Поссе В. А.: Толстой

ТОЛСТОЙ

Первым властителем моих дум был Достоевский, вторым Л. Н. Толстой. «Толстовцем» я никогда не был, но влияние Толстого на меня было очень сильное. Его жизнь вторглась в мою жизнь. Задолго до того, как я увидел его, как я в первый раз пожал его руку, он уже стоял передо мной, как человек. Человек, и человек мне близкий, выделялся и в художнике, и в мыслителе <...>.

Первый раз я увидел Толстого в 1895 году. Толстому <...> пришлись по душе мои очерки «На холере»1, и друзья Льва Николаевича говорили мне, что он был бы рад лично познакомиться со мною. Но я, зная, как много отнимают у Толстого драгоценного времени назойливые посетители, долго не решался поехать к нему. Подтолкнула меня просьба составителей адреса молодому царю Николаю II, адреса, в котором русские литераторы просили царя дать русскому народу свободу слова, совести и собраний и созвать народных представителей2.

Составителям адреса желательно было, чтобы под ним была подпись великого писателя земли русской. Мне поручалось просить об этом Толстого.

Мне очень не нравился адрес, не нравилась и самая идея подачи адреса царю, но я все же согласился исполнить это поручение уже по одному тому, что мне было крайне интересно узнать, как отнесется Толстой к затее радикальных литераторов <...>.

Толстой жил в Москве, в Хамовническом переулке. Кто-то из прохожих указал мне его особняк. Я подошел. Как раз в этот момент из дверей вышел Лев Николаевич.

Я его тотчас узнал, хотя видел раньше только его портреты и фотографии <...>. Приподняв шляпу, я подошел к Льву Николаевичу. Он был в серой блузе и мягкой серой шляпе. Ниже ростом, чем я его представлял по портретам. Немного сутуловатый. Лицо, окаймленное седой бородой, прорезано резкими, глубокими линиями. Большой широкий нос между буграми верхних челюстей. Мягкое очертание старческого беззубого рта. Из глубоких орбит с нависшими густыми бровями, как из пещер, смотрели и пронизывали меня стальные глаза. Пронизывали сурово и вопросительно. Я назвал свою фамилию. Суровое выражение слетело и сменилось приветливо-ласковым.

— Очень, очень рад вас видеть <...>.

Говоря это, Лев Николаевич держал в своей руке мою руку, не торопясь прервать первое дружеское рукопожатие.

— Пойдемте, побеседуем! — И он повел меня в свой кабинет.

Мы беседовали довольно долго, но, странное дело, я совершенно не помню, о чем мы говорили. Был я очень взволнован, и, вероятно, вследствие этого было ослаблено укрепление (фиксация) впечатлений мыслительных.

Помню только, что просьба о подписании адреса царю была Льву Николаевичу неприятна. Читать при мне адрес он не захотел и попросил прийти на другой день за ответом.

И во второй раз встретил меня Лев Николаевич так же приветливо, как и накануне. Но адрес подписать решительно отказался.

— Такого адреса я подписать не могу, — сказал мне Лев Николаевич, — хуже написать было трудно. Вы им этого не говорите, не обижайте их. Но так писать несчастному молодому человеку не годится.

Они ему пишут, что он все может, что он может теми или другими законами и распоряжениями осчастливить свой народ. Это значит — обманывать и себя и его. Он ничего не может. Так ему и следует написать: «Ты ничего не можешь сделать, пока ты царь. Единственное, что можешь сделать для народа и для себя лично — это отказаться от престола, перестать быть царем». Они пишут: нормально ли, что голос народа не доходит до царя? Это и есть самое нормальное. Нет, адреса я подписать не могу. Пусть на меня не обижаются. Я, может быть, напишу Николаю письмо и скажу в нем то, что думаю3.

Лев Николаевич пригласил меня с ним позавтракать. Во время завтрака завязалась оживленная беседа. Заинтересовался моим мировоззрением, в связи с этим речь зашла о марксизме.

— Меня вот все упрекают, — сказал Лев Николаевич, — что я пишу о том, как лучше устроить жизнь, не зная экономической науки, не зная, что сказал и что открыл Карл Маркс. Ошибаются. Я внимательно прочел «Капитал» Маркса и готов сдать по нему экзамен. Но ничего нового я у него не нашел. Неприятно поражает, что он самые простые вещи говорит запутанно, мудреными словами.

Но, конечно, не «запутанность» изложения отталкивала Толстого от Маркса, а отсутствие «религиозного жизнепонимания».

Лев Николаевич стал говорить о значении истинной религии и единственном законе, для всех обязательном, о «законе любви» <...>.

Весной 1900 года мы вместе с Горьким были в Москве4. Я написал Льву Николаевичу письмо, не позволит ли он приехать к нему вместе с моим другом, молодым писателем Алексеем Максимовичем Пешковым, пишущим под псевдонимом «М. Горький»?

В ответ я получил письмо от дочери Льва Николаевича, Марии Львовны, которая сообщала, что Лев Николаевич болен, но все же, узнав, что мы с Горьким в Москве лишь проездом, просит нас приехать к нему.

Нас очень радушно встретила семья Льва Николаевича во главе с Софьей Андреевной. Лев Николаевич лежал у себя в спальне, но, узнав о нашем приезде, поднялся и пришел в столовую. Помню, на сгорбленные плечи его был накинут большой шерстяной платок. Показался он мне еще меньше ростом, чем раньше, и сильно постаревшим. Рука его была бледная и горячая.

Осторожно пожимая ее, я спросил:

— Ну, как себя чувствуете, Лев Николаевич?

— Хорошо, хорошо, — сказал он тихим и усталым голосом, — все ближе к смерти, это хорошо; пора уж.

Но не прошло и получаса, как Лев Николаевич сбросил с себя и усталость и хворь, оживился и оживил всех присутствующих.

Говорил о политике, о литературе, о религии. Лев Николаевич подсмеивался над собой, что никак не может равнодушно относиться к известиям о войне англичан с бурами и невольно радуется победам буров5, хотя знает, что это нехорошо и грешно, так как буры, подобно англичанам, занимаются массовым убийством.

Потом Лев Николаевич прочел какую-то небольшую рукопись о буддизме и попутно указывал, что сущность буддизма совпадает с сущностью христианства и учение Будды даже выше учения Христа.

Горького Лев Николаевич несколько раз просверлил своими пытливыми светлыми глазами и затем стал смотреть на него с ласковой усмешкой.

Горький ему, видимо, очень понравился, но он успел заметить, что Горький писатель уже захваленный, и потому поднес ему небольшую горькую пилюлю.

Что Горький Льву Николаевичу понравился, я заметил в тот момент, когда Горький чиркнул спичкой, чтобы закурить папироску, и вдруг остановился, заметив на стене надпись: «Просьба здесь не курить».

— Закурить захотелось? Ничего, не обращайте внимания на надпись. Кури, коли хочется.

Особенно характерно было это прорвавшееся «кури»; вместо «курите». И Горький закурил. Ободренный простотой Льва Николаевича, он спросил:

— Читали вы, Лев Николаевич, моего «Фому Гордеева»?6

— Начал читать, но кончить не мог. Не одолел. Больно скучно у вас выдумано. А все выдумано. Ничего такого не было и быть не может.

— Вот детство Фомы у меня, кажись, не выдумано.

— Нет, все выдумано. Простите меня, но не нравится. Вот есть у вас рассказ «Ярмарка в Голтве»7. Этот мне очень понравился. Просто, правдиво. Его и два раза прочесть можно.

Горький был озадачен.

«Фоме Гордееву», как своему первому крупному произведению, он придавал большое значение. Сценку же «Ярмарка в Голтве» считал совершенным пустяком.

Но, с другой стороны, совершенно понятно, что Толстой, желая указать на необходимость правдивости в творчестве и простоты в изложении, из всех очерков Горького выделил «Ярмарку в Голтве».

В ней отразилась сама жизнь.

Читателя охватывает атмосфера украинской ярмарки, он заражается настроением «чоловiков», их ленивым юмором и тяжеловесной веселостью.

И не только «чоловiкi»... Цыган, еврей, ярославец — все, как живые. Живая, яркая картина, полная воздуха и зноя...

«Ярмарка в Голтве» напомнила Толстому Гоголя с его удивительным юмором.

— Куда только девался наш юмор и как мало его у современных писателей. Был он у Чехова, но в последних произведениях его уже нет юмора. А юмор — большая сила. Ничто так не сближает людей, как хороший безобидный смех. А в сближении людей главная задача искусства.

— Вот у вас в журнале, — обратился ко мне Лев Николаевич, — появился, видимо молодой писатель, Чириков, я его раньше не встречал. У него пробивается настоящий гоголевский юмор. С большим удовольствием прочел его рассказ «В лощине меж гор»8.

— Ну, это просто анекдот, — вставил Горький.

— Что же, что анекдот?! — возразил Толстой. — Вот «Коляска» Гоголя тоже анекдот, а между тем ее, пожалуй, будут и тогда читать, когда нас с вами забудут.

Из рассказов, помещенных в «Жизни» за 1899 год, более всего Толстому понравился рассказ Н. Николаевича «Отслужил»9. Он указывал на него, как на вещь образцовую.

— Вот как надо писать! — говорил он. — Бесхитростно, но правдиво, жизненно, значительно.

При мне Толстой дал уже сильно потрепанную декабрьскую книжку «Жизни» за 1899 год рабочему, пришедшему за разъяснением какого-то наболевшего вопроса, и просил непременно прочитать рассказ «Отслужил»10.

Помещая этот простой и правдивый рассказ из рабочей жизни, я был уверен, что на него обратит внимание Толстой. Я надеялся, что на него обратят внимание и литературные критики.

Относительно Толстого я не ошибся, но из критиков никто не заметил рассказа.

Не оттого ли, что это совсем простой, безыскусственный рассказ о жизни рабочего, износившегося за тридцатипятилетнюю фабричную работу и отставленного за негодностью?

Смысл рассказа в трогательной совестливости рабочего человека, которому и на старости лет стыдно жить без работы.

Возвращаясь к беседе Толстого с Горьким, вспоминаю, что Лев Николаевич спросил Алексея Максимовича, долго ли тот думает пробыть в Москве?

— Хотелось бы поскорее уехать, да вот еще заставляют читать на литературном вечере.

— Что, разве Алексей Максимович особенно хорошо читает вслух? — спросил с улыбкой Толстой, обращаясь ко мне.

— Нет, не особенно.

— Так зачем же вы выступаете публично? Напоказ, что ли? — обратился Толстой к Горькому.

— Да мне и самому не хочется, да вот молодежь пристает...

— Ах, молодежь, молодежь! — сказал Толстой. — Хороша она, когда не думает о том, что она «молодежь», что она что-то особенное.

В деревнях бывают такие девки, которые вечно носятся со своей девственностью, стараясь выставить ее напоказ.

— «Я девственница, я девственница!» (Толстой здесь употребил вместо «девственница» деревенское выражение, которое считается нецензурным.)

— Грош цена такой девственности. Девственность девушки хороша, когда она о ней не думает и даже не знает...

Так и с молодежью...

Нет, кто бы ни просил, а выставлять себя напоказ не надо.

Мне вот только раз пришлось выставить себя напоказ, да и то невольно.

Был здесь в Москве съезд врачей и естествоиспытателей. Пошел я с К. А. Тимирязевым послушать. А он и приведи меня прямо на эстраду. Публика увидела и начала хлопать в ладоши. Сильно хлопали.

Климент Аркадьевич шепчет мне:

— Кланяйтесь, Лев Николаевич. Это вам аплодируют.

Но тут уже я запротестовал:

— Чем я перед ними провинился, чтобы кланяться?11.

На Горького первая встреча с Толстым произвела не особенно хорошее впечатление.

— Ну, как тебе понравился Толстой? — спросил я Горького, когда мы ехали из Хамовнического переулка.

— Да как тебе сказать?.. Финляндия какая-то. Ни родное, ни чужое, да и холодно.

Но Толстому Горький понравился.

— В нем есть что-то мужицкое, — говорил Толстой, а это у него высшая похвала.

На другой день после первого знакомства Горького с Толстым я снова был в Хамовниках, на этот раз один.

— Я, кажется, вчера обидел вашего приятеля, — сказал мне Толстой. — Я не сказал ему главного. За ним всегда останется крупная заслуга. Он показал нам живую душу в босяке. Достоевский показал ее в преступнике, а Горький — в босяке. Жаль только, что он много выдумывает. Я говорю, разумеется, не о фабуле. Фабулу можно выдумывать. Я говорю о выдумке психологической. Допустим, вы пишете роман и рассказываете в нем, что ваш герой отправился на Северный полюс и, встретив там свою возлюбленную, обвенчался с ней. Выдумка вполне допустимая. Но если вы описываете душевное состояние приговоренного к смертной казни и заставите его думать и чувствовать так, как он при данных условиях не может, то это будет выдумка недопустимая, выдумка вредная.

В дальнейшей беседе о творчестве Горького я упомянул о силе его изобразительной способности при описании природы.

Но Толстой со мной не согласился.

— Нет, описывать природу Горький не умеет. «Море смеялось», «небо плакало» и так далее — все это ни к чему. Не следует смешивать явления природы с проявлениями человеческой души.

— Но ведь именно это смешение, — возразил я, — и лежит в основе всей народной поэзии.

Толстой на минуту задумался, но затем решительно сказал:

— Тогда это было нужно, а теперь не нужно.

Здесь Толстой почему-то вспомнил Николая Успенского.

— Николай Успенский, — сказал Толстой, — писал просто и художественно. Был он несравненно талантливее, чем Глеб Успенский, а теперь почему-то совсем забыт12.

Беседа перешла на иностранных писателей.

Я спросил Льва Николаевича, как он относится к творчеству Ибсена, которого я очень высоко ценил и высоко ценю до сих пор.

— Не нравится он мне, — сказал Толстой. — Пишет не просто, туманно, загадками, которые сам, вероятно, не сможет разгадать. Прочел я недавно его «Морскую женщину»13. Ничего не понял. Какой-то соблазнитель с океанами вместо глаз...

Вот Гюи де Мопассан — это другое дело. У него все просто, ясно, сильно. Большой талант!

— Но у Мопассана, — заметил я, — есть рассказы, в которых эротизм сбивается на порнографию. Они не должны бы вам нравиться.

— Верно, верно. Но знаете... — Тут Толстой минуту помолчал и потом вдумчиво сказал:

— У настоящего таланта два плеча: одно плечо — этика, другое — эстетика. И если этика слишком подымается, то эстетика опустится, и талант будет кривобокий.

Осенью того же года мы с Горьким поехали в Ясную Поляну14.

В вагоне вместе с нами тоже к Толстому ехал со своею дочерью директор одного из московских банков Дунаев, считавший себя толстовцем. Рано утром мы вышли на станции Засека, от которой до Ясной Поляны версты четыре. Директор банка спросил, высланы ли за ним лошади из Ясной Поляны, и остался очень недоволен, получив отрицательный ответ.

В это время к Дунаеву подскочил какой-то живой и плотный старичок в высоких сапогах, тоже направляющийся в Ясную Поляну, и заявил, что он быстро добежит до Ясной Поляны, и скажет, чтобы выслали лошадей. Дунаев с дочерью остались ждать лошадей, а мы, вслед за услужливым старичком, пошли пешком.

Дорога была грязная, ноги наши вязли, но утро было хорошее; шли мы весело <...>.

В яснополянском доме нас встретила Софья Андреевна и после первых же приветствий рассказала, что летом была получена телеграмма «Иду к вам. Горький».

— Никакой телеграммы я не посылал, — сказал Горький. — Очевидно, ее послал какой-то жулик.

— Какая досада, — заметила Софья Андреевна, — еще за доставку пришлось заплатить рубль тридцать пять копеек.

Вскоре пришел и Лев Николаевич, бодрый, веселый, помолодевший. Встретил он нас приветливо, радостно, но тоже упомянул о телеграмме и о том, что за доставку ее пришлось уплатить <...>.

Вскоре приехали в коляске Дунаевы.

наверное.

Горький все время недружелюбно щупал своими глазами опростившегося директора банка.

— Заметил ты, — говорил он мне после обеда, — как благоговейно и самоотверженно жевал директор морковку и картошку, отказавшись от индейки?

Дунаев заметил недружелюбное отношение Горького и, когда мы поздно вечером ждали на Засеке поезда на Москву, подошел к Алексею Максимовичу и, с наслаждением закуривая папироску, стал рассказывать, как ему удалось спасти и направить на честный путь какую-то шансонетную певичку, с которой он познакомился в известном московском шантане, у «Омона».

— Думаю, — заключил елейным голосом свой рассказ Дунаев, — что это маленькое хорошее дело мне зачтется, что оно покроет часть моих прегрешений.

— Я полагаю, что на том свете для вас подготовлена тропическая температура, — сказал глухо и сурово Горький, покручивя правый ус.

— То есть как тропическая? — спросил Дунаев, не сразу поняв, что Горький направляет его в ад.

— Да так, очень просто: тропическая, и баста.

Вообще, Горький в этот день был не в духе. Яснополянская обстановка ему не нравилась.

Это чувствовал Лев Николаевич, которому, видимо, Горький нравился все больше и больше.

— Не любите вы меня, Алексей Максимович?

— Не люблю, Лев Николаевич, — полушутя, полусерьезно ответил Горький.

Не скрыл Горький от Толстого и своего отрицательного отношения к «Воскресению», отметив, правда, что справедливое, а потому и доброжелательное отношение Толстого к «государственным преступникам» должно иметь огромное общественное значение.

За Горьким в Ясной Поляне все «ухаживали». Софья Андреевна свое хорошее отношение к нему отметила тем, что сняла его, и сняла очень удачно, вместе с Львом Николаевичем, в яснополянском парке, под «деревом бедных»15.

«ухаживал». Обрадовало меня, между прочим, то, что Лев Николаевич <...> очень похвалил политические обозрения Вильде, не зная, что это мой псевдоним.

Но хорошо и весело мне было главным образом потому, что хорош, весел и бодр был Лев Николаевич.

Во время прогулки он ловко перепрыгивал через канавы, перелезал через изгороди, и я с трудом за ним поспевал.

За обедом он руководил беседой, которая вращалась преимущественно около китайского вопроса. Толстой говорил, что китайский народ не менее даровит, чем так называемые культурные народы Запада. Он указывал, что из среды китайского народа вышли величайшие мудрецы, у которых многому должны бы научиться такие философы, как Владимир Соловьев.

— Вы хорошо сделали, хотя и очень огорчили меня этим, — сказал он, обратившись ко мне, — что привели в одном из своих обозрений стихотворение Владимира Соловьева, восхваляющее императора Вильгельма:

Крест и меч одно16.

Ведь это прямо ужас! И Соловьев, приравнивающий меч Вильгельма к кресту Христа, считает себя не только философом, но и верующим христианином.

После обеда Лев Николаевич изящно и неутомимо играл с Александрой Львовной в волан.

Весело было смотреть на него!

Как лучи от солнца, шли от него во все стороны лучи любви и привета. Они грели и добрых и злых, и правых и виноватых, и близких и дальних.

Простившись с радушными хозяевами, поздно вечером мы вместе с другими гостями поехали на длинной линейке, запряженной парой рысаков, на Засеку. Впереди скакал верховой с пылающим факелом, освещающий нам дорогу. И у меня было такое чувство, как будто мы ехали из усадьбы графов Ростовых еще в те давние времена, когда хохотунья Наташа заливалась серебристым смехом, когда хорошенькая Соня наряжалась гусаром и жженой пробкой делала себе усы, когда жив был еще бедный вояка Петя...

В июле 1909 года я поехал в Ясную Поляну, чтобы повидаться и побеседовать с Львом Николаевичем <...> 17—18.

За это время тяжелых болезней и тяжелых потрясений он, конечно, изменился, но дряхлым его никак нельзя было назвать.

Какая тут дряхлость, когда он ежедневно по нескольку часов работал, отвечал на массу получаемых писем, беседовал с посетителями, гулял, ездил верхом!

На красивой караковой лошадке, весело перебирающей ногами и задорно подымающей кверху голову, Лев Николаевич выглядел молодцом, «настоящим джигитом».

Его верховой посадке, его уменью «срастись с лошадью» мог бы позавидовать иной молодой наездник.

Душа Льва Николаевича изменилась больше, чем его тело. Стал он мягче, терпимее. Взгляд его глаз уже не пронизывал, в нем была какая-то скорбь, часто показывались слезы. Особенно скорбно было выражение его лица, когда он читал письмо двух заключенных в арестантские роты за отказ от военной службы.

Арестованные писали, что чувствуют себя бодрыми и живется им не слишком плохо, только вот вши заедают19.

— Их, вот, вши заедают, а я на балконе кофе со сливками пью, — сказал Лев Николаевич, прочитав письма, и на глазах появились слезы.

— Сидели вы в тюрьме? — спросил он меня.

— Сидел, — ответил я. — Да это не особенно худо.

— Худо ли?! — живо подхватил Лев Николаевич. — Вот чего мне не хватает, тюрьмы. Как было бы хорошо, если бы вместо этих молодых людей посадили бы в тюрьму меня, в тюрьму настоящую, тюрьму хорошую, сырую, темную, вшивую!

— Не думаете ли вы, — спросил я Льва Николаевича, — что близится время общественного пробуждения к более разумной жизни?

— Не знаю, не знаю, — сказал Лев Николаевич с печальной задумчивостью. — Я этого сказать не могу. Если трудно предвидеть перемену в отдельном человеке, то насколько труднее предвидеть в целом обществе <...>.

Он собирался поехать в Стокгольм на конгресс друзей всеобщего мира, чтоб и там сказать, как просто создать всеобщее братство, раз навсегда отказавшись от всяких вооружений <...>.

— Простите, — сказал Лев Николаевич, — я знаю, что я сейчас себя осрамлю в ваших глазах, так как выявлю невероятное невежество. Скажите, кто такой Плеханов, о котором вы упоминаете как о личности всем известной? Я об нем ничего не знаю.

Вероятно, Лев Николаевич слыхал о Плеханове и знал раньше, кто он такой, но забыл <...>.

По просьбе Льва Николаевича я рассказал, какую роль в революционном движении играл Плеханов, и, между прочим, упомянул о борьбе между большевиками и меньшевиками.

Мой рассказ очень заинтересовал Льва Николаевича, и он несколько раз задумчиво повторил:

— Очень интересно, очень интересно. Одна и та же программа, одни и те же цели, бывшие товарищи — и такая ожесточенная вражда! Ну, а с кадетами они враждуют?

— Да, враждуют.

— А как кадеты относятся к нам, к людям наших взглядов? — спросил Лев Николаевич, обратившись к своему секретарю Н. Н. Гусеву.

— Неопределенно, — ответил Николай Николаевич.

— Да, да, — сказал, улыбаясь, Лев Николаевич. — Социалисты к нам относятся враждебно, а кадеты — снисходительно.

что памятник должен гармонировать с той площадью, где он поставлен, и теми зданиями, которые его окружают20.

Вероятно, по ассоциации с этим разговором Лев Николаевич после обеда сказал Гусеву, что он просил бы своих друзей протестовать против постановки памятника ему, Толстому, если после его смерти у кого-нибудь появится такая мысль.

Сказал он также, что боится, как бы Гинцбург не стал его уговаривать позировать. Ему позировка перед художниками и скульпторами чрезвычайно тягостна, но и отказывать в просьбе тяжело.

Гусев сказал об этом Гинцбургу, и тот не просил Толстого позировать, но все же втихомолку сделал набросок карандашом в то время, как Лев Николаевич читал вслух статью из «Русского богатства» о крестьянском банке21.

В этой статье, кстати сказать, доказывалось, что крестьянский банк приносит деревенской бедноте больше вреда, чем пользы, и статья эта очень понравилась Толстому <...>.

ему мысль о бойкоте водки, который мог бы подрезать один из главных источников государственного дохода.

В спасительности «единой подати» Генри Джорджа Лев Николаевич начал уже сомневаться22. Но с тем большим ударением говорил он, что первым условием правильного устройства народной жизни является уничтожение частной собственности на землю.

— Было бы лучше всего, — добавил он, — если бы вообще исчезла всякая собственность. У меня в последнее время постоянно вертится в голове фраза Прудона: «Laproprieté c’est levol» (собственность — это воровство).

Из революционеров Лев Николаевич особенно интересовался П. А. Кропоткиным.

— Прочел я, — говорил он, — недавно его книгу о французских тюрьмах23. Умная, поучительная книга, прекрасно выявляющая лицемерие республиканской власти. Очень хотелось бы мне лично познакомиться с Петром Алексеевичем Кропоткиным, но, видно, не придется, как не пришлось мне познакомиться с Федором Михайловичем Достоевским. Чем больше я живу, тем сильнее чувствую, как близок мне по духу Достоевский, несмотря на то, что наши взгляды на государство и церковь кажутся прямо противоположными.

Достоевский, Кропоткин, я, вы и все другие, ищущие истины, стоим на периферии круга, а истина в середине. Разными путями приближаемся мы к ней.

Зашла речь о христианстве. Меня поразило, что Лев Николаевич с какой-то особенной резкостью стал нападать на христиан всех толков.

— Не следует называть себя христианином, — говорил он, — потому, что нет никакой особой христианской истины. Нет ничего в христианском учении, чего бы не было в других религиях, особенно в буддизме; кроме того, так называемые христианские истины мы можем найти более углубленными и лучше выраженными у древних мудрецов, особенно у мудрецов китайских.

— Пора перестать, — продолжал Лев Николаевич, — ссылаться и на Евангелие, в котором много противоречий и много нелепых суеверий.

Я указал в ответ на эти слова, что Евангелие ценно не поучением Христа, а трогательно, просто, потому и художественно, рассказанной историей жизни и страданий человека, поверившего в силу любви.

Но Лев Николаевич продолжал нападать на христианство и Евангелие.

— Страшно подумать, — говорил он, — сколько совершено злодеяний, убийств и обманов именем Христа и на основе Евангелия.

Тогда я припомнил где-то сказанные слова Льва Николаевича, что церковное христианство является предохранительной прививкой против восприятия евангельских истин, как дифтерийная сыворотка предохраняет от заболевания дифтеритом24.

— Нет, вы ошибаетесь, вы приписываете мне то, чего я не говорил. Неужели я мог так хорошо сказать? А сказано хорошо! — И лицо Льва Николаевича озарилось лукаво-радостной улыбкой.

Надо заметить, что Лев Николаевич в последние годы своей жизни часто не узнавал себя, то есть не признавал за свое то, что было им раньше написано.

Незадолго до моего приезда Н. Н. Гусев читал Льву Николаевичу вслух мою статью в «Слове» о «Рассказе о семи повешенных» Леонида Андреева. В этой статье я писал, что Андреев не мог правдиво передать настроение осужденных к смертной казни, что он это настроение выдумал. И в противовес этой выдумке я привел правдивый «рассказ Кириллова» о повешении двух политических из «Воскресения» Толстого.

Когда Гусев прочитывал выписки из «Воскресения», Лев Николаевич подумал, что это выписки из «Рассказа о семи повешенных», и заметил:

— Нет, Поссе не прав, Андреев здесь написал очень правдиво. Так и следует писать.

— Лев Николаевич, но ведь это писал не Андреев, это взято из вашего «Воскресения».

Лев Николаевич добродушно рассмеялся.

В связи с критикой христианства Лев Николаевич затронул вопрос о безнравственности самой идеи возмездия.

Эта идея возмездия делала для него совершенно неприемлемым и учение теософов25.

— В мире нет виноватых, — сказал он, видимо, забыв, что это слова шекспировского Лира.

— Если у меня хватит еще сил, то я на эту тему напишу рассказ, а может быть, и целый роман.

И затем, по какой-то ассоциации мыслей и впечатлений, заговорил о стражнике, присланном по просьбе Софьи Андреевны для охраны Ясной Поляны.

Присутствие стражника, видимо, очень мучило Льва Николаевича.

— Подошел я к стражнику, — рассказывал Лев Николаевич, — и спрашиваю его: «Чего это у тебя сбоку висит? Нож, что ли?»

— Какой нож? Это не нож, а тесак.

— Что же ты им будешь делать? Хлеб резать?

— Какой там хлеб?!

— Ну, так мужика, который тебя хлебом кормит.

— Ну что ж, и буду резать мужика.

— Ведь сам ты тоже мужик. Как же тебе не совестно резать своего брата мужика?

— Хоть совестно, а резать буду, потому такова моя должность.

— Зачем же ты пошел на такую должность?

— А затем, что вся цена мне в месяц шестнадцать целковых, а платят мне тридцать два целковых, потому и пошел на эту должность.

— Ответ стражника, — с усмешкой заметил Толстой, — объяснил мне много непонятных вещей в жизни. Взять хотя бы Столыпина. Я хорошо знал его отца и его когда-то качал на коленях26. Может быть, и ему совестно вешать, а вешает, потому что такова его должность. А на эту должность пошел, потому что красная цена ему даже не шестнадцать целковых, а, может, ломаный грош, получает же он — тысяч восемьдесят в год.

— звери и палачи. Таков, например, был известный шеф жандармов Мезенцев27, убитый за свои зверства революционерами. А вне должности был премилый и добродушный человек; я его хорошо знал.

Прощаясь, мы обнялись и расцеловались с Львом Николаевичем.

— Прощайте, дорогой мой, — сказал Лев Николаевич, — может быть, в этой жизни мы больше с вами не встретимся <...>.

Примечания

—1940) во время описываемых встреч с Толстым — фактический редактор «Жизни» (1897—1901), литературного, научного и политического журнала демократического направления (с 1899 г. — органа «легальных марксистов»).

С Толстым Поссе познакомился в 1895 г. Поссе не был сторонником религиозно-нравственных концепций Толстого; в 1902 г. он вступил в резкую полемику с ним в докладе, прочитанном в Женеве («Граф Л. Н. Толстой и рабочий народ»), явившемся откликом на обращение Толстого к «Рабочему народу» и позднее изданном Поссе отдельной брошюрой (Женева, 1903). По словам Поссе, в его отношении к Толстому «не было преклонения», несмотря на глубокое чувство восхищения гениальным писателем.

Поссе оставил в своих воспоминаниях сведения о серьезном интересе Толстого к вопросам революционного движения, к формам организованной борьбы пролетариата за свои права, к идеям научного коммунизма.

Впервые воспоминания Поссе под заглавием «Встречи с Толстым» были опубликованы в «Новом журнале для всех», 1909, № 4, февраль, с. 79—91. В качестве одного из разделов под тем же заглавием они были включены в книгу: Г. И. Лебедев и Поссе. Жизнь Л. Н. Толстого. СПб., 1913. Подготавливая книгу мемуаров «Мой жизненный путь» (М. — Л., 1929), автор подверг значительной правке первую публикацию. Она была расширена: появился эпизод знакомства Поссе с Толстым в 1895 г., введен ряд новых подробностей: например, разговор о юморе Чехова, о творчестве Николая и Глеба Успенского.

По тексту: В. А. Поссе. Мой жизненный путь. М. — Л., «Земля и фабрика», 1929, с. 178—210.

1 Очерки Поссе «На холере» были опубликованы в «Неделе», 1893, кн. 1—6 под инициалами «В. П.».

2 принять «русскую литературу под сень закона... дабы русское печатное слово могло послужить славе, величию и благоденствию России». Петиция последствий не имела.

3 Близкую мысль о необходимости отказа царя от власти Толстой высказывал в письме к Э. Кросби 24 ноября 1894 г. (ПСС, т. 67, с. 273). Ср. также незаконченный рассказ «Сон молодого царя» и статью «Бессмысленные мечтания» (там же, т. 31). Письмо к Николаю II было написано Толстым позднее (см. коммент. 5 на с. 598).

4

5 Речь идет об англо-бурской войне 1899—1902 гг. К 1900 г. бурам удалось нанести ряд тяжелых поражений англичанам. Вполне вероятно, что обсуждаемые события были связаны с недавними победами буров (10 и 11 декабря 1899 г. под Стромбергом и у Магерсфонтейна). В начале 1900 г. наметился перелом в войне, благодаря громадной концентрации английских войск в сравнении с небольшой и к тому же слабо вооруженной армией буров.

6 Повесть Горького «Фома Гордеев» была опубликована в журн. «Жизнь» в 1899 г. Отдельным изданием вышла в 1900 г.

7 «Ярмарка в Голтве» — рассказ Горького, впервые опубликованный в «Нижегородском листке» (1897, № 196, 20 июля и № 210, 3 августа).

8 Рассказ Е. Чирикова «В лощине меж гор» появился в журн. «Жизнь», 1899, № 10.

9 — псевдоним Н. Н. Мельницкого, вышневолоцкого рабочего, рассказ которого «Отслужил» был опубликован в журн. «Жизнь», 1899, № 12.

10 В середине января 1900 г. под впечатлением встречи с Толстым Горький писал украинскому писателю-рабочему А. Я. Шабленко: «Кстати уж, в декабрьской книге «Жизни» помещен рассказец «Отслужил» Николаевича. Автор — тоже рабочий — слесарь... Лев Толстой очень хвалит его рассказ» (Горький, т. 28, с. 115).

11 Толстой присутствовал 11 января 1894 г. на съезде естествоиспытателей, где ему была устроена овация (А. В. . У Толстых. — «Международный толстовский альманах», с. 390—392).

12 См. воспоминания В. Ф. Лазурского, с. 60.

13 Пьеса «Женщина с моря» (1888) Г. Ибсена.

14 8 октября 1900 г.

15 «Дерево бедных» — старый вяз, росший рядом с домом Толстого. На скамейке под этим деревом обычно каждое утро, в ожидании выхода Толстого, собирались нищие и странники. Колоколом, висящим на дереве, собирали семью и гостей к завтраку и к обеду.

16 Неточное цитирование заключительных строк стихотворения В. Соловьева «Дракон (Зигфриду)» (1900), посвященного германскому императору Вильгельму II:

Но перед пастию дракона
Ты понял: крест и меч — одно.

См.: Владимир Соловьев

17—18 В. А. Поссе был в Ясной Поляне 24 июля 1909 г. вместе с И. Я. Гинцбургом.

19 Чтение этого письма оказало сильное впечатление на Толстого, которого мучило сознание невозможности «пострадать» за свои убеждения. См. коммент. 3 к воспоминаниям В. Г. Короленко (гл. «Великий пилигрим»).

20 В начале сентября 1909 г. Толстой осмотрел памятник Гоголю работы Н. А. Андреева и высказал ряд своих замечаний. См. «Записи» В. Г. Черткова, с. 125.

21 «Крестьянский «Генрих Блок» П. И. Кореневского, служившего в Виленском отделении Крестьянского банка, напечатана в журн. «Русское богатство», 1909, № 6. Толстой в письме к автору статьи назвал ее «замечательной» (ПСС, т. 80, с. 39). После опубликования статьи Кореневский был уволен со службы в банке.

22 Об отношении Толстого к теории Генри Джорджа см. коммент. 17 к воспоминаниям Э. Моода.

23 П. А. Кропоткин «В русских и французских тюрьмах» (1906).

24 Имеется в виду фрагмент статьи Толстого «Неужели это так надо?» (ПСС

25 Теософы — представители религиозно-мистического учения (теософия).

26 А. Д. Столыпин — сослуживец Толстого по Севастопольской кампании, отец будущего премьер-министра П. А. Столыпина.

27 В августе 1878 г. шеф жандармов Мезенцев был убит в Петербурге С. М. Кравчинским (Степняк).

Раздел сайта: