Лазурский В. Ф.: Дневник

ДНЕВНИК

ЯСНАЯ ПОЛЯНА

14 июня 1894 г.

Лев Николаевич с Николаем Николаевичем Страховым сидели в углу залы, у круглого стола, где барышни играли в скучную игру, которая называлась хальма, а дамы работали. Лев Николаевич расспрашивал Страхова о журнальной полемике между Розановым и Владимиром Соловьевым (начала не слыхал). Разговор перешел на поэтов.

— Стихов не понимаю и не люблю, — сказал Лев Николаевич, — это какие-то ребусы, к которым нужно давать разъяснения.

— А вы сами когда-то увлекались Фетом, — заметил Страхов.

— То было время; тогда стихи имели смысл, а теперь нет. Да в 40-х годах он писал милые, хорошие вещи, из которых я многие знаю наизусть; а в последних нет ни поэзии, ни смысла. Ну-ка, у кого ноги быстрые, принесите Фета.

Быстрые ноги оказались у Татьяны Львовны. Она принесла два тома нового издания стихотворений Фета, и Лев Николаевич стал их перелистывать.

— Слушайте, — начал он читать:

Говорили в древнем Риме,
Что в горах, в пещере темной,
Богоравная Сивилла,
Вечно юная, живет,
Что ей все открыли боги,
Что̀ в груди чужой сокрыто,
Что̀ таит небесный свод.

Только избранным доступно
Хоть не самую богиню,
А священное жилище

В ясном зеркале ты можешь,
Взор в глаза свои вперяя,
Ту богиню увидать.

Неподвижна и безмолвна,
Для тебя единой зрима
На пороге черной двери, —
На нее тогда смотри!
Но, когда заслышишь песню,
Вдохновенную тобою, —
Эту дверь мне отопри!

— Ну, что это? не понимаю; почему черная дверь, а не пунцовая? А ну, кто это поймет, тому двугривенный дам.

АЛМАЗ

Не украшать чело царицы,
Не резать твердое стекло,
Те разноцветные зарницы
Ты рассыпаешь так светло:

Нет! За прозрачность отраженья,
За непреклонность без конца,
Ты призван разрушать сомненья
И с высоты сиять венца.

— Если алмаз, как вы говорите, обозначает возлюбленного, то как же он может сиять в венце царицы? на голову он ей сядет, что ли? Ну-ка, Николай Николаевич, вы специалист по этой части, объясните! Э, вижу, сами не понимаете.

Графиня стала рассказывать о Фете, о его процессе творчества, как сам он говорил: «Он не сочинял, а ходит, и вдруг является».

— Ну уж, скорей чудесам Иверской поверю, чем этому, — сказал Лев Николаевич. — Все сочиняют. Может быть, что-нибудь явится — настроение, мысль, а все остальное сочиняют. И зачем пишут? Еще повесть так-сяк; когда отупеешь, можно читать, а стихи — это какой-то умственный разврат.

Все, впрочем, относились к словам Льва Николаевича как-то несерьезно, да и он говорил полушутя. Одна графиня говорила и возражала энергичнее, объясняла стихи, указывала на то, что когда-то Лев Николаевич понимал любовь, а теперь уже не может понять. Барышни подсмеивались, я едва сдерживался от смеха, когда Лев Николаевич выбирал курьезы и читал их со своими замечаниями. Николай Николаевич, «специалист» по части стихов, не защищал и не спорил. Он слишком мягок и как-то тонко-деликатен, чтобы серьезно горячиться в доме Толстых. Рассказывал о ком-то, что у того путаница в статьях.

— Верно, курит много, — замечает Лев Николаевич.

— Нет, это ничего, — говорит Николай Николаевич, только-что оставивший папироску, — если много, то конечно, а так, баловаться, оно развлекает, — и мягко вынимает из портсигара другую папиросу.

В соседней комнате запели под гитару. Я посидел там, послушал под гитару «Господи помилуй» — монастырское, грустное, с выделкой, «Ивушку», «Ночи безумные». В зале подсаживались к чаю; Лев Николаевич заваривал на столе на бензинке свой овсяный суп на простой воде («мерзость», по словам графини). Николай Николаевич хотел взять к себе книжку с рассказами Чехова «Нахлебники»1. Я попросил ее себе, чтобы прочесть здесь. Лев Николаевич сказал: «Ну, что ж, прочтем вместе; присядьте». Я решился читать, хотя и стеснялся тем, что, как украинец, делал иногда неправильные ударения в словах.

— Недурно, — заметил Лев Николаевич по окончании чтения. — Только несколько небрежно разговоры сделаны. Я помню, вы, Николай Николаевич, давно выделили Чехова из числа других, когда и книжками он еще не выходил. Действительно талантлив. Да уж больно легко стали писать; технику разработали, техникой и щеголяют.

15 июня

После обеда Татьяна Львовна попросила меня читать вслух для сличения с подлинником переписанное ею письмо Льва Николаевича к кому-то по поводу книги Генри Джорджа о налоге на землю2. В письме Лев Николаевич очень хвалит книгу Джорджа и решительно высказывается за необходимость экспроприации крупных землевладений посредством его системы, т. е. общим прогрессивным налогом. Резкие фразы против правительства и злоупотреблений религии и науки, подслуживающихся правительству и потому старающихся оправдать крупные землевладения. Графиня как будто нетерпеливо пересела подальше. Переписанные экземпляры Лев Николаевич отсылает своим приятелям.

Пришла последовательница Толстого мадам Шмидт3. Татьяна Львовна стала читать вслух свой перевод с английского — что-то о ненормальности взаимного отношения богатых и бедных классов. В сильных картинах рисуется безумная роскошь и жалкая нищета; призываются люди к тому, чтобы они сознались, что богатые — это грабители бедных. Лев Николаевич вошел и подсел, повторяя несколько раз: «Превосходно, превосходно. А ведь не дадут напечатать. И отчего бы, кажется? Никто тут не затрагивается».

В этот день он много косил в саду, потом пошел в лес рубить дерево.

16 июня

Утром вышедши первый вопрос Льва Николаевича (оборот в его стиле) был: «Получены ли газеты?». Он возбужден смертью французского президента Карно4. «Русские Ведомости» дали первые подробности этого события. Вечером Николай Николаевич, который вечно что-нибудь перелистывает или читает, просматривал присланные Чертковым брошюры заграничных женевских изданий Толстого5. Страхов, как секретарь у Льва Николаевича, читает книги и статьи и рассказывает их содержание. Может быть, поэтому Лев Николаевич и любит с ним беседовать. Что же касается его мнений, высказываемых всегда Страховым в форме: «Не знаю, не согласитесь ли вы?» — то на них часто бывают отрицательные ответы. По поводу книги какого-то англичанина о библии я вставил свое замечание, что Михайлов6, приват-доцент Московского университета, пишет диссертацию об истории библейского текста.

— А, вот прекрасная тема! — воскликнул Лев Николаевич. — Он может много пользы принести; нужно разъяснить людям, что библия не свалилась к нам с неба в такой форме, как она теперь; спорят часто и на одном слове строят целую систему, а это слово, может быть, лишь вчера вставлено в текст.

17 июня

Утром графиня торжествовала: Лев Николаевич объявил, что не будет больше работать: очень устает, и потому голова отказывается работать.

Лев Николаевич пригласил меня держать с ним корректуру сделанного для «Северного Вестника» перевода «Дневника Амиеля»7.

Начала корректировать Мария Львовна; пишет неразборчиво, выноски на полях в беспорядке; трудно разобраться, и наборщикам, верно, приходится плохо. Высказал это Льву Николаевичу. Подошла Мария Львовна.

— А вот мы читаем твою китайскую грамоту. Владимир Федорович осудил твою работу, — сказал Лев Николаевич.

— Да, должен сказать, что осудил; так всегда женщины работают, — вырвалось у меня. Потом жалко стало, зачем я ее обидел резкостью; все хотел чем-нибудь загладить, да не представлялось случая.

Лев Николаевич — превосходный знаток французского языка. Monsieur (так здесь называют француза-гувернера) говорит, что любит очень с ним разговаривать, так как граф употребляет настоящие французские выражения. Читая французский текст для исправления кому-то заказанного и дурно исполненного перевода, все глубоко понимает и делает ясным. Фразы, которые ему кажутся неуместными, опускает (очень редко), но для добросовестности велит ставить многоточия. Для того, чтобы удачнее подобрать соответствующие русские слова и выражения в передаче трудного отвлеченного языка, призывал на помощь Н. Н. Страхова. Были приняты два моих слова. Мои знания языка, моя способность углубляться и понимать — ничто, какая-то детская погремушка перед громадной паровой машиной.

За обедом Лев Николаевич узнал, что мы на дворе немножко косили и что Николай (парень) удостоил меня похвалы; приглашает после обеда к себе в помощники косить сад. Отправились с monsieur. Лев Николаевич сбросил верхнюю рубаху и жилет, повесил сбоку на веревке брусок в деревянной сумочке и принялся косить хорошо, как настоящий косарь. Дождь, впрочем, скоро загнал нас в комнаты.

18 июня

Разговаривая за вечерним чаем о Мопассане, Лев Николаевич сказал:

— Я не могу себе вообразить теперь хорошего беллетриста; лишь только проявится талант, сейчас его зазывают во все редакции и заваливают деньгами. Поневоле писать начинает наскоро и портится, когда платят до четырехсот рублей за лист! Григорович говорил мне, что ему платили пятьсот рублей за лист. А лист можно продиктовать в два часа. Я сам писал лист в рабочую упряжку, т. е. часов от десяти до трех, когда в хорошем расположении.

Прощаясь, он задержал мою руку:

— А вот какой-нибудь учитель гимназии работает часа четыре-пять в день и получает около тысячи рублей в год; не правда ли, досадно?

— Нет, — отвечал я, — они не обижаются; они говорят: «Ему дано, а мне нет; к кому же тут апеллировать?».

— Ну, я думаю, если рассердится, так всякий напишет, — сказал Лев Николаевич.

Лев Львович передавал о Мопассане слышанное во Франции от Жардена. Жарден прочел в французском переводе «Смерть Ивана Ильича» и дал прочесть Мопассану. Через некоторое время тот возвращает ему книжку и говорит: «Я вижу, что вся моя деятельность была ни к чему; что все мои десятки томов ничего не стоят». Это было незадолго до сумасшествия, так что «Смерть Ивана Ильича» была чуть ли не последней книгой, которую он прочел.

19 июня

Утром приехали из Москвы Горбунов и Буланже; первый состоит заведующим в «Посреднике». Рассказывают об аресте одного из толстовцев.

Лев Николаевич написал открытое письмо арестованному, в котором высказывает сожаление по поводу происшедшего и порицает действия людей, которые читают чужие письма (часть письма к Льву Николаевичу от заключенного была замарана). Это письмо Толстого к заключенному не было допущено за «неуместные выражения»8.

«Это начало конца; скоро и до нас доберутся». Рассказала при этом придворный анекдот. Профессор Ключевский явился давать урок великой княжне Ксении, дочери Александра III. «Я не буду сегодня заниматься, — сказала та, — я расстроена, потому что папа расстроен. Он читал последнее произведение Толстого «Царство божие»9 и говорит: «Его давно пора засадить». А ваше — профессоров — каково мнение об этом?». Неизвестно, что отвечал Ключевский.

20 июня

Долго корректировал с Львом Николаевичем «Дневник Амиеля». Часто Лев Николаевич повторяет: «Как хорошо!» по поводу афоризмов автора дневника. Не потому ли его так влечет Амиель (он называет эту книгу одной из «любимых» своих), что темы предсмертных рассуждений о жизни, ее смысле и развязке делаются все более близкими, так как ему уже 65 лет. Деревенская баба, пришедшая за медицинским советом к Марии Львовне, сообщала мне: «Теперь его сиятельство слабее стал; давеча нагнулся ягоду сорвать: «Ох, говорит, поясница болит». А года три тому назад косил с мужиками сад и ничуть не отставал; утром покосит, после обеда и ввечеру».

Вечером я читал рассказ Стриндберга («Русская Мысль», май) «Муки совести». Лев Николаевич внимательно слушал и рассказ похвалил, сказав, что разобрано основательно. Смотрели вместе художественный альбом «Figaro» последнего салона. Лев Николаевич, вообще, отзывается о картинах похвально — о технике, выражении лиц. По поводу хромолитографированной одной заметил, что через каких-нибудь лет двадцать, мы можем надеяться, нам будут прекрасно воспроизводить картины в красках. Посмеялся лишь над «вдохновением», которое является в виде дебелой, мускулистой женщины-гения, парящей у стула молодого, задумчиво сидящего поэта. Осудил картину «Император и папа», где Наполеон, как мальчишка, стоит в задорной позе, сказав, что это не в духе Наполеона. Сам взял разобрать на рояле присланную кем-то «Rapsodie des steps». Читает ноты довольно бегло, и перебирает своими огромными пальцами довольно быстро. Проигравши, сказал: «Вот так рапсодия! Самая пошлая музыка».

21 июня

Косил с Львом Николаевичем. Он давал мне урок косьбы. Косит сам замечательно хорошо, ровно и гладко. Рассказывал при этом, что сегодня у него был очень утомительный посетитель, какой-то тульский обитатель, сын бедного чиновника, нервный, почти больной, бывший студент; написал сочинение о необходимости физического труда, хочет напечатать. Лев Николаевич говорит, что оно очень прочувствовано; вредные последствия жизни, лишенной возможности физического труда, видно, написаны с натуры; но при всем том страшно растянуто. «Живя в глуши, ничего не знает, думает, что он первый говорит эти вещи. Вообще, молодые писатели часто грешат тем, что пишут все, что бродит у них в голове. Мало иметь мысли, нужно их привести в порядок, из сотни выбрать одну, наиболее яркую, просеять их».

Вечером увидел, что я читаю статью Гольцева10 о Чехове («Русская Мысль», май) и говорит: «Вот это очень смешной факт. Гольцев почему-то вздумал, что ему нужно писать о вопросах эстетики; сам юрист, не занимается этими вопросами, не любит, не имеет чутья, а пишет и говорит». Стали вспоминать других наших юристов, пишущих по литературе. Наибольшей похвалы удостоен был Спасович11: «Этот понимает». Страхов засмеялся и напомнил, что Лев Николаевич сам же Гольцева натолкнул на юбилей Фета12. «Ну, это как красивая ваза для украшения: все-таки Гольцев говорил, и выходило торжественно».

По поводу известия о том, что Пантелеев13 намерен издавать в переводе европейских классиков, Лев Николаевич высказался, что всегда этому чрезвычайно сочувствовал, сам делал попытки и считает это делом не легким. Нужно переводить не все, а только лучшее. Но тут приходится брать на себя ответственность, что̀ считаешь лучшим, что̀ нет. Что ж делать, нужно. «У нас существует педантический взгляд, что раз переводить, то нужно переводить все; и что же, в конце концов? Все и стоит на полке, и никто его не читает. Всего никто не будет перечитывать. Вы не читали, Николай Николаевич, всего Гёте? Я прочел все сорок два тома. Из них тома четыре, не больше, следует набрать. По моему мнению, это должны взять на себя профессора западной литературы. А то занимаются каким-нибудь специальным вопросом. Вот Стороженко14 все с своим Шекспиром». Об Александре Веселовском Лев Николаевич ничего не знает15, Алексея Веселовского16 «видал как-то в Москве».

22 июня

Начался день веселым завтраком. В комнату ворвалась толпа мальчиков и барышень, которые стали дурачиться. Веселье их было так заразительно, что Лев Николаевич, появившись в дверях зала, также выкинул коленце и вступил с па мазурки. Все захохотали еще больше, а он сам даже покраснел от смеха.

За завтраком зашла речь о новом законе о дуэли, которым Лев Николаевич возмущается страшно; говорит, что этого так нельзя оставить; что это забвение самых элементарных понятий нравственности. Тут же вспомнил, чему учат солдат, и принес «Памятку», составленную генералом Драгомировым17. Николай Николаевич читал ее вслух, и Лев Николаевич поминутно прерывал восклицаниями: «Ведь это возмутительно, что такое; это что-то безграмотное, пьяное; это говорит не человек, а остервенелое животное, и все на тексты священного писания. А это как вам нравится: «Бог — твой генерал»? Это уже на закуску — лучше всего. Бога в генералы произвел. «Больше сея любве никто же имать, да кто душу свою положит за други своя». Это т. е. за него, за генерала Драгомирова! Тупой, невежественный, вечно полупьяный (вы ведь знаете), и считается лучшим генералом!».

дням, как и они, с такими же небольшими отдыхами, как они, и ничего.

В промежутках рассказывал мне о Н. Н. Страхове. Он впутался в несчастную полемику с Вл. Соловьевым по поводу книги Н. Данилевского18, которую издает вторым изданием. Полемика давно уже перешла на мелочи и малоинтересные частности. «Он мне как расскажет, я и помню; а потом сейчас же все забудешь. Пишут, пишут, а зачем? Потому, что обеспечены и времени девать некуда. Занимались бы лучше насущными вопросами. А то отсюда и ученые, никому не нужные споры и стихи Фета».

Вечером Николай Николаевич казался возбужденным и высказывал неудовольствие на полемические приемы Соловьева. А Лев Николаевич ему: «Все оттого, что большие оклады получаете, этими вещами занимаетесь».

23 июня

Вечером по поводу «Распятия» Ге завязался разговор о наших художниках. Я сказал, что люблю больше всех Поленова. Мария Львовна выше всех ставит Ге, требует прежде всего глубокой мысли (в христианском смысле), красоту считает ни к чему. Вошел Лев Николаевич. Она и ему на меня донесла, что я, мол, «Христа и грешницу» выше всех картин ставлю. «Да, Поленов красив, но бессодержателен, — сказал Лев Николаевич. — Правая сторона этой картины написана очень хорошо — сама грешница, евреи; левая никуда не годна: лица банальные, Христос у него — какой-то полотер, а апостолы плохи; сзади — декорация».

Подсел Николай Николаевич. Разговор перешел на статью Николаева19 о Тургеневе. Лев Николаевич сказал: «Я помню, Тургенев произвел на меня сильное впечатление «Записками охотника». Потом я слушал «Рудина»; он читал у Некрасова. Были тут Боткин, Анненков; все глубокомысленно обсуждали; я был моложе их всех; я был удивлен, как это — Тургенев, и мог написать такую фальшивую, придуманную вещь. Потом пошли плохие вещи. Иногда прорывались превосходные, цельные, несочиненные».

Николай Николаевич, со своей всегдашней манерой, стал спрашивать относительно разных тургеневских вещей. Лев Николаевич отлично помнит все. Выше всех он ставит «Довольно» и статью «Гамлет и Дон-Кихот». Говорил, что писал статью о Тургеневе, где рассматривал эти два произведения в связи одно с другим (настроение разочарования и потом указание пути спастись от сознания пустоты). Хотел читать на тургеневском празднике, но ему «запретили». Высоко ставит «Живые мощи».

— «Новь» мне, представьте, понравилась; «Пунин и Бабурин», «Колосов» — это бог знает что такое; «Вешние воды» — это к тому же разряду: все выдуманное, хотя хорошо выдуманное. Критики, — иному некогда, другой не любит, — все валят в кучу; а ведь нужно различать двух Тургеневых: один там, под землею на десять футов, а другой сверху. Я часто удивлялся, как Тургенев, такой умный, изящный, образованный, мог писать такие глупости. Иногда он писал, как... ну, как Немирович-Данченко; еще хуже... как Мачтет, самый плохой Мачтет. Средние таланты пишут ровнее; высоко не залетают, но и особенно низко не спускаются; Писемский, например; даже Гончаров. Вот Пушкин, впрочем, почти всегда на высоте стоит. Лермонтов — в печатных произведениях. А вот мой враг — Шекспир, которого я терпеть не могу...

— За что? — вырвалось у меня.

— За то, что все считают обязанностью превозносить его, и почти никто не читает. Вот ваш приятель Стороженко при слове «Шекспир» всеми членами на караул делает, а у него много дрянного есть.

Об описаниях природы у Тургенева говорил: «Они удивительны; ничего лучшего ни в одной литературе не знаю». Восхищался его манерой, не выписывая подробно всего, дать понять несколькими штрихами.

24 июня

После обеда отправились гулять по шоссе: Лев Николаевич, Страхов и я. Разговор, сначала не клеившийся, сделался оживленным, когда Лев Николаевич наскочил на интересующую его теперь больше всего тему о национализации земли и о проекте Генри Джорджа20: «Владение землей так же незаконно, как и владение душами. Кто держит у себя источник питания, тот держит в своей зависимости неимущих. Для меня это теперь понятно с поразительной ясностью. А сколько нужно еще времени, чтобы эта мысль вошла в общее сознание! Я сам жил двадцать лет, не сознавая этого. Вот Генри Джордж лет тридцать так ясно и просто выяснил все, и о нем как-то не слышно, и какие-нибудь Янжулы21 его опровергают. Вчера я видал: лежит у дороги женщина, спит, ее рука завязана веревкой, на которой привязана пасущаяся лошадь. Очевидно, устала, а боится упустить лошадь: сделает потраву — штраф. Совсем стеснили мужика, шагу ступить некуда. Ведь это страшное зло. Ну, опровергайте меня!..».

Но мы с Николаем Николаевичем не показывали желания опровергать. Я всегда в таких случаях молчу и слушаю, а Николай Николаевич — эстетик и философ, и все это для него далекие материи, хотя по мягкости сердечной он поддакивает и соглашается с Львом Николаевичем. Скоро он перевел разговор на декадентов. Лев Николаевич знаком с ними, читал Бодлера, Метерлинка; говорит, что некоторые вещи у них не лишены интереса и своеобразной красоты; но вообще называет это движение болезненным и радуется, что оно у нас не прививается. «Ведь прочти произведение в таком роде нашему мужику и скажи ему, что это написано серьезным и умным человеком, он расхохочется: разве может умный человек заниматься такими вещами? А ведь вот занимаются же».

Николай Николаевич спросил, какого мнения он о Чайковском. «Так, из средних». Я спросил о Рубинштейне. «Тоже, хотя Чайковский оригинальнее Рубинштейна. Этот — хороший исполнитель, переиграл массу хороших вещей, и у него постоянно в собственных произведениях являются воспоминания, отзвуки чужого. Много все они пишут фальшивого, выдуманного. Вообще, если говорят, что искусству нужно учиться, это уже вступают на опасную дорожку. Возьмите вы, например, роман Вальтер-Скотта, даже Диккенса и прочтите его мужику; он поймет. А приведите его слушать симфонию Чайковского или Брамсов разных, он будет слышать только шум».

25 июня

22, работает по Сибирской железной дороге мост через Тобол. Рассказывает много интересного о постройке кессонами, о сибирской жизни, о населении и составных его частях, переселенцах. Лев Николаевич обо всем расспрашивает, интересуется, при чем обнаруживает хорошее знакомство со всем. Говорит, что на Волге собирался сам полезть в кессон, но не состоялось. О Сибири знает очень много. Инженер стал жаловаться на здоровье, проф. Остроумов лишь пять лет дает ему срока для такой работы, а потом советует на покой; но ему не хочется служить где-нибудь начальником дистанций: скучно; хотелось бы все строить.

— А ты зачем куришь? — сказал Лев Николаевич. — Брось. Сам знаю, что трудно, но если начинал уже бросать, то теперь легче будет. А вино пьешь? Не пьешь, — это хорошо.

Лев Николаевич спрашивал Берса, не образуются ли в Сибири крупные землевладения, и, узнав, что нет, что вся земля размежевана для крестьянских наделов, выразил свое удовольствие.

26 июня

С инженером Берсом ходили после обеда на место, где крестьяне берут песок23. Лев Николаевич очень озабочен тем, что при их системе подкопов может случиться обвал и произойти несчастье. Поэтому повел инженера, чтобы тот ему рассказал, как снять верхний пласт, чтобы открыть песок, и сколько это приблизительно будет стоить. Тот вычислил расходы рублей в восемьдесят. Лев Николаевич уже хлопочет о копачах.

Вечером графиня рассказывала, как Маркс24, расфранченный, являлся к ней в Москве и предлагал десять тысяч за право издать сочинения Льва Николаевича для своих подписчиков «Нивы». Она отказала. На другой день он опять явился и предлагал уже сто тысяч, но опять получил отказ.

27 июня

Сегодня утром у меня завязался разговор с Николаем Николаевичем. Не помню, с чего заговорили о Скабичевском. Николай Николаевич сказал, что его «Историю русской литературы» не читал, так как за Скабичевским не признает ровно никакого критического таланта и литературного значения. Я стал возражать и указывать заслуги Скабичевского. Лев Николаевич подсел к своей похлебке и скоро вмешался. Он также не читал «Историю русской литературы», но знает Скабичевского по статьям.

— Я принимался его читать и бросил: ничего не понимаю. Вот скоро переведут статью М. Арнольда с английского25. Он прекрасно говорит: задача критика — выделять все выдающееся из подавляющей массы написанного. А они привязываются к случаю, чтобы высказывать свои мысли. Да и мысли самые банальные. Судят же обо всем с плеча. Чтобы критиковать, нужно возвыситься до понимания критикуемого, и в этом уже важная заслуга. А у них выходит так, как прекрасно сказал мой приятель Ге26: «Критика — это когда глупые судят об умных».

— А потом пишут историю того, как глупые судили об умных, — вставил Николай Николаевич.

Я заметил, что имя Писарева здесь упоминают с насмешкой. О Златовратском Лев Николаевич сказал: «Читал, что-то глубокомысленное; видно, добрый человек, но путаница в голове страшная». Михайловского Николай Николаевич называет «умным человеком», Буренина «талантливым», и, повидимому, здесь все согласны с этим27. Имя Мачтета — синоним полной бездарности, Немировича-Данченко — чего-то пустопорожнего, никому ни для чего не нужного. Гаршина нечаянно Лев Николаевич упомянул в таком перечне, но тотчас же поправился, сказав, что это, конечно, обмолвка, что Гаршин в другом роде. Лев Николаевич очень хвалит статью Волынского (года два назад) о Гоголе28; говорит, что он понял его душевное настроение последних годов и исправляет ту ошибку, которая со времени письма Белинского сорок лет повторяется всеми. «Белинский не понял этого и написал опрометчивое письмо».

Сегодня косили с Львом Николаевичем. Барышни гребли сено. Прощаясь вечером и проходя через переднюю, где стояли косы, Лев Николаевич, смеясь, сказал мне: «Вот ваши орудия пытки».

28 июня

на свой счет место для безопасной емки. Те отвечали, что всякий с удовольствием даст, так как теперь действительно опасно.

Подошел Н. Н. Страхов, и Лев Николаевич, не переставая косить, стал расспрашивать газетные подробности о новом президенте Казимире Перье29 и о чикагских беспорядках рабочих30. Подошел приезжий родственник (муж сестры графини)31 и, послушав, стал ужасаться этими волнениями.

— Что ж тут удивительного? — спокойно сказал Лев Николаевич. — Естественно, что после долголетнего угнетения начинают бунтовать. Вот у нас был царский проезд32. Это бог знает, что такое. Мужиков отрывают от работы, заставляют их неделю дежурить у дороги и хоть бы копейку заплатили. Я высчитывал: пусть, считая по пятидесяти копеек в день, пришлось бы заплатить десять тысяч за весь проезд. Ведь это пустяки для казны, а, между тем, они избавились бы от перекрестной руготни, которой осыпают царя по всему пути. Я уже просто избегал заводить с мужиками разговор об этом. А кто виноват? Эти сукины сыны, которые состоят в свите. Я говорил Зиновьеву33. Это такая бестактность! Они вызывают неудовольствие. Они не охраняют царя, а подвергают его опасностям. Они — нигилисты.

— Это просто забывчивость с их стороны, — пытался оправдать родственник.

— Какое забывчивость! Просто думают, что с мужиком так и нужно поступать. Ведь он собака, животное какое-то.

Вечером барышни стали петь у рояля. Лев Николаевич очень любит старинные романсы с терциями и квинтами. Минорного не любит. «Минор с мажором — хорошо». Аккомпанировал нам «Тучи черные» для голоса со скрипкой; немножко грубо, но верно.

29 июня

За обедом Лев Николаевич сказал: «А я нет-нет да и почитаю Шопенгауэра. Сегодня читал насчет музыки. Очень хорошие есть замечания.

Вот насчет оперы он так пишет, как и я думаю. Я терпеть не могу оперы и кроме скуки в ней ничего не испытываю».

30 июня

Утром мы сидели за кофе, а Лев Николаевич за овсянкой. Лев Николаевич стал спрашивать, нет ли свежих газетных известий о рабочем движении в Чикаго.

— Сказать вам по правде, я не только не опечален этим, я радуюсь. Все ругают анархистов и считают их за зверей, и никто не хочет понять, что анархизм — естественное следствие современного порядка вещей. Ведь анархист убивает Карно не потому, например, что шуба у него хорошая. Он прямо говорит, что делает это для того, чтобы заставить всех обратить внимание на ненормальность современного положения вещей. До тех пор, пока будут держать громадные войска; до тех пор, пока богатые будут угнетать бедных; до тех пор, пока будуть учить, что Христос воскрес и улетел на небо и там сидит и т. д., — до тех пор будет существовать и анархизм. А вы как думаете? — обратился Лев Николаевич ко мне.

— Я думаю, что вы прописываете слишком жестокое лекарство.

— Ну вот, и вы принадлежите к безнадежным в этом отношении в настоящем положении. Всякий говорит: я не хочу никого обижать, лишь бы у меня была чашка кофе, сигара и жена в шелковом платье; и никто не хочет подумать, что вся эта обеспеченность основана на грабеже других.

— Но какую же роль должно при этом играть правительство? — стал говорить Николай Николаевич. — Оно или должно отказаться от власти, или принять меры.

— Да, принять меры, но какие? — опять начал Лев Николаевич. — Конечно, при нынешнем положении вещей оно прежде всего позаботится об увеличении войск и усилении власти; но, если бы оно хотело действительно излечить болезнь, оно должно приняться за реформу современного строя, за национализацию земли и т. д. Право, странно. Стоит правительству лишь прислушаться к тому, что говорят кругом, чтобы понять окружающие нужды. Но разве об этом заботятся правительства? Наше правительство о чем заботится? О сохранении власти quasi-романовской династии и власти тех придворных, которые их окружают, а относительно другого всего — для них хоть трава не расти. Мне говорят: но как же выйти из такого положения? Я не знаю пути. Я знаю только, что вот эта проторенная дорожка ведет в пропасть, но я не знаю другой дороги; нужно искать, нужно проторить другую дорожку, а где — это покажет сама жизнь. А у нас все верят, что так и должно быть, как есть, лишь немножко нужно полечить. Человек пьет, курит, развратничает и спрашивает доктора, какие ему нужны пилюли, чтобы быть здоровым. То же и в деле воспитания детей. Систематически развращают их и потом призывают воспитателя, чтобы он их исправил. Часто Сонечка говорит мне: «Укажи же мне другой путь воспитания». Я не знаю другого пути, но я знаю только, что этот безобразен и что нужно его изменить.

1 июля 1894 г.

От завтрака до вечера был князь Абамелик34, армянского происхождения, миллионер, владелец 980 000 десятин земли и четырех чугунолитейных заводов в Пермской губернии. У него небольшое имение в Тульской губ. Красив, много путешествовал, состоит главным попечителем Лазаревского института восточных языков, племянник министра Делянова, во французской Академии наук премирован за открытие какой-то сирийской надписи. Чего еще нужно? Он ездит в Ясную Поляну для поддержания знакомства, но его здесь не любят. Лев Николаевич говорит:

«Всякий раз стараюсь говорить с ним дружелюбно, но, в конце концов, начну говорить резко. Это настоящий тип петербуржца во вкусе нынешнего правительства. Кажется образованным, а, между тем, все это нахватано отовсюду лишь для того, чтобы оправдывать свое положение. Полнейшее непонимание самых элементарных понятий гуманности».

У князя на заводах было уже два бунта рабочих, усмиренных самыми крутыми мерами, и он рассказывает об этом с самодовольством. Говорят, что Лев Николаевич по этому поводу имел с ним энергичный разговор. «Ну, и досталось князю», — передавал потом доктор Флеров35.

Вечером стали говорить об Абамелике, и настроение всех выражается возгласом: «И чего он ездит?». Накануне приезжал еще с председателем Тульского окружного суда36 лицеист, молодой человек и уже товарищ прокурора. Лев Николаевич вспоминал и о нем: «Вот вчера был лицеист; ведь это бог знает, что такое. «Что ж, говорит, что секут? Иной молодой выругает отца. Следует сечь». И это говорит молодой человек! Вот какова теперь молодежь».

Вечером получили почту. Какая-то барыня упрекала Льва Николаевича за то, что он употребляет выражения, которые тяжело и повторять: Иверскую назвал идолом. Лев Николаевич прочел вслух это место, засмеялся и положил письмо в сторону. Другая барыня37 прислала в прелестном переплете сделанный ею турецкий перевод «Семейного счастья» и «Чем люди живы». Пишет, что в турецкой литературе имя Толстого приобретает все большую и большую популярность, «несмотря на то, что, благодаря нелепостям турецкой цензуры, очень многого нельзя напечатать».

Получено письмо от В. В. Стасова38, который восторгается («Он вечно чем-нибудь восторгается», — заметил Лев Николаевич) новым «шедевром» — предисловием39 к «Монт-Ориолю» Мопассана; говорит, что совершенно согласен с оценкой литературного значения Мопассана у Льва Николаевича, и излагает свой эстетический символ веры: «Содержание прежде всего. Форма несущественна. Жалко Пушкина, когда он обрабатывал такой «паскудный сюжет», как «Египетские ночи»; жалко Лермонтова с его фальшивым «Демоном», и т. д.

Лев Николаевич читал все вслух, пропуская те места, где Стасов уж слишком хвалил его, и, прочитав, сказал Николаю Николаевичу: «Вот это мои тоже взгляды; конечно, это выражено слишком резко и грубо; но по существу я согласен». Николай Николаевич молчал: он держится совсем других эстетических понятий.

2 июля

После обеда мы косили с Львом Николаевичем и тремя мужиками в саду. Солнце стало заходить, мужики ушли, и мы остались одни. Лев Николаевич перестал косить; облокотившись на косу и смотря на горизонт, стал припоминать стихотворение Фета, где описывается наступление ночи:

Летний вечер тих и ясен, —
Посмотри, как дремлют ивы!
Запад неба бледнокрасен,
И реки блестят извивы.


Ветр ползет лесною высью.
Слышишь ржанье по долинам? —
То табун несется рысью.

— Это превосходно, здесь каждый стих — картина.

Вероятно, заход солнца навел его на мысли о закате человеческой жизни; он стал говорить о том, как грустно человеку, всю жизнь работая, волнуясь, стремясь к чему-то, всегда иметь сознание, что все его стремления должны разом прекратиться и от нас не останется никакого следа.

— Что же делать тут? а? Вам не приходили эти мысли в голову?

Я отвечал, что когда приходят такие мысли, то жизнь выставляет что-нибудь неожиданное, и мы как-то опять вовлекаемся в жизнь.

— Но неужели разум дан для того, чтобы его заглушать? Неужели он не может указать нам, в чем цель жизни? Такая цель есть.

Он замолчал, я не спрашивал, в чем же эта цель. Через некоторое время Лев Николаевич спросил:

— Вы верите, что мир существовал шесть тысяч лет?

Я отвечал, что серьезно не задавался этим вопросом.

— А я не верю; возвращаясь мысленно назад, к более грубым временам, мы наконец должны притти к тому периоду, когда люди пожирали друг друга, когда они мало чем отличались от обезьян. Это было десятки тысяч лет назад. С тех пор понятия изменялись. Вы помните идеал еврейского патриарха? Он полон наивной веры, что находится под исключительным покровительством бога. Для него достаточно иметь столько-то овец, столько-то верблюдов. «Пресытившись днями своими», он спокойно умирает, благословляя на такую же жизнь своих детей. Мы теперь не можем довольствоваться таким идеалом. Жизнь слишком ушла вперед. Если я об этом не думаю, то кругом об этом говорят и натолкнут меня.

Мне казалось, что Лев Николаевич сейчас скажет, что цель жизни в служении ближнему, и потому я не задавал вопросов, но он замолчал.

Мы продолжали косить. Через некоторое время я спросил, что он будет делать, когда скосят всю траву в саду.

— Тогда пойдем рожь косить. Я очень люблю косить с крючком. Тогда берешь повыше и как-то легче идет. Только нужно делать ровный взмах. Я несколько лет кошу одной вдове; а то выйду иной раз на поле и смотрю, где больше стоит ржи: значит, хозяин один не управляется; начинаю косить, и очень благодарны бывают.

К этому могу прибавить, что и Мария Львовна вот уже несколько дней ходит на покосы и по целым дням работает за какую-то женщину. Так они с отцом просто осуществляют свои мысли о необходимости служения ближнему личным трудом. В этот день Лев Николаевич был доволен собой: он много косил, почти всю «упряжку», т. е. шесть часов.

Вечером я хотел играть с гувернанткой мисс Уэльш40 сонату Моцарта, но она рано легла спать, и за нее сел играть Лев Николаевич. Он очень любит Моцарта и, разбирая, часто повторяет: «Как это мило!». Первую сонату мы сыграли еще сносно. Но вторую было разбирать труднее. «Ну, больше не будем, — сказал Лев Николаевич, обращаясь к сидевшим за столом, — сам знаю, что мучительно». Если какая-нибудь часть не идет, он говорит: «Ну, это пощадим». И мы оставляем.

Мы уселись за стол, и завязался длинный разговор о литературе. Николай Николаевич спросил, какого мнения Лев Николаевич о Глебе Успенском.

— Талант очень узкий и односторонний, — отвечал Лев Николаевич. — Утомительно однообразен. Вечно один и тот же язык. По моему мнению, Николай Успенский гораздо талантливее Глеба. У того был юмор, некоторые картинки были чрезвычайно живо схвачены. У Глеба есть еще один крупный недостаток, который свойственен всей этой компании — Щедрину и их критикам. Все они что-то не договаривают, скрывают от читателя; как маленькие дети: знаю, да не скажу. Что им мешает? Цензура, что ли, — уж этого не могу сказать.

Я спросил, как ему нравится Щедрин.

— Слишком длинно и утомительно. Вот эти последние еще лучше: «Пошехонская старина» и др.

— Неужели вам не нравятся его сказки или «Господа Головлевы»?

— Некоторые сказки — да, другие — не выдержаны; например, про карася, вообще аллегорические. «Господ Головлевых» забыл. Самая лучшая мерка — это переводы на иностранный язык. Щедрина пробовали переводить — ничего не выходит. Читает иностранный читатель и ничего не понимает.

Похвалив очень Слепцова, сказав, что его совершенно напрасно забыли, и воскликнув по этому поводу: «Вот наша критика!», Лев Николаевич обратился ко мне: «Я противоречу всем вашим литературным понятиям», — сказал он, улыбаясь.

Из молодых Лев Николаевич признает талант лишь за Гаршиным (указывает его «Ночь», «Глухарь», «Два художника» и др.) и Чеховым. Короленко он недолюбливает. Возмущается его повестью «В дурном обществе»: «Так фальшиво, выдумано; сказка — не сказка, бог знает, что такое». «Сон Макара» ему не нравится. Но больше всего смеется он над Короленко за то, что тот написал в «Светлом воскресении», как бежал острожник через освещенную ярко луной стену41. Он говорит: «Когда я открою такую штуку у писателя, я закрываю книгу и больше не хочу читать».

У него есть в памяти несколько таких курьезов из Печерского, Салиаса; у Немировича-Данченко, по его словам, сколько угодно найдете. Попадаются даже у Мопассана (в каком-то рассказе, прежде чем срубить дерево, лезут на него, чтобы обрубить сучья). Тут же он вспомнил, что читал по-французски рассказы и биографию одного талантливого молодого испанского писателя. Служанка этого писателя рассказывает, что была раз очень удивлена тем, что он ночью вдруг выскочил в окно и стал лить воду в колодец. Он писал в это время, и ему нужно было описать звук падающей воды. «Вот это писатель! — прибавил Лев Николаевич. — Нужно знать то, о чем пишешь, и совершенно ясно видеть это перед глазами».

Разговор перешел на иностранных писателей.

— Да, нам, старикам, можно говорить об этом. Сколько мы пережили! При мне выступил Eugène Sue, наделавший много шума, пустивший в ход слово пауперизм («Les mystères de Paris»). Потом Alexandre Dumas-père. Я помню, когда был семнадцати лет, ехал в Казанский университет, купил на дорогу восемь томиков «Monté-Cristo». До того интересно, что не заметил, как дорога окончилась. Тогда вся большая публика увлекалась им, а я принадлежал к большой публике. Но он очень талантлив, как и сын. В 1862 г. я читал «Les misérables» Виктора Гюго и восхищался. Это один из лучших романов. Однако, заметьте, французы воздают ему какие почести и в то же время всегда немного пощипывают.

Николай Николаевич стал говорить, что хотя у Гюго есть много преувеличений, но это только преувеличения, а не выдуманные черты. Лев Николаевич согласился с этим и стал перечислять целый ряд типов из В. Гюго, которые до того оригинальны и ярко написаны, что никогда не могут быть забыты.

— Вот у Золя, — прибавил он, — никогда так не выйдет, несмотря на то, что он выписывает очень старательно. Я «Паскаля» так и не одолел, хотя перечитал почти все его романы. Для «Посредника», для переводов, мне пришлось перечитать много всякого старья. «Вексфильдского священника» Гольдсмита я с удовольствием прочел; сказки Вольтера скучны; Руссо могу перечитывать.

3 июля

Я взял у Николая Николаевича лист корректур книги Н. Я. Данилевского «Россия и Европа», которая перепечатывается. В этом листе говорится о различии западного и восточного мира: там насилие в политике и религии, у нас добровольное признание и терпимость; там кровавая борьба партий предшествует всякой реформе, у нас реформа назревает «изнутри», а потом вдруг совершается безболезненно, и т. д.

За вечерним чаем у нас с Николаем Николаевичем завязался по этому поводу разговор, в котором я стал возражать против такой идеализации русской истории. Николай Николаевич защищал Данилевского. Лев Николаевич сначала был углублен за соседним столиком в просмотр своей статьи «Христианство и патриотизм», напечатанной в полученном номере английской газеты «Daily Chronicle», потом подсел к нашему столу и занялся блюдом с ягодами.

— Эге, Николай Николаевич, — сказал он, — у вас, очевидно, завелся тут противник из противоположного лагеря.

Николай Николаевич засмеялся:

— Да, очевидно, мы разных лагерей.

— А я, грешный человек, — продолжал Лев Николаевич, — согласен с тем, что говорит Владимир Федорович. Это был всегдашний пункт моего разногласия с славянофилами.

«Вот я сейчас письмо пишу к англичанину42; я его никогда в глаза не видал, а он мне ближе многих из тех, кого я вижу каждый день». Стал говорить о вреде патриотизма всех сортов, ведущего к самодовольству и разъединению людей. Отделал русский патриотизм, русскую историю, русскую церковь. Ссылается на Владимира Соловьева, когда нужны ссылки на исторические примеры, так как за собой не признает достаточных исторических знаний. Впрочем, эти разные толки, по его мнению, ни к чему, и люди занимаются ими от праздности. Когда нужно сенокос убирать, этими пустяками не будешь заниматься. Когда ум говорит, как нужно осуществлять стремление к царству божию на земле, тогда нечего прибегать к истории: все само приладится.

— А я лично не могу отрешиться от этих мыслей, — проговорил он, склонившись над блюдом с ягодами, — это моя жизнь. Не сегодня — завтра я, может быть, пойду с ними к богу; я считаю своей обязанностью, своим нравственным долгом говорить об этом. Может быть, я для этого и родился на свет.

4 июля

Когда мы после обеда косили, Лев Николаевич припомнил вчерашний разговор:

— Что это вы все задираете Николая Николаевича? А я нарочно прочел сегодня лист Данилевского, где он говорит, что мы хороши, а Европа нехороша. Николай Николаевич защищает его, и это его слабая сторона. Это у него старые предания о совместной работе с Достоевским и славянофилами. Он — друг Данилевского.

— В чем же его главная сила? — спросил я о Николае Николаевиче, — в тонком художественном чутье?

— Отчасти в этом. А главное, он очень осторожен и имеет то, что китайцы называют «уважением» (у них это особенная духовная способность — уметь уважать). Он всегда сумеет взглянуть на предмет с наиболее выгодной его стороны и осветить ее. Но вообще он не блестящий талант; это я должен сказать, хоть и очень его люблю.

5 июля

Приехал сын покойного Ге, Петр Николаевич43, не «темный», служит в земстве, красивый, дельный. Лев Николаевич расспрашивал его об отце, вспоминал сам; рассказал о том, что Третьяков прислал письмо44 с отказом приобрести последние картины Ге: «Распятие» и «Суд». По этому поводу Лев Николаевич сказал, что Третьяков — прекрасный тип собирателя и ценителя средней руки: в произведениях среднего уровня он разбирается, но раз что-нибудь резко выдается — не поймет. «Я почитываю Шопенгауэра, и у него есть об этом. Кажется, можно найти механический прием для определения действительно выдающегося. Если толпа не хвалит и из знатоков никто не хвалит, это, несомненно, дурно. Если же толпа не хвалит, а из знатоков некоторые хвалят, это, несомненно, хорошо. Не правда ли, Николай Николаевич?». Тот согласился.

Когда собирались у крыльца, подъехал Миша45 на своей Вяточке. Стали смеяться над этой нескладной лошадью. «Это ублюдок верблюда и цыпленка, — сказал Лев Николаевич, — но она мне нравится: в ней плоть немощна, но дух бодр; и, кроме того, в ней есть что-то человеческое. Это, наверное, заколдованный принц».

И Лев Николаевич рассказал арабскую сказку из «Тысячи и одной ночи», где принц был обращен колдуньей в лошадь. Он очень любит и высоко ценит арабские сказки; говорит, что в старости уже неловко, а молодым людям обязательно следует их читать: гораздо поучительнее, чем, например, статья «Что такое либерализм» из «Русского Обозрения» (ее читал Николай Николаевич).

Вечером заговорили о классиках. Николай Николаевич вспомнил, что Ренан жаловался на то, что образованные люди из французов бросают совсем древних, когда отделываются от них после школы. Лев Николаевич сказал, что такая же жалоба есть у Шопенгауэра на немецкую молодежь.

— Я помню, с каким наслаждением читал я «Анабазис» Ксенофонта, когда учился по-гречески. Это прелестное произведение. Но что становится в школах предметом изучения, то сразу делается противным. Приходит простое сравнение в голову: человеку не хочется есть, а его насильно кормят. И я думаю, что это справедливая кара, которую несут образованные классы. Они считают себя такими умными, а на самом деле они забивают себя. Я уверен, что средний мужик умнее среднего барина; то-есть ум я понимаю в смысле знания того, что действительно нужно для жизни. Я думаю, что у нас правильно идет лишь первоначальное образование. Вот как Ванечка46 сам азбуке выучился. Я когда-то, в 60-х годах, много занимался вопросами воспитания и много думал об этом.

6 июля

Утром Николай Николаевич спрашивал приехавшего гостить студента Оболенского47

— Ну уж, если надо делать выбор, то я предпочел бы Чупрова48, — заметил Лев Николаевич. — Это человек средний; высоко он не залетает; но, по крайней мере, то, что он говорит, он знает основательно и говорит ясно. А Зверев49 постоянно делает экскурсы в высшие области, и экскурсы самые неудачные.

7 июля

За завтраком я разговаривал с Николаем Николаевичем о книге моего дяди И. С. Андреевского50 «Генезис науки, ее принципы и методы». Лев Николаевич услыхал наш разговор и на мой вопрос сказал, что он помнит эту книгу, но так как она ему показалась написанной отвлеченно и не представляющей чего-нибудь самобытного, то подробно с нею не знакомился. Я сказал, что о ней дал благоприятную рецензию проф. Козлов в «Вопросах Философии и Психологии», а проф. Гусев расхвалил письмом.

При имени Гусева51 Лев Николаевич улыбнулся:

— А-а, это мой постоянный критик, ходу мне ее дает; как только я напишу что-нибудь, он сейчас критику и присылает мне.

— Что же, вы все перечитываете?

— Сначала читал, а потом увидал, что он пишет недобросовестно и как-то мало даже интересуется существом дела, и перестал читать.

К обеду приехал Тернер52, лектор английского языка при Петербургском университете, писавший о Толстом и русской литературе и читавший о тех же предметах лекции в Кембридже.

Вечером Тернер рассказывал, что в Англии от него требовали, чтобы он непременно читал курсы о Толстом. «Для популярности русской литературы среди англичан он (Тернер ткнул пальцем в пустое место, где сидел перед этим Лев Николаевич) сделал больше, чем все ваши писатели вместе. У него в произведениях есть тенденция и религиозные интересы, а это нравится англичанам».

Лев Николаевич рассказывал Тернеру, что англичанин Рид писал ему, что для того, чтобы иметь влияние на массы, необходимо признавать божественность Спасителя. На это Лев Николаевич ему отвечал, что влиять можно лишь тогда, когда говоришь правду.

Вечером приехали два еврея — Иосиф Краускопф53 и Л. Брамсон54, один русский, другой американский, основатель новой еврейской секты, являющейся компромиссом с христианством. Они приехали просить Льва Николаевича, чтобы он написал что-нибудь для облегчения участи евреев. Тот отвечал в таком духе, что по заказу никогда ничего не пишет. Евреи скоро уехали. Разговаривали по-английски, но Лев Николаевич с трудом объясняется на этом языке, хотя, когда читает, очень хорошо понимает оттенки языка. На-днях мисс Уэльш переводила на английский язык его письмо55. Лев Николаевич работал вместе с ней и одобрял или отвергал предлагаемые ею английские выражения.

Так как Лев Николаевич чувствовал себя весь день не совсем здоровым, то в своей комнате он прочел июньскую книжку «Русской Мысли». Содержание ее не показалось ему интересным, но особенно посмеялся он над повестью Мачтета «Пять тысяч».

— И зачем приняли это и напечатали? Я часто получаю от молодых авторов гораздо лучше. Во-первых, сюжет самый невероятный, чего никогда быть не может. Все действующие лица говорят одним и тем же языком, и притом таким языком, каким никто никогда не говорит. Наконец, все действующие лица ведут себя как-раз противно тому характеру, который хотел им приписать автор.

8 июля

Лев Николаевич чувствует себя еще хуже: боль в животе; вчера ничего не ел и потому сильно ослаб. Пришел посидеть некоторое время на балконе, где были Страхов и Тернер.

иностранцу трудно догадаться, о ком тут идет речь. Лев Николаевич согласился с этим и стал говорить об английском начертании и убийственном своею произвольностью произношении. Возмущает его манера некоторых молодых английских писателей, при передаче народной речи, коверкать слова так, что иностранец уж совсем ничего не понимает. «У нас эта манера, к сожалению, также прививается: пишут «тыща» вместо «тысяча».

Николай Николаевич на это заметил, что он всегда восхищался манерой Льва Николаевича при передаче народного говора достигать этого не извращением слов, а употреблением известных типических, свойственных изображаемому классу выражений, и припомнил разговор казака из «Войны и мира».

— Да, они всегда говорят так, — сказал Лев Николаевич и продолжал: — Достигать такими средствами эффекта, это все равно, что на картине изображать эполеты сусальным золотом. Нужно достигнуть иллюзии, а не изображать так, как есть.

Разговор стал переходить на английских писателей. По поводу какого-то англичанина, который расхваливает очень англичан, Лев Николаевич повторил, как и часто повторяет, что ему всегда это отвратительно. Напротив, если кто начнет горячо осуждать недостатки своего народа, тогда он говорит: «Какой он милый, как я его люблю; вот это настоящий патриот». За это, между прочим, он очень любит Диккенса. Кто-то упомянул Карлейля. Тернер пришел в движение и сказал, что это его любимый писатель и что он имеет громадное влияние в Англии. Лев Николаевич на это сказал, что лично он никогда не мог увлечься Карлейлем и «не понимает его» (его любимое выражение). «Я не могу точно передать своих впечатлений, но мне всегда казалось, что я знаю заранее, что он скажет. Как будто бы близко возле хорошего, а не хорошее. Потом, это его увлечение героями, аристократизм и презрение к массам — это отвратительно». Николай Николаевич при этом вспомнил, что Карлейль в эпоху движения за освобождение негров писал против освобождения, так как, по его мнению, эта глупая толпа нуждалась в руководителях. «Ну, вот видите!» — сказал Лев Николаевич.

В этот день Лев Николаевич не обедал, а сидел под деревом, рядом с обедавшими, и читал «Русскую Мысль». Дочитав в «Семействе Полонецких» Сенкевича до того места, где у одного действующего лица оказалась «родинка на веке» (вероятно, ошибка переводчика), он объявил об этом во всеуслышание и закрыл книгу. После обеда уселись вокруг него, и Лев Николаевич еще раз по поводу Сенкевича распространился о губительности для таланта большого гонорара. По его мнению, Сенкевич — талант хоть не слишком большой, но в своем кульминационном произведении «Без догмата» был очень хорош. Дальше все идет хуже и хуже. Последние главы «Полонецких» ничего интересного не представляют. Очевидно, характеры исчерпаны, и автор бесконечно будет комбинировать их. «У героини заболели зубы, я сейчас смотрю дальше, что из этого будет — оказывается, ничего; герой ушиб ногу, и опять ничего. Это автор дает черты реализма».

56, который он читал по-немецки. «Удивительный это писатель: как много у него глубокого и тонкого и в то же время как много странного. Он иногда как будто не додумывает до конца. Так с ним произошло по вопросу о свободе воли». Лев Николаевич стал перелистывать и читать в переводе те места, которые ему особенно нравятся, где Шопенгауэр говорит о смысле жизни и значении смерти.

Вечером среди привезенной со станции корреспонденции увидели французский журнал «La plume», который, как оказалось, был прислан редакцией потому, что в нем была статейка о русской цивилизации в отношении к западной и о Толстом, как самом великом писателе России. Лев Николаевич стал читать ее вслух. Статейка совершенно глупая и пустозвонная. Объявив Россию варварско-азиатской страной, а Толстого обер-варваром, автор предупреждает, чтобы берегли западную цивилизацию. Лев Николаевич очень смеялся и в самых бойких местах говорил: «Ишь, как он раскуражился».

9 июля

Здоровье Льва Николаевича в том же положении; он третий день ничего не ест; только выпил чашку какого-то лекарственного бульона. Он говорит, что, когда собака чувствует себя больной, она некоторое время ничего не ест. Охотники называют это «ненастничает». Такой способ излечения Лев Николаевич применяет к себе. Просил сегодня отыскать ему в библиотеке первый том Шопенгауэра «Maximae», но это не удалось при довольно запутанном каталоге.

«Неделе»), и это повело к разговору о новом искусстве. Лев Николаевич стал говорить о новых композиторах: «Я их решительно не понимаю. Был у меня Танеев, играл свой квартет, и для меня все в нем — и аллегро и скерцо — все шум, и только. Они, правда, толкуют об этом, находят одно лучше, другое хуже; но что же это за музыка, которая доставляет удовольствие лишь тем, кто ее делает? Я, конечно, не беру на себя смелость судить об этом, но я много слышал, сам играл, занимался, и на меня эта новая музыка не производит ровно никакого впечатления. Вот Глинка — другое дело, здесь и мелодия и все».

10 июля

За обедом Лев Николаевич обратился ко мне: «А я получил от вашей знакомой, Фоминой, письмо. Она прислала мне книжку Марселя Прево. Пишет, что перевела уже около половины; думает, что роман этот будет иметь нравственное значение; просит меня написать к нему предисловие; говорит, что она хочет издать его для дохода, пока муж пишет диссертацию. Я прочел роман: грязный и безнравственный. Хочу в письме к ней дать понять как-нибудь в вежливой форме, что она дура». В продолжение обеда он несколько раз обращался ко мне с вопросами относительно Фоминой; говорит, что он целый день думает о письме к ней57.

Возвратившись домой около десяти часов вечера, застали Николая Николаевича читающим книгу В. Розанова о Достоевском58. Мы подсели и стали слушать. Чтение книги Розанова, как условились Страхов с Львом Николаевичем, будет продолжаться и в следующие дни. Поэтому думаю, что мнение Льва Николаевича о Достоевском дальше обрисуется рельефно. Теперь, между прочим, он говорил, что Достоевский — такой писатель, в которого непременно нужно углубиться, забыв на время несовершенство его формы, чтобы отыскать под ней действительную красоту. А небрежность формы у Достоевского поразительная, однообразные приемы, однообразие в языке.

Когда через час после завтрака я подошел к столу, стоявшему под деревьями, с которого уже убрали посуду, там сидело целое общество и между ними Лев Николаевич.

Слушали чтение «Учителя словесности» Чехова из «Русских Ведомостей». Когда Лев Львович окончил чтение и стали обмениваться впечатлениями, Лев Николаевич сказал, что рассказ ему нравится. В нем с большим искусством в таких малых размерах сказано так много; здесь нет ни одной черты, которая не шла бы в дело, и это признак художественности. При этом он сделал несколько замечаний о Чехове вообще. Для Льва Николаевича это человек симпатичный, относительно которого можно всегда быть уверенным, что он не скажет ничего дурного. Хотя он и обладает художественной способностью прозрения, но сам еще не имеет чего-нибудь твердого и не может потому учить. Он вечно колеблется и ищет. Для тех, кто еще находится в периоде стояния, он может иметь то значение, что приведет их в колебание, выведет из такого состояния. И это хорошо.

Вечером читали вслух из июльской книги «Северного Вестника» «Эшафот» Виктора Гюго. Лев Николаевич нашел перевод несколько прозаическим, но в общем довольно хорошим. Относительно же самого произведения сказал, что он его раньше не знал, но что это превосходная вещь (против смертной казни). У него есть почти все сочинения Гюго, кой-чего недостает. Перечитывал он все, что достал. Признает в нем много странных вещей, но все искупается высотой содержания. «И теперь пигмеи вроде Бурже подсмеиваются над ним; ведь Гюго — гигант в сравнении с ним».

12 июля

— Удивительную перемену я замечаю. В наше время девицы были покрыты, как цветы или бабочки, пушком, так что страшно было до них дотронуться. У меня была сестра, и у моего друга59 были сестры, и нам часто приходило в голову, что хорошо бы, если бы друг женился на моей сестре. Но мы никогда и словом не выдавали этой мысли. Теперь девицы свободно говорят: «Если бы он на мне женился». А недавно, слышу, один молодой человек говорит своему приятелю: «Женись, брат, на моей сестре». Я, впрочем, не осуждаю девиц, что они стали говорить свободнее: это даже хорошо; но меня возмущают молодые люди. Взять хоть моих сыновей. Когда я был молодым, я был во всех отношениях более блестящим, чем они; но мне казалось, что ни одна женщина за меня не захочет пойти замуж. А мои сыновья так себя ведут, словно пальцем только кивнет, и все к нему побегут.

За полчаса до отхода ко сну Николаей Николаевич, по просьбе Льва Николаевича, стал опять читать В. Розанова. Чтение не вызвало никаких особых разговоров. Лев Николаевич вообще очень снисходителен, если не замечает чего-нибудь действительно дурного. А так как тут особенно дурного не было, то он ограничивался замечаниями: «Это неясно», «Это неверно»; а иногда говорил: «Вот это хорошо». Когда Николай Николаевич по поводу Сони из «Преступления и наказания» Достоевского сказал, что это совершенная выдумка, что просто стыдно читать об этой Соне, Лев Николаевич сказал: «Вот как вы строго судите, и верно. Я считаю в «Преступлении и наказании» хорошими лишь первые главы; это шедерв. Но этим все исчерпано; дальше мажет, мажет».

По поводу «Нови» опять повторил раньше высказанный им взгляд, что «Новь», вопреки общему мнению, — лучшая вещь Тургенева, лучше «Рудина» и других его романов; что она отличается цельностью, верно рисует время и верно изображает типы.

После обеда за разговором кто-то упомянул Лескова, и графиня спросила Льва Николаевича, нравится ли ему он. Тот отвечал, что, по его мнению, некоторые места у Лескова превосходны (стал припоминать названия вещей и сцены из них), но основной его недостаток — искусственность в сюжетах, языке, особенные словечки. Он даже при личном свидании с Лесковым «осмелился ему это высказать», но тот отвечал, что иначе писать не умеет.

Вечером Лев Николаевич, возвратившись с длинной прогулки пешком (ходил в деревню за делом), был в добром настроении и разговорился. Чертков получил письмо от Эртеля, с которым он в дружбе, и это послужило поводом к разговору об Эртеле.

— Странно у нас как-то выдвигают, — сказал Лев Николаевич. — Теперь выдвинули Чехова и Короленко, а там все остальное безызвестное. А по моему мнению, Эртеля скорее нужно было бы выдвинуть, чем Короленко. Это, несомненно, талантливый человек, живой60. Сначала он писал, рабски подражая Тургеневу, все-таки очень хорошо. Потом явилась самостоятельная манера. Есть прекрасные места (Лев Николаевич стал припоминать). Он любит лошадей, знает их и прекрасно описывает. Только это талант, который не знает, зачем живет.

«Это, верно, объясняется тем, что он, как и Мачтет, был, кажется, пострадавшим. По крайней мере, он был близок с некоторыми революционерами».

Заговорили о Румянцевском музее и припомнили библиотекаря музея, Николая Федоровича Федорова61.

— Это святой человек, — сказал Лев Николаевич. — У него ничего нет; всякую книжку, которую он купит или ему подарят, он сейчас отдает в музей. Дома спит на сундуке и на газетах в маленькой комнатке, живет на квартире у какой-то старушки. Он, конечно, вегетарианец, но не любит и стесняется говорить об этом. А знаете ли, у него есть своя теория!

И Лев Николаевич рассказал что-то странное: Федоров никак не может примириться с мыслью, что человек умирает и что самые дорогие нам люди исчезают бесследно, и он создал теорию, как наука, при своем гигантском ходе вперед, откроет способы извлекать из земли остатки — частицы наших предков, чтобы потом воссоздавать их вновь в живом виде.

Я не мог удержаться от улыбки, хотя и старался слушать серьезно, так как Лев Николаевич предупредил, что для свежего слушателя теория эта кажется плодом расстроенного ума, но на самом деле она не лишена смысла.

— Да, попробовали бы вы улыбнуться при нем, он вам задал бы. Я когда-то увидал в Румянцевской библиотеке книжку — списки полковников за такое-то число лет — и улыбнулся. Как он меня пробрал: «Это все нужно; мы не знаем теперь, зачем, но нужно; это все воспоминания о наших предках». Он меня теперь терпеть не может; во-первых, за то, что я не разделяю его теории, во-вторых, за то, что люблю смерть. По его теории, люди должны, с одной стороны, заниматься земледелием, чтобы посредством растений извлекать из земли частицы предков, а в некоторых местах должны существовать музеи, где свято должна храниться всякая строчка от предков. Для него служба в музее — это религия. А в науку и неограниченность ума человеческого он верит удивительно.

14 июля

За утренним кофе я перечитывал статью Владимира Соловьева об А. А. Голенищеве-Кутузове («Вестник Европы», май — июнь). По поводу этой статьи и вообще о В. Соловьеве был у нас разговор со Страховым, и когда вошел Лев Николаевич и спросил, чем мы заняты, то добродушный Николай Николаевич рассказал, что он «изливал злобу» на своего врага, а я сказал, что мне Соловьев нравится своим бодрым тоном и остроумием.

— Да, это писатель очень способный, — сказал Лев Николаевич, — но очень странна его судьба.

И Лев Николаевич, с помощью Николая Николаевича, припоминал, как блестяще выступил Соловьев после окончания университета двадцатилетним юношей, сначала, как автор статьи с критическим разбором позитивизма, а потом, как лектор перед многочисленной публикой.

— Эти лекции у него были бредом сумасшедшего, и чем менее они были понятны, тем более имели успех. Просто удивительно теперь вспомнить. Сидят старики, почтенные люди, и слушают, как мальчик, с длинными волосами, в белом галстуке, несет вздор, и слушают внимательно, серьезно.

— Это были чтения о религии, — заметил Николай Николаевич, — он излагал догматы христианские с научными основаниями; но, действительно, когда он говорил, например, о силах небесных и обитателях, то говорил слишком подробно; у него было это что-то вроде гностиков.

— Ну, вот видите — и лучше вышло, — засмеялся Лев Николаевич.

— Это были теософические лекции.

— Еще лучше вышло, — и Лев Николаевич рассказал анекдот, как у одного короля была неприличная болезнь, но доктора назвали ее латинским именем, и она сразу стала приличной.

— У нас эти дни полон дом «темных», — говорил Андрюша и рассказывал, как он их не любит и как лакеи их не любят за то, что на чай нечего с них получить: ведь у них ничего нет. Мария Львовна единственная из детей отказалась от своей части наследства. Татьяна Львовна с трудом удерживается в рядах «темных». Чертков все пробирает ее за «ветреность, софизмы в речи и суетность». Она уже начинает от этого раздражаться.

Говоря об образовании народа, Лев Николаевич, между прочим, вспомнил, что в период увлечения школой у него была мысль устроить «университет в лаптях». Хотели доставлять возможность желающим крестьянам учиться (по силам и в пределах знаний учащего персонала) разным наукам. Лев Николаевич помнит, что в числе желающих было несколько взрослых, и они с удивительной быстротой и жадностью учились, например, алгебре. На замечание графини, что это ни к чему не повело бы, так как такой мужик сейчас же ушел бы из деревни, Лев Николаевич сказал, что в том и задача «университета в лаптях», чтобы не отрывать, как делает учительский институт, мужика, а дать деревне образованного человека в их же среде. Проект этот разрушился о формализм министерства. На запрос Толстого министерство народного просвещения прислало программы занятий, со строгим разграничением часов и сообщением, что за всем будет следить инспектор. Тогда Лев Николаевич остыл «к университету в лаптях».

19 июля

Вечером на утверждение Льва Николаевича было представлено два списка для издания «Посредник»: 1) Николай Николаевич выбрал около десяти стихотворений Фета для проектируемого сборника из русских поэтов; 2) Касаткин62

Страхова, то Лев Николаевич огорчил его. Он утверждал все стихотворения описательные, так как эти особенно любит и ценит у Фета; но отвергал все с неясными порывами и стремлениями, воспеваниями чего-то полуясного, — этих он не любит. Отвергал также стихотворения анакреонтического рода, сверкающие античной красотой, говоря, что эта красота слишком условна.

В картинах он настаивал, чтобы брали больше из Маковского; хвалил мальчика с калачом, говорил, что это трогательно и глубоко; настаивал, чтобы брали картины с поэтическими сюжетами. «Самосожигателей» Мясоедова забраковал. О Максимове и его «Разделе» говорил, что он кажется знатоком народа лишь для интеллигенции, а на самом деле он, как и Печерский в литературе, народа и его быта не знает.

В этот же вечер пересматривали полученные Татьяной Львовной альбомы снимков с картин лондонской академической выставки и Парижского салона. Лев Николаевич удивлялся технике картин и изяществу выполнения гравюр. Однако, по поводу картины, изображающей, как полк конных гусар под Ватерлоо, внезапно налетев на пропасть, низвергается в нее, он пожалел о массе бесполезно потраченного труда. Смеялся над всякими аллегорическими и мифологическими картинами и утверждал, что сам никогда не мог запомнить, кто была Психея и кто у кого вышел из головы в полном вооружении. «А тут еще имена: сегодня замечу Юнону, а завтра она оказывается Герой, да еще волоокой».

20 июля

63. Явился к нему, старику, молоденький красавчик-жандарм и стал расспрашивать о Сютаеве64. «Мое первое движение, конечно, было сказать ему: «Как вам не стыдно заниматься таким делом?». Я отказался рассказывать о чем бы то ни было. Не дай вам бог, конечно, испытать это на себе, пусть это я испытаю, но если станут требовать куда-нибудь для объяснений, то лучше всего отказаться. Тогда они принуждены будут употребить насилие, и это станет очевидным. Как говорил Щедрин: старого литератора на веревочке по Невскому поведут. А если явится к вам жандарм и скажет: «По высочайшему указу», а вы засуетитесь и скажете: «Сию минуту», то выйдет, что вы сами считаете, что это так и должно быть».

После обеда сидели у круглого стола. Разговор зашел о Фете. Страхов, вероятно, собирается писать биографию Фета, так как расспрашивал у Льва Николаевича, что тот знал. Лев Николаевич говорил о родственниках, их отношениях, о Борисове, его жене и сыне; о том, как Петя Борисов сошел с ума, в чем значительную долю вины он складывает на Фета, у которого Петя жил. Фет сам не знал греческого, но так как у немцев классицизм, то он всегда толковал о пользе классицизма. Петя зубрил, зубрил, пока не сошел с ума. По поводу Свиридова, наследника литературных прав Фета, Лев Николаевич сказал, что, вероятно, тот не много получит: стихотворения будут печататься еще довольно долго, но расходиться будут мало, переводы и того меньше. Я задал вопрос, всегда меня интересовавший: что читал Фет? «Французские романы, — отвечал Лев Николаевич, — иногда русские, а иной раз и другую книжку возьмет». Называет Фета очень способным, но удивительно ленивым человеком, который питал отвращение ко всякой подготовительной работе. Рассказывал случаи того, как Фет не любил и прямо не мог исправлять и переделывать того, что написал.

Вечером Лев Николаевич прилег на диване. К нему подсел Николай Николаевич и заговорил о каком-то неизвестном еще рассказе, который Лев Николаевич дал ему прочесть. Мало-помалу стали подсаживаться другие, и образовалась группа. Графиня в стороне просматривала Фета и читала вслух те стихотворения, которые ей особенно нравились или были новы для нее. В параллель к одному стихотворению Фета, Лев Николаевич вспомнил стихотворение Тютчева и стал говорить о нем. «По моему мнению, Тютчев — первый поэт, потом Лермонтов, потом Пушкин. Вот видите, какие у меня дикие понятия, — сказал он, обращаясь ко мне. — А у вас как Тютчев считается?». Я отвечал, что совсем мало с ним знаком, что он мало встречается в библиотеках. Николай Николаевич стал говорить об изданиях его стихотворений. Лев Николаевич рассказал, что с Тютчевым его познакомили Некрасов («ему нужно отдать справедливость: хоть у самого в стихах не было нисколько поэзии, а ценить умел»), Дружинин и др., которые составили первый сборник стихотворений Тютчева. Я стал расспрашивать о последующих сборниках. «А потом он стал писать вздор, чепуху такую, что ничего не поймешь — эти славянофильские стихотворения». Николай Николаевич рассмеялся. «Это для меня сказано, — пояснил он нам. — Но ведь среди этих есть превосходные», — обратился он к Льву Николаевичу. «Все вздор», — шутливо, но упорно твердил тот.

и все, в особенности Лев Николаевич, слушали с удовольствием.

— Так не забудьте же Тютчева достать, — сказал Лев Николаевич, когда я с ним прощался. — Без него нельзя жить.

21 июля

Сегодня я достал из библиотеки Тютчева, сидел в зале и читал. Лев Николаевич подходил ко мне, указывал те, которые ему особенно нравятся, а о славянофильских говорил: «Это вздор».

Вечером Лев Львович заговорил об Островском. Николай Николаевич спросил, был ли с ним лично знаком Лев Николаевич.

— Как же, я с ним почему-то был на «ты». Помню, в последнее время пришел к нему, он после болезни, с коротко остриженной головой, в клеенчатой куртке, пишет проект русского театра. Это была его слабая сторона — придавать себе большое значение: «я, я». Он и разговор постоянно наводил на эту тему. Островский был окружен всегда своим кружком поклонников, которые превозносили его, и потому говорить с ним было довольно трудно.

Из пьес Островского Лев Николаевич особенно любит «Бедность не порок», называет ее веселой, сделанной безукоризненно, «без сучка и задоринки». Хваленой «Грозы» не понимает; и зачем было изменять жене, и почему нужно ей сочувствовать, тоже не понимает. Жадова находит сделанным слишком по рецепту, «с ярлычком». Высоко ставит у Островского совершенное знание языка действующих лиц.

Лев Львович о Гончарове высказал мнение, что из русских писателей он, как человек, был из лучших.

— Да, но он был до мелочности щепетилен, обижался, завидовал что ли. Это смешное его обвинение Тургенева, что будто бы тот его обкрадывал, называл Лизой свою героиню, когда у него была Лиза, и т. д.

Стали считать года. Лев Николаевич сказал, что он считает себя зажившимся. Он помнит за шестьдесят лет. На его глазах картина жизни изменилась до неузнаваемости.

— Меня всегда занимал вопрос, что сказали бы, например, самые умные римляне эпохи Сенеки, если бы собрать их и спросить, что произойдет в будущем. Наверное, ничего не угадали бы. Они говорили бы, что цирк разовьется до совершенства, или что-нибудь в этом роде. Трудно, невозможно предвидеть.

23 июля

Сегодня перед вечером мы гуляли с Николаем Николаевичем и встретили какого-то интеллигента в белом пиджаке, который спросил нас, как пройти в имение Льва Николаевича Толстого. Возвратившись домой, нашли его уже за чайным столом. Он разговаривал с графиней, а Лев Николаевич сидел в стороне, искоса поглядывая. Незнакомец оказался математиком Богуславским. Он окончил в 1881 г. Московский университет, был оставлен у проф. Цингера, экзамена магистерского еще не сдал и учительствовал.

Дунаев65 стал рассказывать, что читал недавно «Наставление како литургисати», где изложена масса случаев, когда таинство не произойдет в причастии (нечистота вина, хлеба и т. д.). Он делал вывод, что, значит, этот обряд всегда останется только обрядом, так как, благодаря трудностям выполнения, ему никогда не удастся перейти в таинство.

«все, что там сказано», хотя книги этой он не читал и о существовании таковой не подозревал. Говорит медленно, как бы выжимая мысли из головы и, в конце концов, разряжается банальностью. Лев Николаевич стал высказывать признаки нетерпения. Когда Богуславский произнес: «Я думаю, вы признаете, что обряды нужны для масс», Лев Николаевич заявил ему: «Для каких масс? я сам масса». Богуславский стал говорить что-то о гипнотизирующем действии обрядов, на что Лев Николаевич привел слова Шарко, что загипнотизировать можно лишь к дурному поступку, но не к хорошему.

«Но вот что меня занимает, — продолжал глубокомысленный собеседник: — ведь слово не вполне передает мысль, значит идеи будут искажены». Лев Николаевич, недоумевая, к чему все это, сказал, что Тютчев говорил: «Мысль изреченная есть ложь», и Гёте говорил: «Что я пишу, то хуже того, что я говорю; что я говорю, то хуже того, что я думаю». Богуславский глубокомысленно кивал головой, а относительно слов Гёте изволил заметить, что это очень и очень интересно.

Стали прощаться и расходиться по комнатам. Я с Николаем Николаевичем пошли через сад и стали ходить по аллее, делясь своими впечатлениями, очень нелестными для нового человека. Скоро вышел Дунаев и с ним Лев Николаевич, тоже оживленно разговаривая о нем, окликнули нас в темноте, и мы пошли вместе.

— Кто это такой? — спросил я Льва Николаевича.

— Нет, я вас спрошу, кто это такой и зачем он приехал сюда.

— Это самодовольный дурак, — решительно отрапортовал я.

— Ого, я и не думал, что вы такой сердитый, — сказал Лев Николаевич и стал рассказывать, что этот математик явился к ним в Москве в тот самый час, как им нужно было уезжать, очень нетактично задерживал их, стал читать свое какое-то сочинение по высшей математике. «Я ничего не понял, но мне казалось, что там есть что-то хорошее. Теперь опять явился неведомо зачем».

Прощаясь с нами, Лев Николаевич еще повторил: «Так я и не знал, что вы такой сердитый». При этом он рассказал, как говорил Писемский: «Человек — это дробь, у которого заслуги числитель, а мнение о себе — знаменатель66. Отсюда происходит, что люди с небольшими заслугами, но с большою скромностью очень приятны; а люди даже с заслугами, но и огромным самомнением крайне неприятны».

24 июля

Заговорили о хине, как лекарстве. Лев Николаевич сказал, что доктора сами ни малейшего понятия не имеют о том, о чем толкуют. Богуславский благосклонно заметил, что и не могут медики стоять на твердой почве, так как «подготовительные науки, например, химия, не вполне еще точные науки». Лев Николаевич сказал, что и теперешние химики толкуют о вздоре и что теория фагоцитов для будущих поколений будет неисчерпаемым источником веселости.

— Но Мечников утверждает...

— Я знаю, что есть Мечников и что он врал, а то, о чем он говорит, не существует. Когда я был маленьким, то очень любил рассказ отца о монахе, который показывал волосы богородицы и говорил, что они могут тянуться до бесконечности. Он садился перед публикой и делал так (Лев Николаевич стал разводить руками, сложив пальцы в щепоти), и все ахали и удивлялись. Так и ученые теперь говорят о том, чего нет, а все удивляются.

Богуславский снисходительно засмеялся и сказал:

— Я ни во что не верю, но все хочу исследовать.

— Но нужно разграничивать ту область, где возможны исследования, от области, где они невозможны. Мы сознаем в себе присутствие голоса, который подсказывает нам это. Если бы мне рассказали о том, что изобретен телефон, я не нашел бы тут ничего невозможного, хотя раньше о нем и не знал бы. Но есть вещи, которые не вяжутся со всем остальным и которым я не поверю и не захочу с ними знакомиться. Недавно брат67 рассказывал мне, что у него староста подал прошение на одного мужика, который запер в сундук четырех чертей, и теперь один из них вырвался и мучает его жену. Этот мужик крепкий, здоровый, с умным лицом. Почему же я ему поверю меньше, чем Вагнеру68, который придет ко мне весь больной, постоянно курит, и станет говорить о спиритизме? Неужели я ему поверю больше за то, что у него диплом профессора? Существуют вопросы важные для жизни, менее важные и совсем неважные. Здравый разум требует, чтобы мы прежде всего занимались важным. Человеческая жизнь коротка.

— Человеческая жизнь достаточно длинна для того, чтобы заниматься чем угодно.

— Конечно! Гоголь рассказывает, что Кифа Мокиевич занимался исследованием вопросов, какой толщины должно быть яйцо, если бы слон рождался из яйца, и сколько нужно пороху, чтобы пробить скорлупу такого яйца. Вот вам свобода исследования. Но я не желаю быть знакомым с Кифой Мокиевичем.

25 июля

Целый день сегодня Мария Львовна, Татьяна Львовна, Лев Николаевич, Вера Александровна и Дунаев были на полевых работах; работали у какой-то вдовы и еще где-то. Вечером лишь к чаю собрались вместе. Когда я пришел на террасу, Лев Николаевич вертел в руках веревочку и скоро пригласил меня делать фигуры. Увидав, что я это делаю умело, сказал: «Вот теперь я вижу, что вы вполне образованный человек. А вы, Николай Николаевич, умеете? Не умеете, — значит, не вполне образованный».

От дневных впечатлений перешли на полевой и крестьянский труд, на плохое питание, негигиеничные помещения, бессонницу в ночных и т. д. Лев Николаевич заговорил на всегда волнующую тему — о контрасте людей праздных, утопающих в роскоши, болеющих от излишеств, и забитых работою, бедностью и недостатком во всем. Он глубоко верит, что это не будет продолжаться вечно, что, подобно тому, как постепенно уничтожено рабство, крепостничество и т. д., и эта зависимость одних людей от других будет прекращена.

Графиня энергично противоречила, говорила, что вечно будет то, что есть, что против этого ничего не поделаешь.

«Ах, боже мой, Соня, ну что ты говоришь?» и ссылался на историю, на которую вообще не ссылаются люди, говорящие только под влиянием чувства. «Если бы я знал, что этого никогда не будет, я повесился бы на первом суку, а если бы узнал, что можно повернуть пружинку и завтра все это настанет, я тоже повесился бы на соседнем суку, потому что не для чего было бы жить. На самом же деле должно мало-помалу вырабатываться нечто среднее».

27 июля

После обеда сидели и говорили о том, о сем. Вдруг Лев Николаевич обратился ко мне:

— Я вам завидую: вам придется жить в новую эпоху и переживать такое время, какое мы переживали в эпоху освобождения крестьян.

— В каком же отношении это время будет новым? — спросила графиня.

— Земельной собственности не будет.

— Ну, это еще не скоро настанет.

— Нет, скоро, уже есть признаки. — Лев Николаевич стал рассказывать о какой-то статье или книжке, где доказывается, что пройдет еще некоторое время, и крупные землевладельцы не выдержат. Перепроизводство хлеба служит причиной того, что хлебное хозяйство может существовать лишь в руках мелких землевладельцев, которые сами работают и питаются этим. Автор этой статьи даже полемизирует с Генри Джорджем и доказывает, что не нужно вмешиваться правительству, что крупные землевладения скоро разорятся сами собой. Лев Николаевич стал приводить в пример своих знакомых и родственников — владельцев земли; у всех одно и то же: или убытки, или ничтожные барыши. Графиня прибавила, что на Ясной они имеют только убытки из года в год.

Николай Николаевич рассказал про Фета. Спросил он у него, как идет хозяйство, и хотя тот всегда «беднился», но в этот раз сознался, что получил в год двадцать одну тысячу чистого дохода.

Вечером зашел разговор о Скобелеве69

Он начал с фразы: «Я не признаю великих людей среди военных». Потом стал говорить, что если где, так это среди военных нужно постоянно иметь рекламу: белая лошадь, быть на виду у всех и т. д. Кто был в делах, тот знает, что такое храбрость. Если бы Скобелев был храбрецом, его убили бы, потому что невозможно безнаказанно стоять под выстрелами. Но можно показываться впереди, когда есть вблизи корреспондент, и создать себе репутацию. В военном деле фат целой системой обмана может добиться имени. На помощь этому росту незаконных репутаций является присущая массам жажда величия. Если великих людей нет, их создает фантазия. Так создалась репутация Скобелева, Иоанна Кронштадтского и др. Лично со Скобелевым Лев Николаевич не был знаком. Тот хотел к нему приехать, чтобы познакомиться, но не удалось. Видел когда-то проездом в Орле его с великим князем Николаем Николаевичем.

28 июля

После завтрака говорили о женитьбе или сватовстве кого-то из знакомых.

— Почему это вообразили, что старый способ сватанья нехорош? — начал Лев Николаевич. — Как будто бы лучше, если он и она увидятся на балу или где-нибудь и решат. Почему же они могут это решить лучше, чем другие?

По поводу вопроса: «есть ли грибы и кто собирал?» зашел разговор о грибах вообще. Лев Николаевич занимался когда-то ботаникой и знает много о грибах, папоротниках и вообще тайнобрачных. Некоторые наблюдения и открытия относительно этого вида растений, сделанные в последнее время и незнакомые Льву Николаевичу, сообщил Николай Николаевич. Лев Николаевич был заинтересован этим и слушал со вниманием.

Николай Николаевич рассказывал, что Менделеев принимает спермин и говорил ему, что действует он на него хорошо: когда он заработается, освежает силы. Лев Николаевич выразил отвращение:

— Как это мерзко — сперму свинки вводить себе в кровь; и потом, предварительно нужно убивать свинок. Это безнравственно, не может быть, чтобы это было полезно. Произойдет или освинение, или особачение. Когда перестанут есть мясо и станут предлагать цыпленка для поддержания сил в болезни, нужно ответить: «Нет, нельзя убивать». Я и клопа если нечаянно задавлю, мне жалко. Муху или комара убьешь рефлекторным движением, бессознательно, а то — сознательное убийство.

29 июля

отказ правительства допустить в печать объяснения Казерио, где он высказывает свое profession de foi, как анархиста, возмущает Льва Николаевича:

— Какое малодушие со стороны правительства! Они прямо показывают этим, что боятся растущей силы. Если анархисты — дикие звери, так почему же нам нельзя читать их бред?

30 июля

Много говорили о картине Ге70. Чертков говорит, что если картину увезут в Англию, то и там ведь люди. Но Лев Николаевич высказывает надежду и какое-то предчувствие, что она останется в Москве:

— Не может быть, чтобы Третьяков оставил это так. Я писал к нему задирательные письма, и он должен, по крайней мере, обидеться и ответить мне в таком тоне. Наконец, мало ли в Москве есть богатых людей, которым некуда девать капитал. Хоть и страшно произнести это слово, но я надеюсь, что со временем будет основан музей Ге, где будут собраны его работы.

Лев Николаевич говорит, что, работая и отдыхая теперь в мастерской71, и он все больше и больше всматривается в «Распятие» Ге и все больше проникает в мысль художника.

— Чтобы написать такую вещь, нужно предположить, по крайней мере, тридцатилетнюю подготовительную работу, а барыня какая-нибудь подойдет с лорнетом и хочет оценить ее в тридцать секунд. Я даже начинаю примиряться с разбойником. Прежде я не видел там ничего, кроме выражения физического ужаса. Теперь я проникаю глубже.

После обеда, по настоянию Льва Николаевича, устроили «концерт». Начали со столь любимых им сонат Моцарта. Скрипку играл я, рояль — Катерина Ивановна Баратынская72«Крейцерову сонату», первую часть, которую, собственно, и имел в виду Лев Николаевич в своем рассказе. Лев Николаевич играл вторую партию, хотя несколько грубо и с погрешностями.

Вечером зашел разговор о философии. Лев Николаевич сказал, что, по его мнению, философия, которая не способствует выяснению смысла жизни, есть пустая, ни к чему не нужная болтовня. Роль ее может быть та, что она указывает на существование вопросов чрезвычайно важных, относительно которых без нее не задумывались бы, и приучает мысль глубже анализировать. В «Посреднике» для интеллигентных читателей готовят Берклея73, и Лев Николаевич очень заинтересован этим. Он положительно во всем согласен с Берклеем и удивляется, как это другие не могут понять того, что для него совершенно ясно, — именно, что мы имеем дело только с нашими представлениями и не имеем никакого права утверждать, что материя есть вне нас.

Баратынская стала играть на рояле сначала из Шумана, но Шумана Лев Николаевич не любит, находя его слишком искусственным. Гораздо больше нравится ему Шопен: он всегда своей мелодичностью доставляет удовольствие. О Бетховене выразился: «Я не люблю его, т. е. не то что не люблю его, но он слишком сильно захватывает, а этого не нужно; музыка должна лишь веселить».

31 июля

«Петербургских Ведомостях» и «Новом Времени», о Суворине, Буренине, Авсеенко, о правительственном влиянии (Филиппова и Победоносцева) на «Русский Вестник», «Московские Ведомости» и «Русское Обозрение». Лев Николаевич с интересом расспрашивал. Он и прежде стоял далеко от редакций и теперь не имеет с ними связей.

Потом он взял номер «Русской Жизни», нашел там рассказ Добротворского74 о врачах, прочел нам вслух и похвалил, сказав, что рассказ ничего. В том же номере натолкнулся на известие, что в министерстве народного просвещения в виде опыта решено ввести обязательное обучение в Харьковской, Полтавской и Курской губерниях, и пришел в ужас. По его мнению, хоть эту систему всегда связывают с либерализмом, но на самом деле она ничуть не либеральна. Для него принцип насильственности в деле обучения отвратителен. «Берут ребенка в самом нежном возрасте и подчиняют его бог знает каким влияниям».

К обеду привезли от Черткова последнюю книжку «Вестника Европы» с давно ожидаемой Страховым статьей Соловьева «Конец спора». Сейчас же после обеда предложили читать вслух, но после первых трех глав Льву Николаевичу подали лошадь, чтобы верхом ехать к Черткову, и он попросил не читать без него до вечера.

Вечером, однако, Страхову опять пришлось томиться, так как Лев Николаевич в прежних книжках «Вестника Европы» отыскал письма Тургенева к Аксакову75«Мое время», — говорил Лев Николаевич. Он останавливался на объяснении упоминаемых Тургеневым мест и лиц, радовался блестящему изложению, восхищался его критическими замечаниями, по поводу его характеристики современной французской литературы повторял: «Удивительно хорошо!». Баратынская, в качестве вегетарианки, ужасалась частыми в письмах Тургенева перечислениями убитых вальдшнепов, курочек, уток и т. д., но Лев Николаевич лишь смеялся. Глаза его блестели, словно он переносился мысленно в ту эпоху, когда и сам был страстным охотником. На вопрос Марии Львовны он ответил, что у него («у Сонечки, верно») есть писем десять Тургенева, хороших, длинных.

Из Москвы от Льва Львовича, уехавшего туда с Татьяной Львовной к профессору Захарьину76, была получена телеграмма, чтобы прислали корову. Мария Львовна стала возмущаться: «Это эгоизм — заставить Таню сидеть возле себя, оторвать Митю (лакея) от умирающего отца, словно здесь, на свежем деревенском воздухе, хуже, чем в душной Москве». Лев Николаевич также находит это неразумным, но дает другое объяснение. Все зло от докторов: попадись только им в руки — и начинается.

— Это Захарьин, верно, сказал Леве, чтобы тот остался в Москве: «Я, мол, буду за вами наблюдать, ассистента пришлю». И ничего они не знают, и никакой пользы от них нет. Жалко смотреть на молодого врача, который старается, хочет быть добросовестным. Он делает, сам не знает что. Хороший, умный врач тот, кто знает общие правила гигиены. Но эти правила должны быть общеизвестны, и они на самом деле более или менее всем знакомы.

Другая причина несчастного положения Льва Львовича, по мнению отца, — богатство. Пришла фантазия выписать корову — едет корова; еще придумают доктора какой-нибудь вздор — сейчас исполняется. Наконец, губит его то, что он так боится смерти, так много думает о своей болезни. Раньше, говоря о Черткове, Лев Николаевич сказал, что он смотрит, как следует, на свою болезнь: послал бог болезнь, значит нужно терпеть; придет смерть — нужно умирать, опять тут ничего страшного нет.

.

Вчера так и не окончили статьи Соловьева «Конец спора», так как Лев Николаевич (было уже около двенадцати ночи) заявил, что совсем запутался, не понимает, к чему Соловьев так растягивает, и потому идет спать. Страхов дочитал сам и сегодня утром рассказывал.

При этом Страхов стал немножко нападать на Соловьева, говоря, что в споре о веротерпимости, как правильно указал это Тихомиров77, Соловьев, собственно, стоит не на христианской, а на либеральной точке зрения. Для него христианство — такая же религия, как и всякая другая, и поэтому она точно так же, как и всякая другая, не должна силой заставлять признавать себя за истинную. Это не христианская веротерпимость, а просто либеральный индиферентизм.

На это Лев Николаевич сказал, что он, действительно, это замечал и говорил об этом Соловьеву. По его же глубокому убеждению, собственно, вопроса о веротерпимости и существовать не может. «Если я убежден, что то, что я знаю, действительно истина, то я не могу равнодушно смотреть не только на то, что моя дочь Маша, но и Николай Николаевич, и Владимир Федорович не признают этого. Я всеми силами должен стараться обратить их к истине, потому что это — вопрос жизни. Но как обращать? Есть два способа обращения: один, магометанский — огнем и мечом; другой, христианский — любовным увещанием. Только этим последним способом и можно распространять христианство; и кто этого не хочет признать, тот не понимает христианства. И ваш Розанов никогда ничего не слыхал о христианстве, потому что он, как и Достоевский, хочет насилие, инквизиторство, войну примирить с христианством».

Вечером Лев Николаевич сообщил, что от нечего делать он взял оставленную мною на столе майскую книжку «Русской Мысли», и так как там ничего не было интересного, то принялся читать статью Гольцева о Чехове78. Находит в ней интересными лишь выписки из Чехова; все же остальное, по его мнению, сделано крайне бездарно и неумело. О Гольцеве, как человеке, Лев Николаевич отзывается, что он симпатичен, исполнен хороших намерений и мыслей.

2 августа

Приехала Мак-Гахан79 — книжки и брошюры с надписью. Лев Николаевич, который был этим очень доволен, расспрашивал о Джордже. Она рассказывает, что его идеи больше распространяются на Западе; на Востоке же идут очень туго. О самом Джордже, на мой вопрос, сказала, что он из типографщиков, учился в общественной школе, языки едва ли знает. Лев Николаевич стал говорить об его идеях и о том, что им чрезвычайно легко дать практическое осуществление:

— Я так живо представляю себе. Это было бы нечто вроде того, как происходила отмена крепостного права. Собрались бы комиссии, стали толковать. Консерваторы фыркали бы, молодежь сочувствовала бы.

Мак-Гахан стала расспрашивать о России и русских делах, о подпольной пропаганде. Лев Николаевич сказал, что об этом мало знает, но высказал мнение, что едва ли она существует, и заговорил о том, что все это ни к чему, что если бы он был царем, то все эти брошюры велел бы всем в церквах раздавать; что они ничего не произведут и что правительство, преследуя их, лишь само себе вредит.

Стали говорить вообще о русских либералах, и Лев Николаевич заявил, что «подлее русских либералов он ничего не знает». Либеральный англичанин, например, нисколько не шокируется тем, что у него королева; что она бьет его шпагой, когда производит в бароны. Он это установил, считает, что это хорошо, и набросится на вас, если вы станете смеяться над этим. В то же время у него есть свобода печати, совести и т. д. Русские либералы совсем не то. У нас сделалось обычаем, почти обязанностью ругать правительство за все его поступки. Но, стоит только правительству позвать нас, мы застегнемся в мундир и явимся; ругаем правительство, и у того же правительства просим места.

— Я знаю один случай. Три московских профессора (имен я не хочу называть) говорили что-то либеральное студентам. Об этом узнал попечитель Капнист80— пьяница и дурак. Но, когда он позвал трех профессоров-либералов, они надели мундиры, поехали, ждали в передней. Он сделал им выговор, и они сами об этом потом рассказывали.

Лев Николаевич стал говорить на свою обычную тему, что самый лучший способ действовать — это быть правдивым: во что не веришь, того не делай. Рассказал об Аполлове81, как тот, будучи священником, почувствовал, что больше не может им быть, заявил об этом, потом, после долгих колебаний, увещаний, все-таки опять заявил, что не может, и расстригся. Нынешнему русскому правительству он не может простить трех вещей: то, что отнимает детей (у Хилкова82), сечет народ и поощряет дуэли.

Вечером за чайным столом опять интересна была беседа с Мак-Гахан. Лев Николаевич расспрашивал ее о последней стачке и походе рабочих на Вашингтон. Она передает совсем не в таких чертах, каких ожидало бы здешнее настроение. По ее словам, все движение задумано в неудобное время; вожаков рисует, как людей, не совсем нормальных; религиозную сторону называет комичной. Рассказывала об обществе трезвости и разных способах борьбы с пьянством в разных штатах — принудительных (например, в Мене) и непринудительных. Говорила, что первые ни к чему не ведут и только развивают скрытое пьянство, с чем Лев Николаевич вполне согласился. Потом он начал расспрашивать о представительстве, о порядке избрания, о правильности выборов, о возможности подкупа и о том, почему Генри Джорджа не выберут. На все эти вопросы Мак-Гахан рассказывала много; говорила о сословии политиканов, которые круглый год только тем и занимаются, что хлопочут около этой грандиозной машины — выборов; о том, как они устраивают на предварительных съездах назначение кандидатов и т. д. Потом стали говорить об университетах, и Мак-Гахан выразила мнение, что европейские студенты в смысле развития неизмеримо выше американских; что последние — безвредные дети (на что сын сказал: «Нет, мы деремся с полицией»), что они слишком увлекаются физическими упражнениями, играми, спортом (на что сын сказал, что его поражает здесь полное отсутствие таких упражнений, и стал с увлечением рассказывать о своих играх), а потом сразу попадают в необходимость думать о хлебе и потому смешиваются с массой, которая занята своим, а политику предоставляет политиканам. Относительно физических упражнений студентов Лев Николаевич сказал, что это прекрасно и что так и следует.

За обедом стали обмениваться впечатлениями относительно уехавшей утром Мак-Гахан. Сын на всех произвел невыгодное впечатление, но Лев Николаевич нашел его оригинальнее и, следовательно, интереснее матери. «Она — что ж? Профессиональная журналистка, довольно поверхностная». Я вспомнил ее вчерашний рассказ о рабочем движении и этим объяснил строгий приговор Льва Николаевича. Потом он говорил, впрочем, что ее корреспонденции очень бойко написаны.

4 августа

Уехал Страхов, и Лев Николаевич нет-нет, да и скажет: «Нет Николая Николаевича». Очень он его любит. Их связывают единство и обширность интересов. Николай Николаевич, как специалист по разным научным областям, много помогает Льву Николаевичу разъяснением разных частностей; интересен для него, как человек, следящий за своими областями и рассказывающий новости. Он — естественник и близок к так называемой положительной науке и в то же время живо интересуется и хорошо ценит художественную литературу, много читает по вопросам этики, философии, религии. Как-то Лев Николаевич о нем сказал: «Как посмотрю я на Николая Николаевича, быть бы ему архиереем; хороший бы архиерей вышел». К такому званию, правда, очень шли бы его седая длинная борода, а главное — стойкость мнений славянофильской окраски, скромность и спокойная мягкость.

Графиня вчера целый день волновалась. Рабочие не хотят итти на уборку ее хлеба ни за деньги, ни для отработки дней. Причиной всему бестолковый управляющий и староста, у которых до того все дурно идет, что народ не хочет слушать их распоряжений, и бестолковщина полная. Графиня кипятится: Ясная дала полторы тысячи убытка; все на нее навалили — и воспитание детей, и управление имением; муж ничего не хочет делать; с мужиками нужно поступить на этот раз круто, пригрозить, что им не дадут ни покосов, ни лесу, ни земли в наем; она — женщина, этого дела не любит и не понимает; она измучена этим, она мужикам покажет себя, и т. д.

«Чего ты кипятишься?». Ему пришлось в этот раз говорить много и много: и о том, что проступки отдельных лиц нельзя сваливать на весь народ; и о том, что народ жаждет работы, и если не идет на нее, то значит тут что-то неладно; и о том, что хозяйство хорошо идет не от машин (как говорит это он и устами Левина), а от отношений к народу; и о том, наконец, что если владеют землей люди, которые ее не обрабатывают, то тут, кроме безнравственной бестолковщины, ничего не может быть. Но так как все это было «вообще», а графиня хотела руководства относительно «данного случая», то кончилось тем, что она, расстроенная, ушла.

Вечером собрали сход, и она говорила с мужиками. Она лишь в своей семье грозится, а не перед народом. Все, повидимому, благополучно уладилось.

Небольшой разговор о Пушкине и Тютчеве. Стихотворения Тютчева (в издании Бартенева) последнее время все лежали на столе; их читали, и я читал. Сегодня графиня, убирая книги после Страхова в шкафы, спросила, можно ли унести и Тютчева. Я воспользовался этим случаем, чтобы обратиться к Льву Николаевичу за разъяснением его фразы, сказанной когда-то, что Тютчев для него выше Пушкина.

— Я перечитывал Тютчева, — сказал я, — многое превосходно; но все-таки я не могу понять, почему же он выше Пушкина? Ведь Пушкин несравненно шире Тютчева.

— Зато Тютчев глубже его.

— Итак, — продолжал я, — нужно измерить глубину одного и широту другого, чтобы определить, кто из них выше. Задача нелегкая!

Лев Николаевич улыбнулся:

— То-есть как выше? Ведь и Немирович-Данченко широк: у него и поэмы, и стихи, и что вам угодно. Это не трудно. Сила Пушкина, по моему мнению, в лирических его произведениях и, главным образом, в прозе. Его поэмы — дребедень и ничего не стоят. А Тютчев, как лирик, несравненно глубже Пушкина. Правда, у Пушкина нет таких пошлых патриотических стихотворений, как у Тютчева, хотя и у него «Клеветникам России» и др.

5 августа

Лев Николаевич вышел к завтраку с новой книжкой «Русского Обозрения». Там печатаются письма Аксаковых к Тургеневу.

«Как они самоуверены, а, в сущности, они не оставили после себя никакого следа. Литературная известность отца раздута; у него было лишь среднее дарование. Константин из них был самым интересным. Иван был талантливее, но Константин был чистая, благородная натура. Он сорока лет умер девственником, а когда руку подает, как Тургенев выражался, словно дверью защемит. Но мне всегда неприятно было в них то, что все у них делалось напоказ. И православие их, которое стояло в связи с славянофильской системой, было напоказ. Тургенев был гораздо искреннее. Он был неверующим, но, когда одна барыня заставляла его «Отче наш» читать, он и «Отче наш» читал, и делал все это простосердечно и искренно. За это он был всегда ближе мне, и я думаю, что и перед богом он более был христианином, чем они. Я всегда говорю: чтобы понять Тургенева, нужно читать последовательно: «Фауст», «Довольно» и «Гамлет и Дон-Кихот». Тут видно, как сомнение сменяется у него мыслью о том, где истина».

6 августа

К вечеру пришли посетители: студент-медик, бывший учитель здесь83, и ординатор Благоволин84, оба — снегиревские ученики. Рассказывали о всяких операциях и других медицинских чудесах. Лев Николаевич стал их «задирать». По его мнению, медицина лишь тогда может быть названа благодетельной, когда станет популярной. Но пока она служит лишь богатым классам, то чорт с ней. Это какой-то возмутительный, безнравственный порядок, при котором богатая купчиха, имеющая возможность выписать Шарко из Парижа, вылечивается, а жена ее дворника, страдающая такой же болезнью, даже в меньшей степени, умирает, так как никто к ней не придет на помощь. Если существует такого рода справедливость, то из-за этого можно бы повеситься. Поэтому ему какой-то голос подсказывает (хотя этого нельзя доказать статистикой), что медицинская помощь и для богатых классов уж не так благодетельна, как кажется, и что, в общем, процент выздоровления без медицинской помощи такой же, как с медицинской помощью. Медики согласились с тем, что медицина теперь мало доступна массам, но утверждают, что она стремится к тому, чтобы быть популярной.

Лев Николаевич с утра продолжал «задирать» медиков. Студент защищался, но ординатор молчал или соглашался. Предметом разговора была наследственность. Лев Николаевич утверждает, что, по его личным наблюдениям, учение, будто от алкоголиков потомство должно страдать эпилепсией, — вздор; что от сифилитиков обязательно дети-сифилитики — тоже вздор; что сумасшествие наследственно — тоже вздор; что пастеровская прививка предупреждает от водобоязни — тоже неверно. Он следил за статистическими таблицами и в них находил подтверждение своего мнения. А мнение такое составилось у него à priori. Он рассуждает так: если грешили отцы, то следует ли за это расплачиваться детям? Очевидно, нет. Поэтому разумный порядок не может допускать эпилепсии внуков за пьянство дедов и т. д.

8 августа

За обедом мы с Алексеем Маклаковым85, студентом-медиком, приехавшим в Ясную по знакомству погостить, разговорились о московских знакомых и, между прочим, о Брауне86 «Литературная история типа Дон-Жуана». Лев Николаевич прислушался к разговору и спросил, в чем дело. Я ему рассказал, что Браун — ученик профессора Стороженко, что он готовится к магистерскому экзамену и что его работа является одним из обычных теперь исследований по сравнительному литературному методу. Лев Николаевич стал меня расспрашивать, как и для чего пишутся эти исследования. Когда я ему рассказывал об этом и о диссертации Истрина «Александрия русских хронографов»87, он все время улыбался и несколько раз повторял свое любимое: «Хорошо, что мужики не знают, чем занимаются господа».

Потом он стал говорить о том, что в университетах у нас удивительно много занимаются предметами бесполезными и ни к чему не нужными, что в этом отношении особенно отличается филологический факультет. Ему передавали, что один профессор, читая целый год о Марциале88, исследовал, на основании всяких сопоставлений, время написания его произведений. Он замечал, что у так называемых людей науки мало-помалу пропадает интерес ко всему свежему, к живой мысли; их интересуют лишь имена и цифры.

— Даже вот Стороженко; он лично мне очень симпатичен: такой добродушный; но и его интересуют как-то больше имена.

«Быть может, — сказал Лев Николаевич, — но это уже в нем говорит дух того хорошего либерализма, которым он проникнут».

9 августа

К завтраку вышел Лев Николаевич с рукописью какого-то Сергеева89 из Коломны, который прислал свою статью «Наука и христианство», по цензурным соображениям не попавшую в «Вопросы Философии и Психологии». Лев Николаевич находит статью выдающейся и в Сергееве видит человека очень образованного и самобытно мыслящего. Хочет по приезде в Москву подействовать на редакцию, чтобы поместили «Науку и христианство» с изменениями.

Я стал просматривать статью и в начале натолкнулся на заявление автора: «Вне науки нет спасения». По этому поводу у нас с Львом Николаевичем завязался разговор. Лев Николаевич говорит, что автор хорошо развивает свои мысли и сильно пишет о значении науки. Но у него есть существенный недостаток. Он не различает ясно двух видов науки: одной — истинной науки, которая, являясь совокупностью накопленных веками знаний человечества, необходимых для жизни, несомненно плодотворна и необходима; другой — лженауки, которая, занимаясь исследованием, ни к чему не нужным, присваивает себе исключительное право произносить какие-то непогрешимые приговоры, как это делает церковь.

— Я всю свою жизнь, собственно говоря, только то и делал, что занимался искусством и наукой, а теперь какая-нибудь барыня пишет мне, что нельзя отрицать науку, потому что она сделала много хорошего.

Вечером стали вслух читать из «Северного Вестника» статью П. Вейнберга о Жорж-Занд. В первой части делался общий обзор предшествовавшего романа (Руссо, Сталь, Шатобриан и др.). Лев Николаевич в промежутках между чтением высказывал свои замечания. Руссо он читал с самых молодых лет и перечитывал все, даже его переписку. Он его считает величайшим писателем и удивляется, как можно сопоставлять с его романами романы мадам Сталь, которая была, конечно, умной женщиной, но романы писала прескучные. «Это все прагматизм!». Шатобриана он пробовал много раз читать, но никогда не мог одолеть ни его «Рене», ни его «Духа христианства». Между прочим, очень хвалил Стендаля и находил, что Пушкин высказывал несправедливые о нем мнения («Записки Смирновой» в августовской книжке «Северного Вестника»)90. К Бальзаку он никогда не чувствовал особого влечения и все из него перезабыл.

10 августа

За чаем, между прочим, Поша91

— Скука страшная; я несколько раз пытался его читать и никогда не мог окончить; читал и по-итальянски, когда учился итальянскому языку. Жаль, что некогда, хотелось бы почитать еще. Как это создаются иногда репутации!

— А Боккачио?

— Боккачио лучше; по крайней мере, интересно и живо рассказано. Я читал по-французски.

Потом стали вслух читать повесть Маркова92 «Недели». Лев Николаевич сначала, пока шли описания и разговоры разных лиц четвертого класса в поезде, очень восхищался верностью изображения, а потом, когда на сцену явился старец с веригами, сказал, что этого старца Марков сочинил и что это отвратительно.

11 августа

После завтрака я стал просматривать последние книжки журналов и в «Северном Вестнике» натолкнулся на ответ Прозорова93 Николаеву и Тихомирову94 о том, что такое либерализм и в каких отношениях «Северный Вестник» стоит к другим либеральным органам. Сказал об этом Льву Николаевичу. Он выразил желание послушать, и я стал читать.

«Северный Вестник» не считает нужным следовать какому-то застывшему кодексу либерализма. Либерализм, как и жизнь, видоизменяется и принимает разные формы, но в противоположность консерватизму, который имеет целью вообще задерживать, тормозить, либерализм имеет во всех своих разветвлениях и преемственных изменениях некоторые постоянные элементы — стремление к свободе личности, самоуправлению, свободе печати. В этом отношении «Северный Вестник» примыкает к другим либеральным органам, хотя вовсе не считает для себя обязательным усваивать, например, материалистические воззрения.

Статья эта Льву Николаевичу очень понравилась. Во многих местах он говорил: «Очень хорошо; как это умно!» и, когда я кончил, взял у меня книжку, чтобы пересмотреть некоторые места.

Вечером мы прочли вместе повесть Ольдена «Женитьба Кнауса» (перевод с немецкого) в августовской книжке «Северного Вестника». Вещь эта всем мало понравилась, хотя Лев Николаевич сказал: «Недурно». От повести, как и вообще от немецких повестей, несло особенным немецким духом, и я это высказал.

— Да, — сказал Лев Николаевич, — они имеют особенности. У меня явилась мысль, если бы я был помоложе, написать три романа — подделку под французский, немецкий, английский. Особенно удался бы мне английский.

Графиня говорит, что у них в Ясной ни одного еще лета не было такого скучного, как нынешнее. Родные не приезжают. Только и видишь, что «темных». «А вот, когда в Москву уеду, их словно плотину прорвет; так и нахлынут».

Лев Николаевич рассказал, что и в «Русском Богатстве» появился враждебный отзыв о рассказах Семенова95. Мы прочли здесь враждебные отзывы «Вестника Европы» и «Мира Божьего». На Льва Николаевича это производит если не тяжелое, то неприятное впечатление. Рецензии написаны так, что видно просто враждебное отношение к Льву Николаевичу и его предисловию; потому осуждается и Семенов. По этому поводу Лев Николаевич возмущался нетерпимостью наших либеральных органов.

— И дай бог успеха «Северному Вестнику»! Иначе никакого выхода нет между этой кликой либералов, с одной стороны, и «Московскими Ведомостями» и «Гражданином» — с другой.

Он смеется над тем, как «Вестник Европы» и «Мир Божий», из желания найти что-нибудь дурное, впали в совершенное противоречие: первый осуждает Семенова за холодность и равнодушие при изображении деревенской жизни; второй же видит во всем тенденциозность самую натянутую.

«Русской Жизни» фельетон Гарина «Наброски с натуры». Льву Николаевичу Гарин96 не нравится. Он причисляет его к тому же типу выдумщиков, как Немирович-Данченко и Мамин-Сибиряк. Прочтенный рассказ он нашел так-себе: ничего особенно дурного (хотя об охоте на медведя заметил, что это все — вранье), но и хорошего ничего нет.

26 декабря 1894 года, Москва

К двенадцати часам дня отправился к Толстым в Хамовнический переулок, зная, что в это время удобнее всего можно застать их в сборе.

Вошел Лев Николаевич. «А, Владимир Федорович! Очень рад вас видеть! Женились?».

Потом между нами произошел такой диалог:

— Ну что, занимаетесь литературой?

Я отвечал, что продолжаю готовиться к экзамену.

— Нет, написали что-нибудь?

«Артисте» напечатал статью о В. П. Боткине97.

— Нет ли у нас «Артиста»? — обратился Лев Николаевич к дочерям. «Артиста» не оказалось.

— Что же, вы хорошо его изучили?

Говорю, что старался ознакомиться со всем, касающимся Боткина, что можно отыскать в печати. Говорю о новом издании его сочинений «Пантеоном литературы».

Лев Николаевич знал Боткина лично, помнит и очень хвалит его статью о Фете, называет человеком с хорошим художественным вкусом. Упомянул вскользь о его женитьбе. Я удивился:

— Разве Боткин был женат?

— А вы не знали? Как же. У Герцена есть один из прелестнейших юмористических его рассказов98 о том, как женился «Базиль» Боткин.

Объясняю, что Герцена нигде нельзя достать, да мне и в голову не пришло посмотреть туда, а в доступных мне печатных источниках я не нашел ни одной строки с указанием на это, хотя интересовался отношением Боткина к женщине.

— К женщине он относился нехорошо. Он был эпикуреец, наслаждался. Жениться же они решили вместе с Белинским. По Гегелю там как-то выходило, что для полноты жизни нужно жениться. Но после венчания Боткин отправился к Белинскому и засиделся с ним допоздна. Возвратился домой, жена ему сделала сцену. Тогда он распрощался с женой, и больше они не виделись. Потом она поздравляла его с рождением ребенка, но больше они не сходились.

«Русскую Мысль», но Гольцев ответил, что у них решено ничего не печатать о Боткине. Я знал, что для «Русской Мысли» неприятно будет хвалить человека, который под конец сделался приверженцем «Московских Ведомостей» и Каткова, и потому я избегал таких фраз, как, например, отзыв Боткина о «Современнике» Некрасова: «вонючая лавочка».

Лев Николаевич улыбнулся и покачал головой:

— Напрасно, Некрасов действительно был таким (каким, он не сказал). Вы читаете последние статьи Волынского?99.

Я отвечал, что нет.

— А я читаю с удовольствием. Не скажу, чтобы талантливо, но очень смело. Я, например, не знал о полемике, которую вел Щедрин с Достоевским. Самая отвратительная и циничная. До сих пор у нас молодежь развращается в поклонении одной этой компании — Щедрин, Некрасов, Михайловский, Скабичевский, даже отчасти Белинский.

«Русская Мысль» приобрела себе в критики Скабичевского.

— Тупой и бездарный человек, — сказал Лев Николаевич, — впрочем, у нас был как-то разговор об этом со Страховым.

Лев Николаевич встал и вышел зачем-то из залы.

— А какое впечатление на вас произвела вся эта история с Александром Миротворцем?100 — послышался его голос из другой комнаты.

— Отвратительная история, — продолжал, входя и снова садясь за стол, Лев Николаевич. — После глупого, ретроградного царствования вдруг со всех сторон подымаются восхваления, самая бесстыдная ложь. И эта печальная студенческая история... Впрочем, почему же печальная? Это — единственное светлое явление во всей этой истории. Одна молодежь осмелилась высказать правду101. Профессор Грот102 прекрасно вел себя в этой истории. Да он и всегда ведет себя хорошо в таких случаях. Он в числе первых стал говорить и хлопотать о том, чтобы ходатайствовать о возвращении старого устава, о том, чтобы полиция не вмешивалась в семейные университетские дела.

Барышни за завтраком рассказали мне, что к Льву Николаевичу приходила депутация студентов; что он писал об этом письмо к Страхову103

Я нарочно навел разговор на поведение профессора Ключевского и передал мнение профессора Стороженко, что он смотрит на его хвалительную лекцию памяти Александра III, как на долг вежливости по отношению к обласкавшей его семье царской104.

Лев Николаевич ничего не сказал на этот счет, но высказал несколько мнений о Ключевском, как профессоре, которые поразительно расходились с тем, что я привык думать и слышать от других. По его мнению, Ключевский — бездарный человек. Он читал в «Русской Мысли» его исследование о боярской думе105. «Скучно, ни одной новой мысли, написано таким языком, что ничего не поймешь. Читал его лекции. Неприятно, всюду эти словечки, либеральная подковырка и ничего больше».

29 декабря 1895 г.

Лев Николаевич показал статью «Московских Ведомостей», присланную Дунаевым, где Николаев106 доказывал, что самое христианское государство должно быть монархическим; отпустил несколько иронических замечаний по этому поводу; сел возле меня. Я неловко молчал. Спросил, читал ли я статью Арнольда в «Северном Вестнике»107 о задачах современной критики (перевод с английского).

— Не читал.

— Пожалуйста, прочтите. Я эту статью давно рекомендовал; теперь ее прекрасно перевели, но она прошла как-то незаметно. Я все рекомендую ее молодым людям. Автор в статье говорит о том, что подъем художественного творчества бывает тогда, когда критика соберет весь запас того лучшего, что сделано у других. В этом и должна быть задача критики. А наша критика и теперь еще занимается тем, что определяет, кто выше: Мачтет или Новодворский, или по поводу Тургенева обсуждает вопрос о вреде взяток или необходимости восьмичасового труда. Критик должен быть всесторонне образованным человеком, знать литературу и древнюю, и западноевропейскую, и русскую. У Белинского есть хорошие места. Но если перевести и его и других русских критиков на иностранный язык, то иностранцы не станут читать, — так все элементарно и скучно. На Западе есть хорошие, серьезные критики, Сент-Бев, например, Лессинг, Карлейль; последний, правда, как бы из упорства, наперекор всем, носится с этим своим прославлением героев, вопреки и времени и христианству. Литература у нас была всегда выше критики. Хоть бы Пушкин — действительно европейски образованный человек.

Я заявил, что все-таки люблю Белинского, что при его описании, например, игры Мочалова дрожь проходит по коже. Он обладал большим вкусом, и великая его заслуга, что он восхищался, например, Гоголем и других увлекал своим восторгом, в то время, как другие, например, Сенковский, Полевой, ругали Гоголя.

Лев Николаевич молчал, прислонившись к печке. Очевидно, он о многом говорит по старым общим воспоминаниям, к одностороннему усилению которых служат какие-нибудь ближайшие впечатления, например, статьи Волынского. Потом сам стал говорить, что кто-то ему в защиту Белинского приносил читать некоторые его места, и действительно хорошо, особенно из первого периода.

Толстовец Страхов108, с которым я в этот вечер возвращался домой, сообщил, что сам слыхал от Льва Николаевича другое мнение о Белинском. Он разговаривал с одним фабричным о том, какие книги он читает, и, удивленный его выбором, спросил, по чьему совету он это делал.

— По рекомендации господина Белинского, — отвечал тот.

— Вот видите, — сделал заключение Лев Николаевич, — какое благотворное действие оказывает Белинский.

За чаем говорили о музыкантах: Гофмане, чешском квартете, Игумнове109. Чешский квартет, который Лев Николаевич слушал из артистической комнаты Благородного собрания, изъявил желание поиграть у Льва Николаевича. Играли квартет Бетховена (из первых), Шуберта, Гайдна. От всего Лев Николаевич был в восторге: «Ясно, прозрачно». Квартет же Танеева между ними, по его мнению, похож на стихотворение, которое составлено из набора всяких слов без связи, но с соблюдением размера и рифмы. Игру Игумнова он находит безукоризненной. Тот был так любезен, что для него выучил прелюдию F-dur Шопена, бурную, которою его восхищал еще Н. Рубинштейн.

Лев Николаевич был на ученическом вечере консерватории, хвалит всех. Особенно ему понравился концерт Рубинштейна, к которому он питает сочувствие за искренность и задушевность. В Чайковском он находит иногда искусственность. Музыка Рубинштейна напоминает ему поэзию 60-х годов.

— В чем же сходство? — спросил я. — В шумливости, прямолинейности?

— Нет, нет, не могу выразить; быть может, это воспоминание молодости: в какой-то задушевности.

Хвалил игру Исакович110.

Толстовец полюбопытствовал узнать, по каким побуждениям Лев Николаевич ходил слушать «Короля Лира».

Ответа, сказанного тихо, я не слыхал точно (вроде того, что есть потребность). Но, когда дальше они вдвоем стали говорить о Шекспире, я переменил место и подсел ближе.

«дикое», как говорит сам Лев Николаевич, давно интересовало меня. Он напал на «Короля Лира», находит много неестественных сцен и лиц, например, сумасшествие Эдмунда, характер Кента. Недавно перечитывал «Ромео и Юлию». Сцена с аптекарем, к которому приходит Ромео за ядом, возмутительна по неестественности. Во всем видна небрежная работа актера, который спешит окончить пьесу, чтобы забавлять ею публику. Клоуны его возмутительны: это глумление над простым народом. В них виден автор-шут. Конечно, он умный, и многие сцены у него глубоки. Это не Шпажинский111; но полной художественности у него нет; не видно, чтобы автор любил свое создание. Наконец, возмутительно его равнодушие, называемое объективностью. Отелло ли душит Дездемону или убивают под ряд несколько человек — ему все равно. Все это для него лишь занятные картины. Мольер художественнее Шекспира, Бомарше — и подавно. У Мольера, правда, нет такого разнообразия и глубины содержания, но зато всякая вещица хорошо отделана, художественна. Даже некоторые из первых вещей Островского художественнее некоторых шекспировских.

Гёте, как драматурга, Лев Николаевич совсем не любит: так и видно, как сидел он и сочинял. Шиллера ценит очень высоко и больше всего любит его «Разбойников». Хотя там все и приподнято, но это вечно — и Карл Моор и Франц Моор. Хороши и «Мария Стюарт» и «Орлеанская дева» — все.

Лев Николаевич пригласил меня и толстовца в кабинет свой с письменным столом и старинной, обтянутой клеенкой мебелью. Стал показывать нам сборники стихов, которые ему присылают. По его мнению, все пишут теперь недурно, картины тоже недурны, музыкальные произведения тоже. Но яснее всего для него на музыкальных произведениях, как малосодержательно современное искусство, несмотря на отличную разработку техники. Живопись он не так любит, а повесть, даже плохую, может прочитывать до конца, вероятно, потому, объясняет он, что сам — писатель и интересуется писательской техникой.

По поводу моего учительства заговорили о преподавании словесности. Лев Николаевич находит, что мы занимаемся совсем не тем, чем нужно. Культурную историю должны читать не преподаватели словесности, а собственно-историки, а то, чем они занимаются — разные войны, — этого совсем не нужно. Я стал допытываться, как же он провел бы курс литературы.

— Я, конечно, плохо знаю историю литературы, — отвечал улыбаясь Лев Николаевич, — но если вы хотите, то расскажу в общем.

Начал бы он с былин, которые очень любит и на которых надолго остановился бы, потом сказки, пословицы народные. Скучными вопросами о вариантах Киреевского, Рыбникова или о том, что богатыри, как говорит Бессонов112, олицетворяли собой солнце и т. д., он не занимался бы, а выбрал бы самое лучшее и познакомил бы с ним. Потом из книжной словесности остановился бы, например, на таком превосходном стилисте, как протопоп Аввакум (Лев Николаевич очень удивился, когда я сказал ему, что у нас Аввакума совсем не включают в учебники). Далее («в этом я согласен с славянофилами»), весь период литературного хищничества, когда паразиты отбились от народа и Ломоносова, несмотря на его заслуги, и Тредьяковского и т. д., пропустил бы совсем. Потом стал бы говорить о том, как с Пушкина до настоящего времени литература мало-помалу освобождалась от этого, хотя и теперь еще не вполне освободилась. Литература должна дойти до такой простоты, чтобы ее понимали и прачки, и дворники. На мои слова, что мы стараемся представить непрерывное развитие литературного дерева, взаимодействие писателей, как один развивался под влиянием другого и т. д., Лев Николаевич сказал, что, может быть, это и интересно, но все это ни к чему.

Разговор перешел на музыку, и Лев Николаевич стал расспрашивать про жену мою113, что́ она играет, как играет, каких композиторов любит. Я отвечал, что она тонко исполняет Шопена, недолюбливает Бетховена, что я объясняю молодостью. Лев Николаевич велел передать ей, что он вполне разделяет ее мнение и о Шопене и о Бетховене, с которого, по его мнению, начинается падение музыки, так как он выработал формы, по которым стали писать произведения, повидимому, полные серьезного содержания, а на самом деле совершенно пустые.

.

Через месяц после смерти моей жены пошел к Толстым, частью, чтобы навести справки о том, не начали ли в редакции «Северного Вестника» собирать материалы для биографии Н. Н. Страхова, частью, чтобы размыкать горе, так как я был уверен, что встречу в их семье искреннее участие. Предчувствие меня не обмануло, и я был до слез растроган материнским вниманием Софьи Андреевны и дружескими, бодрящими словами Льва Николаевича, который звал меня к пересмотру моей жизни и возрождению.

Интереснейшим человеком среди гостей для меня был художник Пастернак. Татьяна Львовна показывала Пастернаку свои полотна с портретами, и он кое-что похвалил, хотя больше указывал недостатки.

— А ну-те-ка, поругайте хорошенько свою ученицу, — обратился к нему Лев Николаевич.

Дамы стали разъезжаться, а мужчины засели в гостиной. Говорили о том, как к Гуревич, издательнице «Северного Вестника», явился сын покойного Шелгунова с требованием удовлетворения за оскорбление памяти своей матери, которая под буквой Ш. была упомянута в воспоминаниях Н. А. Огаревой-Тучковой в каком-то некрасивом виде114115. Когда она отказалась указать Шелгунову мужчину, которого он мог бы вызвать на дуэль, тот плюнул ей в лицо и вышел. Все возмущались грубостью и глупостью такого поступка. «Грустнее всего то, что, оказывается, этот бедный Шелгунов не сам решился на этот поступок, а его подстрекнули другие. Он и не читал этой переписки, а ему указали на нее другие, а он — молодой человек очень горячий», — говорил Лев Николаевич.

Я завел разговор о покойном Н. Н. Страхове116 и спросил, не встречал ли Лев Николаевич о нем статей в журналах и газетах. Он их перечитал уже не мало, все в хвалебном тоне. Наведенный на воспоминания, сам стал говорить о Страхове с большой любовью и уважением. Он мало знал таких всесторонне образованных людей, как Страхов, очень ценил его скромность, хотя не может не сознаться, что работал Страхов чересчур медленно («слишком много курил и пил кофе, оттого»). Страхов сознался недавно Льву Николаевичу, что в молодости он злоупотреблял спиртными напитками. Лев Николаевич очень хотел знать, как умирал Страхов, и очень кстати пришло письмо от Винницкой117 переданное в эту минуту Бирюковым, в котором та сообщает слышанное от близких родственников. У Страхова рак распространился на легкие, а он этого не знал. Последние его слова были: «Ну, я отдохнул, теперь поработаю». Умер он без всякой агонии.

«Северного Вестника» и к Волынскому. Лев Николаевич вполне на стороне Волынского и находит, что давно пора сделать то дело, которое он взял на себя: развенчать ничем не заслуженную славу Чернышевского, Добролюбова, Писарева, которые и теперь имеют такое влияние на молодежь. Он говорит, что Волынский скромен и единственный недостаток его — излишняя цветистость изложения, на что он ему и указывал.

20 апреля 1896 г.

В субботу собралось у Толстых особенно много публики. Кроме обычных посетителей, явились: английский депутат с польской фамилией; Блок, поднесший Льву Николаевичу свою книжку о велосипедной езде, и Гольденвейзер118, игравший на рояле до часу ночи, когда я ушел. После ухода депутата Лев Николаевич добродушно подшучивал над его развязной элегантностью. Об игре Гольденвейзера отзывается очень одобрительно. Я замечаю, что он очень добр, снисходителен в отзывах о других, особенно молодых, людях.

Интересен был разговор о вагнеровской музыке с Блоком, который принадлежит к страстным вагнеристам. Лев Николаевич был на последнем представлении «Зигфрида» и говорит, что такой отчаянной тоски и скуки давно не испытывал. Во-первых, сюжет. «Известно, что из всех эпосов немецкий самый глупый и скучный». Вагнер в своем либретто еще больше испортил текст; музыка же его не представляет собой чего-нибудь цельного, имеющего центр, как должно иметь всякое художественное произведение, а есть только ряд иллюстраций на этот испорченный текст. Так и видно, как немец сидел и придумывал. Настоящей музыки нет, все условно. Птицы поют — играй на дудочке, выходит кто — труби в трубы и т. д. Чувства меры нет: около получаса в одном месте дудочка играет. Слушаешь и не понимаешь, играют уже или еще строятся: то как будто в животе у кого-то забурчит, то дудочки перекликаются.

— Если бы у меня было время и я не был занят другими предметами, я написал бы об этом. Я могу доказать, что это не музыка. Там, в театре, со мною сидели Танеев и другие специалисты, и они ничего не могли мне возразить. Для меня очень понятно, почему вагнеристы говорят с таким экстазом. Если хлеб хорош или вода хороша, я просто говорю, что это хорошо; тут нечего восторгаться. Но если приготовлено какое-нибудь странное кушанье, тут я буду из кожи лезть и восторгаться.

Что касается молодых композиторов, то Лев Николаевич о них очень невысокого мнения. В его время появление опер Россини, Верди и др. — это было событие. Теперь об этих Бларамбергах, Направниках, Мусоргских никто и не говорит.

Лев Николаевич был на картинной выставке119. Поленовскую картину «Среди учителей» находит очень недурной: фигуры мальчика, старика-книжника, матери. Видно, что художник много думал над ней. По поводу касаткинских «Углекопов» говорил, что тот вечно чудит. Нельзя в живописи показывать то, что в темноте, так как живопись должна иметь дело с тем, что на свету. Обратил внимание на картину Орлова «Переселенцы», которая тронула его; особенно пьяненькая женщина, ласкающая детей. О последней картине я заметил, что она написана несколько грубовато, а, по моему мнению, в искусстве обязательно должна быть красота. Лев Николаевич предостерег меня от увлечения этим: красотой одной вопрос не исчерпывается. Но он также думает, что красота в искусстве должна быть для того, чтобы заставить обратить на себя внимание, притянуть и заставить вникнуть в смысл произведения. Так называемое тенденциозное искусство и теряет многое оттого, что часто бессильно в создании привлекательной формы. От этого терял и Ге, а Поленов обладает этим уменьем и привлекает к себе внимание.

В беседе с депутатом о всякой всячине (по-французски) говорили о литературе. Лев Николаевич вспомнил, что недавно перечитывал одну старую французскую комедию и согласен с мыслью, высказанной в предисловии к ней, что цель искусства — развлечение с поучением.

Я указал на сходство его мнений о Шекспире с французскими обычными мнениями прошлого столетия, на что он заметил, что французы в этом отношении стали в последнее время «портиться».

В последнее время Лев Николаевич «открыл» несколько отличных философов: Лютославский120, профессор Казани, статьи которого, написанные сжато и ясно, он прочел по-английски; Шпир121, из Штутгарта, сочинения которого («Denken und Wirklichkeit» Essays) прислала Льву Николаевичу его дочь, так как Шпир занимался в последнее время серьезным изучением его сочинений и так как у них взгляды совпадают. Шпиру Лев Николаевич предсказывал лет через десять известность (приглашал молодых людей запомнить это), хотя у себя на родине он мало известен, и профессор Грот, например, никогда такого философа и не слыхал. Шпир принадлежит к самым крайним и последовательным идеалистам. Основание для него — Юм и Берклей. Лев Николаевич рад тому, что при ясности его почти популярного изложения возможно более широкое распространение этих идей, которые составят противовес грубым материалистическим воззрениям. Вспомнил при этом, как хорошо умел об этом говорить Страхов.

Я рассказал, что перечитывал недавно полемику Страхова и Тимирязева о дарвинизме и что за этой полемикой очень трудно следить. Лев Николаевич того же мнения: «Мне когда-то Николай Николаевич рассказывал об этом; но, как только окончит, я все и забуду: так это скучно и неинтересно». Вообще этой полемике и полемике Страхова с Соловьевым он не сочувствовал. По его мнению, Страхов был на высоте своей серьезности, когда полемизировал с Бутлеровым о спиритизме («О вечных истинах»).

122. Лев Николаевич покачал на это головой и прямо обратился ко мне с вопросом:

«Отчего вы не напишете об этом?». Я отвечал, что собираюсь. Тогда, Лев Николаевич посоветовал мне обратить внимание на одну черту у Страхова (он об этом говорил и Гроту): его мистицизм в духе Ефрема Сирина и других восточных учителей церкви.

19 апреля 1897 г.

У Толстого ждали Кони, которого Лев Николаевич просил притти часов в десять, так как он сам был в этот вечер, по приглашению Сафонова123«Фераморс», которую ставили ученики консерватории. Возвратившись домой раньше прихода Кони, он на вопросы присутствовавших стал рассказывать, что мотивы оперы Рубинштейна ему очень понравились, но сюжет и масса условностей в постановке, из-за которых все с ожесточением бьются и которые, в сущности, никому не могут доставить удовольствия, показались ему слишком скучными. По обыкновению он отнесся ко всему этому с юмором. Но что больше всего неприятно подействовало на него, это грубое обращение Сафонова с учениками — исполнителями оперы: «ослы», «болваны», «идиоты» сыпались с его языка.

— Какая невоспитанность, какая грубость нравов! Я не знал, как подойти к нему потом и подать ему руку.

Явился Кони, с несколько обезьяньим лицом, с прекрасными в спокойной задумчивости глазами. Необыкновенная ясность мысли, точный, простой, употребляющий новые обороты язык, склонность и способность к остроумию.

Разговор перешел на Репина. Лев Николаевич в восторге от его картины «Дуэль», которая еще не появилась перед публикой124. Фигура умирающего, протягивающего руку убийце («простите»), по его словам, производит такое впечатление, что он заплакал перед ней, что с ним бывает редко. Другую картину Репина — «Искушение Христа» — он находит отвратительной, что он прямо и высказал художнику. Это совсем не дело Репина, и напрасно он за это взялся. Ге был замечательный человек в отношении религиозной живописи. В разговорах с ним Толстой уяснил себе этот предмет. Прямое дело Репина — такие картины, как «Дуэль». Лев Николаевич просил Кони зайти к Репину и сказать ему, что одна из фигур лишняя. «Я долго думал об этом, тогда не успел сказать, и потом меня это мучило. Мы с Репиным уважаем и любим друг друга, и он это поймет».

«Ничего», «Мы, повидимому, соглашались», «Ученость показал, хотя педантического ничего не было». Не хотел ли он в присутствии Кони высказать о нем свое мнение или по какой другой причине, но только я так и не добился того, чего хотел. Между прочим, Лев Николаевич хотел у Веселовского забрать побольше сведений о том, в каком отношении стоят на разных языках и как различаются понятия «красивый» и «хороший». Он уверен, что в древний период всякого языка эти понятия различаются, потом с развитием так называемой культуры сливаются, отчего получается неправильное понятие, что главная цель искусства — красота. Но Веселовский прямо не отвечал на этот вопрос, как будто не хотел его понять.

Разговорившись о своей последней работе об искусстве125, Лев Николаевич стал говорить, что это работа очень сложная, что у него около семидесяти выписок из разных сочинений. При этом он обратился ко мне с просьбой взять на себя труд сверить его изложение взглядов разных эстетиков и писателей с цитатами, на основании которых это изложение сделано. Он боится, как бы не стали говорить, что он неверно передал такое или такое место, а делать прямо выписки в тексте он не хотел бы: выйдет слишком громоздко. Я обещал зайти через неделю, когда рукопись будет переписана рукой Татьяны Львовны, а он просил при проверке «быть построже».

Раньше еще, в начале разговора, я был сконфужен тем, что Лев Николаевич, как-то вскользь, в разговоре упомянул обо мне, как о специалисте по русской литературе. Кони, «пользуясь тем, что он имеет удовольствие говорить с специалистом», несмотря на мой протест на слова Льва Николаевича, спросил, не знаю ли я, какая полная биография Никитина? Одна из присутствовавших дам прежде меня назвала Де-Пуле, и я мог только прибавить, что она печатается при полном собрании сочинений Никитина. Лев Николаевич при этом сказал, что он очень любит Никитина.

В тот же вечер говорили о новой повести Чехова «Мужики»126 талант Чехова, именно потому, что он производит такое удручающее впечатление.

28 апреля 1897 г.

В одиннадцать часов утра зашел к Толстому, чтобы забрать у него рукопись и книги. Татьяна Львовна сказала, что отец за работой и она не хотела бы мешать ему, с чем я вполне согласился. Однако, она пошла сказать и возвратилась с известием, что отец просит к себе в кабинет. Лев Николаевич дал мне часть рукописи, в которой излагаются разные эстетические теории от Баумгартена до наших дней, и нагрузил меня книгами, которыми сам пользовался при составлении этой исторической части своей работы. Тут были: Schasler, Kritische Geschichte der Aesthetik; , The Philosophy of the Beautiful; Veron, L’esthétique; Taine’art; R. Kralik, Weltschönheit; Grant Allen, Physiological Aesthetics; , Essai sur l’art; Holmes-Forbes, The science of Beauty; Sar Peladan’art idèalistique; М. Гюйо, Искусство с социологической точки зрения (перевод под редакцией А. Н. Пыпина); В. Шербюлье, Искусство и природа. Новая теория изящных искусств (перевод с французского, СПБ., 1894). Лев Николаевич просил меня сверить его изложение с изложением у этих писателей, нет ли где неточности; выставить страницы цитат, проставить даты, где их нет. Я обещал исполнить работу к 20 мая и завезти ее в Ясную Поляну, когда буду ехать на летние каникулы в Полтавскую губернию.

28 мая 1897 г.

никто не выходит из комнат раньше девяти, даже десяти. Стали готовить на балконе чай, кофе. Я пошел бродить по парку. Всюду заметно, что усадьба опускается.

Наконец на балконе появился Вася Маклаков127, как его здесь называют. Потом в своей вязаной кацавейке вышел Лев Николаевич. Было действительно свежо, но Лев Николаевич жался уже чересчур. Сел за свою овсянку и стал меня расспрашивать о нашей работе. Я отвечал, что сделал что мог. Сравнил свою работу с тем, что делает на ученых диспутах молодой приват-доцент, который после главной оппозиции подбирает разные мелочи. Высказал мнение, что работу Льва Николаевича нужно было бы дать прочесть специалисту по истории философии, который не затруднялся бы, как я, терминологией, отвлеченностью и мог бы судить, насколько взято из каждого писателя или философа именно то, что характеризует сущность, а не что-нибудь случайное в его эстетических взглядах.

Лев Николаевич отвечал, что он это имел в виду и надеется на профессора Грота. Когда я стал излагать в общем, что я сделал, он сказал, что видит, что я сделал это добросовестно и что это именно ему и нужно, чтобы «не было поводов к кассации», как шутливо повторил он фразу из слов Васи Маклакова. Тот перед этим рассказывал о деле, предстоящем в крапивенском суде, об убийстве одной вдовой из Ясной Поляны своего ребенка. Для защиты этой вдовы он и приехал сюда.

Порядки в доме, сравнительно со временем моего пребывания здесь, изменились: завтрака не было, обедали в два часа, в пять — чай, около девяти часов ужинали. После нашей беседы Лев Николаевич ушел заниматься.

Там все по-старому. Только остатки сапожных инструментов валяются на подоконнике. Против окна стоит стол, над ним полки, — все завалено книгами, очевидно, относящимися к новой работе. Я разложил привезенные с собой десять книг, дал рукопись Льву Николаевичу, а сам стал по бумажке, на которой сделал около двадцати заметок, касающихся различных мест текста Льва Николаевича, указывать, где я нашел ошибки, неточности или странности.

В общем, конечно, это была работа большого напряжения ума и искусства, но иногда были недосмотры. Слова одного мелкого итальянского эстетика приписаны другому; Дарвин-отец смешан с Дарвином-сыном; неточно или по недосмотру неверно переведено force or spirit — сила духа; очевидно, прочитано force of spirit. Лев Николаевич терпеливо выслушивал, охотно исправлял, в некоторых местах не согласился и сказал, что можно оставить и так.

Когда, покончив с этой исторической частью работы, Лев Николаевич предложил мне послушать следующую, представляющую изложение его собственных взглядов на искусство, я сказал, что чувствую свою голову недостаточно свежей для того, чтобы слушать и по достоинству оценить. Он добродушно стал советовать мне поспать, но потом, увлекшись, стал говорить о том, что, чем больше он читает и думает об искусстве, тем более его поражает необыкновенная путаница понятий относительно этого предмета у разных писателей. Для него несомненно, что искусство есть способ посредством красок, звуков, линий, слов передавать чувства одного человека другому. Передавать можно умело и неумело, чувства могут быть хорошие и дурные, — от этого зависит разнообразие видов истинного и неистинного искусства. Цель его работы — показать, что современное искусство стоит на ложной дороге. Теперь в одном Париже около тридцати тысяч художников, и среди всех их работ очень мало истинного искусства. Он стал читать, по моей просьбе, отдельные места из своей работы, потом с увлечением снова заговорил, что его поражает, как это до сих пор все путают эти предметы. Он знает, что опять скажут, что это парадоксы или что это старо, но надеется, что его работа прольет свет на этот вопрос. С печатанием своей работы он не думает спешить, и я просил, если еще нужно будет что-нибудь сделать там, сообщить мне после приезда моего в августе в Москву.

Потом мы отправились с Львом Николаевичем пройтись по лесам к речке. Дорогой Лев Николаевич рассказывал об убийстве, недавно происшедшем у них. Один молодой человек, пришедший из солдат, убил в лесной сторожке старика и старуху и потом убил в селе еще несколько человек. Еще в молодости, рассказывал Лев Николаевич, ему хотелось выступить в суде защитником по одному делу, чтобы сказать обществу, что эти преступники, на которых они с таким остервенением набрасываются, — творение их же рук. Разве тупая, невежественная Скублинская128 организма, а мы бьем по больному месту и думаем этим исцелить себя от болезни.

14 февраля 1898 г.

Лев Николаевич приехал довольно поздно. Он посещал какого-то больного приятеля, старика-купца129. Спрашивал меня, что я поделываю, не занимаюсь ли, кроме учительства, литературой, видел ли свои «Ibidem»130 в примечаниях к статье об искусстве. Я отвечал, что нарочно купил экземпляр для того, чтобы полюбоваться, и предложил свои услуги впредь, если понадобится.

христианским чувством, 2) объединяющего людей. Нашел и может указать лишь несколько произведений В. Гюго, Диккенса, Достоевского, Шиллера. О «Натане мудром» Лессинга еще подумает, перечитает131.

Я говорил, что трудно приводить такие примеры, что сразу не сообразишь, что это значит — горстью черпать из моря, а он утверждал, что и черпать-то нечего. Спросил его, под влиянием только-что прочитанной брошюры Вейнберга132, что он думает о поэзии Гейне. Лев Николаевич отвечал, что причислить сочинения Гейне к истинным произведениям искусства он не может, скорей причислил бы их к дурному искусству. У Гейне безотрадный пессимизм и цинизм, глумление над всеми и над собой, не смягчаемое любовью, полная неспособность, «свойственная евреям вообще», понять дух христианства. Но тут же он прибавил, что недавно перечитывал Гейне и восторгался им, хотя объясняет это тем, что он сам испорчен нашими искаженными взглядами на искусство. У Гейне удивительное остроумие, необыкновенная ясность ума, когда он характеризует разные философские направления, «как не охарактеризует их ни одна история философии», чрезвычайно умные изречения.

Заговорили об отрицательных фактах биографии Гейне, и по этому поводу Сулержицкий133 сказал, что его обижало при чтении биографии Руссо его отношение к женщинам.

со своей наивностью в практической жизни и нуждался в ухаживании женщины. Вспомнил, между прочим, исповедь савойского священника из «Эмиля» Руссо, восхищался там, как там верно передан дух христианства, и спрашивал всех, не читали ли его. Из присутствовавших, оказалось, никто не читал.

Присутствовала, между прочим, какая-то графиня134. «Вы, графиня», «вы, граф». У нее Лев Николаевич брал журналы и книжки декадентские, чтобы «понюхать, как скверно пахнут». По этому поводу произошел разговор. Лев Львович только-что пришел от Льва Поливанова135 и передавал его отзыв об «Искусстве». «И зачем Лев Николаевич упоминает о декадентах? — говорил Поливанов. — Что с ними возиться? Они уже погребены». Возражая на это, Лев Николаевич говорил, что напрасно так мало обращают внимания на декадентов, что это болезнь времени и она заслуживает серьезного отношения.

Дальше был разговор довольно длинный вообще об искусстве, его идеалах (простота, общедоступность). Лев Николаевич охотно и много раз может повторять те мысли, которыми он занят в своей работе. Нового из этого разговора я ничего не вынес. За борт вылетели Шекспир, Данте, Бетховен, Грибоедов, как не общедоступные и потому не истинные.

— Не нужно бояться отбрасывать, — говорил на мое слезное заступничество Лев Николаевич. — Чем меньше останется, тем лучше.

По глазам моим он, верно, видел, что я не верю. После играл Гольденвейзер, и мы разошлись во втором часу ночи.

7 февраля 1899 г.

Дни переменились. Зашел накануне, в субботу, и узнал, что никого нет и что теперь приемные дни — воскресенье. В воскресенье пришел рано, часов в восемь-девять вечера. Еще никого не было.

Состоялось трио136— Гольденвейзер, который превосходно читает ноты. Потом пела романсы дочь Алмазова137, сильный и довольно приятный голос.

Лев Николаевич, по обыкновению, принимал в музыкантах живейшее участие. Оставлял сейчас же разговор, как только начиналась музыка, усаживался отдельно где-нибудь в углу и слушал. Певица просящим голосом сказала, что она пропоет Чайковского «Травушку». Алмазов-отец по окончании говорил, что не может равнодушно слышать этот романс, так он его захватывает. А Лев Николаевич и до пения сказал, что не любит этих подделок под народные песни, и слушал одним ухом, и по окончании твердил с улыбкой: «Нет».

Поговорить с ним не удалось, хотя он, проходя мимо, и сказал сам:

«А мы с вами и не поговорили». Из обычной свойственной ему деликатности он старается с каждым из гостей сказать несколько слов.

картинки там открыто продают. Лев Николаевич слушал с блестящими глазами. «И бедности не видно? А ведь она есть?».

Приват-доцент Преображенский138, с которым Лев Николаевич познакомился на его лекции о рентгеновских лучах, за чайным столом уселся рядом с Львом Николаевичем и спросил его: «Как ваша повесть?». Зная, что Лев Николаевич не любит, чтобы его расспрашивали о литературных работах, я удивился, когда он оживленно заговорил: «Стар становлюсь, глупею; уже того настоящего, самого лучшего нет!».

14 февраля 1899 г.

В воскресенье у Толстых был Суриков, художник; разговаривал с Львом Николаевичем. Я подсел к ним. Суриков рассказывал о Суворове, альпийский поход которого он взял сюжетом для своей последней картины139 отношением Суворова к жене, почему он с ней не жил; но ни Суриков, ни я (хотя я и помнил, что недавно где-то были напечатаны письма об этом) не могли удовлетворить его любопытства.

Заговорили о предстоящем пушкинском торжестве. Суриков жаловался, что газеты так надоели, толкуя о столетнем юбилее, что, наверно, у всех будет чувство разочарования. Лев Николаевич чего-то не высказывает вполне. У него есть какой-то свой взгляд на памятники и поминки великих людей; над тем и другим он иронизирует.

Графиня, между прочим, сказала, что мы несправедливо, пристрастно судим царственных лиц, и в пример привела покровительство Николая Павловича Пушкину. Я возразил, что обещание царя быть цензором поэта не было, как скоро оказалось, очень приятным для Пушкина; привел в пример отзыв Николая о «Борисе Годунове» («Лучше было бы сделать в форме романа, à la Вальтер-Скотт») и ответ Пушкина: «Жалею, что не в силах переделать раз написанное». Этот ответ заинтересовал Льва Николаевича; он не знал его. Ему показалось забавным, что Николай Павлович, «этот болван, который до конца своей жизни никак не мог потрафить, где букву ять ставить, и наконец плюнул и стал писать совсем без ять», делал указания, как писать, «такому человеку, как Пушкин».

Я вспомнил, что у Левенфельда140 рассказывается, как Николай I, узнав, что на четвертом бастионе осажденного Севастополя находится молодой подающий надежды писатель, велел его перевести в более безопасное место на фланг.

— Как же понять психологию этого покровительства писателям? Или он хотел из них создать певцов своего царствования, как Екатерина II? — спросил я.

— Просто, при дворе читают, хвалят. «А где он? Ах, под Севастополем! Ma chère, как опасно! Надо его перевести», — отвечал улыбаясь Лев Николаевич.

Разговор перешел на студенческие беспорядки141. К Льву Николаевичу являлись студенты с просьбой написать в их защиту, принесли ему свои прокламации. Лев Николаевич перечитал их, говорит: «Скучно, написано по-мальчишески». Но в общем он сочувствует протесту студентов, хотя еще не ясно представляет себе, как помочь делу.

— Молодцы англичане, добились Habeas Corpus. И нам бы что-нибудь подобное.

уничтожать животных, то они заполнят землю.

Против первого Лев Николаевич возражал, указывая на пример квакеров в Америке, которых индейцы не трогали, а против второго говорил, что природа сама уравновешивает количество живых существ; что лягушек, например, всегда приблизительно одинаковое число.

Заговорили о картине Сурикова. Лев Николаевич, между прочим, вспомнил, что, проходя недавно мимо храма Христа, останавливался и рассматривал горельефы на внешних стенах храма. Они ему не нравятся, и он причисляет их к ненужному виду искусства. Когда их делали, Лев Николаевич ходил в мастерскую брать уроки скульптуры142. «Конечно, из этого ничего не вышло».

Я рассказал, что прошлым летом был в Веймаре и рассматривал в доме-музее Гёте картины, им самим написанные; по-моему мнению, неважно.

«Хороший городок, тихий. Тогда там не только не было извозчиков, но и публичных женщин и публичных домов».

11 апреля 1899 г.

Узнал у Стороженко, что Софья Андреевна больна. То же подтвердила и Е. И. Свечина143, которая рассказывает, что, как только Лев Николаевич начнет говорить о болезни жены, у него текут слезы и он их вытирает кулаком. Пришедши к Толстым, узнал, что Софье Андреевне лучше, но она еще не выходит из комнаты.

Лев Николаевич где-то был и пришел часов в десять. Подсел к диванному столу рассматривать новое издание рисунков Эдельфельда, которые ему очень нравятся. Подсел и неизвестный мне господин. Андрюша сообщил, что это князь М. Волконский, «типичный правовед»144— писатель-романист и бывший редактор «Нивы». Живет постоянно в Дрездене, наезжает в Москву, потому что это его родина; работает, пишет, но все не доволен своей работой и все печалится, почему у него не выходит так, как у Льва Николаевича.

— Вот у вас: «Да не может быть!». Это такое... такое... Почему это мне не пришло в голову?

— Да что же тут такого необыкновенного? — рассмеялся Лев Николаевич. Впрочем, скромность Волконского и то, что он все не доволен своей работой, Лев Николаевич одобряет.

Волконский написал издателю Марксу письмо по поводу «Воскресения». Убеждает его, что нет никакой надобности преследовать тех, кто перепечатывает этот роман145, так как «Нива» и без того вся раскупается, а, между тем, судебным преследованием он набросит тень на Льва Николаевича и доставит огорчение всем его почитателям. Лев Николаевич благодарил его за это письмо. Рассказывает, что Маркс особенно злится на Черткова. Тот за границей собирает с переводчиков деньги в пользу духоборов.

в нос декламацию Полонского.

Зашел разговор о последнем. Я рассказал, что с ученицами устраивал вечер Полонского. Лев Николаевич его и за поэта не признает.

— Увлекался я когда-то Пушкиным, Лермонтовым; потом в Петербурге указали мне на Тютчева, которого я полюбил, Фета тоже, но меньше. Некрасов никогда поэтом и не был. Алексея Толстого провозгласили поэтом, а потом Полонского. Майков блестящ сравнительно с ним. Полонский глуп, никогда не мог ни одной вещи выдержать.

Волконский спросил Льва Николаевича, читает ли он Буренина.

— Как же, читаю. Он пишет иногда очень остроумно. Но странно бывает иногда несправедлив. Нападает, например, на Репина, этот замечательный талант.

вообще на две половины. Первую ставит высоко, особенно «Свои люди — сочтемся». Его трогает конец этой пьесы, когда Большов падает с высоты своего величия, зритель жалеет его и негодует на жестокого Подхалюзина. Высоко ставит также «Бедность не порок», «Не так живи, как хочется». Падение начинается, когда, из желания угадить либеральной критике, Островский стал писать «Доходное место» и громить «темное царство». Жадова, этого студента-резонера, Лев Николаевич находит из рук вон плохим. Я передал рассказ (из «Русских Ведомостей») очевидца, который наблюдал впечатление этой пьесы на фабричную публику. Она осмеяла Жадова за знаменитую сцену в трактире. «Все, мол, были плохи, а теперь сам хуже всех». Лев Николаевич нашел это вполне естественным. Неодобрительный отзыв его о «Грозе» известен. Недавно с Софьей Андреевной видел он в театре «Горячее сердце» и ахал от невозможности сцен. Сцену об’яснения городничего с просителями («А принеси законы!») находит хоть и смешной, но выдуманной.

Заговорили опять о Полонском. Лев Николаевич рассказал свою последнюю размолвку с Полонским. Тот написал в 1896 г. «Заметки по поводу одного заграничного издания и новых идей Л. Н. Толстого». Кроме того, в одном частном письме (к Лескову?) резко отозвался о последнем направлении деятельности Льва Николаевича. Тогда Лев Николаевич написал ему письмо146, в котором жалеет, что их прежние дружеские отношения расстраиваются. Полонский ответил, что он очень мучился теми резкими фразами, которые у него вырвались, и просит их забыть. Эту черту Лев Николаевич очень ценит, признавая Полонского добрым и искренним человеком.

Я рассказал, что купил на вербах «Разговоры Гёте, собранные Эккерманом», в переводе Аверкиева, и зачитался ими. Лев Николаевич очень оживленно подхватил:

— Сколько стоит? Я читал по-немецки. Очень интересно.

— Да, а вы знаете статью Дружинина о Джонсоне, известном лексикографе?147. У него был свой Эккерман — Босвелль. Тот все записывал, что скажет Джонсон. «Сегодня доктор за обедом сказал то-то». Много глупого.

Собираясь уже расходиться, заговорили о студенческих делах. Лев Николаевич убежден, что вся эта история так даром не пройдет; что все это послужит к переменам к лучшему. Ему не нравятся только те студенческие бюллетени, в которых упрекают и ругают профессоров. Студенты приходили просить, чтобы Лев Николаевич написал о Ливене148. Вся эта история не выдумана. Тюремный надзиратель149 «Что я напишу?». Значит, не вытанцовывалось. Но он, очевидно, сочувствует петербургским студентам, о которых слышно, что они держатся в забастовке еще крепче, чем московские. Он с сочувствием рассказывает о том, что Тимирязев и Грот подавали в отставку. Находит также хорошим то, что я сообщил со слов профессора Хвостова150: что некоторые профессора не намерены теперь протестовать, чтобы не увеличивать смуту в умах, и думают сделать это после, когда волнение уляжется.

6 апреля 1900 г.

Пошел в Хамовники часов в девять вечера. В зале был приготовлен чай, но никого не было. Послышались шаги. Лев Николаевич вышел из кабинета, где против обыкновения занимался.

— Как вы седеете, Владимир Федорович!

«Новое рабство». Статью для «Северного Курьера» еще будет переделывать. Там говорится о том, что на Казанской железной дороге грузовщики — хуже рабочей скотины, работают без перерыва по тридцати шести часов, зарабатывая рублей тридцать в месяц. Статья разрастается, он углубляется в этот вопрос.

За чаем были Лев Николаевич, Дунаев, Сергей Львович и я. Сергей Львович заспорил с отцом об изданном в Германии законе Гейнце против безнравственности. Лев Николаевич удивляется возмущению либеральной прессы против этого закона:

— Мы окружены насилиями, и люди работают по тридцати шести часов. Об этом молчат. А вздумало правительство умело или неумело запретить показывать на улице голых баб, и все закричали.

Сергей Львович пытался доказывать, что «эта мерзость» никого не возбуждает.

Лев Николаевич горячился:

— Хороший мужик с негодованием смотрит на такие картины. Вон в конках выставили бабу с голой грудью и руками — мыло «Молодость». Теперь на киосках объявление о папиросах «Мерси». Барышня с улыбкой курит. Зачем это? Кто это выдумал, что задницы и груди — искусство? Мне рассказывали, что один гимназист над календарем с голыми бабами занимался онанизмом. На моих глазах оголение все увеличивается, и образованные люди этому сочувствуют и возмущаются законом Гейнце.

Оба спорщика так разгорячились, что стали говорить друг другу: «Чего же ты сердишься?». Я спешил домой и раскланялся.

19 апреля 1900 г.

Вечером был у Толстых. Лев Николаевич подсел ко мне с чаем и печеньями. Стал ему рассказывать о своих магистерских экзаменах и о том, как Герье меня допекал источниками об Августине и английской революции.

— А я бы об Августине лучше вас ответил. Я недавно перечитывал его «De civitate Dei» и «Confessions».

«Происхождении современной Франции» Тэна. Лев Николаевич не любит Тэна: ему неприятна теория происхождения идей из ощущений. Меня давно интересовало узнать его мнение об этом, хотя следующее место из «Отрочества» показывает, что он тогда уже высказывал мысли, сходные с Платоном:

«Мне кажется, что ум человеческий в каждом отдельном лице проходит в своем развитии по тому же пути, по которому он развивается и в целых поколениях, что мысли, служившие основанием различных философских теорий, составляют нераздельные части ума; но что каждый человек более или менее ясно сознавал их еще прежде, чем знал о существовании философских теорий»151.

Я ему напомнил это место. Он хоть и сказал: «Да что там «Отрочество», но помнит это место и стал развивать мысль подробнее:

— Идеи — божественного происхождения. Они метафизичны. Но у одного они загрязнены жизнью больше, у другого меньше. Развитие и заключается во взаимном очищении этой вечной истины от наслоений.

— Но в чем же тогда прогресс, если абсолютные идеи вечны и неизменны?

— Прогресс в том, что очищенная истина охватывает все большее и большее количество людей.

С Тэна перешли на Герье, с которым Лев Николаевич когда-то толковал об этом. Статьи Герье о Тэне в «Вестнике Европы» он находит очень слабыми:

— Герье — настоящий профессор: он все это перечитал, умеет рассказать, связать, но дальше — ничего самостоятельного.

Лев Николаевич перешел к барышням и заговорил с ними о панораме «Голгофа» Яна Стыки, которую он находит интересной, хотя лица в ней слишком банальны. Около одиннадцати часов он ушел к себе, и я, поскучав некоторое время, отправился домой.

10 декабря 1900 г.

— профессора Н. И. Стороженко152. Предчувствие меня не обмануло. Лев Николаевич участвовать не будет. Он находит странной самую идею издания такого сборника:

— Вот издан прекрасный сборник «Курьер» в пользу голодающих. Это я понимаю. Тут есть цель. А там — почему сборник, а не пирожки или что-нибудь другое?

Я объяснил, что этот способ выражения своего уважения и любви у нас практикуется; указывал на пример сборника О. Ф. Миллера; прибавил, что я лично хотел бы выразить чем-нибудь свою любовь к Николаю Ильичу.

— Я сам люблю его и сочувствую ему, особенно теперь, когда он так жалок со своею болезнью и так легко, с таким юмором переносит ее. Но всюду не поспеешь. Я так много отказывался от участия в сборниках. Почему же я буду участвовать именно здесь?

познаний в гармонии у него нет. Восхищался хором балалаечников153, который он недавно слышал в одном знакомом доме.

У меня с Львом Николаевичем зашел разговор о книге В. Соловьева «Три разговора». Я рассказывал, что книга имеет большой успех, вышла вторым изданием, что в ней есть много остроумного, но много и странного. Лев Николаевич не любит В. Соловьева. Что это? Раздражение человека, которого Соловьев высмеивает в этой книге за его учение? Причина, очевидно, лежит глубже. По мнению Льва Николаевича, Соловьев такой же православный, верит в откровение, но старается оправдать все это философскими теориями. Но главное, он неискренний.

— Помню, какие-то художники забавлялись тем, что по пяти точкам, расставленным как попало, нужно было нарисовать человеческую фигуру (голова, руки, ноги). У Соловьева есть такие точки, и по ним он может тоже рисовать разные фигуры. Он и не просвещенный человек, хотя все знает. У меня были вот два мужика. Мы говорили с ними о боге. Они оба гораздо просвещеннее его.

Теперь Лев Николаевич занят Конфуцием154 личность, определить понятия добра и зла. Я в данный момент мало интересовался Конфуцием и не поддержал этого разговора.

Мне давно хотелось разузнать, не знает ли чего Лев Николаевич об отношении Тургенева к Виардо. Я нашел случай перейти к пессимизму Тургенева и рассказал, что И. Иванов в биографии Тургенева155 винит Виардо в том, что Тургенев в ее доме чувствовал себя одиноким. Лев Николаевич книги Иванова не видал, но думает, что едва ли это так:

— Виардо любила его и ухаживала за ним. Хотя я думаю, что они не были в связи. Мне рассказывал Берс156, что в Петербурге, когда Виардо еще только выступала перед публикой, она как-то заболела. Берс ее магнетизировал, как тогда это называли. В состоянии гипноза ее брали за косу, и вот всякий раз, когда прикасался Тургенев, она отклонялась. Берс это объясняет так, что Виардо не чувствовала к Тургеневу женского влечения. Вообще их отношения для меня так и остались тайной.

он читает.

— Очень много: «Русские Ведомости», «Новости», «Северный Курьер», «Россию», «Новое Время». Но я как читаю — в полчаса все.

Очень был заинтересован статьей Буквы157 («Русские Ведомости», № 243) о международной выставке картин. Спрашивал, кто такой Буква, и соглашался с ним, что в современной живописи мало идейности.

Ге потому и стоит выше их, что у него было много мыслей, что он даже разбрасывался, хватался то за одно, то за другое.

Илья собирался уезжать с Мишей. Они едут охотиться на лосей. Лев Николаевич пожелал им не убить ничего или убить случайно корову, чтобы убедиться, как это скверно. Так здесь проводится непротивление злу насилием. Старик с седой бородой каждый день твердит одно и то же, а жизнь течет своим порядком.

Примечания

Лазурский Владимир Федорович (1869—1947) по окончании Московского университета был рекомендован проф. Н. И. Стороженко и приглашен С. А. Толстой летом 1894 г. в Ясную Поляну в качестве репетитора для занятий греческим и латинским языками с сыновьями Толстого, Андреем и Михаилом.

Лазурский вел тщательные, подробные записи своих бесед с Толстым. Бо́льшая часть этих записей относится к летним месяцам 1894 г., одна запись датирована декабрем того же года (Лазурский посетил Толстого в Москве, в Хамовниках), остальные сделаны на протяжении шести лет (1895—1900). Среди обширной мемуарной литературы о Толстом Дневник В. Ф. Лазурского занимает важное место. В записанных им суждениях писателя о литературе, музыке, живописи в целом ряде случаев предвосхищаются мысли, развитые в трактате «Что такое искусство?» (1898).

1 «Нахлебники» вошел в сборник рассказов А. П. Чехова «Невинные речи» (М., 1887).

2 Письмо к Т. М. Бондареву от 23 июня 1894 г. о проекте Генри Джорджа.

3 Шмидт Мария Александровна (1844—1911), жила в усадьбе Т. Л. Толстой Овсянниково, верстах в пяти от Ясной Поляны. О ней имеется книга: Горбунова-Посадова

4 Карно Мари-Франсуа (1837—1894), с 1887 г. президент Французской республики. 13/25 июня 1894 г. был убит итальянским анархистом Казерио.

5 Издания М. К. Элпидина.

6 Вероятно, Виктор Михайлович (1846—1904), историк, приват-доцент Московского университета.

7 «Из дневника Амиеля». Перевод с французского М. Л. Толстой, под редакцией и с предисловием Л. Н. Толстого. Печатался в 1894 г. в «Северном Вестнике» (№№ 1—7). Отдельное издание — «Посредник», М., 1894.

8 13 июня 1894 г. Толстой послал почтовую открытку заключенному в петербургской тюрьме Михаилу Аркадьевичу Сопоцько. Будучи вскоре освобожден, Сопоцько сообщил Толстому, что это письмо не дали ему прочесть «за неуместные выражения, в нем находящиеся». М. А. Сопоцько в 1892—1895 гг. разделял взгляды Толстого. Впоследствии он стал ярым церковником и резко выступал в печати против Толстого.

9 Религиозно-анархическое сочинение Толстого «Царство божие внутри вас» вышло в свет в 1894 г. в Берлине в двух изданиях.

10 Виктор Александрович, либеральный публицист и критик. Его статья «А. П. Чехов. Опыт литературной характеристики» была включена затем в книгу: Гольцев, Литературные очерки, М., 1895. Толстой лично знал Гольцева, который в 1889 г. обратился к нему с просьбой сообщить ему свои взгляды на искусство. Сформулированные тогда Толстым тезисы об искусстве Гольцев привел в своей публичной лекции, а впоследствии — в статье «Об искусстве» (см. его книгу «О художниках и критиках», М., 1899).

11 Спасович —1906), юрист, критик, историк литературы. Пользовался популярностью, как выдающийся оратор и один из лучших защитников по политическим делам. Критические статьи его печатались в «Вестнике Европы» и «Северном Вестнике».

12 Пятидесятилетний юбилей литературной деятельности Фета торжественно праздновался в Москве 30 января 1889 г.

13 Пантелеев Лонгин Федорович (1840—1919), шестидесятник, землеволец. Автор ряда мемуаров. С 1877 г. занимался издательской деятельностью.

14 Стороженко —1906), профессор Московского университета по кафедре западноевропейской литературы, шекспиролог. Толстой был знаком с ним с 1880 г. и пользовался его содействием в получении книг из Румянцевской библиотеки, в которой Стороженко состоял старшим библиотекарем.

15 Веселовский Александр Николаевич (1838—1906), академик. Толстой познакомился с ним позднее, в феврале 1897 г., в Петербурге. См. ниже запись от 19 апреля 1897 г.

16 Веселовский Алексей Николаевич (1843—1918), профессор Московского университета по западноевропейской литературе, позднее почетный академик. Был знаком с Толстым с 1883 г.

17 «Солдатская памятка» М. И. Драгомирова побудила Толстого написать свою «Солдатскую памятку» (1901). О возмущении Толстого драгомировской памяткой см. Юбилейное издание сочинений Толстого, т. LIV, стр. 475.

18 Книга Н. Я. Данилевского «Россия и Европа» выдержала три издания. Н. Н. Страхов выступил горячим защитником панславизма Данилевского.

19 Николаев Ю., Тургенев. Критический этюд, М., 1894. — Под псевдонимом Ю. Николаев печатал свои статьи Говоруха-Отрок —1896), в 70-х годах участник «процесса 193-х», позднее сотрудничавший в реакционных «Московских Ведомостях».

20 Джордж Генри (1839—1897), американский экономист, сторонник национализации земли. Последние 25 лет своей жизни Толстой пропагандировал его проект о едином налоге на землю и содействовал переводу ряда его сочинений на русский язык. В июне 1894 г. Толстой был занят изложением проекта Генри Джорджа. 23 июня он написал об этом проекте письмо Т. М. Бондареву.

21 Янжул Иван Иванович (1846—1914), экономист, профессор Московского университета, с 1895 г. академик. Толстой был с ним знаком с начала 80-х годов.

22 Берс —1907), младший брат С. А. Толстой.

23 Об этом Толстой записал в своем дневнике: «Пошел на песочные ямы. Там мужики, влезая в яму, работают с опасностью для жизни... После обеда пошел с Вячеславом, решил сделать карьер» (запись от 26 июня 1894 г.).

24 Маркс Адольф Федорович, издатель «Нивы».

25 Арнольд «Задачи современной критики» была переведена и напечатана по рекомендации Толстого в «Северном Вестнике» (1895, № 6), а затем вышла брошюрой в издании «Посредника».

26 Ге-младший Николай Николаевич (род. в 1857 г.), сын художника Н. Н. Ге, ряд лет бывший единомышленником Толстого. В семье Толстых его называли «Количка». Приведенные здесь В. Ф. Лазурским слова подтверждаются записью Толстого в его дневнике от того же числа: «Разговор с В[ладимиром] Ф[едоровичем] о критике. Вспомнил знаменитое Количкино выражение, что критика — это когда глупые говорят об умных» (запись от 27 июня 1894 г.).

27 Об отношении Толстого к В. П. Буренину см. выше, стр. 237.

28 Волынский А. (А. Л. Флексер), написал несколько статей о Гоголе. Здесь, вероятно, имеются в виду статьи, написанные по поводу «Материалов для биографии Гоголя» В. Шенрока и «Очерков гоголевского периода» Чернышевского. См. «Северный Вестник», 1892, № 10.

29

30 В июне 1894 г. Американский железнодорожный союз организовал в Чикаго грандиозную стачку железнодорожников. Стачка была подавлена военной силой и полицейскими и судебными мерами.

31 Кузминский Александр Михайлович (1844—1917), судебный деятель, в то время старший председатель Киевской судебной палаты. Был женат на сестре С. А. Толстой, Татьяне Андреевне.

32 В трех верстах от Ясной Поляны, через станцию Козловка-Засека, Московско-Курской ж. д.), в 1894 г. проехал царский поезд, везший Александра III в Крым.

33 Н. А., с 1887 по декабрь 1893 г. состоявший тульским губернатором.

34 Абамелик-Лазарев Семен Семенович, князь. Его имение Голощапово находилось верстах в сорока от Ясной Поляны. С середины 80-х годов не раз бывал у Толстого.

35 Флеров

36 Давыдов Николай Васильевич (1848—1920), судебный деятель, давнишний знакомый Толстых, автор воспоминаний о Толстом.

37 Лебедева Ольга Сергеевна (род. в 1854 г.), ориенталистка, председательница и основательница Общества востоковедения, переводчица. В 1894 г. была с Толстым в переписке.

38 «Лев Толстой и В. В. Стасов», редакция Д. Д. Комаровой и Б. Л. Модзалевского, изд. «Прибой», Л., 1929, стр. 129—133.

39 Предисловие Толстого к сочинениям Мопассана было впервые напечатано в книге: Гюи де Мопассан, Монт-Ориоль, перевод Л. Н. Никифорова, изд. «Посредник», М., 1894.

40 Вельш

41 В третьем издании «Очерков и рассказов» Вл. Короленко (М., 1888) этой фразы уже нет.

42 С конца июня по 8 июля 1894 г. Толстой работал над письмом к Джону Кенворти, автору книги «Anatomy of Misery» (перевод под названием «Анатомия нищеты» напечатан в сб. «Свободное слово», редакция П. И. Бирюкова, 1899, № 2 (Onex près Genève). Впоследствии Кенворти бывал у Толстого и напечатал несколько книг и статей о нем.

43 Ге П. Н. (1859—1922?), младший сын художника, служил в то время в Нежинском уездном земстве. Впоследствии много писал по истории искусства.

44 См. печатающуюся в настоящем томе переписку Толстого с П. М. Третьяковым.

45

46 Ванечка (род. в 1883 г.), младший ребенок Толстых, умер в 1895 г. от скарлатины.

47 Оболенский Николай Леонидович (1872—1934), внучатный племянник Толстого. В 1897 г. женился на его дочери Марии Львовне.

48 Чупров —1908), доктор политической экономии, профессор Московского университета, публицист (сотрудник «Русских Ведомостей»), общественный деятель.

49 Зверев Николай Андреевич (1850—1919), юрист, профессор Московского университета по энциклопедии права, впоследствии товарищ министра народного просвещения, затем сенатор и член Государственного совета по назначению. Реакционер. Толстой знал его лично с конца 80-х годов и всегда отзывался о нем резко отрицательно. Впоследствии Зверев напечатал статью «Граф Л. Н. Толстой, как художник. Опыт эстетической критики», П., 1916.

50 Андреевский Иван Семенович (род. в 1856 г.), педагог-историк, директор глуховской учительской семинарии. Брат матери В. Ф. Лазурского.

51 Александр Федорович (1842—1904), профессор Казанской духовной академии, автор ряда книг и статей, направленных против Толстого. В 1902 г. ставил в печати вопрос о предании Толстого суду, как виновника разгрома церкви, совершенного крестьянами с. Павловка. См. Юбилейное издание сочинений Толстого, т. LIV, стр. 554.

52 Тернер Карл (Turner —1903), переводчик русских классиков на английский язык, автор ряда книг по английской и русской литературе. О Толстом напечатал книгу «Count Tolstoi as novelist and thinker», London, 1888.

53 Джозеф Краускопф напечатал о своем посещении Толстого воспоминания: «My visit to Tolstoi», — «Sunday discourses before the Reforme Congregation Ke neseth Israel, series XXIV, 1910—1911. Philadelphia, 1911.

54 Брамсон Леонтий Моисеевич, юрист, автор работ о быте русских евреев. Впоследствии член Государственной думы от Ковенской губернии, трудовик.

55 Письмо к Кенворти — см. прим. 42-е.

56 A., Parerga und Paralipomena.

57 Ответ Толстого Н. Д. Фоминой, написанный 11 июля 1894 г., печатается в Юбилейном издании сочинений Толстого, т. LXVII. В дневнике Толстой называет книгу Марселя Прево «глупой, гадкой, мерзкой» (запись от 11 июля 1894 г.).

58 Розанов В., Легенда о Великом инквизиторе. Опыт критического комментария, СПБ., 1894.

59 Дмитрий Алексеевич (1823—1891), друг молодости Толстого.

60 Толстой в 1889 г. прочел и высоко оценил роман А. И. Эртеля «Гарденины, их дворня, приверженцы и враги». Через двадцать лет, в 1908 г., он написал к этому роману предисловие. Ценил он и роман Эртеля «Смена» (читал его в 1891 г. в «Русской Мысли»). Эртеля Толстой знал лично.

61 Федоров Н. Ф. (1828—1904), автор «Философии общего дела», служил «каталожным» в библиотеке Румянцевского музея. Толстой познакомился с ним еще в начале 70-х годов.

62 Николай Алексеевич, художник.

63 В Денежном переулке в Москве, в доме князя Волконского, Толстые жили зиму 1881/82 г.

64 С В. К. Сютаевым Толстой познакомился осенью 1881 г., побывав у него на родине, в Тверской губернии. Зимой 1881/82 г. Сютаев гостил у Толстого в Москве.

65 Дунаев —1920), единомышленник Толстого, один из директоров Московского торгового банка.

66 Толстому очень нравилась эта мысль, и он неоднократно повторял ее, обычно не упоминая, что это мысль не его, а Писемского.

67 Толстой Сергей Николаевич (1826—1904).

68 Вагнер — Кот-Мурлыка), убежденный спирит.

69 Скобелев Михаил Дмитриевич, участник русско-турецкой войны 1877—1878 гг.

70 Последняя картина Ге «Распятие», запрещенная и снятая с выставки. Вследствие отказа Третьякова приобрести эту картину для его галлереи, сын Ге, Николай Николаевич, позже увез ее за границу. В настоящее время картина находится в Женеве.

71 После запрещения и снятия картины «Распятие» с выставки, она летом 1894 г. была привезена в Ясную Поляну и стояла в мастерской Татьяны Львовны.

72 Екатерина Ивановна, урожд. Тимирязева, переводчица, сотрудница «Посредника», сочувствовавшая взглядам Толстого.

73 Беркли Джордж (1685—1753), английский философ-спиритуалист. Перевод из Беркли «Посредником» выпущен не был.

74 Добротворский —1908), беллетрист и публицист, уфимский общественный деятель. Корреспондент «Русских Ведомостей» и других газет.

75 «Из переписки И. С. Тургенева с семьею Аксаковых. Сорок лет тому назад. 1852—1857 гг.», — «Вестник Европы», 1894, №№ 1 и 2.

76 Захарьин Григорий Антонович, известный московский терапевт. См. о нем стр. 230.

77 Тихомиров «Русского Обозрения» и «Московских Ведомостей».

78 Гольцев В., А. П. Чехов (опыт литературной характеристики) — «Русская Мысль», 1894, № 5.

79 Мак-Гахан Варвара Николаевна (1850—1904), урожд. Елагина, вдова американского журналиста Я. Мак-Гахана, сотрудница американских газет и русских журналов и газет. С 1883 г. корреспондентка либеральных «Русских Ведомостей».

80 Павел Алексеевич, граф (1848—1904), в то время попечитель Московского учебного округа.

81 Аполлов Александр Иванович (ум. в 1894 г.), священник ставропольской епархии, поэт и беллетрист, сотрудник «Посредника», автор смелой «Исповеди», представленной им духовному начальству (не напечатана). С конца 80-х годов состоял в переписке с Чертковым и Толстым. В 1893 г. снял с себя духовный сан. Аполлов является прообразом священника Василия Никаноровича в драме Толстого «И свет во тьме светит».

82 У находившегося в ссылке князя Дмитрия Александровича , в то время единомышленника Толстого, в октябре 1893 г., по распоряжению Александра III, были отобраны двое его детей от гражданского брака с Ц. В. Винер. Переданы они были хлопотавшей об этом матери Хилкова для воспитания в православном духе. Об этом см. «Похищение детей Хилковых. Материал собран Влад. Чертковым», изд. «Свободное слово», Christchurch, 1901. По поводу этого возмутительного акта насилия Толстой в январе 1894 г. написал письмо к Александру III, но успеха оно не имело.

83 Новиков Алексей Митрофанович (ум. в 1925 г.), живший в 1889—1891 гг. у Толстых в качестве домашнего учителя. Впоследствии профессор медицинского факультета Ташкентского университета. Автор ценных воспоминаний о Толстом.

84 Благоволин

85 Маклаков Алексей Алексеевич, впоследствии доктор медицины и профессор офталмологии Московского университета.

86 Браун Евгений, филолог, в то время приват-доцент Московского университета по кафедре истории западноевропейских литератур.

87 Истрина (род. в 1865 г.), впоследствии профессора Новороссийского университета, а затем академика (с 1907 г.).

88 О древнеримском поэте Марциале читал (в 1889 г.) публичные лекции доктор римской словесности Благовещенский —1892), ранее бывший профессором Казанского, Петербургского и Варшавского университетов.

89 Имеется письмо Толстого к Сергееву от 18 августа 1894 г.

90 Напечатанные в «Северном Вестнике» за 1893—1895 гг. «Записки А. О. Смирновой» вскоре вызвали сомнение в отношении их подлинности. В связи с этим, редактировавшая этот журнал Л. Я. Гуревич в написанной ею «Истории «Северного Вестника» рассказала о том, как она получила текст «Записок» от дочери А. О. Смирновой (см. «Русская литература XX века. 1890—1910», редакция С. А. Венгерова, изд. «Мир», кн. II, стр. 247—248).

91 Бирюков П. И.

92 Рассказ плодовитого писателя Е. А. (1835—1903) «Рабочий поезд» («Неделя», 1894, № 8). Толстой знал Маркова с начала 80-х годов.

93 Прозоров Л. — псевдоним старого журналиста Полонского —1906), в то время постоянного сотрудника «Северного Вестника» (он вел отделы «Провинциальная печать», «Внутреннее обозрение» и «Политическая летопись»).

94 О Николаеве и Тихомирове см. прим. 19-е и 77-е.

95 Семенов С. Т. Крестьянские рассказы, с предисловием Л. Н. Толстого, изд. «Посредник», М., 1894. В июльских номерах (1894) журналов, названных в записи Лазурского, напечатаны отрицательные отзывы об этой книге. Писатель-крестьянин Сергей Терентьевич Семенов (1868—1922) с самого начала своей литературной работы пользовался большим расположением Толстого.

96 Гарин — псевдоним Михайловского Н. Г. (1852—1906), беллетриста.

97 Боткин Василий Петрович (1811—1869), критик, автор «Писем из Испании». Статья его о Фете была напечатана в «Современнике» за 1857 г. (№ 1), где Толстой в свое время и прочел ее. Толстой и Боткин были близки. Переписку их см. в Юбилейном издании сочинений Толстого, т. X.

98 «Базиля» Боткина на француженке Арманс, носит заглавие «Эпизод из 1844 года» и печатается, как дополнение к четвертой части «Былого и дум». См. Герцен А. И., Полное собрание сочинений и писем, под редакцией М. К. Лемке, т. XIII, Гос. изд., П., 1919, стр. 234—241. Рассказ этот действительно юмористичен. В начале его Герцен говорит, что «эпизод этот можно было бы назвать: «Арманс и Базиль — философ из учтивости, христианин из вежливости и Жак Жорж-Санда, делающийся Жаком фаталистом». В передаче «эпизода» Толстой не точен.

99 Толстой, вероятно, имел в виду «Литературные заметки» А. Л. Волынского, напечатанные в «Северном Вестнике» (1894, №№ 10 и 12): 1) «Журналистика шестидесятых годов и Писарев» и 2) «Новые деятели в журналистике шестидесятых годов и полемические бури».

100 После смерти Александра III (20 октября 1894 г.) реакционные «Московские Ведомости» возгласили: «... Нет более великого Миротворца, успокоившего измученную, русскую землю отрадной верой в вековые силы, создавшие и хранившие ее... Вся Европа признавала его Миротворцем и за последние годы привыкла думать и верить, что, пока жив Александр III, мирная жизнь народов обеспечена...». После этой статьи в русской и даже в иностранной прессе полились потоки прославлений и восхвалений «мудрого миротворца».

101 «прочел в своей аудитории дифирамб» ему и его царствованию (а затем выпустил свою лекцию отдельной брошюрой). Эта история вызвала репрессии. См. Орлова В. И. Студенческое движение Московского университета в XIX столетии, М., 1934, стр. 269—271.

102 Грот Николай Яковлевич (1852—1899), философ. Его имя упоминается в связи со студенческими волнениями 1894 г. в вышеназванной книге В. И. Орлова (стр. 277).

103 Это письмо Толстого к Н. Н. Страхову неизвестно.

104 —1895 гг., по предложению Александра III, читал его сыну, вел. кн. Георгию Александровичу (жившему на Кавказе), курс русской истории. В связи с этим Ключевский делал большие перерывы в чтении лекций в Московском университете.

105 Докторская диссертация Ключевского «Боярская Дума древней Руси» первоначально печаталась в «Русской Мысли», 1880—1881 гг.

106 О Николаеве см. прим. 19-е.

107 См. прим. 25-е.

108 Страхов —1923), автор книги и статей философского содержания в духе мировоззрения Толстого.

109 Игумнов Константин Николаевич, известный пианист, ныне профессор Московской консерватории.

110 Исакович Вера Ивановна (1875—1920), с 1897 г. (первая жена композитора), пианистка. В то время училась в Московской консерватории. С 1905 г. преподавала в Московской консерватории.

111 Шпажинский Ипполит Васильевич (род. в 1848 г.), драматург, посредственные пьесы которого в 80-х и 90-х годах пользовались некоторым успехом.

112 Бессонов —1898), собиратель и публикатор произведений народного творчества, с 1878 г. профессор Харьковского университета. Толстой был с ним знаком с 60-х годов.

113 Лазурская Анна Николаевна (1876—1896), первая жена В. Ф. Лазурского, ученица Московской консерватории.

114 См. «Воспоминания об А. И. Герцене Н. А. Огаревой-Тучковой», — «Северный Вестник», 1896, № 2, стр. 82—99.

115 Л. Я. Гуревич написала это письмо Толстому 7 февраля 1896 г., а 2 марта она напечатала в «Новом Времени» сообщение о поступке молодого Шелгунова, при чем дала объяснение своего поведения. В письме к Л. Я. Гуревич от 12 марта 1896 г. Толстой писал, что слышит выражения искреннего сочувствия ей и одобрения ее поступка.

116

117 Виницкая-Будзианик Александра Александровна, писательница.

118 Гольденвейзер Александр Борисович (род. в 1875 г.), известный пианист, профессор Московской консерватории. Он познакомился с Толстым незадолго до описываемого В. Ф. Лазурским вечера.

119 «Среди учителей» В. Д. Поленова, «Углекопы — смена» Н. А. Касаткина (обе находятся в Государственной Третьяковской галлерее) и «Проводы переселенцев» Н. В. Орлова. Репродукции с названных картин см. в издании Н. П. Собко «Иллюстрированный каталог XXIV Передвижной выставки», СПБ., 1896.

120 Лютославский Викентий Францевич (Lutoslawski Wincenty, род. в 1863 г.), польский философ, в 90-х годах приват-доцент Казанского университета по кафедре философии. Позднее читал лекции в Кракове, Лозанне, Женеве и Лондоне. В 1903 г. основал в Кракове общество «Eleusis», ставившее себе задачей этическое воздействие на людей. Впоследствии стал ярым националистом и католиком. На английском языке вышел его труд «The Origin and Growth of Plato’s Logic» (London, 1897).

121 Шпир —1890), русский философ, живший в Германии и писавший свои сочинения на немецком и на французском языках.

122 См. Гольцев В. А., Н. Н. Страхов, как художественный критик, — «Вопросы Философии и Психологии», 1896, кн. XXII.

123 Сафонов Василий Ильич, известный дирижер, в то время директор Московской консерватории.

124

125 «Что такое искусство?».

126 Повесть Чехова «Мужики» появилась в «Русской Мысли» в 1897 г. (№ 4).

127 Маклаков Василий Алексеевич. См. о нем на стр. 564.

128 «незаконнорожденных» младенцев и затем доводившая их до смерти голодом и жестоким обращением. По появлении в феврале 1890 г. газетных сообщений о раскрытых преступлениях Скублинской, Толстой записал в дневнике, что «прочел ужасы детоубийства в Варшаве», и на другой же день начал статью по поводу дела Скублинской. Набросок этой незаконченной статьи Толстого см. в Юбилейном издании сочинений Толстого, т. XXVII.

129 Врашнин И. И., единомышленник Толстого, умирал тогда от рака. См. «Дневник Л. Н. Толстого 1895—1899», редакция В. Г. Черткова, М., 1916, стр. 227.

130 То-есть подстрочные сноски в статье Толстого «Что такое искусство?», печатавшейся тогда в «Вопросах Философии и Психологии».

131 В «Что такое искусство?» Толстой не назвал Лессинга в числе «образцов высшего искусства».

132 П., Генрих Гейне, его жизнь и литературная деятельность (серия «Жизнь замечательных людей», изд. Ф. Павленкова, СПБ., 1897).

133 Сулержицкий Леопольд Антонович (1872—1916), в то время единомышленник Толстого, впоследствии известный театральный деятель. О нем имеется ряд интересных воспоминаний (Т. Л. Сухотина-Толстая, Станиславский, Горький и др.).

134 Вероятно, Вера Федоровна Сологуб, дочь графа Федора Львовича , поэта-юмориста, художника и музыканта (ум. в 1890 г.).

135 Поливанов Лев Иванович, известный московский педагог-словесник, в гимназии которого раньше учились младшие сыновья Толстого.

136 Играли трио Бетховена: на скрипке — А. И., доктор, единомышленник Толстого, на виолончели — Сац Илья Александрович, впоследствии известный композитор, и на фортепиано — А. Б. Гольденвейзер. См. «Дневники С. А. Толстой, 1897—1909», редакция С. Л. Толстого, изд. «Север», М., 1932, стр. 116.

137 Алмазова Вера Алексеевна, в замужестве . Впоследствии московский врач.

138 Преображенский Петр Васильевич, физик, приват-доцент Московского университета.

139 Резкий отзыв Толстого об этой картине Сурикова слышал 5 марта 1899 г. С. И. Танеев. См. «Дневники С. А. Толстой, 1897—1909», стр. 273—274.

140 «Русское Обозрение», 1897, № 10, стр. 566). Однако, сообщение Левенфельда к Николаю I относиться не могло, так как первый севастопольский рассказ Толстого, «Севастополь в декабре», был напечатан уже после смерти Николая I — при Александре II.

141 Об отношении Толстого к студенческому движению см. ниже, стр. 651.

142 В 1866 г. Толстой пытался заниматься скульптурой и ходил в Москве к известному скульптору Н. А. Рамазанову, в его мастерскую. По мемуарам известно только о двух скульптурных работах Толстого того времени: он вылепил голову жены и еще вылепил лошадь. Впоследствии, уже в 1891 г., позируя лепившему его И. Я. Гинцбургу, Толстой сам вылепил из пластелина голову этого скульптора (хранится в Институте литературы в Ленинграде, воспроизведена на стр. 463).

143 Свечина Елена Ивановна, вдова тульского помещика, автора охотничьих рассказов, Ф. А. Свечина. Была начальницей Усачевско-Чернявского женского училища, в котором тогда преподавал В. Ф. Лазурский. Свечины были знакомы с Толстыми.

144 Михаил Николаевич, князь (род. в 1860 г.), исторический романист и драматург (пародия «Вампука» и др.). В 1892—1894 гг. редактор «Нивы». Сотрудник «Нового Времени», «Русского Вестника», «Русского Знамени» и т. п. Впоследствии член Союза русского народа.

145 Издатель «Нивы» А. Ф. Маркс печатно угрожал, что будет преследовать законным порядком издателей, которые станут опубликовывать текст новых глав «Воскресения» одновременно с «Нивой». Об этом см. Юбилейное издание сочинений Толстого, т. LXXII, стр. 105—106 (письмо Толстого к Марксу от 27 марта 1899 г.).

146 Письмо Толстого к Я. П. Полонскому от 7 апреля 1898 г. напечатано с вводной заметкой Н. Н. Гусева в первом сборнике «Толстой и о Толстом», М., 1924, стр. 28—32.

147 Джонсон —1784), английский писатель, знаменитый составитель словаря английского языка. Подробную биографию его написал Джемс Босвелль, его восторженный почитатель. По поводу этой книги А. В. Дружинин напечатал большую статью «Джонсон и Босвелль», вошедшую в его Собрание сочинений, т. IV, СПБ., 1866. Толстой читал эту статью в первой публикации, в «Современнике».

148 Студент Московского университета Г. Э. Ливен, будучи арестован за участие в студенческом движении, 6 апреля 1899 г. в Бутырской тюрьме кончил жизнь самоубийством. См. о нем ниже, стр. 658.

149 Вероятно, Иван Михайлович Виноградов, служивший в Бутырской тюрьме надзирателем и неоднократно бывавший у Толстого (в хамовническом доме) в период его работы над «Воскресением». Воспоминания Виноградова о Толстом см. в третьем сборнике «Толстой и о Толстом», М., 1927, стр. 48—53.

150 Хвостов Вениамин Михайлович, с 1899 г. профессор Московского университета по кафедре римского права, пользовавшийся покровительством Боголепова (сначала ректора университета, затем министра народного просвещения). В ноябре 1898 г., во время защиты Хвостовым докторской диссертации, студентами был устроен «скандал». См. В. И., Студенческое движение Московского университета в XIX столетии, М., 1934, стр. 314—320.

151 «Отрочество», гл. XIX.

152 «Под знаменем науки», юбилейный сборник в честь Николая Ильича Стороженко, изданный его учениками и почитателями, М., 1902.

153 Толстой 7 декабря 1900 г., будучи в гостях у своих знакомых, Глебовых, слушал оркестр балалаечников под управлением В. В. Андреева, впоследствии организовавшего «Великорусский оркестр».

154 «великого учения» и «учения середины». См. Юбилейное издание сочинений Толстого, т. IV, стр. 55—62 и 70. 14 ноября Толстой записал: «Занимаюсь Конфуцием, и все другое кажется ничтожным». См. там же, стр. 62, 436 и др.

155 Иванов Ив., И. С. Тургенев. Жизнь, личность, творчество, СПБ., 1896.

156 Берс Андрей Евстафьевич (1808—1868), модный в свое время московский врач, отец С. А. Толстой.

157 Буква — псевдоним Ипполита Федоровича, журналиста, редактора «Стрекозы», постоянного фельетониста «Русских Ведомостей».

Раздел сайта: