ГЛАВА XV
Сергей Николаевич Толстой
Я помню дядю Сережу с раннего моего детства.
Он жил в Пирогове и бывал у нас довольно часто.
Черты его лица были те же, что и у моего отца, но весь он был тоньше и породистее. Тот же овал лица, тот же нос, те же выразительные глаза и те же густые, нависшие брови, но разница между его лицом и лицом моего отца была только та, что отец в те далекие времена, когда он занимался своей внешностью, всегда мучился своим безобразием, а дядя Сережа считался и действительно был красавцем.
Вот как отец говорит о дяде Сереже в своих отрывочных воспоминаниях: "Николеньку я уважал, с Митенькой я был товарищем, но Сережей я восхищался и подражал ему, любил его, хотел быть им. Я восхищался его красивой наружностью, его пением, - он всегда пел, - его рисованием, его веселием и в особенности, как ни странно это сказать, непосредственностью, его эгоизмом.
Я всегда себя помнил, себя сознавал, всегда чуял, ошибочно или нет то, что думают обо мне и чувствуют ко мне другие, и это портило мне радости жизни. От этого, вероятно, я особенно любил в других противоположное этому - непосредственность, эгоизм. И за это особенно любил Сережу - слово любил неверно.
Николеньку я любил, а Сережей восхищался, как чем-то совсем мне чуждым, непонятным. Это была жизнь человеческая, очень красивая, но совершенно непонятная для меня, таинственная и потому особенно привлекательная.
На днях он умер, и в предсмертной болезни и умирая, он был так же непостижим мне и так же дорог, как и в давнишние времена детства.
В старости, в последнее время, он больше любил меня, дорожил моей привязанностью, гордился мной, желал быть со мной согласен, но не мог, и оставался таким, каким был, совсем особенным, самим собою, красивым, породистым, гордым и, главное, до такой степени правдивым и искренним человеком, какого я никогда не встречал. Он был, что был, ничего не скрывал и ничем не хотел казаться. С Николенькой мне хотелось быть, говорить, думать; с Сережей мне хотелось только подражать ему. С первого детства началось это подражание..."1
Мы очень любили, когда подкатывала к дому тройка, чудесная, в наборной сбруе с бубенчиками, запряженная в коляску, и выходил из нее дядя Сережа, в черной широкополой фетровой шляпе и длинном черном пальто, барственный и красивый.
Папа выходил к нему из своего кабинета и здоровался с ним за руку, а мама, радостная, выбегала в переднюю и расспрашивала его о здоровье Марьи Михайловны и детей и бежала в кухню заказать повару лишнее блюдо "для гостей".
Дядя Сережа никогда не был нежен с детьми; казалось, скорее, что он нас только терпит, а не любит, но мы относились к нему всегда с особенным подобострастием, которое, как я теперь понимаю, происходило отчасти от его аристократической внешности, а главное, от того, что он называл папа Левочкой и относился к нему так, как папа относился к нам.
Он не только не боялся его совсем, но он всегда поддразнивал его и спорил, как старший с младшим.
И мы это чувствовали.
Ведь всем известно было, что резвее черно-пегой Милки и ее дочери Крылатки нет на свете собак. От них ни один заяц не уходит.
Мы слушали и не знали, кому верить, - дяде Сереже или папа.
Один раз дядя Сережа поехал с нами на охоту. Затравили несколько русаков - ни один не ушел, - и дядя Сережа совсем этому не удивился, и все-таки спорил, что это только потому, что у нас зайцы плохие.
И так мы не узнали, прав он или нет.
А может быть, и прав, потому что он был охотник, больше чем папа, и затравил много волков, а папа при нас не затравил ни одного.
А теперь папа держит собак, потому что у него есть Агафья Михайловна, а дядя Сережа совсем бросил охоту, потому что нельзя держать собак.
"После освобожденья крестьян нельзя охотиться, людей нет, мужики с кольями сгоняют охотников с зеленей, разве можно что-нибудь теперь делать? Жить нельзя в деревне".
Иногда летом мы всей семьей ездили к дяде Сереже в гости.
До Пирогова надо было ехать полями тридцать пять верст.
По дороге мы проезжали мимо Ясенков и Колпны...
Там где-то, по рассказам мама, папа защищал на суде солдата, который оскорбил офицера2.
Его осудили и тут же на поле расстреляли. И было жутко об этом думать.
Может быть, это и было по закону, но нам, детям, это было непонятно.
Дальше дорога шла мимо Озерок, мимо таинственного бездонного озера, провала, потом через Коровьи Хвосты, Сорочинку и, наконец, у одиноко стоящей в поле часовни сворот с большой дороги влево, и вдали, за Упой, виднеется красивая церковь, усадьба и в глубине ее интересный, какой-то особенной архитектуры, двойной каменный дом.
Подъезжаешь, и чувствуется совсем особенный, непривычный для нас оттенок строгого барства, не такого, как в Ясной, а какого-то особенного, пироговского. Это барство уже чувствуется, когда едешь по селу и мужики подобострастно останавливаются и кланяются, и по взглядам баб и ребятишек, провожающих нас глазами, и по тому, как увидавший нас издали поваренок стремительно бежит к дому доложить, что едут гости, и по всему виду усадьбы с свежеподстриженными кустами и чисто выметенным и посыпанным свежим песком подъездом.
Из передней входишь в зимний сад, в котором растут в огромных кадках лимонные деревья, в зале стоит чучело матерого волка, а за диваном, на каком-то возвышении, спит свернувшаяся клубком, совсем как живая, лисица.
Нас встречают милая, вечно ласковая Марья Михайловна, ее дочери: Вера, ровесница Тани, и две маленькие, Варя и Маша.
Услыхав движение, выходит из своей комнаты дядя Сережа.
Комната его особенная, около залы.
Он в ней и спит и сидит целый день за счетами, высчитывая доходы имения и сводя бухгалтерию, сложную, трудную и понятную только ему одному.
В эту комнату надо входить быстро, скорей, скорей захлопывая за собой дверь, чтобы не влетела в это время муха. Из-за мух в этой комнате никогда не выставляются зимние рамы, и никто, кроме самого дяди Сережи, ее не убирает.
- Хорошо тебе, как птице небесной, ни сеять, ни жать, написал роман и покупаешь себе в Самаре новые имения, а ты похозяйничал бы тут. Ведь я опять прогнал приказчика, обворовал меня кругом. Теперь опять Василий управляет, а мы без кучера.
Папа улыбается, переводит разговор на другое, а мы, дети, чувствуем, что все это так и должно быть, потому что Василий, живший у дяди Сережи кучером много лет, редко сидел на козлах и почти всегда заменял того или другого проворовавшегося приказчика.
Удивительно, до чего дядя Сережа во многих чертах своего характера напоминал старика князя Болконского.
Нет сомнения в том, что этот тип не списан с него. Ведь в то время, когда писалась "Война и мир", дядя Сережа был еще молодым человеком.
Мне приходилось говорить об этом с его старшей дочерью Верой Сергеевной, и мы оба удивлялись пророческому ясновидению моего отца, который в мельчайших подробностях нарисовал отношения князя к своей любимой дочери княжне Марье, дяди Сережи к Вере.
Те же уроки математики, та же застенчивая, нежная любовь, скрытая под личиной равнодушия и часто внешней жестокости, то же глубокое понимание ее души и та же несокрушимая барская гордость, отграничивающая себя и ее неприступной стеной от всего остального мира.
Более яркого воплощения типа старика Болконского я никогда не мог себе представить.
При исключительной порядочности и честности, дядя Сережа скрывал только одно свое качество: он до застенчивости скрывал свое чуткое сердце, и если иногда оно вырывалось наружу, то только в исключительных случаях и то помимо его воли.
В нем особенно ярко проявлялась семейная черта, свойственная отчасти и моему отцу, - это страшная сдержанность в выражении сердечной нежности, скрываемой часто под личиной равнодушия, а иногда даже неожиданной резкости.
Зато в смысле сарказма и остроумия он был необычайно самобытен.
Одно время он в течение нескольких зим жил с семьей в Москве.
Как-то, после исторического концерта Антона Рубинштейна3, на котором дядя Сережа был с дочерьми, он приехал к нам в Хамовники пить чай.
Отец стал расспрашивать его, понравился ли ему концерт.
- Помнишь ты, Левочка, поручика Гимбута, который был лесничим около Ясной? Я как-то спросил его, какая самая счастливая минута его жизни. И знаешь, что он мне ответил? "Когда я был кадетом, бывало, положат меня на лавку, спустят штаны и начнут сечь. Секут, секут, - как перестанут - вот это и есть самая счастливая минута".
Вот в антрактах, когда Рубинштейн переставал играть, тогда только я и чувствовал себя хорошо.
Не щадил он иногда и отца.
Как-то, охотясь с легавой около Пирогова, я заехал к дяде Сереже переночевать.
За чаем зашел разговор об отце.
Не помню по какому поводу, дядя Сережа начал говорить, что Левочка гордый.
Был у Машеньки-сестры лакей Фома.
Бывало, напьется, пойдет под лестницу, задерет ног" кверху и лежит. Приходят к нему: "Фома, тебя графиня зовет".
А он: "Пущай сама придет, коль нужно".
Так же и Левочка...
Когда Долгорукий послал к нему своего чиновника Истомина попросить его, чтоб он пришел к нему поговорить о сектанте Сютаеве ты знаешь, как он ему ответил? "Пусть сам придет". Ну разве это не Фома?
Нет, Левочка очень гордый, он ни за что не пойдет, да так и надо, тут ни при чем смиренье.
В последние годы жизни Сергея Николаевича отец был с ним особенно дружен и любил делиться с ним своими мыслями.
Как-то он дал ему одну из своих философских статей и просил его прочесть и сказать свое мнение.
Дядя Сережа добросовестно прочел всю книгу и, возвращая ее, сказал:
- Помнишь, Левочка, как мы, бывало, езжали на перекладных? Осень, грязь замерзла колчами, сидишь я тарантасе, на жестких дрожинах, бьет тебя то о спинку, то о бока, сиденье из-под тебя выскакивает, мочи нет - и вдруг выезжаешь на гладкое шоссе, и подают тебе чудную венскую коляску, запряженную четвериком хороших лошадей... Так вот, читая тебя, только в одном месте я почувствовал, что пересел в коляску. Это место-- страничка из Герцена, которую ты приводишь, а все остальное - твое, - это колчи и тарантас5.
Говоря такие вещи, дядя Сережа, конечно, знал, что отец за это не обидится и будет вместе с ним от души хохотать.
Ведь действительно трудно было сделать вывод более неожиданный, и, конечно, кроме дяди Сережи, никто не решился бы сказать отцу что-нибудь подобное.
Рассказывал дядя Сережа, как он встретил где-то на железной дороге незнакомую даму, из сорта навязчивых вагонных собеседниц.
Узнав, что с ней едет граф Толстой, брат знаменитого писателя, она пристала к нему с расспросами о том, что теперь пишет Лев Николаевич и пишет ли что-нибудь сам Сергей Николаевич.
- Что пишет брат - не знаю, а я, сударыня, кроме телеграмм, ничего не пишу, - коротко ответил дядя Сережа, чтобы как-нибудь отвязаться.
- Ах, как жаль! Да, бывает же в жизни, что одному брату дано все, а другому ничего, - сочувственно заметила дама и замолчала.
Вопрос, поставленный Сергею Николаевичу вагонной дамой, невольно возникает у людей, хорошо знавших этого необычайно умного и своеобразного человека.
Ведь действительно, если бы он писал, он мог бы дать очень многое.
У него было что писать.
Сидя в своей комнатке годами, он все время думал и жил своей, замкнутой в себе жизнью.
"Ай, ай, ай, ай, ай... ай..."
И домашние его за несколько комнат слышали эти стоны и знали, что это "ничего" - значит, он что-то подумал.
И только редко, редко, когда приезжал кто-нибудь из близких ему людей, он увлекался и в ярком, образном разговоре развивал свои мысли и наблюдения, всегда оригинальные, меткие и продуманные.
Дядя Сережа думал только для себя, и как "непосредственный эгоист" (как характеризует его мой отец в приведенном выше отрывке его воспоминаний) он не чувствовал потребности делиться своими переживаниями с другими.
И в этом было его несчастье.
Он лишен был того чувства удовлетворения, которое испытывает писатель, выливая избыток себя на бумагу, и без этого предохранительного клапана он перегрузил себя и сделался умственным аскетом.
В своих воспоминаниях Афанасий Афанасьевич Фет необычайно метко характеризует тип всех трех братьев Толстых:
"Я убежден, что основной тип всех трех братьев Толстых тождествен, как тождествен тип кленовых листьев, невзирая на все разнообразие их очертаний. И если бы я задался развить эту мысль, то показал бы, в какой степени у всех трех братьев присуще то страстное увлечение, без которого в одном из них не мог бы проявиться поэт Л. Толстой. Разница их отношений к жизни состоит в том, с чем каждый из них отходил от неудавшейся мечты. Николай охлаждал свои порывы скептической насмешкой, Лев уходил от несбывшейся мечты с безмолвным укором, а Сергей - с болезненной мизантропией.
Чем более у подобных характеров первоначальной любви, тем сильнее, хотя на время, сходство с Тимоном Афинским"6.
Зимой 1901 --1902 года мой отец был в Крыму и там долго лежал больной между жизнью и смертью.
Дядя Сережа, чувствовавший себя уже слабым, не решился выехать из Пирогова и, сидя дома, с тревогой следил за ходом болезни по письмам, которые ему писали некоторые члены нашей семьи, и по газетным бюллетеням.
Когда отец начал поправляться, я уехал домой и по пути из Крыма заехал в Пирогово, чтобы лично рассказать дяде Сереже о ходе болезни и о тогдашнем состоянии отца.
Я помню, с какой радостью и благодарностью он меня встретил.
- Ах, как хорошо, что ты заехал. Ну рассказывай, рассказывай. Кто при нем? Все? А кто за ним больше ходит? Дежурите по очереди? И по ночам тоже? Он не может вставать? Да, да, вот это хуже всего.
Ведь и мне скоро придется умирать, годом раньше, годом позже, это не важно, а вот лежать беспомощным, всем в тягость, всё за тебя делают, подымают, сажают - это ужасно.
Ну, как же он это выносит? Ты говоришь, привык? Нет, я не могу себе представить, чтобы Вера меняла на мне белье, мыла бы меня. Она, конечно, скажет, что ей это ничего, а для меня это ужасно.
Ты говоришь, что он борется с этим чувством?.. Ну, конечно, как же не бороться!..
Я хотел поехать к нему, а потом думаю: где мне? сам еще свихнусь, вместо одного больного два будет.
Да, ты мне много рассказал, тут всякая мелочь ингересна.
- Страшна не смерть, а страшна болезнь, беспомощность и, главное, боязнь, что ты в тягость другим.
Дядя Сережа умер в 1904 году от рака лица.
Вот как рассказывала мне о его кончине моя тетка Мария Николаевна.
Почти до последнего дня он был на ногах и никому не позволял за собой ухаживать.
Он был в полной памяти и сознательно готовился к смерти.
Пред всеми стоял тяжелый вопрос, пожелает ли умирающий перед смертью причаститься святых тайн.
Зная безверие Сергея Николаевича, никто не решался с ним об этом заговорить, и несчастная Мария Михайловна ходила около его комнаты, мучилась и молилась.
Моего отца ждали с нетерпением, но втайне боялись его влияния и мечтали о том, чтобы Сергей Николаевич пригласил священника до его приезда.
- И каково же было наше изумление и радость, - рассказывала мне Мария Николаевна, - когда Левочка, выйдя из его комнаты, передал Марии Михайловне, что Сережа просит послать за священником.
1*.
Отец пробыл в Пирогове около недели и уехал за два дня до кончины дяди.
Когда он получил телеграмму об ухудшении его состояния, он поехал к нему опять, но не застал его в живых.
Он вынес его тело из дома на своих руках и сам нес его в церковь.
Вернувшись в Ясную, он с трогательной нежностью рассказывал о своей разлуке с этим "непостижимым и дорогим ему братом, совсем чуждым и вместе с тем бесконечно близким и родным".
1. Илья Львович приводит отрывок из "Воспоминаний" Л. Н. Толстого (Л. Н. Толстой, т. 34, стр. 387--388).
2. В июле 1866 года два офицера пехотного полка, расположенного в деревне Новая Колпка, обратились к Толстому с просьбой выступить защитником солдата Шибунина, который был предан военно-полевому суду за то, что ударил оскорбившего его офицера. На суде Толстой выступил с речью в защиту подсудимого. Солдат все же был приговорен к смертной казни. Толстой сейчас же на-оисал письмо А. А. Толстой, близкой к царскому двору, с просьбой ходатайствовать перед царем о помиловании. В своем письме он забыл указать название полка, в котором служил Шибунин. Военный министр Милютин воспользовался этим как поводом для отказа ходатайствовать перед царем за Шибунина. Толстой послал второе письмо с указанием необходимых сведений. Но было поздно. Приговор был утвержден и приведен в исполнение. Вспоминая впоследствии об этом деле, Толстой писал в мае 1908 года Бирюкову: "Случай этот имел на всю мою жизнь гораздо более влияния, чем все кажущиеся более важными события жизни: потеря или поправление состояния, успехи или неуспехи в литературе, даже потеря близких людей" (Л. Н. Толстой, т. 37, стр. 67).
3. "Исторические концерты" - лекции по истории музыки, с которыми А. Рубинштейн выступал в Москве зимой 1885-- 1886 и 1888--1889 годрв. Чтение их композитор сопровождал исполнением музыкальных произведений разных эпох.
4. Об этом см. на стр. 60 настоящего издания.
"Царство божие внутри вас", в двенадцатой главе которого Толстой цитирует отрывок из сочинения А. И. Герцена "С того берега" (Л. Н. Толстой, т. 28, стр. 284-- 285).
1* Я не думаю, чтоб Сергей Николаевич перед смертью изменил свое отношение к обрядам. Мне кажется, что, как с его стороны, так и со стороны моего отца, не отговаривавшего его, это было уступкой, сделанной только для успокоения тех, кому это было так дорого. (Прим. автора.)