Кузминская Т. А.: Моя жизнь дома и в Ясной Поляне
Часть II. 1863-1864. XX. Праздник Рождества 1863 г.

XX. ПРАЗДНИК РОЖДЕСТВА 1863 г.

Как я писала, родители постоянно вызывали нас в Москву: Соню из-за ее здоровья, а меня из-за моего письма, где я писала о предложении Сергея Николаевича. Отец был против этого брака. Он знал про семью Сергея Николаевича и не верил в возможность счастья. Мать, зная мое увлечение, сознавала правоту отца, но мне не высказывала своих мыслей, полагаясь на судьбу и "на волю Божью", как она говорила. И она была права. Все, что говорилось против, огорчало и оскорбляло меня преждевременно. Я писала об этом отцу. И он пишет мне (письмо от 3 декабря 1863 г.):

"... Я часто задумываюсь об тебе. Тебя все любят, и это большой залог к тому, чтобы быть счастливой - и это много утешает меня и успокаивает меня насчет твоей будущности. Мне кажется, что тебе надобно укрощать немного твой слишком живой характер, и вообще не увлекаться, а то придется тебе во многом разочаровываться..."

В этом же письме отец Соне пишет, как он сожалеет, что мы, вопреки своему обещанию, не приехали к его именинам:

"... Что делать, что приятные мечты мои не сбылись, надеюсь, что они осуществятся позднее. Письмо твое, Соня, так же мило, как ты сама. Мне кажется, что я задушу тебя от радости, так хочется мне тебя видеть и твоего Сережу, у которого верно очень умное выражение лица и веселая улыбка; да и в кого же быть ему иначе?..

Когда же дождусь я этого счастия видеть вас всех у нас в Кремле? Если Таня приедет с madame Ауэрбах, то дайте знать по телеграфу, чтобы мы могли прислать за ней карету: пора тебе, птичка, в клеточку..."

Прочитав про Ауэрбах, я рассердилась:

- Неужели папа думает, что я хоть одним днем выйду из Ясной раньше вас? - говорила я.

- Что ты волнуешься! - говорил Лев Николаевич, - конечно, ты поедешь с нами.

Он, видя мою тревогу, добродушно успокаивал меня, стоя передо мной в своей обычной позе, засунув руки за пояс синей фланелевой блузы - обычный домашний костюм его. В Москве он носил обыкновенное мужское платье. Его портной был француз Шармер - один из лучших.

Мы в Москве.

Толстые приехали на короткое время. Соня советовалась и лечилась у докторов Дейч, Анке и Кох. Они очень помогли ей, и страдания ее прекратились. Она повеселела.

Лев Николаевич посещал библиотеки, по часам просиживая там. Он был оживлен, в духе, и я видела, как ему необходимо было проветриться от болезней, забот и "детской". Я подумала тогда еще: "Только мы, женщины, способны и можем выносить долго эту канитель: пеленок, нянек, приправленных детскими и своими болезнями, как выносила Соня и другие настоящие, хорошие женщины".

Лев Николаевич перевидал друзей своих: Аксакова, Жемчужникова, Григоровича и других. Все они перебывали у него. Приезжал и посланный от Каткова. Не знаю, что было говорено, но думаю, что о романе. Лев Николаевич еще не решил тогда, печатать ли самому, или же отдать в журнал.

На праздники, к моему большому удовольствию, дом оживился приездом близких и родных. Приехал из Польши брат Саша. Гостила у нас кузина Горсткина, рожденная Кузминская, сестра Александра Михайловича. Из приюта отпустили Клавдию, теперь молодую, красивую, и чисто русского типа девушку 18 лет. И совсем неожиданно приехал из Петербурга, сначала отказавшись от приглашения, Кузминский.

- Как хорошо ты сделал, что приехал на праздники к нам, - говорила мама, здороваясь с ним, - и твои обе сестры в Москве.

- Да, да, - перебила я мать, - я так рада, что ты по-прежнему проведешь с нами Рождество! У нас весело будет! - прыгая на шею матери, закричала я.

Мне хотелось как-нибудь излить свой избыток жизни. Чем-то веселым, родным повеяло на меня, и так радостно забилось сердце.

- Ты знаешь, - говорил Кузминский, - мне так надоел Петербург, что я решил провести несколько дней с вами. Я прежде хотел ехать в Воронеж к матери, но потом решил - к вам. Теперь я с сестрами повидаюсь, - говорил он. - Да где же они?

своими большими черными глазами добродушно, не мудрствуя лукаво, глядела на весь мир, как и мир глядел на нее.

До сих пор не понимаю, где и как помещались все наши гости. Какой необычайно длинный стол накрывался в столовой и что за громадные ростбифы, телятину и горячие блюда носил буфетчик Григорий по внутренней лестнице наверх, весело шагая по ковру через ступень! А камердинер отца, флегматичный Прокофий, с важностью выжидал, пока Федька не принесет ему из кухни соусы и салаты, которыми он должен был обносить стол, чем он, впрочем, не тяготился.

Мне казалось тогда, что всем легко и весело, как и мне самой, и что все служат нам с особенным удовольствием, а особенно мне.

Семнадцатилетний Федька был взят в дом по просьбе своего отца, покровского сторожа Павла, денщика отца. Это был прямо дикий мальчишка.

- Андрей Евстафьевич, - молил Павел, - возьмите Федьку на зиму, пускай поучится служить. Избаловался мальчишка.

И отец, не умея отказывать, взял его в помощь нашим людям.

Его, конечно, тотчас же заметил Лев Николаевич и вступил с ним в разговор.

- Ты грамотный?

- Н-е-т, - протянул Федька.

- Ты бы у Елизаветы Андреевны поучился.

- Ни к чаму, - отвечал, хихикая, Федька с расплывшейся глупой улыбкой, как будто он слышал что-либо смешное и несбыточное.

- А в деревне небось лучше? - спрашивал Лев Николаевич.

Федька молча хихикал. Мне стало досадно.

- Где тебе лучше? Отвечай! - сказал я.

- И тут ничаво, - проговорил Федька, заикаясь. Люди наши полюбили его за его кротость и часто забавлялись его неожиданными лаконическими ответами. Однажды за ужином они спросили его:

- Каков ваш батюшка на селе, хороший?

- За голубям гоняется, - был его ответ. И больше ничего не сказал Федька.

В другой раз был с ним прекомический случай: буфетчик Григорий, он же и выездной, заболел. Лиза и я должны были куда-то ехать, куда не помню теперь, но без лакея нельзя было ехать, по мнению матери. Я протестовала и смеясь сказала:

- Мама, нарядим Федьку и поедем. А мне именно сегодня хочется там быть.

Мама согласилась. Когда мы с Лизой вышли в переднюю, Федька с гордой улыбкой стоял уже готовый. Но, Боже мой, что это было! Ливрея доходила до пят, шляпа, несмотря на вложенную во внутрь газету, даже может быть и не одну, слезала до ушей.

- Федька, голубчик, - говорила я, - как же ты на козлы влезешь? Ведь ты запутаешься.

- Ничаво, влезу, - был его ответ.

Хохол Прокофий, провожавший нас, тихо посмеит вался.

- Ничего, подберется, - говорил он. - Чисто ворона в павлиньих перьях!

Когда мы вышли садиться в коляску, Федька первый полез на козлы, не обращая на нас никакого внимания.

- Куда ты первый лезешь! - закричал Прокофий.

- Оставь его, - сказала Лиза, - пускай уж сядет. Мы остановились у одного магазина на Кузнецком мосту. Я живо выпрыгнула из коляски, Лиза за мной. Федька преспокойно сидел на козлах, пока кучер Афанасьич не научил его слезть с козел и не велел ему стоять у коляски. Когда через несколько минут мы вышли из магазина, Федьки у коляски не оказалось.

- Афанасьич, где же он? - спрашивали мы.

- Да не знаю, не приметил, куда ушел, он сейчас тут был.

Мы стояли с Лизой на тротуаре и караулили, откуда выйдет Федька. Наконец увидали мы, как он, переваливаясь и путаясь в ливрее, выходил из соседних ворот. Прохожие останавливались, глядя на его комичную фигуру: шляпа уже как-то свернулась и опустилась еще более на уши.

- Федька, где же ты был? - спросил я его.

- Для себе ходил, - отвечал Федька с добродушной улыбкой, влезая на козлы и не обращая на нас никакого внимания.

Кузминский знал, что я невеста Сергея Николаевича; я писала ему об этом. Отношения наши сразу установились. Они были простые и дружеские, как будто каждый из нас решил, что прежняя любовь наша была детская, не имеющая основания требовать постоянства, и что она служит даже поводом к нашим теперешним дружеским отношениям. И мы поверили в это, и нам было легко и просто встречаться.

Однажды он спросил меня, когда и как сделал мне предложение Сергей Николаевич. Я рассказала ему, что мы ходили во флигель выбирать книги, и я передала ему наш разговор, но о падении моем со стула я умолчала.

- А зачем же ждать год? - спросил он.

- Говорят, от молодости лет моих, да и у него много разного дела, как говорили Левочка и сам он. А ты кончаешь Училище этой весной, а потом что? - спросила я, чтобы переменить разговор.

- А потом поеду к себе в имение, займусь хозяйством и поступлю на службу, постараюсь на юге. Я люблю Малороссию.

Он говорил мне это, не глядя в глаза, равнодушным голосом.

"Уедет? И неужели меня это не трогает? Странно, непривычно..." - думала я. "Ведь он теперь мне должен быть совсем, совсем как чужой!"

Лиза как бы проснулась: она была рада мне и нашим гостям. К тому же эту зиму проводила в Москве меньшая сестра Кузминского, бывшая замужем за Эдуардом Яковлевичем Фукс, который был эту зиму назначен прокурором в Москву.

Елена Михайловна была мой большой друг. Большую часть замужней жизни своей мы провели вместе, так как впоследствии судьба свела нас в Петербурге, где мы и прожили около 25 лет и где муж ее был сенатором, а потом членом Государственного Совета. Елена Михайловна была на два года старше меня. Это была женщина высокого роста, изящная, что называется "породистая", как наружностью, так и внутренним содержанием. Одаренная тонким умом и тактом, она, казалось, на лету схватывала то, что другой, может быть, и совсем не понимал. До конца моей жизни я сохранила с ней лучшие отношения.

Узнав о нашем приезде из Ясной и о приезде брата и сестры, она все время принимала участие в нашем общем шумном оживлении. Она очень любила своего брата. Когда она узнала, что я невеста другого, она сказала мне:

- Таня, тебе все равно было бы очень трудно выйти замуж за Сашу. Моя мать и твои родители, в особенности отец твой, были бы против этого брака. Сколько раз я с моей матерью говорила об этом. Да к тому же вы и двоюродные.

- Леночка, - с грустью сказала я, - отчего же я такая несчастная, что всякий, кто полюбит меня, встречает серьезные препятствия. Вот теперь, как надолго разлучены мы с Сергеем Николаевичем. И мне говорили, что есть разные причины, но какие - я не добьюсь.

- Да ведь у него, кажется, семья? - сказала она.

- Какая семья? У него Гриша и цыганка, говорят, мать Гриши. Он ведь один живет в Пирогове.

- Не знаю, мой друг, - сказала она. - Я только так стороной слышала об этом.

- Если бы ты знала, какой он человек, то поняла бы и оценила его, - сказала я.

Мне не хотелось портить своего счастливого настроения, и я замолчала.

Несмотря на все развлечения наши, я любила, когда мы проводили вечера дома. Толстые еще с нами. Сидим мы в столовой за чайным столом или же в маленькой гостиной, перегороженной комнате матери. Разговоры самые разнообразные: то страшные про сны, спиритизм, привидения, от которых и ночь не уснешь, то более интересные - отвлеченные.

Помню, как кто-то сказал, что на свете самое несправедливое, это - счастье. Лев Николаевич сидел с нами и сказал:

- Счастье людей, как вода в пруду или озере - совершенно ровно разлито до краев.

Многие возражали ему, что один богат, другой беден, один болен, другой здоров, и посыпались разные сравнения.

хороший. Да мало ли что. А в жизни я замечал, что это так, как я говорю. И для счастья нам нужно только слушать наш внутренний голос, и он никогда не обманет нас.

- Нет, обманет, - решительно сказала я. - Ты любишь человека, которого не надо любить - ты несчастлив; ты болен - ты несчастлив; ты сердишься и обижаешь окружающих - ты опять несчастлив. Да много таких примеров, - говорила я.

- Я говорю, - продолжал Лев Николаевич, - надо разобраться прежде всего, что хорошо и что дурно, и в какую сторону идти. А если не разберешься, то и не удивляйся, что будешь несчастлива. Одно можно выработать в себе - это спокойствие и доброту, которых у меня, к сожалению, мало. Мы физически никогда не в нашей власти, но зато нравственно - всегда полная свобода. Но, к сожалению, людей часто стена отделяет от истины!

Эти вечера соединяли нас всех. Даже брат мой, четырнадцатилетний Петя, удивительно милый и симпатичный мальчик, принимал в них участие и с широко раскрытыми черными глазами внимательно слушал слова Льва Николаевича.

Эти разговоры обыкновенно прерывались шумным появлением меньших братьев - Степы и Володи - десяти- и одиннадцатилетних мальчиков. Это был час, когда они приходили наверх. В другие часы они занимались или играли с гувернером французом Гюбер. Они бежали прямо ко Льву Николаевичу; он поощрял их появление, и они знали это. Он возился с ними: учил их гимнастике, сажал на плечи, бегал с ними. Тут присоединялись и мы с Петей, и начиналась беготня кругом дома, т. е. скачки. Всем нам давалось вперед против Льва Николаевича, и он все же выигрывал у нас.

рассказывал ее с представлением, как все было:

- Первый огурец, - говорил Лев Николаевич тихим голосом и клал в рот будто маленький огурец. - Второй, - говорил он, проделывая то же самое уже громче и более открывая рот, - гам!

И так постепенно продолжалось до седьмого огурца. Голос возвышался и рот открывался все больше и больше, и, дойдя до седьмого огурца, который с трепетом ожидал Славочка, голос прямо ревел, а рот походил уже на открытую пасть - и Вячеслав, махая руками и ногами, в азарте начинал тоже реветь, как Лев Николаевич.

Но скоро вся эта компания шла спать.

Лев Николаевич подходил к роялю и начинал наигрывать трио "С тобой вдвоем коль счастлив я". Я пела первый голос, Клавдия, как я говорила, "привезла с собой чудесный контральто", - второй голос, и Саша. Лев Николаевич подпевал. Затем составлялся хор. За хором следовала самая разнообразная музыка, которая, по обыкновению, кончалась мазуркой, по моей просьбе. Я любила танцевать ее с братом, который научился в Польше танцевать ее по-настоящему.

Лев Николаевич так играл, что действительно нельзя было стоять на месте - и танцевали все.

В дверях показывалась Трифоновна в чепчике и старомодной мантилье, подарок бабушки Марии Ивановны. Трифоновна приходила достать холодный ужин из кладовой, велеть все поставить на стол и приглядеть за всем.

- Степанида Трифоновна, здравствуйте, - слышалось со всех сторон.

Все наши родные знали ее, уважали за ее степенность и возили ей подарки. Трифоновна была очень светская, умела всякому ответить, дорожила отношениями и умела быть и полезной, и приятной.

- Ничего, справимся, - отвечала, добродушно смеясь, Трифоновна, - лишь бы чаще приезжали к нам - мы так рады вам. Все у нас хорошо, да только здоровье Андрея Евстафьевича плохо стало, - прибавила она.

Мы шли в столовую, где ожидали нас чай и ужин. Мама разливала чай, а отец сидел обыкновенно на другом конце стола на высоком стуле.

- Люба, налей Трифоновне чашку чая, - говорил отец.

- Не беспокойтесь, Андрей Евстафьевич, - отвечала Трифоновна, - я после напьюсь.

И Трифоновна садилась немного поодаль стола у окошка и пила с нами чай, чем была очень довольна.

К ужину почти всегда кто-нибудь приезжал к нам из театра, зная, что мы дома. И всех-то у нас принимали радушно, хлебосольно, и всем-то было и хорошо и тепло. Должна сказать, что я редко встречала более патриархальный и гостеприимный дом, чем наш, благодаря удивительной простоте и самобытности склада всего дома, происходившего больше от отца. Он никогда не подражал никому и ничему, был совершенно равнодушен к роскоши я к громким именам. Он одинаково относился, как к фотографу греку Кукули, которого подхватил в Александровском саду, гуляя с ним, так и к какому-нибудь Шереметеву. Он любил иметь полный дом, но без роскоши, как я уже писала.

Толстые вскоре уехали, к вашему большому сожалению, а остальные остались до 12 января 1864 г. и провели со мной мои именины.

Отец пишет Толстым (12 января 1864 г.):

"... Сегодня именины Татьяны Александровны - прошу поздравить ее от меня и извиниться, что прежде не писал. А моя Татьяна завела гитару и бредит цыганскими песнями, а об madame Лаборд и слышать ничего не хочет; вы совсем испортили ее в Ясной.

Подбили мою старуху ехать сегодня в маскарад в ложу, слушать цыган, и сейчас послали за домино, несмотря на то, что уже 11 часов ночи. Народ бедовой, эмансипация настоящая. Хуже поляков".

Я часто впоследствии вспоминала свою мать. С каким терпением и любовью она выносила все, что касалось нас, а ей это было трудно с больным мужем. Мать понимала, что для меня это время было и будет незабвенно.

Это была моя последняя счастливо проведенная зима в Кремле с веселым праздником Рождества. Я писала Поливанову [13 октября 1862 г.]:

"Не завидую вам, что вы живете прошедшим, предмет, а я так себе, настоящим наживаюсь. Верно, мне лучше этих лет и вообще этого время никогда не будет. Я сама это чувствую... Я вам всегда писать буду, если горе и веселое будет, я вам все чертить буду; верно, вы хоть и далеко от нас, а все-таки все понимать и во все вникать будете".