Кеннан Дж.: В гостях у графа Толстого

В ГОСТЯХ У ГРАФА ТОЛСТОГО

Я посетил русского романиста графа Льва Толстого во второй половине июня 1886 года. Мысль побывать у Толстого возникла у меня почти за год до этого в одном из рудников Восточной Сибири. Об этом просили меня некоторые друзья и знакомые графа Толстого, которых я встретил на каторжных работах в диких просторах Забайкалья. Впервые я узнал о том, что среди политических ссыльных в нерчинских рудниках находятся друзья и знакомые Толстого, когда меня попросили передать экземпляр его «Исповеди» одному из них, женщине, отбывавшей двенадцать лет каторжных работ в рудниках Кары1. «Исповедь» была запрещена церковным цензором. Ее публикация и распространение в России полностью запрещены, а экземпляр, который меня просили передать, был рукописным. Я не знаю, каким образом, несмотря на бдительность цензоров, судебных следователей, официальных досмотрщиков, жандармов и полицейских, несмотря на постоянные обыски, этот трактат попал в отдаленную восточносибирскую деревню, где мне вручали его. Этот факт служил молчаливым, но убедительным доказательством тщетности репрессивных мер, направленных против человеческой мысли. Он показывал, что правительство было не в состоянии утаить запрещенную книгу даже от политических ссыльных, живущих под строгой охраной в каторжном поселении Забайкалья, в пяти тысячах миль от плодовитого ума, в котором родились запрещенные мысли.

Естественно, я согласился передать рукопись. И менее чем через три месяца я познакомился не только с женщиной, которой она предназначалась, но и со многими другими политическими ссыльными в Восточной Сибири, которые или лично знали великого русского писателя, или некогда состояли в переписке с ним2 Им казалось, что он более или менее сочувствует если не их методам, то их целям и надеждам и что сведения, которые я могу передать ему, укрепят это сочувствие и, возможно, изменят его отношение к правительству от пассивного сопротивления к активному. Эта вера в возможность привлечь графа Толстого к активным противникам правительства была основана, насколько я знаю, главным образом на факте, известном даже ссыльным в Сибири, что большая часть его последних произведений была запрещена цензором. Отсюда делался вывод, что автор критикует правительство или, по крайней мере, открыто выражает свое осуждение его политических методов. Заключение, однако, было ошибочным. Если бы эти ссыльные и революционеры могли познакомиться с последними книгами и статьями Толстого, они бы сразу заметили, что эта литература подлежала запрещению скорее со стороны церковной нежели гражданской власти и что краеугольный камень религиозной и социальной философии Толстого — непротивление злу. Однако многие из этих революционеров долгие годы находились в тюрьме или ссылке. У них не было возможности близко познакомиться с изменениями во взглядах Толстого, и они были введены в заблуждение внешним сходством между его и их взглядами по отношению к собственности и социальному устройству общества, а также враждебным отношением правительства к его последним произведениям. Тем не менее они верили, что Толстой находится на грани открытого бунта и что небольшое побуждение заставит его обрушить мощь своего огромного влияния против деспотизма, который они ненавидели. Они убедительно просили меня побывать у него и рассказать ему все, что я знаю о деятельности русской администрации в Сибири и об обращении с политическими ссыльными. Кроме того, они передали мне рукопись страшного рассказа о «голодной забастовке» четырех образованных женщин в Иркутской тюрьме3, — одна из них сестра известного русского публициста и политического экономиста В. В. Воронцова4, — и я обещал непременно отдать этот документ Толстому. Таким образом сложился план моего посещения великого русского писателя. <...>

От друзей Толстого я немало слышал о его необычном платье. Мне показывали его фотографии, на которых он снят в крестьянской одежде. И все-таки я был удивлен, увидев его в легкой, совершенно неожиданной одежде.

День был жарким и солнечным. Толстой только что вернулся с работы в поле. На нем была белая нижняя рубаха без воротника и широкие, почти бесформенные, брюки из домашнего холста. На ногах — тяжелые опойковые сапоги. На нем не было ни пиджака, ни жилета, и вся его одежда, казалось, была домашнего изготовления. Но даже в этом грубом крестьянском одеянии фигура графа Толстого производила сильное и глубокое впечатление. Тяжелая крепость его осанки лишь оттенялась скудостью и простотой обыденного платья, а стальная седина его по-женски уложенных волос, с пробором посередине и зачесанных назад от висков, еще придавала силы его мужественному лицу, глубоко прокаленному солнцем полей. Черты графа Толстого лучше всего определить словами тосканцев: «сформовано кулаком и отполировано мотыгой». Он производил впечатление независимости, уверенности и несокрушимой силы. С первого взгляда нельзя сказать, что это лицо ученого или пытливого мыслителя. Скорее это лицо человека дела, привыкшего в минуту опасности поступать быстро и решительно и отчаянно драться, не полагаясь на помощь и невзирая на неравность сил. Маленькие серые глаза, глубоко спрятанные под лохматыми бровями, вспыхивали от возбуждения, как обнажаемый клинок. Большой нос, своеобразно расширенный книзу, полные, плотно сжатые губы, а подбородок и скулы, насколько они проглядывают сквозь густую седую бороду, лишь подчеркивают выразительную мужскую силу, отличающую его широкое, изборожденное морщинами лицо. <...>

Он замер на минуту на пороге, как будто удивленный видом чужого, затем быстро пошел ко мне навстречу с вытянутой рукой. И когда я в нескольких словах представился ему, он просто и от души выразил огромное удовольствие, которое, как он сказал, доставляет ему визит иностранца, особенно из Америки. Я сказал ему, что мое посещение — отчасти следствие обещания, которое я дал некоторым его друзьям и почитателям в Сибири, и отчасти желание лично познакомиться с автором, чьи книги доставили мне так много радости.

«Какие мои книги вы читали?» — спросил он быстро. Я отвечал, что читал все его произведения, включая «Войну и мир», «Анну Каренину» и «Казаки».

«Читали вы что-нибудь из моих последних сочинений?» — осведомился он.

«Нет, — сказал я, — все они или почти все появились после того, как я уехал в Сибирь».

«О! — ответил он. — Тогда вы совсем меня не знаете. Мы должны познакомиться».

В этот момент мой оборванный и замызганный возница, о существовании которого я совершенно забыл, вошел в комнату. Граф Толстой сразу поднялся, сердечно поприветствовал его, как старого знакомого, так же тепло пожал ему руку, как и мне, и с неподдельным интересом стал расспрашивать его о домашних делах и о последних новостях в Туле. Вероятно, это мелочь, по в то время я не был так хорошо знаком с социальными идеями графа Толстого, как сейчас, поэтому видеть богатого русского помещика и самого великого из живущих романистов здоровающегося за руку на правах равного с бедным, оборванным и не очень чистым возницей, которого я подобрал на улицах Тулы, — было первым из тех сюрпризов, которыми мне запомнился визит к графу Толстому. Когда возница, заботливо справившись о здоровье графини и всех детей, ушел, граф Толстой извинился и на минуту вышел в комнату, из которой он появился, оставив меня одного.

Комната, в которой я находился, была маленькой, почти квадратной и, по-видимому, служила как приемной, так и прихожей. Две стены комнаты были оштукатурены известкой, третья — представляла собой часть большой изразцовой печи, а четвертая — некрашеную деревянную перегородку с дверью, которая вела, очевидно, в библиотеку или кабинет графа Толстого. Пол был голый. Мебель старого стиля, состояла из двух или трех простых стульев, широкого дивана, или скамьи, обитой старым зеленым сафьяном, и маленького дешевого стола без скатерти. Три пары оленьих рогов были прибиты по стенам. На одном из них висела старая шляпа с широкими полями и белая хлопчатобумажная рубашка, похожая на ту, которая была на графе Толстом. В нише, за скамьей, стоял мраморный бюст. Единственными картинами в комнате был маленький портрет Диккенса и еще один — Шопенгауэра. Трудно представить себе помещение более простое, чем эта комната. Во многих крестьянских избах в Восточной Сибири можно найти больше богатства и роскоши.

Прежде чем я успел внимательно осмотреть комнату, граф Толстой появился вновь, подпоясывая на ходу широким черным ремнем грубую серую блузу, из домотканого холста, которую он надел в соседней комнате. Затем, усевшись рядом со мной, он начал расспрашивать меня о моей поездке по Сибири, из которой я только что вернулся, и я, помня о моем обещании ссыльным, начал рассказывать ему то, что знал о русской администрации и ее обращении с политическими каторжанами. Однако, как я заметил, он не был удивлен, потрясен или возбужден моим рассказом. Толстой слушал меня внимательно, но спокойно и вспоминал не меньше меня случаев несправедливости и притеснения властей. По-видимому, он настолько хорошо был знаком с этим предметом и так глубоко осмыслил его, что теми немногими дополнительными фактами, по сути не отличающимися от уже известных ему, нельзя было изменить его точки зрения. Наконец я спросил его, не считает ли он, что сопротивление такому притеснению оправдано.

«Это зависит, — отвечал он, — от того, что понимать под сопротивлением. Если вы имеете в виду убеждение, спор, протест, я отвечу — да. Если вы имеете в виду насилие — нет. Я не думаю, что насильственное противление злу насилием оправдано при любых обстоятельствах». Затем он начал излагать ясно, красноречиво и с большим чувством, чем до сих пор, точку зрения о долге человека как члена общества, которая содержится в его трактате «В чем моя вера?» и которая еще более развита в ряде его недавно изданных книжек для крестьян. Он сделал особый акцент на учении о непротивлении злу, которое, как он сказал, близко соприкасается с учением Христа и отражает результаты человеческого опыта. Он сказал, что насилие как средство искоренения несправедливости не только не приносит пользы, но и увеличивает первородное зло, так как в природе насилия увеличивать и порождать новое насилие. «Революционеры, — сказал он, — которых вы видели в Сибири, хотели противиться злу насилием, а что получилось в результате? Горечь и страдание, злоба и кровопролитие! Зло, из-за которого они взялись за оружие, все еще существует, а их страдания увеличились. Не таким образом царство божие должно быть достигнуто на земле».

которое произвела на меня личность говорящего. Сами идеи не были для меня новыми: они часто обсуждались в литературных кругах С. -Петербурга, Москвы, Твери и Казани, но до тех пор, пока я не услышал их из уст сильного, чуткого, страстного человека, который горячо в них верил, они никогда не оказывали на меня такого действия.

Долгое время я не вторгался в ход его рассуждений и не возражал. Но наконец попытался вырваться из уз личного влияния собеседника и задал ему ряд вопросов, которые побудили бы его приложить свои общие принципы к особым частным случаям.

— спросить человека, будет ли он отвечать насилием на зло вообще, и совсем другое, — бросится ли он на бандита, готового перерезать горло его матери. Многие из отвечающих «да» на первый вопрос будут колебаться в ответе на второй. Граф Толстой, однако, был последователен. Я говорил ему о многих случаях жестокости, грубости и притеснений в Сибири, и в заключение я каждый раз спрашивал его: «Граф Толстой, если бы видели все это, вмешались бы вы насилием?» Он неизменно отвечал: «Нет». Я задал ему прямой вопрос, убил бы он грабителя, который собирается лишить жизни невиновного человека, если нет другого способа спасти его жизнь. Граф ответил: «Если бы я увидел в лесу медведя, который собирается задрать крестьянина, я бы размозжил ему голову топором, но я бы не убил человека, готового сделать то же самое». Я вспомнил случай, который хотя не был самым страшным из рассказанных, но должен был, как мне казалось, с особой силой подействовать на чуткого, честного и отважного человека.

«Граф Толстой, — сказал я, — три или четыре года назад в одной из губерний Европейской России была арестована Ольга Любатович, молодая, образованная женщина5. Не буду рассказывать всей ее истории. Достаточно сказать, что она была движима идеями, даже если и ошибочными, то, по крайней мере, бескорыстными и героическими. С тысячами других молодых людей она предприняла попытку свергнуть существующую систему правления. Ее арестовали, бросили в тюрьму и, продержав год в одиночном заключении, административно сослали в Сибирь. Вы, вероятно, знаете, а если не знаете, я могу рассказать, каким лишениям, страданиям и унижениям должна подвергнуться молодая девушка, сосланная в Сибирь по этапу, вместе с обычной партией преступников. Представьте себе то тяжелое духовное и нервное состояние, до которого она была доведена месяцами езды в тряской телеге, необходимостью отправлять свои естественные нужды на глазах у конвоира, сном на грубых лавках в зловонных «этапах», кишащих паразитами. Так Ольга Любатович достигла Красноярска. К этому времени ей позволили носить ее собственное платье и белье, но в Красноярске местный губернатор приказал, чтобы она надела платье простого каторжника. Она отказалась на том основании, что административные ссыльные имеют право носить свою одежду и что, если бы был такой закон, ее бы еще в Москве заставили одеть эту одежду. Местный губернатор настаивал на своем, а г-жа Любатович упорно отказывалась выполнить приказание. Я не знаю причины ее упорства, но поскольку ссыльным не всегда дают новую одежду и порой они вынуждены одевать ношенную, зловонную одежду, полную паразитов, нетрудно представить себе причины подобного отказа. Наконец полицмейстеру и офицеру конвоя приказали применить силу. В присутствии полдюжины мужчин три или четыре солдата схватили бедную девушку, пытаясь сорвать с нее одежды. Она сопротивлялась. Последовала ужасная сцена насилия и тщетной самозащиты. Рот у нее был разорван, лицо ее было в крови. Она продолжала сопротивляться, пока у нее доставало сил. Несмотря на слезы, призывы и сопротивление, ее наконец скрутили, раздели догола на глазах шести или восьми мужчин и насильно одели в грубую одежду арестанта. Теперь, — сказал я, — предположим, что все это произошло на ваших глазах; предположим, что эта окровавленная, беззащитная, полуголая девушка бросилась к вам в объятия и обратилась за помощью; предположим, что это была бы ваша дочь — отказались бы вы вмешаться насилием?»

«Вы вполне уверены, что это было так?»

«Нет, — сказал я, — потому что я не видел этой сцены, но я слышал об этом от двух свидетелей. Один из них — женщина, которой я полностью верю, другой — чиновник ссыльной администрации. Они видели эту сцену и рассказали мне о ней». <...>

Во время завтрака граф Толстой проявил больше ребячества и веселости, чем я от него ожидал. Когда мы поднялись из-за стола, он достал богато расшитое полотенце, подаренное ему одной крестьянкой, и объявил, что продает его с аукциона, так как не хотел принимать его в подарок ввиду крайней бедности дарительницы, которой явно нужны деньги. Среди общего смеха сын графа Толстого6 и я, два основных покупателя, набавляя цену по пять копеек, довели ее до двух рублей с полтиною. Неожиданно аукционист с непрофессиональной откровенностью заявил, что это уж слишком дорого и, поскольку американский гость во время торговли предложил два рубля, что приблизительно составляло стоимость полотенца, то ему и следует заплатить эти деньги. Молодой Толстой с шутливым негодованием протестовал против такого нечестного торга, но его предложение начать все сначала не было принято на том основании, что полотенце принадлежит аукционисту, который имеет неоспоримое право продать его любому покупателю. Сын Толстого со смехом подчинился, и веселая компания, собравшаяся вокруг аукциониста, разошлась.

До сих пор у меня еще не было возможности показать графу Толстому рукопись о «голодной забастовке» в Иркутской тюрьме, которую я обещал передать ему. Вернувшись в маленькую приемную на первом этаже, я вновь заговорил о жестоком обращении с политическими ссыльными в Сибири и, в подтверждение своих слов, вручил ему эту рукопись. Это была подробная история добровольной голодовки четырех политических ссыльных, образованных женщин, в тюрьме Иркутска. «Голодная забастовка», происходившая в декабре 1884 года, длилась шестнадцать дней и чуть было не кончилась для женщин трагически. Забастовка была предпринята как самая последняя возможная форма протеста против жестокости. Рассказ был написан госпожой Россиковой7«голодной забастовки», и тайно вынесен из тюрьмы административным ссыльным из соседней камеры. По ночам ему удавалось устанавливать с ней связь посредством веревки с небольшим грузом на конце, который он раскачивал перед ее окном. В следующем журнале я дам перевод этого рассказа8. Здесь скажу только, что это был подробный отчет о, возможно, самой крупной «голодной забастовке», записанный в анналах русских тюрем.

Граф Толстой прочитал три или четыре страницы рукописи и помрачнел. Затем он вернул мне рукопись, и из дальнейшего разговора я понял, что мысли о человеческих несчастьях не дают ему покоя и он всячески пытается уйти от них, так как бессилен облегчить эти страдания и в то же время не может изменить своего взгляда на человеческие поступки.

«Я не сомневаюсь, — сказал он, — что мужество и сила этих людей поистине героические, но методы их неразумны, и я не могу сочувствовать им. Они прибегли к насилию, зная, что становятся сами объектом насилия, и потому страдают от естественных последствий своих неправильных действий. Я не могу представить, — продолжал он, — более ужасного ада, чем положение этих людей в Сибири. Их сердца полны горечи и ненависти, в то же самое время они совершенно не в состоянии отплатить злом на зло. Если бы, — добавил он после минутной паузы, — они лишь немного изменили свои взгляды, — если бы они пошли по пути, который, по-моему, единственно правильный, чтобы бороться со злом, — что бы сделали такие люди для России! Мой метод — по своей сути революционный. Если народ империи будет отказываться, что я считаю необходимым, от военной службы, если он будет отказываться платить подати, на которые содержится армия — это орудие насилия, то нынешняя система правления не устоит. Истинный путь противиться злу — это полный отказ делать зло — как ради себя, так и ради других».

«Но, — сказал я, удивленный этой защитой революционного метода, который казался мне совершенно неисполнимым и призрачным, — правительство народ нести военную службу и платить подати — народ должен служить и платить — или его отправят за решетку».

«Тогда пусть он отправляется за решетку, — ответил он. — Правительство не может посадить весь народ в тюрьму, а если бы и могло, то некому было бы служить в армии и не было бы денег на ее содержание».

«Но, — возразил я, — вы не сможете заставить всех людей действовать так одновременно. Если бы вам не мешали и вы, допустим, смогли бы обратить несколько сотен тысяч крестьян в свою веру, то уверены ли вы, что вам позволят это? Как только ваше учение станет угрожать устойчивости государства, оно будет запрещено. Предположим даже, что вам удалось обратить в свою веру четвертую часть населения. Правительство наберет достаточно солдат из оставшихся трех четвертей, чтобы отправить одну четверть в тюрьму или в Сибирь, и вашей пропаганде и революции придет конец. Мне кажется, первое, что надо сделать, — это добиться свободы действия, если возможно, мирным путем, если необходимо, силой. Вы не сможете ни убедить, ни научить, ни показать людям, как им следует жить, если кто-то держит вас за горло и начинает душить всякий раз, когда вы открываете рот или подымаете руку. Как собираетесь вы претворить в жизнь свое учение?»

«Но разве вы не видите, — ответил граф, — что если вы требуете и осуществляете право противиться насилием тому, что вы считаете злом, другой человек будет требовать права противиться таким же образом тому, что он считает злом, и мир по-прежнему будет полон насилия? Ваш долг доказать, что есть лучший путь».

«Но, — снова возразил я, — вы не можете ничего доказать, если кто-то бьет вас по лицу всякий раз, когда вы открываете рот, чтобы сказать правду».

«По крайней мере, вы не должны отвечать ударом на удар, — сказал граф. — Своим смирением вы можете показать, что вами не правит варварский закон возмездия и ваш противник не будет продолжать бить человека, который не противится, не пытается защитить себя. Миром движут не те, кто причиняют страдание, а те, кто страдают».

которые со смирением подчиняются угнетению, никогда не добиваются ни свободы, ни счастья.

«Вся история мира, — ответил граф, — это история насилия. Вы, конечно, можете сослаться на насилие в поддержку насилия, но разве вы не видите, что в человеческом обществе существует бесконечное множество мнений о несправедливости и жестокости, и если вы однажды дали право человеку на насилие, чтобы воспротивиться тому, что он считает несправедливым, будучи сам судьей, вы даете любому другому человеку право доказывать свое мнение таким же образом и миром будет вечно править насилие?»

«Но, с другой стороны, — сказал я, — если угнетение выгодно угнетателю и если он видит, что может безнаказанно угнетать и никто не противится ему, когда, по-вашему, он должен перестать угнетать? Мне кажется, что мирное подчинение несправедливости, которую вы защищаете, должно просто разделить общество на два класса: тиранов, которые находят выгодной тиранию и которые поэтому будут продолжать ее бесконечно, и рабов, которые считают сопротивление бесполезным и которые поэтому будут вечно подчиняться».

Однако граф Толстой продолжал утверждать, что единственный путь уничтожить угнетение и насилие состоит в том, чтобы полностью отказаться вершить насилие, что бы к этому ни побуждало. Он сказал, что политика непротивления злу, которую он проповедует как революционный метод, находится в полном соответствии с характером русского крестьянина, и он сослался на широкое и быстрое распространение религиозного сектантства в империи, как на пример успеха такой политики, несмотря на репрессивные меры.

Поговорив еще немного, граф Толстой предложил прогуляться, на что я согласился. Недалеко от дома мы встретили мисс Толстую, старшую дочь графа 9, одетую по-крестьянски, которая шла домой с полей, где она сгребала сено с деревенскими девушками из Ясной Поляны. Крестьянское платье с глубоким вырезом вокруг шеи, заплетенные в косы волосы, нити больших цветных бус, которые свисали с ее груди гирляндами, так изменили ее внешность, что я узнал ее, только когда отец окликнул ее по имени. Оказалось, она разделяет все его взгляды на ручной труд и привыкла работать на полях бедняков, которые нуждались в ее помощи. Сам граф Толстой все утро разбрасывал навоз по земле бедной вдовы, жившей по соседству с его имением, и занимался бы этим до конца дня, если бы не мой приезд.

«Я думаю, — сказал он, — что долг каждого человека трудиться для тех и с теми, кому эта помощь нужна, и посвящать, по крайней мере, часть дня ручному труду, Это лучше, чем трудиться на своем собственном более высоком и, возможно, более благородном поприще, а затем отдавать бедняку плоды своего труда. В первом случае вы не только оказываете помощь нуждающимся, но подаете бедному и праздному пример. Этим вы показываете, что не считаете ниже своего достоинства их будничный труд, и таким образом внушаете уважение к себе, учите трудолюбию и умению быть довольным своей судьбой. Если же вы работаете только в своей, более высокой интеллектуальной области и таким способом отдаете бедняку плоды своего труда, как милостыню нищему, вы поощряете праздность и зависимость. Вы устанавливаете социально-классовое различие между собой и берущим вашу милостыню. Вы лишаетесь его уважения, он же теряет уверенность в себя. Вы поощряете его желание бежать от каждодневного физического труда в трудных жизненных условиях и поощряете желание жить вашей жизнью, которая, по его мнению, легче, чем у него. Он хочет носить одежду, как ваша, потому что она лучше его собственной, и получить доступ в ваше сословие, которое, по его мнению, выше его. Это не способ помогать бедным или приблизить братство людей».

«Если признать, — сказал я, — что высший долг человека — делать добро другим и только потом заботиться о себе и о своей семье, то я не могу спорить с вами. Если принять ваши посылки, я лишаюсь основания для дальнейшего спора. Но если не исходить из этого, то должен заметить, что самое поразительное в ваших суждениях — это их высшая непрактичность. Принимая во внимание существующее устройство общества и особенности человеческого характера, мне кажется, что тот, кто проповедует непротивление и посвящает свою жизнь только благу других, просто приносит жертву, ничего не получая взамен и без всякой пользы для человечества, потому что ведь никто другой не действует согласно тем же принципам».

«По-вашему, — возразил граф Толстой, — если вы принимаете мои посылки, вы лишаетесь основания для дальнейшего спора, — так почему же вы не должны принимать их? Наоборот, вы должны принять их. Положение вещей было бы лучше, чем теперь, если бы каждый человек делал другому добро вместо зла, ведь так? Надо надеяться и стремиться к обществу, в котором каждый человек будет делать добро вместо зла, не так ли? Почему же вы видите непрактичность в том, что я стремлюсь к осуществлению такого социального порядка, который и вы считаете правильным? Если мы надеемся когда-либо достигнуть этого желанного порядка, то кто-то ведь должен начать, не так ли? Должен же кто-то сделать шаг в этом направлении и показать, что так можно жить! Что из того, что настоящее устройство общества и особенности человеческого характера действительно делают этот шаг трудным. Ведь это не имеет отношения к личному долгу. Вопрос не в том, что легко, а в том, что правильно. Нет ничего неприкосновенного или совершенно незыблемого в современном устройстве общества и в человеческом характере. Они являются плодами деятельности человека, и только человек их может изменить. Я уверен, что их следует изменить, и делаю для этого все, что могу».

проблем человеческой жизни. <...>

Под вечер летний дождь загнал нас в дом, и граф Толстой пригласил меня к себе в кабинет. Комната была очень маленькой, немного больше, чем обычная спальня, и келья отшельника едва ли могла быть более скромной. В ней ничего не было, за исключением узкой железной кровати, одного деревянного стула и маленького стола, покрытого старой зеленой скатертью. Над столом висел портрет хорошо известного русского сектанта Сютаева10, а по стенам были полки, заставленные книгами, в основном в бумажных обложках. Больше ничто не отличало библиотеку Толстого от комнаты в избе любого зажиточного крестьянина.

«Я получаю много писем от людей из Америки, — сказал граф, открывая ящик стола, — которые читали мою «Исповедь» и «В чем моя вера?»11. Вот одно, — и он дал мне письмо от человека, живущего в деревне, в лесной глуши Пенсильвании, сообщавшего графу, что он и многие его односельчане давно осуществляют принципы, защищаемые в трактате «В чем моя вера?», что они «признали правду Христа» и что недавно построили церковь.

— Что вы думаете об этом письме? — спросил граф. — Автор не понимает сути дела. Он думает, что не может быть религии без церкви. Для того чтобы правильно жить, церковь не нужна. Я написал ему это12.

В этот момент в комнату вошел молодой человек в простой крестьянской одежде, который принес графу Толстому дневную почту из соседней деревни. Я принял его за работника с конюшни и не поднялся со своего места и был чрезвычайно удивлен, когда граф Толстой представил его мне как г-на Ф., одного из своих друзей и единомышленников13. <...>

Среди писем и посылок, доставленных с почты этим молодым человеком, был экземпляр английского перевода книги графа Толстого «В чем моя вера?», изданной в Нью-Йорке14. Он впервые видел ее в английском переводе и пожелал знать, хорош ли перевод, сделанный с французского издания. Он достал оригинал в рукописи, явно побывавший в руках многих читателей и переписчиков, и вместе мы сравнили три или четыре ее страницы с переводом. По-видимому, автор остался доволен. «Кажется, все мои мысли сохранены в книге», — сказал он.

написал им, что не признает и не верит в договоры и соглашения и что он не желает иметь отношения к продаже своих романов за рубежом. О своих художественных произведениях он говорил с пренебрежением, почти с презрением, и, кажется, считал их результатом напрасно потраченной силы. Он сказал, что испытывает большие трудности в распространении своих религиозных идей среди народа из-за резко отрицательного отношения к ним Победоносцева, обер-прокурора Святейшего синода и церковного цензора. Я рассказал, что видел много его последних книг, отпечатанных литографическим и гектографическим способами, распространявшихся в Петербурге и Москве.

«Да, — сказал он, — правительство не позволяет мне печатать их, но оно не может запретить их полностью. Иногда оно запрещает мои идеи в одной форме, но разрешает их в другой. Правительство не позволило мне выразить идеи сказки «Иван Дурак» в форме диалога. Я изложил их в книжке для народного чтения, и цензор пропустил их без возражения15. Мне запретили издавать мою «Исповедь», но церковные власти в конце концов сами напечатали ее в своем «Православном обозрении» с подробным опровержением моих ересей духовным сановником16. Мне сказали, — добавил он с улыбкой, — что в публичных библиотеках в журнале «Православное обозрение» вырезаны только страницы моей «Исповеди».

В этот момент наша беседа была прервана приглашением к обеду. Граф Толстой не переоделся. Я же не мог переодеться, даже если бы и хотел. Одни только дамы выразили уважение к установленным условностям в отношении платья. Обед был простым, без формальностей и приятным во всех отношениях. Беседа, как и во время завтрака, была оживленной и непринужденной. Граф Толстой особенно живо участвовал в веселье, подтруниваниях и шутках молодежи. Его отношения со своими детьми, всякий раз когда я видел их вместе, были именно такими, какими они и должны быть, — сердечными, дружелюбными, нежными.

застал их поздно вечером за чтением и обсуждением одной из его неопубликованных рукописей. Графиня Толстая пригласила меня выпить чаю к себе в гостиную. В скором времени к нам присоединился граф. Он принес с собой большую доску и ящик, в котором лежали сапожные инструменты и незаконченная пара сапог. Усевшись спокойно на светлом месте, он положил доску себе на колени, взял один сапог и начал прибивать каблук, как будто проводить вечера за этим занятием было самым обычным делом для автора «Анны Карениной» и владельца имения в шестьсот тысяч рублей. Я уже так много раз удивлялся за этот день, что перестал реагировать на такие эмоциональные возбудители. Но открытие, что граф Толстой — сапожник, все же было достаточно пикантным и гротескным, чтобы повергнуть меня в волнение. Я уселся прямо напротив него, чтобы иногда помогать ему в работе, подавая нужные вещи, а он со знанием дела разъяснял мне тонкости сапожного дела и говорил, как трудно обрезать подошву, не повредив корпуса. Казалось, что он испытывал больше гордости от умения шить обувь, чем от того, что был способен написать «Войну и мир» и «Казаков». Но, понаблюдав за его работой полчаса глазом непредубежденного и даже не критически настроенного человека, я решил, что при всем уважении к универсальности его таланта я бы предпочел читать его книги, нежели носить сапоги, сделанные им.

Поговорив еще немного об искусстве сапожного ремесла, сопровождая рассказ практическими примерами, граф Толстой завел разговор об Америке и начал спрашивать о людях и о том, что интересовало его в этой стране. Он сказал, что считает Уильяма Ллойда Гаррисона17 одним из самых замечательных людей, которых породила Америка, и указал мне на портрет великого противника рабства, который висел около окна. Он сказал, что писал в Соединенные Штаты, чтобы ему прислали биографию Гаррисона, написанную Оливером Джонсоном18, и прочитал ее с большим интересом. Но, по его мнению, автор мало уделил внимания взглядам Гаррисона, касающимся непротивления, и был даже склонен трактовать их с осуждением, как что-то предосудительное.

По его (графа Толстого) мнению, уже то, что Гаррисон был непротивленцем, делает ему больше чести, чем любой другой факт в его биографии. Граф также отозвался с большим уважением и восхищением о Теодоре Паркере, работу которого «Рассуждение о вопросах, относящихся к религии» считал самым выдающимся достижением американского ума в этой области 19

«Когда же дважды?» — поинтересовался я.

«Во время гонений на китайцев и мормонов20, — ответил он. — Вы губите мормонов жестокими законами и запретили китайцам иммиграцию». <...>

Днем у меня не было благоприятной возможности выяснить отношение графа Толстого к современной науке. К вечеру такая возможность представилась во время беседы о наследственности как о социальном факторе. Я сказал, что, по-моему, при рассмотрении возможности искоренения зла альтруистическим поведением и непротивлением Толстой не придает достаточного значения наследственности. Он ответил, что не верит во всеобщую наследственную развращенность, а дарвинизм считает «большим обманом».

«Я не претендую, — сказал он, — на хорошую осведомленность в учении об эволюции, но мне говорили, что русский ученый Данилевский написал книгу, которая полностью опровергает теорию Дарвина». Из этого замечания стало ясно, что граф Толстой имеет смутное представление о совокупной силе всех доказательств теории эволюции, и поэтому я не стал больше об этом говорить. Вскоре стали приходить посетители, и хотя граф Толстой не отрывался от своей сапожной работы, разговор скоро принял общий характер и касался в основном разных домашних дел.

В 11 часов мне уже надо было возвращаться на железнодорожную станцию. Я с искренним сожалением попрощался с человеком, которого знал только один день, но к которому я уже проникся чуть ли не самым страстным уважением. Его теории, смелые, благородные, возвышенно-прекрасные и даже героические, казались мне ошибочными, но к самому человеку я испытываю только самые теплые чувства уважения и почтения.

Конечно, невозможно в пределах такой статьи изложить хотя бы только самую суть беседы, которая продолжалась много часов и которая затрагивала широкую область деятельности человека вообще. Я знаю, что в том, что я воссоздал по памяти и отрывочным записям, мне даже отчасти не удалось воздать должное доводам графа Толстого, его красноречию и огромной искренности, убежденности, которой они были проникнуты, искренности, которая поразила меня больше всего. Я надеюсь, что, по крайней мере, рассказал о нем честно и с полной беспристрастностью. <...>

Примечания

Джордж Кеннан (1845—1924) — американский журналист и путешественник. В 1865—1868 гг. он участвовал в русско-американской экспедиции в Сибири. По возвращении в Америку написал книгу «Кочевая жизнь в Сибири» (1870).

«The Century Illustrated Monthly Magazine», вместе с художником Дж. Фростом, Кеннан занимался изучением системы русской ссылки в Сибири. Несмотря на то что до этого Дж. Кеннан провел более двух лет в Сибири и около года на Кавказе, его представление о революционном движении России сложилось под влиянием официальной пропаганды царского правительства. Однако знакомство с чудовищными условиями жизни ссыльных заставило американского путешественника коренным образом пересмотреть свои прежние взгляды.

В 1887—1891 гг. в журнале «The Century Illustrated Monthly Magazine» печатались статьи Кеннана о пребывании в Сибири, изданные в 1891 г. отдельной книгой «Сибирь и система ссылки». Книга потом была переведена на все европейские языки. В России она вышла только в 1906 г.

Выполняя просьбу ссыльных, знавших Толстого, рассказать ему о невыносимых условиях жизни политкаторжан, Кеннан посетил Ясную Поляну 17 июня 1886 г. и провел в обществе писателя один день. В лице Толстого, как это видно из воспоминаний, он встретил совершенно нового для себя человека, чья философия жизни сводилась к простым словам: «Не противьтесь злу насилием». Познакомившийся только что со всеми ужасами сибирской ссылки Кеннан никак не мог согласиться с подобной философией, считая ее иллюзорной. Рассказывая впоследствии об этой встрече в своей книге «Сибирь и система ссылки», Кеннан писал: Толстой «ясно сказал, что, жалея многих политических, он не может помочь им и совершенно не сочувствует их методам» (. Siberia and the Exile System. New York, 1891, vol. II, p. 194). Кеннан полагал, что учение о непротивлении может оказать большое влияние на людей и даже изменить весь ход истории страны, если правительство не будет мешать писателю свободно высказывать свои мысли.

ЛН, т. 75, кн. 1, с. 418).

Неизвестно, ответил ли Толстой согласием на эту просьбу, тем не менее воспоминания Кеннана «В гостях у графа Толстого», явившиеся его первым отчетом о поездке в Россию, появились в июньском номере журнала «The Century illustrated Monthly Magazine» (New York) за 1887 г. Журнал попал в черный список русской цензуры, а «крамольные» воспоминания вырезаны почтовыми чиновниками. Толстой долго искал номер журнала, в котором были опубликованы воспоминания. Нашел он его у профессора Московского университета И. И. Янжула. Встретившись с писателем через неделю-две, И. Янжул поинтересовался: «Верно ли Кеннан изобразил свое посещение в вашу деревню, Лев Николаевич?» «Конечно, верно, — отвечал он, — ведь Кеннан не какой-нибудь корреспондент русской газеты, который четверть часа проболтает, а потом сообщит три короба разного вздора из головы. Кеннан истинный джентльмен и человек своего слова...» («Воспоминания И. И. Янжула о пережитом и виденном в 1864—1909 гг.» (СПб., 1911, выпуск второй, с. 19).

Толстой был знаком и с очерками Кеннана о Сибири.

В своем дневнике от 25 ноября 1888 г. он записывал: «Суждения о русском правительстве Kennan’а поучительны: мне стыдно бы было быть царем в таком государстве, где для моей безопасности нет другого средства, как ссылать в Сибирь тысячи и в том числе 16-летних девушек» (ПСС

Еще подробнее Толстой высказался об очерках Кеннана в более позднем письме к автору, датированном 8 августа 1890 г. (см. ПСС, т. 65, с. 138).

Вновь обратился Толстой к очеркам Кеннана во время работы над романом «Воскресение», черпая в них информацию для описания сибирской ссылки (об этом см. статью Н. К. Гудзия: ПСС, т. 33, с. 391—392, а также статью Н. К. Гудзия и Е. А. Маймина в кн.: Л. Н. . Воскресение. М., «Наука», 1964, с. 532—533).

В июле 1901 г. Кеннан приехал в Россию, вновь хотел навестить Льва Толстого, но был задержан в Петербурге полицией и выслан из страны, как «неблагонадежный иностранец». Кроме воспоминаний, Кеннан написал несколько статей о Льве Толстом.

Краткий отчет о поездке Кеннана в Ясную Поляну был напечатан в «Неделе», 12 июля 1887 г., № 28, под названием «Американец в гостях у Л. Н. Толстого». В настоящем издании воспоминания Кеннана на русском языке печатаются впервые.

По тексту: . A visit to Count Tolstoi. — «The Century Illustrated Monthly Magazine», New York, 1887, June, vol. 34, № 2, p. 252—265.

1 В 1878—1898 гг. место ссылки особо опасных политических преступников — на реке Каре, притоке Амура. Известно строгими условиями заключения: так, в 1889 г. в знак протеста против телесного наказания Н. К. Сигиды, от которого она умерла, пять человек покончило жизнь самоубийством. После этого к политическим заключенным в России в течение двадцати лет не применяли телесного наказания. В Яснополянской библиотеке Толстого сохранилась книга «Карийская трагедия». СПб., 1907.

2 В своей книге «Сибирь и система ссылки» Кеннан рассказывал о посещении на Каре революционерки Н. А. Армфельд и о данном ей обещании «побывать у графа Льва Толстого и описать ему их жизнь» (George Kennan

3 Об этом эпизоде см. в воспоминаниях Е. Е. Лазарева.

4 Речь идет о М. П. Ковалевской, сестре В. В. Воронцова, выступавшего в печати под псевдонимом — В. В. М. П. Ковалевская принимала участие в деятельности революционных кружков Одессы и Киева, выступала за самые решительные меры в борьбе с царским правительством. В 1879 г. была осуждена на 14 лет и 10 месяцев каторги. Ссылку отбывала на Каре, в Красноярской и Иркутской тюрьмах. В 1889 г. отравилась в знак протеста против телесного наказания своей подруги политической ссыльной Н. К. Сигиды.

5 Любатович Ольга Спиридоновна, училась в Цюрихском университете, член Всероссийской социально-революционной организации. Одна из 16 женщин (вместе с С. И. Бардиной, В. С. Любатович, Л. Н. Фигнер и др.), привлеченных по процессу 50-ти, проходившему в Петербурге с 21 февраля по 14 марта 1877 г. Бежала из ссылки. Была членом организации «Земля и воля», потом членом исполнительного комитета «Народной воли». Вновь была арестована в 1881 г. Ссылку отбывала в Тобольской губернии.

6 Сергей Львович.

7 — народница. Арестована в 1879 г. за участие в экспроприации из Херсонского казначейства 1 500 000 рублей на революционные цели. Осуждена на пожизненную каторгу, которую отбывала с 1880 г. на Каре, затем с 1884 г. — в Иркутской тюрьме. В 1887 г. была переведена вновь на Кару, где и умерла.

8 —1891) очерки Кеннана о России, этот рассказ не появился.

9 Татьяна Львовна.

10 См. коммент. 9 к воспоминаниям П. Д. Боборыкина.

11 Трактаты Толстого «Исповедь» и «В чем моя вера?» были переведены В. Г. Чертковым на английский язык и напечатаны в книге «Christ’s Christianiy». By Leo Tolstoy, London, 1884.

12 — декабрем 1886 г.: «Я считаю, что единственный путь, который ведет к истинной церкви — это не организовывать какую-либо церковь или общину, а только искать царства Божия и его правды» (ПСС, т. 63, с. 431).

13 Речь идет о И. Б. Файнермане, бывшем одно время верным последователем Толстого (см. коммент. 8 к воспоминаниям И. М. Ивакина).

14 Трактат Толстого «В чем моя вера?» был издан в Америке в 1885 г. в переводе Х. Смита. («My Religion». By Tolstoi. Translated from the French by H. Smith. New York, 1885).

15 «Сказка об Иване-дураке и его двух братьях, Семене-воине и Тарасе-брюхане и немой сестре Меланье и о старом дьяволе и трех чертенятах» вошла в т. 12 пятого издания «Сочинений графа Л. Н. Толстого» в 1886 г. и в этом же году вышла отдельным изданием в издательстве «Посредник».

16 «Исповедь» были приведены в статье священника А. Ф. Гусева «Лев Николаевич Толстой, его исповедь и мнимо-новая вера». Статья была опубликована в журнале «Православное обозрение». Москва, 1886, январь — июнь, сентябрь, октябрь.

17 Уильям (Вильям) Ллойд Гаррисон — американский политический деятель и писатель, активный сторонник движения за освобождение негров от рабства. В 1831—1865 гг. он издавал еженедельную газету «Освободитель» («Liberator»). Был одним из создателей «Американского общества аболиционистов» (1838 г.), по поручению членов которого в том же году написал «Декларацию чувств» — трактат, устанавливавший основы и цели этого общества. Являясь ревностным сторонником аболиционистского движения в Америке, Гаррисон проповедовал теорию непротивления злу.

В начале 1886 г. один из сыновей Гаррисона прислал Толстому «Декларацию» своего отца, которая произвела на писателя сильное впечатление. В 1890 г., рассуждая о непротивленцах, Толстой называл Гаррисона «одним из величайших людей не только Америки, но и всего мира» (ПСС«Декларацию» на русский язык и вместе с кратким очерком о деятельности ее автора поместил в своем трактате «Царство божие внутри вас» (1890—1893). Он цитировал выдержки из этой «Декларации» в книге «Круг чтения» (1904—1908) и написал предисловие к краткой биографии Гаррисона. Впервые это предисловие было опубликовано по-русски в Англии под названием «Гаррисон и непротивление насилием» в журнале «Свободное слово», 1904, № 9 (январь, февраль) и по-английски в издании «A short biography of William Lloyd Garrison, by W. Tcherkoff and F. Hollah with an introductory appreciation of his Life and Work by Leo Tolstoy», Christchurch, 1904.

Еще раз вернулся Толстой к деятельности Гаррисона в своей статье «Наше жизнепонимание» (1907).

18 — друг и сподвижник У. (В.) Л. Гаррисона — был автором двух биографий о нем: «Гаррисон: очерк жизни». Нью-Йорк, 1879 («Garrison: an outline of his life». New York, 1879) и «Уильям Ллойд Гаррисон и его время, или очерк об аболиционистском движении в Америке и о человеке, который был его основателем и моральным вождем». Бостон, 1879 («William Lloyd Garrison and his times; or sketches of the antislavery movement in America, and of the man who was its founder and moral leader». Boston, 1879).

Какую книгу О. Джонсона, присланную Толстому в 1886 г. сыном Гаррисона, читал Толстой, установить не удалось.

19 «О преходящем и постоянном в христианстве» (1841) («The Transient and Permanent in Christianity») и «Рассуждение о вопросах, относящихся к религии» (1842) («A Discource of Matters Pertaining to Religion»). Толстой сразу увлекся Паркером. Рассуждения американского пастора о религии, невольничестве и войне были близки Толстому.

В письме к С. А. Толстой от 25 февраля 1885 г. Толстой писал: «Читаю: нынче нашел американского писателя религиозного, Паркера, и очень был счастлив находить прекрасно выраженные свои мысли 20 лет тому назад» (ПСС, т. 83, с. 486). Толстой называл Паркера «удивительным» и говорил, что его книга «Рассуждение о вопросах, относящихся к религии» произвела на него большое впечатление, а в письме от 21 июня 1900 г. к Эдуарду Гарнету он называет Паркера в ряду тех американских писателей 50-х годов, которые «особенно повлияли на меня» (ПСС

«Круг чтения», «На каждый день», «Путь жизни».

20 Мормоны — американская секта, основанная около 1830 г. Джозефом Смитом, допускавшая многоженство.

Раздел сайта: