• Наши партнеры:
    Дизайн проект экстерьера дома из кедра kalitahouse.ru.
  • Наживин И. Ф.: О Льве Николаевиче

    О ЛЬВЕ НИКОЛАЕВИЧЕ

    (Из личных впечатлений)

    В суровый осенний вечер — 1-го сентября 1901 г. — я впервые подъезжал к белевшим башням у въезда в яснополянский парк. Мысль, что еще несколько минут, и я увижу Л. Н. Толстого, дорогого мне еще со школьной скамьи учителя, приводила меня в такое смущение, что я готов был сказать ямщику, чтобы он повернул обратно <...>.

    Но достаточно было несколько минут, проведенных со Львом Николаевичем, чтобы почувствовать себя хорошо и тепло.

    Только что оправившийся от тяжелой болезни, Л. Н. казался сильно похудевшим и усталым1. И мне трудно передать мое первое впечатление: я ждал встретить что-то необыкновенное... а предо мною был сухонький, сгорбленный, седой старичок, с беззубым, шамкающим ртом. Особенно это старческое шамканье поразило меня...

    Он заговорил о своей болезни, о близости смерти... А на лице его была ясная-ясная улыбка.

    — Вот сегодня, на прогулке, — сказал он, — чувствую вдруг, что мне нехорошо, что сердце как будто останавливается... Это у меня теперь бывает. Присел на повалившуюся березу, сижу. «Вот, вот она», — думаю. И сперва жутко стало. А потом хорошо и легко. Но это была еще не смерть, а только предупреждение. Смерти я не зову, — сказал он потом, — но и не бегу от нее. Христианин не должен и не может бояться смерти, — этого перехода от временного к вечному.

    Я спросил Льва Николаевича, над чем он в данное время работает. Он ответил:

    — Только что кончил небольшую статью о положении рабочего народа <...>2.

    Во время беседы Льву Николаевичу принесли большую пачку писем. Тут были письма с разных концов мира. Было и несколько иностранных газет, замазанных цензурной краской. Лев Николаевич усмехнулся:

    — Как замазали!.. Видно, боятся, чтобы я не испортился...

    Среди писем было одно от молодого болгарина, отказавшегося, из христианских убеждений, от военной службы. На неправильном русском языке он сообщил о своем пребывании в тюрьме (он и писал из тюремной больницы), о своих душевных страданиях в связи с страданиями, которые вызвал его поступок в семье: болезнь матери, умственное расстройство отца и пр. Но, несмотря на все это, он остался верен требованию своей совести и заканчивал письмо теплыми словами по адресу Льва Николаевича.

    — А вот письмо от одного врача — профессора, — сказал с улыбкой Л. Н. — Он убеждает меня, что бессмертие — это вздор и что наша душа в конце концов представляет лишь химическую формулу. H2O... или как там? Он советует мне, чтобы поправиться, есть устрицы, цыплят, пить мадеру и т. д. Вкусные все вещи! <...>

    В кругу семьи я видел Льва Николаевича и веселым, и сильно расстроенным (как после ужасного 9-го января), и нездоровым, но всегда, неизменно, в его обращении со всеми была ласка, теплота и терпимость.

    Всегда ясно чувствовались два совершенно различных мира: мир богатой великосветской семьи и мир мудреца-христианина. Но через пропасть, разделяющую эти два мира, перекинут золотой мост любви. Только раз, помню, Лев Николаевич во время оживленного разговора о Генри Джордже, волнуясь, заметил одному из спорщиков:

    — Чем больше человек говорит, тем меньше он знает, и наоборот.

    Но тут же, сейчас быстро спохватившись, Лев Николаевич притих. И когда общий разговор перешел на другой предмет, тихонько, со своей милой улыбкой, сказал:

    — Вот видите, и прорвался. И поневоле вспомнишь Паскаля, который носил всегда пояс с гвоздями: как только почувствует, что идет не туда, прижмет его локтем, гвозди уколят тело, и боль сейчас же отрезвит и напомнит, что надо делать...3

    И весь вечер после этого Лев Николаевич был со всеми особенно кроток и ласков.

    — Вот сегодня, — рассказывал он, — встретил на шоссе одного странника. — Немножко разве помоложе меня. Был в Киеве, теперь идет к Серафиму Саровскому, а там думает к Тихону Задонскому пройти. Кормится тем, что подадут ради Христа, иногда работает. И видно, что на душе у него спокойно, светло, хорошо, — это редко теперь бывает, теперь все недовольны, все набаловались жаловаться. Идем с ним по дороге, разговариваем, и я думаю: ведь вот живет же человек. Чем же я-то хуже его?

    И на глазах Льва Николаевича заблестели слезы.

    В другой раз Лев Николаевич за общим обедом рассказывал, как однажды зашел к нему в Москве сын известного Сютаева, тверского крестьянина, имевшего, по словам самого Льва Николаевича, большое на него влияние.

    После беседы сын Сютаева стал собираться домой...

    — А было уже поздно, — говорит Лев Николаевич. — Я оставляю его ночевать, но он жмется и отказывается. — Что такое? Почему? — «Да, признаться, — говорит, — Лев Николаевич, в бане давно не был. Очень вошь замучила». — Ну, вот, — говорю, — пустяки какие. Оставайся. Я очень буду рад, если в моем доме рабочая вошь заведется <...>.

    Был однажды Лев Николаевич на вокзале в Туле.

    Подлетает курьерский поезд. Из вагона 1-го класса выскакивает какой-то господин и торопливо бежит к буфету. Через секунду на площадке показывается молодая женщина и кричит: «Жорж, Жорж!..» Но Жорж исчез.

    — Дедушка, сбегай, пожалуйста, вороти того господина,

    — обращается встревоженная дама ко Льву Николаевичу, — я тебе на чай дам.

    Лев Николаевич нашел Жоржа и привел его к даме. Та подала пятачок за труд.

    В это время послышались голоса:

    — Смотрите, смотрите: — Толстой!

    — Где, где Толстой? — спрашивает дама.

    Ей показывают на Льва Николаевича. Она соскакивает с площадки и подбегает к нему.

    — Ради бога, граф, простите. Мне так совестно... Пожалуйста, простите...

    И сконфуженная дама просит возвратить ей пятачок.

    — Э, нет, пятачка я не отдам, — говорит весело Лев Николаевич. — Я его заработал...

    Раздается третий звонок И растерянная вконец барыня исчезает в вагоне...

    В марте 1907 года мне пришлось присутствовать на занятиях Льва Николаевича с крестьянскими детьми. Занятия эти состояли в том, что он рассказывал детям из Евангелий, а потом заставлял их пересказывать. Главная цель этих занятий была — составление «Круга чтения» в применении к детям4. Об этих своих занятиях Лев Николаевич иногда не мог говорить без слез и часто повторял:

    — Дети приходят заниматься, и я учусь с ними...

    — я и домашний доктор Ясной Поляны, Д. П. Маковицкий, — сидели тихонько в соседней комнате, дверь которой Лев Николаевич оставил нарочно полуоткрытой. Поговорив о Евангелии, Лев Николаевич, как-то к слову, начал рассказывать детям легенду:

    — Жил в старину в пустыне один отшельник и проводил все свое время в молитве. И пошел он раз к своему наставнику, еще более благочестивому отшельнику, и спросил его, что он мог бы еще сделать, чтобы заслужить перед богом. И послал его наставник в соседнюю деревню, к мужикам, которые всегда приносили пищу ему.

    — Поди к ним, — сказал старец, — поживи с ними денек: может быть, и научишься у них чему-нибудь...

    Пошел отшельник в деревню, к мужикам, — видит, встал со сна мужик, пробормотал: «Господи!» и скорее за работу. И так проработал мужик до вечера, а вечером, вернувшись с поля, опять только пробормотал: «Господи!» и скорее спать.

    И вернулся отшельник к старцу и говорит:

    — Нечему у них поучиться. Они и бога-то всего два раза в день вспомнили, утром да вечером...

    Взял тогда старец чашу, налил ее до самых краев маслом и подал отшельнику.

    — На, — говорит, — возьми эту чашу и за день обойди с ней вокруг деревни, да так, чтобы ни одной капли не пролить...

    Взял отшельник чашу, ушел и вечером воротился.

    — Ну, хорошо... — сказал старец. — Теперь скажи мне, сколько раз за день ты о боге вспомнил?

    — Ни одного... — смутившись, отвечал отшельник. — Я все на чашу глядел, пролить боялся...

    — Ну, вот видишь, — сказал старец. (Голос Льва Николаевича осекся и задрожал.) — Ну, вот видишь: ты только о чаше думал, и то бога ни разу не вспомнил, а он, мужик-то, и себя кормит, и семью, да еще и нас с тобою в придачу, он два раза бога вспомнил...

    И растроганный Лев Николаевич с трудом договорил последние слова, вернее: их договорили дети, эти маленькие мужики, сумевшие воспринять легенду с особенной душевной чуткостью...

    Из посещений «Ясной» особенно помнится мне одно, бывшее вскоре после 9 января 1905 г.

    Мы с женой и одним художником-народником застали Льва Николаевича одного за завтраком. На столе стояла печеная картошка, печеная репа и размазня из гречневой крупы.

    Он уже слышал о том, что произошло в Петербурге, и был, видимо, очень расстроен слышанным. Со мной было письмо от одного из свидетелей петербургских событий. Я прочел это письмо Льву Николаевичу и рассказал, что слышал по этому поводу <...>.

    Вдруг у Льва Николаевича задрожали губы, и впалые старческие глаза налились слезами. Горечь и страдание овладели им5 <...>.

    Однажды после завтрака Л. Н. пригласил нас с собою на свою обычную прогулку...

    Мы ходили часа два по живописным лесистым и холмистым окрестностям Ясной Поляны. В конце прогулки Лев Николаевич подверг меня экзамену.

    — А ну, бывший охотник, — проговорил он, вдруг останавливаясь среди леса, — где наш дом?

    Мое внимание было, разумеется, поглощено тем, что говорил Лев Николаевич, дороги я совсем не заметил и сказал, что не знаю, где дом.

    — Ну, какой же вы охотник? Посмотрите, сообразите.

    Я посмотрел, сообразил и, ко всеобщему смеху, указал как раз в противоположную сторону.

    Когда мы пошли, я сказал Льву Николаевичу, что, ставши вегетарианцем и бросив охоту, я никогда больше не испытывал того чувства жизни заодно с природой, какое испытывал раньше на охоте, никогда уже не видал жизни природы так близко и так подробно.

    — Да, да, — проговорил Лев Николаевич. — Но я потом снова нашел эту связь, когда начал работать на земле: пахать, сеять, косить. А вот это, смотрите, колодезь Кудеяра, — сказал он, указывая в сторону от дороги на небольшой ключ. А там дальше заметны еще следы как бы земляных укреплений, где будто бы жил Кудеяр...

    Мы остановились и замолчали. Кругом — неподвижный, весь в снегу лес и бесконечная зимняя тишина. И среди этой тишины было слышно лишь, как Кудеяров ключ слагал свою гармонию из хрустально-чистых звуков...

    — Я часто прохожу здесь один, и всякий раз остановишься и послушаешь... — тихо проговорил Лев Николаевич.

    И невольно в воображении возникла картина: снежная, лесная пустыня, небо, тишина. И среди всего этого — одинокая фигура Льва Николаевича, чутко прислушивающегося к дыханию природы и, под прелестно хрустальные звуки ключа, сливающегося с ней в одно <...>.

    Вечером, по обыкновению, собирались в большой столовой. После общего разговора речь как-то перешла на давно минувшее. Лев Николаевич сказал:

    — Это было под Севастополем во время Крымской войны. С четвертого бастиона, где я находился, меня назначили зачем-то командиром горной полубатареи6. Забрал я свои пушки и поехал. Место было от боя удаленное и совсем безопасное. Расстановили пушки на горе. Смотрю, впереди растет великолепный, толщиной в обхват, орех. Нам он не мешал нисколько, тем более что мне было совершенно ясно, что стрелять отсюда мы никогда не будем, но... надо же было показать свою власть. «Руби!»... И орех срубили... До сих пор не могу я забыть этого ореха.

    И Лев Николаевич задумался <...>.

    Однажды мне пришлось попасть в Ясную Поляну в угнетенном состоянии духа, и, не поднимаясь наверх, я послал Льву Николаевичу записку, что мне очень хотелось бы поговорить с ним наедине.

    Через несколько мгновений послышались знакомые торопливые шаги, и наверху лестницы показался Лев Николаевич.

    — И. Ф., что такое? С вами случилось что-нибудь?

    — Нет, особенно ничего не случилось. Только хотелось поговорить с вами, — отвечал я, поднимаясь к нему навстречу.

    — Ну, слава богу, слава богу!.. Здравствуйте... Ну, идемте, идемте. Вот сюда, ко мне.

    И в душе у меня сразу посветлело.

    За стеной слышалась музыка: графиня Софья Андреевна играла с кем-то в четыре руки одну из симфоний Бетховена... А в небольшой, полуосвещенной комнате Лев Николаевич тихо и вдумчиво говорил о высочайших проблемах человеческой жизни...

    Беседа касалась тех черных, иногда только пугающих, а иногда страшных низах человеческой природы, тех низах, где до поры до времени лежит скрытым всякий грех... И откуда, как отвратительные гады, ползут темные желания.

    — В таких случаях, — сказал я, — стараюсь как можно скорее и как можно ярче вспомнить о смерти.

    — Да, это хорошо, — проговорил Лев Николаевич, — но, наблюдая, вы скоро заметите, что одно и то же оружие в борьбе скоро притупляется, и нужно найти другое, переменить его. Я иногда в таких случаях вспоминаю, что я человек, послан на землю богом по делу: и как же, тебя послали с великим поручением, а ты позволяешь себе унижать и себя, и порученное тебе дело?

    Через некоторое время речь перешла на любовь к людям, и Лев Николаевич сказал:

    — <...> Любить дальних, «человечество», «народ», — не хитрое дело! Нет, ты ближних, ближних твоих сумей полюбить, тех, с которыми ты встречаешься каждый день, которые раздражают тебя и причиняют тебе огорчения. Вот их-то полюби и прости им все. Это очень трудно. Чуть только позабудешься — глядишь, и уже сбился с дороги. На днях иду по парку, думаю. Смотрю, идет за мной какая-то баба и что-то просит. А мне как раз пришла в голову ценная для работы мысль. «Ну, что тебе нужно? Что тебе нужно?» — говорю нетерпеливо бабе. «Что ты пристала?»... Но хорошо, что на этот раз вовремя спохватился и поправился. А то бывает или не спохватишься совсем, или спохватишься, да поздно. Вот тоже недавно еду верхом по шоссе и думаю. И чувствую, что что-то словно мешает, что-то как будто не так. Что не так? Остановился, припомнил. Оказалось, «не так» то, что несколько минут назад я проехал мимо знакомого мне нищего-калеки, которому всегда подаю. А тут в задумчивости только поклонился ему рассеянно. Повернул, лошадь, поскакал. Но его уж не было. И я, может быть, упустил дело, несравненно более важное, чем все мои писания. Писания это так, пустяки, а тут живой человек... В сношениях с людьми надо постоянное строгое внимание к себе; чуть ослабеешь, и уже ошибся, уже согрешил... Надо делать доброе и не только не ждать себе никаких похвал за это, но, напротив, быть готовым к тому, что тебя будут поносить, гнать и презирать» <...>.

    «Это всегда так было и так должно быть, а то ты добро делаешь, да еще чтобы тебя все хвалили — это уж очень много, — улыбнулся Лев Николаевич. — И очень хорошо делать так нарочно, чтобы твое добро не встречало одобрения, как тот человек, который, притворяясь юродивым дурачком, делал вид, что сердится на нищих, и кидал в них серебряными рублями. Они подбирали его рубли и смеялись над его глупостью. Так и нам надо делать <...>.

    Весною 1907 г. мне пришлось переехать с моею семьею в Тульскую губ. на хутор, принадлежащий дочери Льва Николаевича, Т. Л. Сухотиной, отстоящий верстах в 4-х от Ясной Поляны. Здесь мы и поселились в соседстве с милой старушкой Марией Александровной Шмидт. Это редкой души существо. Родом она из местной помещичьей семьи. Была классной дамой, но некоторые писания Льва Николаевича произвели в ней полный духовный переворот. Она бросила свою обеспеченную жизнь и перешла на землю, начавши действительно в поте лица добывать хлеб свой7.

    Здесь, на хуторе, она живет в крохотной избенке, крытой соломой, и кормится от своих двух коров и небольшого огорода. Летом здесь живут близкие люди на даче, но с осени до весны старушка живет лишь в обществе своей работницы и несчастной Шавочки, собаки с отмороженными передними лапами, которая так привязана к своей хозяйке, что когда та уезжает иногда в Ясную Поляну, Шавочка отказывается от еды и все время лежит на дороге, глядя в ту сторону, откуда должна появиться Мария Александровна.

    Необходимо сказать, что окрестные крестьяне, находящиеся под пагубным влиянием города и дешевых заработков от дачников, — в огромном большинстве совершенно не понимают ни Марии Александровны, ни ее миссии. И эта трудовая, суровая, высоко честная и полная лишений жизнь нисколько не тяготит старушку.

    — Ах, душенька, как хорошо! Прямо рай здесь, — часто повторяет она.

    — Ну, что, умираем, Марья Александровна? — поздоровавшись, но не выпуская ее руки, с мягкой улыбкой, дружески говорит Лев Николаевич.

    — Умираем, душенька Лев Николаевич! — так же радостно отвечает старушка.

    — Что ж, хорошо?

    — Хорошо, Лев Николаевич!..

    — Вот, посмотрите, какой мне подарок привез сегодня Лев Николаевич, — с улыбкой говорит раз Мария Александровна, проводив дорогого гостя и показывая нам темную, вязаную кофту. — Говорит: «Вам холодно, Мария Александровна, а у меня их две, вот я вам одну и привез. Совсем новая...» А она вся заштопана да перештопана, — смеется старушка, — должно быть, не ту ему дали <...>.

    Редкую неделю не заглядывал к нам на хутор Лев Николаевич. То верхом приедет, то пешком придет, посидит немного, поговорит и домой.

    — Вот сегодня какой случай со мною был, — рассказывает он однажды, сидя в крохотной избенке Марии Александровны. — Приходят ко мне сегодня утром две бабы. Мужья у них на войне, нужда, дети. Коровы ни у той, ни у другой нет. Расспросил я их, дал им кое-что, а насчет коровы говорю: «На днях сам приеду, посмотрю». Но только они простились и ушли, как является один мужик, который хорошо знает обеих. Расспрашиваю — он все подтверждает: коровы нет ни у той, ни у другой, но у одной восемь человек детей, а у другой трое. Я попросил его тотчас воротить ту, у которой восемь человек детей, чтобы дать ей 30 рублей... Недавно группа каких-то русских, живущих в Шанхае, прислала мне для помощи семьям, пострадавшим от войны, около 400 руб., из которых осталось как раз 30 рублей. Я наказал ему воротить только одну бабу. «А то, думаю, будут эти косые взгляды, неудовольствие, жадность разыграется». А он недослышал, должно быть, и воротил обеих. Очень неприятно было. Но делать нечего. Дал я одной 30 рублей, а другой говорю, что больше пока нету, что пусть она не завидует, и вдруг... (Голос Л. Н. оборвался и глаза наполнились слезами), и вдруг та, другая, не получившая, говорит: «Вот и слава богу!.. И хорошо... зачем завидовать. Что ты? Ей нужнее... А когда у ней будет, она и моим ребятишкам молочка даст... Слава богу...» Надо знать их жизнь, чтобы понять, что значит это!

    И глубоко растроганный и умиленный Лев Николаевич умолк.

    — он приносил с собою какой-нибудь луч.

    Прощаясь однажды с нами, он взглянул на нашу девятимесячную девочку, которая вследствие нашей уединенной жизни очень дичилась людей. Но, встретившись с глазами Льва Николаевича, она весело раскрыла свой беззубый рот и, вероятно, в избытке удовольствия, потянула ноги ко рту.

    — А я вот уж так не могу, — сказал он, весело обращаясь к нашей дочери.

    И, выйдя, Л. Н. легко вскочил, несмотря на свои 78 лет, в седло и, сопровождаемый нашими приветствиями, быстрой рысью скрылся из вида.

    Последний раз мне пришлось быть в Ясной Поляне в марте 1908 г. Лев Николаевич перед этим перенес тяжелую болезнь и, хотя последние сведения о его здоровье были успокоительны, но я нашел его значительно изменившимся. По утрам он еще бывал и свеж, и бодр. Он чувствовал себя некрепко и не скрывал, что физически ему плохо и что у него слабеет память8

    — Я забываю все, что мне не нужно помнить, но очень хорошо помню то, чего не надо забывать. Ах, как хорошо!

    И временами чудилось, что он уже не совсем наш, а отошел от нас в своей духовной сосредоточенности. И тоскливо сжималось сердце <...>.

    Возникал разговор и о готовящемся чествовании Льва Николаевича по случаю его 80-летия. Юбилей этот был неприятен ему.

    — Раньше, бывало, если мелькнет где: «Л. Н. Т.», остановишься и прочтешь, — сказал Лев Николаевич. — Теперь как только увидишь: «Л. Н. Т.», скорее прочь <...>.

    «эс». Одни решили, что грек, другие, что португалец или испанец. Лев Николаевич ушел и, поговорив с посетителем около получаса, возвратился и рассказал нам, что это не португалец и не грек, а немец из остзейских провинций, что у него опасная болезнь сердца и что доктора предсказывают ему скорую смерть.

    — Он приезжал спросить меня, — сказал Л. Н., — как лучше употребить ему небольшой остаток жизни. Я рассказал ему притчу о яблоне. Она как-то мало заметна в Евангелии среди других притч, но смысл ее глубок. Садовник пришел к хозяину сада и говорит, что одна из яблонь не дает плода и что поэтому ее надо срубить и сжечь. Хозяин отвечал, что надо подождать еще год и еще, а тогда можно будет и срубить, если она не принесет яблоков. Каждый день нашей жизни — это только отсрочка, данная нам хозяином. И мы должны торопиться, чтобы принести плоды...

    И Лев Николаевич умолк. Но через некоторое время опять заговорил:

    — Да, между прочим, еще он рассказывал, что проф. Виндельбандт — он у него слушал философию — профессор Виндельбандт, как только, бывало, начнет цитировать Канта, так и заплачет... Как это хорошо!..

    — Надо бы популяризировать Канта, — заметил один из присутствующих. — Так он мало доступен.

    — Да, да, — с оживлением сказал Лев Николаевич. — Это было бы очень, очень хорошо, хотя язык у Канта совершенно невозможный... Очень умный молодой человек9, — проговорил Лев Николаевич, возвращаясь к посетителю, — жаль только, что он... пишет.

    — В последнее время почти нет уж людей, которые не писали бы, — сказал один из гостей.

    — Да, да, это ужасно... — подхватил Лев Николаевич. — Я думаю, что, если бы общественное мнение смотрело на людей, получающих деньги за писательство, с презрением, какая масса писателей, какая масса пошлости и глупости исчезла бы!.. Исчезли бы газеты... А почему это вы тут смеялись, когда я вошел?

    Льву Николаевичу вкратце рассказали содержание письма одного духобора, который описывал, как канадские духоборы, посетив образцовую свинятню, увидели там индейцев, певших за известную плату исключительно для удовольствия свиней, отчего последние лучше жирели.

    — Да, как же, знаю... читал, — сказал, засмеявшись, Лев Николаевич. — Совсем как у нас: наши композиторы, пианисты и проч. — все это наши индейцы. А мы — откормленные свиньи, слушаем их и жиреем.

    И долго еще и заразительно смеялся Л. Н. над «индейцами» и «свиньями» <...>.

    Однажды зимою, направляясь к станции, Лев Николаевич, увидел на снегу около дороги непристойные надписи.

    Он зачеркнул непристойности концом палки и написал на снегу слова из апостола Иоанна о любви к ближним.

    «Любите, братья, друг друга!»

    Примечания

    Наживин Иван Федорович (1874—1940) — писатель; некоторые из его произведений созданы под известным влиянием религиозно-нравственной проповеди Толстого: «В сумасшедшем доме» (1905), «Менэ... тэкел... фарес» (1907), «В долине скорби» (1908) и др. После смерти Толстого он основал издательство «Зеленая палочка», выпускавшее книги о религиозных течениях и религиозных мыслителях. По сути же дела, Наживин был далек от идей Толстого: он был убежденным монархистом, сторонником аграрной реформы Столыпина, в которой не видел ничего «дурного», в то время как Толстой решительно отрицал ее как очевидный и подлый обман народа.

    Значительную часть воспоминаний, напечатанных в разные годы, занимает публикация в их составе переписки Наживина с Толстым. Письма посвящались главным образом обсуждению вопросов веры, религиозно-нравственных идей, истолкованию христианских истин, смысла религиозных обрядов и т. п. Но и здесь (в своих комментариях к письмам) мемуарист пытается смягчить Толстого: бурную реакцию художника на антигуманные факты русской действительности Наживин умудряется трактовать как обычное проявление образа мыслей «смиренного», «святого» старца.

    по духу великому писателю — лишенных доктринерства, искусственности, фальши, так свойственных многим «толстовцам» и так сурово критикуемых самим Толстым.

    По тексту, опубликованному в кн.: «Международный толстовский альманах». Сост. П. Сергеенко. М., 1909, с. 161—185.

    1 Наживин посетил Толстого накануне его отъезда в Крым 5 сентября 1901 г.

    2 Толстой имел в виду статью «Единственное средство», законченную им в конце июля 1901 г.

    3 Из «Мыслей» Паскаля («Pensées de Pascal», Paris, 1850). Книга сохранилась в Яснополянской библиотеке. Еще в 1876 г. Толстой писал о ней А. А. Толстой: «Какая чудесная книга и его жизнь. Я не знаю лучше жития» (ПСС«Мысли» Паскаля (ЯЗ).

    4 В марте 1907 г. Толстой работал над составлением «Детского круга чтения», а также «Детского закона божия». Вечерами Толстой проводил уроки с яснополянскими детьми.

    5 Толстой был потрясен известием о «кровавом воскресении» (9 января 1905 г. в Петербурге). Он с гневом и негодованием воспринял лживые правительственные сообщения (ЯЗ, 12 января, 23 февраля 1905 г.).

    6 Вероятно, Толстой вспоминал события мая 1855 г., когда, получив приказ сформировать горный взвод на реке Бельбеке, в 20 верстах от Севастополя, он 15 мая выехал на позицию.

    7 — последовательница Толстого, близкий друг семьи Толстых. После знакомства с Толстым и его учением (1884) она оставила должность классной дамы в Московском Николаевском училище и переселилась сначала на Кавказ, арендовав небольшой участок около Сочи, а затем вновь вернулась в Россию и поселилась в деревне Овсянниково, где жила крестьянским трудом. Толстой переписывался с ней, часто навещал ее в Овсянникове. Подробнее о Шмидт и о ее отношении к Толстому см: Т. Л. Сухотина-Толстая, с. 315—348.

    8 Весной 1908 г. у Толстого нередки были тяжелые обморочные состояния и частичная потеря памяти. См. об этом в воспоминаниях М. С. Сухотина, с. 379—380.

    9 хорошо знаком с его эстетической концепцией («Что такое искусство?», гл. 3, 4). Это отношение к Канту сохранилось и в 900-х годах. «То ли дело Герцен, Диккенс, Кант», — пишет Толстой в октябре 1905 г. (ПСС«вопросов жизни».

    Раздел сайта: