Шульгин С. Н.: Из воспоминаний о гр. Л. Н. Толстом

Из воспоминаний о гр. Л. Н. Толстом 

Мои воспоминания относятся к сравнительно недавнему времени, к 1902—1903 годам, когда, вернувшись из Крыма в Ясную Поляну, после только что перенесенной тяжкой болезни, Лев Николаевич принялся за окончание и переработку своей неизданной повести из кавказской жизни—«Хаджи-Мурата»… Я имел счастливый случай убедиться лично, что в приемах своего творчества автор «Войны и мира» остался верен себе. Как в 60-е годы он детально, по первоисточникам, изучал эпоху 1812 года, предпринимал поездки (например, в Бородино) и пр., так и теперь, задумав завершить давно начатый труд, он захотел иметь под руками не только весь печатный материал по данному вопросу, но и хранящийся в архивах, свидетельства современников и т. п. С этой целью он обращался к разным лицам, например, к великому князю Николаю Михайловичу, генералу В. А. Потто и другим. Между прочим, он обратился и к своим тифлисским друзьям с просьбой подыскать лиц, которые взялись бы навести справки в Тифлисе, в военном архиве кавказского наместника, и порасспросили бы о Хаджи-Мурате А. А. Корганову, престарелую вдову того уездного начальника, у которого под надзором проживал (в 1852 году) знаменитый шамилевский наиб. В числе лиц, приглашенных для таких розысков, оказался и пишущий эти строки…

Мне не стоило особенного труда получить разрешение на занятия в архиве у начальника военно-исторического отдела генерал-лейтенанта Потто, который, узнав для кого нужны сведения о Хаджи-Мурате, отнесся ко мне с полной предупредительностью. Мы горячо принялись за работу, причем каждый изучал документы самостоятельно, на отмежеванном материале… По мере накопления у нас материала мы пересылали его в Ясную Поляну. Нас очень ободряло трогательное внимание к нам и к нашей скромной работе со стороны Льва Николаевича. Так, в письме к одному из тифлисских друзей он просит благодарить нас; беспокоится, что, быть может, обременил; высказывает желание, «если мы разрешим», прислать нам свои сочинения «с надписью»…

21 февраля я получил лично письмо от Льва Николаевича.

Скоро, однако, мне посчастливилось набрести на иной источник сведений о Хаджи-Мурате. Я познакомился случайно с зятем имама Шамиля Сейдом-Абдуррахимом-Джемалэддином-Хуссейном, отставным майором русской кавалерии, и он любезно согласился прислать мне имеющиеся у него сведения о знаменитом шамилевском наибе. Я получил от него из Дагестана ряд писем. По-русски он плохо говорил, еще хуже писал. А потому, прежде чем отсылать полученный материал Льву Николаевичу, пришлось его привести в систему и хоть поверхностно обработать…

Задумав добытый от Сейда-Абдуррахима материал поместить в одном кавказском журнале, я вспомнил, что в письме к Льву Николаевичу передал эти сведения в его полное распоряжение. Таким образом, у меня являлся добросовестный предлог посетить Льва Николаевича, чтобы получить от него согласие на опубликование материала о Хаджи-Мурате.

Выехал я из Тифлиса в начале июня 1903 года. Добравшись до Тулы, я оставил здесь свой багаж и налегке направился к Козловой засеке, а отсюда пешком — в Ясную 11оляну…

Вот и барский дом, приветливо выглядывающий из обегу пившей его отовсюду зелени.

Когда я вошел в кабинет, хозяина там не было, и у меня имелось время оглядеть мельком обстановку, среди которой работал мировой гений. Она скорее скромна, чем роскошна. Небольшая светлая комната. Стол с книгами, расставленными в порядке; посредине еще небольшой овальный столик с раскрытой французской книгой; у стены диван (кажется, обитый кожей) и несколько стульев. По стенам развешаны гравюры с картин Репина из крестьянской жизни, «Сикстинская мадонна» да несколько портретов (среди них большой Гаррисока, защитника невольников).

Но вот послышались шаги… и бодрой для своих семидесяти пяти лет походкой вошел Лев Николаевич, в своей «исторической» блузе и высоких сапогах.

Все мне в нем показалось таким простым, естественным и вместе величаво-строгим. Только голос, твердый, полный, без всяких признаков старческого «спада», выдавал во Льве Николаевиче «бывшего» барина, аристократа.

Не успел я сказать заранее придуманное приветствие, как он стал усиленно благодарить за присланные сведения о Хаджи-Мурате… и лицо его сделалось мягким, дружеским. Я поинтересовался узнать, как идет работа над его кавказской повестью.

— Приходится окунуться с головой в эпоху Николая,— сказал Лев Николаевич,— и пересмотреть большой материал — и печатный и рукописный. И все это, быть может, только для того, чтобы извлечь какие-нибудь две-три черты, которых читатель, пожалуй, и не заметит, а между тем они очень важны!

— Критика и общество так высоко ценят ваши кавказские этюды — «Рубку леса», «Кавказский пленник» и другие — и потому с большим интересом ожидают выхода в свет вашей большой повести из кавказской жизни! — не утерпел я воскликнуть.

Как бы не отвечая мне, Лев Николаевич продолжал;

— Меня здесь занимает не один Хаджи-Мурат с его трагической судьбой, но и крайне любопытный параллелизм двух главных противников той эпохи — Шамиля и Николая, представляющих вместе как бы два полюса властного абсолютизма — азиатского и европейского. В частности же, в Николае поражает одна черта — он сам себе часто противоречит, совсем того не замечая и считая себя всегда безусловно правым. Так, видно, воспитала его окружавшая среда, дух разлитого вокруг него подобострастного угодничества!..

Затем наша беседа перешла на «злобы дня»: предстоящие Саровские торжества , к которым Лев Николаевич отнесся весьма критически, на волнения на фабриках и др. «Нам совсем не то нужно: у нас важнее вопросы земельные, а не рабочие!» Когда зашла речь о генерале Богдановиче и его «патриотических» брошюрах, Лев Николаевич заметил:

— Сколько зла рассеивает этот человек среди людей… Подумайте, как он должен быть неотразим перед простодушными людьми, когда, весь в лентах и орденах, раздает на торжищах свои писания!..

За чаем беседа зашла, между прочим, о современных, модных тогда, писателях — Чехове, Андрееве и Горьком. Лев Николаевич отдавал пальму первенства Чехову. Когда же из «стариков» случайно коснулись Герцена, Лев Николаевич заметно оживился и вставил свое веское замечание:

— Что сделала с ним одна только цензура! В кои-то веки народилось у нас такое редкое явление, как этот Герцен. Казалось бы, раз оно создалось в условиях русской жизни, в ней ему и оставаться, проявив себя в этой среде со всей полнотою, до конца, как солнце в водяных росинках. Но не тут-то было! Вышло как раз наоборот! Против гения выступила всемогущая цензура, и влияние этого фактора, поставленное вне пределов досягаемости, свелось почти к нулю. Теперь его «разрешат», но труды его уже потеряли цену злободневности: многое, за что ратовал Герцен, уже пережито, сдано в архив! Напрасно только его смешали с другими русскими эмигрантами: Герцен был неизмеримо выше их всех, он чужд был их подчас пустого бунтарства.

— Помнится, фигурой он походил на Петра Кропоткина: тоже из породы людей, называемых «коротышками».