Толстой Л. Н. - Боткину В. П., 26 июня (8 июля) 1857 г.

81. В. П. Боткину. Черновое.

1857 г. Июня 26/июля 8. Люцерн.

Давно уже я собирался писать вам из-за границы. Многое так сильно, ново и странно поражало меня, что мне казалось мои заметки (ежели бы я съумел искренно передать свои впечатления) могли бы быть не лишены интереса для читателей вашего журнала. — Кое что я набросал с тем, чтобы со временем, на свободе и посоветовавшись с друзьями, восстановить, ежели будет того стоить; но впечатление вчерашнего вечера в Люцерне так сильно засело мне в воображенье, что, только выразив его словами, я отделаюсь от него и что надеюсь оно на читателей подействует хоть в сотую долю так, как на меня подействовало.1

Из путевых записок Князя Нехлюдова.

Люцерн небольшой Швейцарской городок, на берегу озера 4-х кантонов. Недалеко от него находится гора Риги, с которой очень много видно белых гор, гостиницы здесь прекрасные, кроме того тут скрещиваются три или четыре дороги и потому здесь путешественников бездна. Из путешественников, как вообще в Швейцарии, на 100 — Англичан 99. —

Я приехал вчера и остановился в лучшей здешней гостинице. Гостиница эта называется Швейцергоф и построена недавно на берегу озера, даже на самом озере, на том месте, где встарину был крытый деревянный извилистый мост с католическими образами на стропилах и часовнями на углах. Теперь, благодаря огромному наезду Англичан, их потребностям и их деньгам, на месте моста сделали цокольную, прямую, как палку, набережную, на набережной построили прямые, четвероугольные пятиэтажные дома, а перед домами в два ряда посадили липки, поставили подпорки, а между липками, как водится, зеленые лавочки. Это гулянье, и тут ходят чистоплотные англичанки в швейцарских соломенных шляпах, с длинными рыжими лицами и англичане, в прочном трико и пледах, и радуются своему произведенью. Может быть, эти набережные и дома и липки и англичане — очень хорошо, но не здесь среди этой могущественной, странной и невыразимо гармоничной и мягкой природы. Когда я вошел наверх в свою комнатку и отворил окно на озеро, красота этого озера буквально потрясла и взволновала меня. Мне захотелось обнять кого-нибудь, кого я очень люблю, крепко обнять, прижать к себе, ущипнуть, защекотать, что-нибудь с ним или с собой сделать от радости. Меня успокоило и развлекло чувство досады и злобы на эти липки и набережную, которые среди этой неопределенной запутанной свободной красоты глупо, фокусно торчали передо мной. Это было часов в 6 вечера. Целый день шел дождик, и теперь разгуливалось. Зеленовато-лиловое, рябящееся озеро с точками лодок, волны разбегающиеся в темно-зеленые берега, озеро жмется, расходится, там болотистый тростник, там крепкой зеленой поросший лесом уступ, с дачей и развалиной замками, над уступом еще уступ лиловатый, над уступом облако, над облаком гора, опять облако, опять гора, их не сочтешь и не считаешь — это путаница природных зеленых, синих, черных теней с пятнами человеческих цветов — строений, но тонущих в общей гармонии, теряющаяся, переметанная белолиловатая даль, над этим разорванное облачное небо, освещенное светом заката и всё залитое какой-то нежной лазурью воздуха. Бесконечное разнообразие и единство, ни одной прямой линии, ни одного цельного цвета, а мильоны теней, очертаний, все слитые в одно, все мгновенно разом действующие на вашу душу одним звуком, одним величественным и кротким словом, и тут в начале этой картины на нервом плане представьте тупую палку набережной с липками, подпорками, лавочками и англичанами. Как будто рафаелевской мадоне заклеили бы подбородок золотой каемкой. Впрочем я скоро научился смотреть через набережную и долго наслаждался этим неполным, одиноким, но тем слаще томительнейшим, созерцанием красоты природы. —

Кельнер Someiller в изящном фраке пришел на всех языках звать меня обедать в 1/2 8. Удивительная вещь Table d’hôtes англичан. Два длинны[х], прекрасно накрыты[х] стола, человек 40 мужчин и женщин, все чистоты необыкновенной, есть изящно одетые, есть красивые даже и милы[е] и женские и мужские лица. Впрочем больше Кикльбюра наполняют швейцарский Table d’hôtes. Но что замечательно — эти 40, 50 человек в продолжение часу и 8 блюд сидят и едят, очевидно стараясь есть как можно приличнее, и все мертвы, буквально мертвы. Мне всегда приходит мысль: сколько тут друзей сидят вместе рядом, может быть, которые так никогда и не узнают друг друга, сколько тут счастья, любви могут и никогда не дадут друг другу эти люди. Иногда и говорят; но ей Богу честное слово — (это слишком важно, что я скажу, чтобы говорить легкомысленно) я раз 500 слышал разговоры Англичан, говорил с ними, ежели раз я слышал живое слово, что-нибудь не о трактира[х] и вопросах и ответах, где были и как проехали и тупые толки, самая пошлая редакция газетных новостей, ежели я слышал что-нибудь другое, то пусть нападут все несчастия мира сего. Прежде я пробовал заговаривать с соседями, теперь уж убедился в бесполезности этого и занимаюсь наблюдениями. Типов миллионы, одежды тоже самые забавные, но почти все богатые. Кружева, ленты, перстни, серьги в вершок диаметра. И часто думаю, сколько бы живых женщин были счастливы этими нарядами. То ли было дело наш пансион в Париже, где мы спорили с одного конца стола на другой, резвились и после обеда тотчас принимались все, и аббат, и испанская графиня, и все танцовать 1а polka или играть в фанты. Но всё это не идет к делу. Дело в том, что мне, как всегда после этих обедов сделало[сь] тошно, грустно и я, недоев хорошего десерта, вышел из стола и пошел шляться. Идти за город было уже поздно, а летом в сумерки гулянье по маленькому нечистому городу совсем не увеселительно.

Запирают лавки, идут за водой, в тени проходят пьяные грубые работники, и, оглядываясь, прошмыгивают около стен худые нарумяненные женщины в шляпках. Чем дальше я ходил, тем в душе моей и в городе становилось мрачней и мрачней. Я сам не знаю отчего, но мне стало ужасно одиноко, холодно, тяжело, как это часто бывает, Бог знает отчего, при переезде на новое место. Я, не оглядываясь ни на прохожих, ни на дома, ни на озеро, без всякой мысли пошел к дому.

Я уже шел по набережной, которую я вам описывал, как вдруг меня поразили странные и милые звуки. Я стал вслушиваться и всматриваться. Эти звуки мгновенно вызвали мое вниманье; окружающая меня красота, к которой я был равнодушен, поразила меня, я заметил темну[ю] линию озера, огоньки на берегах, серое и кусками голубое небо, светившее справа, вдали мглистые горы, я услыхал крики лягушек из Фрешенбурга и росистые2 свежие свисты перепелов. Прямо же передо мной на том месте, с которого слышались звуки, я увидал небольшую черную толпу народа, полукругом, а перед этим полукругом крошечного черного человечка. Сзади этой толпы и человечка на сером небе стройно и молчаливо возвышались два шпица церкви3 и несколько черных раин. Звуки, которые я слышал, были действительно странны и милы. Это были дальние, сладко колеблющиеся в чистом воздухе, полные, бойкие, веселые акорды гитары на темп мазурки и нескольких кажущихся то близкими, то дальними звучных голосов, перебивая друг друга, не пели тему, а кое-где, выпевая самые выступающие места, давали ее чувствовать. Тема была что-то вроде лихой и грациозной мазурки. Голоса то казались близки, то далеки, то это был бас, то тенор, то тонкая фистула с тирольскими гортанными переливами; это не была песня, а мастерской легкой эскиз песни. — Но как передать вам эту милую, легкую и поэтическую мелодию и эти сладострастные далекие звуки гитары?.. И странный вид этого одинокого, крошечного человечка среди этой фантастической обстановки темного озера и неба, просвечивающей луны и молчаливо вздымающихся двух шпицов и черных высоких раин. — Эти звуки мгновенно изменили всё, что было передо мной. Все спутанные, невольные впечатления жизни вдруг получили для меня4 значение. В душе моей как бы проснулось чувство наслаждения красотой и любви. Вместо усталости, рассеянья, равнодушия, которые я испытывал, я вдруг стал полон надежд, радостей жизни. Чего мне тужить? Как мог я быть чем-то недоволен? Вот она красота, поэзия, которая обступает меня, вот оно бесконечное будущее и свободная воля, которая может нести меня повсюду и туда, где счастье. Всё мое, всё благо! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Я подошел ближе: Маленький человечек в черном сертуке и фуражке стоял, отставив маленькую ножку и закинув голову к окнам и балконам огромного дома и, бренча гитарой, один на разные голоса, пел тирольские песни. В полукруге толпы, стоявшем в отдалении от него, были повара в белых куртках и колпаках, служанки, келнера, господа, в5 дали около липок, прислонившись к одной из них, стояли две девицы с открытыми головами в светлых платьях. В громадном великолепном доме горели огни во всех этажах, на балконах стояли широкоюбные блестящие барыни и господа, блестя белейшими воротничками. Внизу у колонного подъезда стояли швейцар, дворники, еще господа. — Все почтительно молчали и слушали, только одни звуки лягушек и перепелов вторили певцу. Да вдалеке рубили что-то, и равномерные звуки топора доносились по воде. — Маленький человечек заливался, как соловей, переливая фистулой, и пел6 [один] куплет за другим. Припев он повторял каждый раз несколько развязно и каждый раз отлично, видно было, что он свободно обращался с искусством. Недалеко от меня стояли повар и келнер, оба аристократы прислуги, что видно было по одежде, воротничкам, по позе и по тому, что они, отделившись от всей толпы, сообщали замечания только друг другу. Один курил сигару и при каждом бойком переливе одобрительно покачивал головой своему товарищу, товарищ поталкивал его локтем, как будто говоря: каков шельма! и вместе с тем по его подмигиванью заметно было, что он не считал нужным находить это бесспорно отличным. Как будто ему приходила мысль, что может это и нехорошо. Но все скромно молчали и в других, особенно в женщинах, я замечал признаки безусловного одобрения и довольства. На балкона[х] и в окнах Швейцергофа всё прибавлялось публики.

— Кто он такой? — спросил [я] у стоявшего подле меня господина.

— Из Кантона Аргови, так ходит, поет, — отвечал мой господин.

— А что, много их таких ходят?

— Да, много, — отвечал он, но он не понял, что я его спрашиваю, и, спохватившись, прибавил: — о нет, он только один, которого я тут видал. Каждое лето он приходит.

В это время маленький Тиролец кончил, перевернул гитару, прокашлялся и сказал что-то, чего я не понял, но что произвело в толпе хохот. —

— Что это? — спросил я.

— Он говорит, что выпил бы, любит выпить. — Messieurs et Mesdames,7 вдруг заговорил маленький человечек полуитальянским, полунемецким акцентом, с теми интонациями, с которыми говорят фокусники к публике, si vous croyez que je gagne quelque chose, vous vous tromperez fort, pour un pauvre homme, Messieurs et Mesdames, je vous chanterais l’air du Rigi.8

В толпе засмеялись. Я дал ему несколько монет. Наверху публика молчала, но, видимо, ожидала и никто не бросил копейки, несмотря на то, что он с фуражкой подходит к окнам. Тиролец опять вскинул гитару и запел l’аir du Rigi.9 Грациозная милая тирольская песенка. Он кончил и опять сказал свою непонятную фразу: Messieurs et Mesdames, si vous croyez que je gagne quelque chose..., которую он, видимо, считал весьма ловкой и остроумной. Опять элегантная публика внимательно смотрела на Тирольца, снявшего фуражку, и опять из этих, по крайней мере 80 блестяще одетых10 человек, стоявших у окон и балконов великолепного дома, никто не бросил ему копейки. Толпа безжалостно захохотала. Тиролец взял в другую руку гитару, снял фуражку и сказал: Merci, Messieurs et Mesdames.11 Хохот увеличился. Тиролец прокашлялся, сказал12 что-то и пошел прочь к городу. Молчаливая толпа, во время его пенья, заговорила и на набережной и в окнах и несколько человек, смеясь, пошли за Тирольцом, однако в отдалении, как будто не удостаивая его идти с ним рядом. Почти все смеялись, шли за ним. Маленький человечек сделался еще меньше, я видел в темноте, как он, растягивая ноги, утекал к городу, преследуемый жестокой смеющейся толпой. —

Мне сделалось больно, горько, стыдно за маленького человечка, за толпу, за себя — и, как будто надо мной смеялись и я был виноват, я тоже, не оглядываясь, скорыми шагами пошел на крыльцо. Я не отдавал еще себе отчета в том, что я испытывал, но что-то было и разбито и стыдно. На великолепном, освещенном подъезде мне встретился учтиво сторонившийся швейцар и Английское семейство. Красивый, сильной и высокой мущина с бакенбардами, в черной шляпе и с пледом на руке, в которой он нес трость,13 лениво, самоуверенно шел под руку с дамой, в диком шелковом платье, чепце с блестящими лентами и прелестнейшими кружевами. Рядом с ними шла мисс, беленькая, чистенькая, светленькая, с русыми длинными буклями и в14 швейцарской шляпе и еще 10-летняя мисс, с полными, стройными коленками из-под дорогих кружев. Им всем, видимо, было так чисто, удобно, весело, так они, не торопясь, подвигались, зная, что им посторонятся, и такое равнодушие выражалось в каждом их движении, что я вдруг, вспомнив маленького человечка, почувствовал на них невыразимую злобу и, повернувшись назад, побежал в темноте по направлению, по которому скрылся Тиролец. Толпа уж разбрелась, но еще несколько человек, смеясь, следовали за ним. Я спросил у них, где Тиролец. Мне указали его впереди. Я догнал его и предложил ему выпить вместе бутылку вина. Он шел всё один, скорыми шагами, никто не приближался к нему, и сердито бормотал что-то под нос. Он недовольно оглянулся на меня, но, разобрав в чем дело, сказал: — О, это я не откажусь.

Он предложил мне идти в маленькое кафе, которое было тут подле, но мне непременно хотелось идти с ним пить в Швейцерхоф, и я настоял на этом, несмотря на то, что он говорил, там слишком парадно. Несколько праздных гуляк — как только я подошел к Тирольцу, подошли и стали слушать и пошли за нами до самого подъезда, ожидая верно представления. — Когда я спросил бутылку вина, келнер, улыбаясь, посмотрел на нас, старший же кельнер строго сказал, чтобы нас провели в другую залу налево. Зала налево была простая большая комнатка с деревянными лавками и столами. В углу здесь мыли посуду. Это была, как я видел, людская. Лакеи поглядывали на маленького человечка с такой кротко-насмешливой улыбочкой, которая говорила, что они чувствуют себя настолько неизмеримо выше певца, что им только забавно служить ему. Человека три пришли смотреть. — Простого вина прикажете? сказал мне один, подмигивая. Это всё начинало меня злить. Шампанского15 Moëte,16 сказал я, — стараясь принять самый гордый и величественный вид. Лакеи и судомойки сгруппировались около нас, сели некоторые и с кроткой улыбкой на лицах любовались на нас, как любуются на милых детей, когда они мило играют. Под огнем этих лакейских глаз мы должны были пить и беседовать с Тирольцем.

При огне я его рассмотрел хорошенько. Это был крошечный, сбитый, жилистый человечек, с курчавыми, темнорусыми волосами, большими карими глазами, лишенными ресниц и плачущими, и чрезвычайно приятным ротиком. У него были маленькие бакенбарды, волосы были не длинны, одежда состояла из черно[го] галстука, черного сертука, довольно длинного, и таких панталончиков. Вообще ничего странного, артистического не было в его фигурке, он скорей похож был на скромного земледельца; один только чрезвычайно мило сжатый маленький, хитрый и грациозный ротик поражал в нем. Он был не чист, очень загоревши, и вообще носил характер трудового человечка. На вид ему казалось лет от 28 до 40, действительно же было ему 38.

Он был из Argovie,17 уже 18[-й] год занимается пением и ходит по Швейцарии и Италии, каждый год переходит Сан Готард18 или Сан Бернард19 и возвращается; 28 лет тому назад у него сделался панари20 21 но он все-таки ходит. Весь его багаж гитара, и22 славная гитара, и кошелек, в котором 60 сантимов и то те, которые я дал и которые он нынче проспит и пропьет, как он сам сказал. — Когда я у него спросил, есть ли у него что-нибудь дома: жена, братья, отец, дет[и], дом, земля, он собрал ротик, как будто на сборки. Oui! le sucre est doux, il est bon pour les enfants.23 Я ничего не понял; но в лакейской группе засмеялись. Ничего нет, а то бы <разве я стал ходить так>, объяснил он мне и опять с хитро-самодовольной улыбкой повторил фразу sucre и добродушно засмеялся, с самодовольством оглядываясь на лакеев. В лакейской группе только одна горбатая судомойка серьезно и с участием смотрела на Тирольца и подняла шапку, которую он уронил. Песни, которые он пел, были большей частью старинные. Я спросил его, не сочинял ли он сам? Нет, отвечал он с испугом, куда мне. — А как же Риги песня не старинная, сказал я. Да, эту сочинил один из Freigang из Базеля.24 Очень был умный человек. Ну, а музыку кто положил? Да это так. Чтобы петь, знаете, надо что-нибудь новенькое. — Я несколько раз закидывал ему в разговоре словечко, что он артист, потому что фокусники и парикмахеры любят называть себя этим именем, но он, казалось, вовсе не признавал за собой этого качества. В Италии, куда он шел теперь, ему очень нравилось. Да, там умеют ценить музыку, сказал я. Нет, что ж насчет музыки? Итальянцы сами мастера. Что им меня, я только тирольские песни могу петь. А что ж там щедрее господа? сказал я, желая заставить его разделить мою злобу на обитателей Швейцергофа, слушавших его и не давших копейки, там не так как здесь, из огромного отеля, где богачи живут, ничего не дадут артисту. Мое замечание подействовало совсем иначе. — Он и не думал негодовать на них, а в моем замечании видел упрек его таланту, который не вызвал награды, и старался оправдаться от него. Что ж, сказал он, не всякий раз, и голос иногда устанет, пропадет. Ну как же ничего не дать? — повторил я. Он не понял25 моего замечания и стал мне рассказывать песню Риги, сочинение Фрейганга, которая особенно ему нравилась. Песнь в patois.26 Вот ее перевод: 27

Коли хочешь идти на Риги,
То до Веллисса не нужно башмаков,
(потому что на пароходе, — прибавил он вскол[ьзь]),
А от Вел[л]исса возьми палку,

Да зайди, выпей вина,
Только не слишком много,
Потому что, чтобы пить,
Надо прежде заслужить и т. д.28

Когда принесли шампанское, Тирольцу стало неловко. Он поворачивался на своей лавке. Мы чокнулись за здоровье артистов. Выпив полстакана, он глубокомысленно повел бровями и сказал что-то странное. Он говорил по-французски. Но по заключению je ne dis que ça29 я догадался, что он это сказал неловко хитросплетенную [фразу], долженствовавшую означать, что вино очень хорошо и что он давно не пил такого. Мы продолжали беседовать, лакей, кажется, подтрунивал над нами, я подливал моему гостю. Он всё отказывался из приличия, но пил. Я знаю, что вы хотите, сказал он, прищурив глаз и грозя пальцем, вы хотите меня напоить, но нет, не удастся. Je ne dis que ça. Я протестовал. Ему жалко верно стало, что он меня обидел, дурно объяснив мое намерение. Я уверен, что он это почувствовал. Всё равно, сказал он, и опять ужасная фраза, долженствующая выразить, что я все-таки хороший малый. — В это время швейцар пришел и спокойно сел подле нас. Признаюсь в своей слабости, это меня озлило. Ничего нет легче перехода от скорби к злобе. Я готов есть и пить с швейцаром, я злился не за себя, а за него. Он сел, потому что сидел со мной Тиролец, иначе он бы не позволил себе этого. Лакей подошел к Тирольцу и, глядя ему в маковку, стал улыбаться.

губы и чувствую, что бледнею. Я так смеюсь. Какое вы имеете право тут быть, не сметь сидеть. Швейцар встал, ворча что-то. По какому праву вы смеетесь над этим30 господином, отчего вы не смеялись надо мной нынче за обедом и над сотней смешных людей, которые там были? Оттого, что он бедно одет, он в 1000 раз лучше вас. Наверно лучше. Да я ничего, робко замечал мой враг, он не понимал, что я говорю. Разве я мешаю ему сидеть? Грубый швейцар вступился за лакея, добродушная горбунья приня[ла] мою сторону или видимо боясь их крика — истории, стала между нами и говорила: Der Herr hat Recht. 31

Но у меня всё больше и больше развивалась злобная словоохотливость. Я всё припомнил, и толпу, которая смеялась, когда ему ничего не дали, и слушателей на балконе, и в эту минуту я бы, кажется, с удовольствием подрался бы с лакеем и палкой по голове прибил бы Англичанок на балконе. Ежели бы был всегда Севастополь, где можно бы сорвать злобу, я бы там в минуту был ужасен.

И отчего вы провели меня и Господина в эту, а не в ту залу. А? Какое вы имели право, разве не все равны, кто платит, не только в республике, а везде? Паршивая ваша республика, вот оно равенство этих англичан, которые слушали даром бедного человека, который утешал их. — Они украли у него каждый по нескольку сантимов — их вы бы не смели провести в эту залу.

Зала заперта, отвечал швейцар. Нет, закричал [я], неправда. Так вы лучше знаете. Знаю, знаю, что вы лжете.

Швейцар повернулся плечом. Э! что говорите, сказал он.

скрылся. Зала была отперта и Англичанин с женой ели бараньи котлетки; несмотря на то, что мне указывали особый стол, я подсел к самому Англичанину. Надо было видеть, как посмотрели на меня встревожен[но], как он сказал shocking,32 как она оттолкнула тарелку и, шумя шелковой юбкой, вышла из комнаты. И с каким презрением они посмотрели на нас и как в дверях что-то толковали лакею, презрительно плечом указывая на нас. Тиролец был сам не свой и просил уйти. Я, хотя удовлетворив отчасти своей досаде,33 всё больше и больше приходил за него в негодованье. Когда он допил вино и снова непонятной фразой, прибавив je ne dis que ça, отблагодарил меня, мы вместе вышли. Глаза у него всегда были влажны, поэтому, когда он говорил трогательно, оно особенно действовало. Я дал ему поравняться с швейцаром и лакеями, стоявши[ми] у подъезда (швейцар жаловался, кажется, на меня лакеям), и тут со всей почтительностью, к[оторую] только в состоянии выразить в себе, я снял шляпу и пожал Тирольцу руку с панари. Лакеи сделали, как будто ни малейшего [внимания] на меня не обращают. Один из них только засмеялся сардонически[м] смехом. — Тиролец, раскланиваясь, скрылся в темноте, я пошел наверх, но не мог ни чем-нибудь заняться, ни заснуть от волнения. Мне всё хотелось побить или подраться с швейцаром или с Англичанами; в смутной надежде встретить такой случай, и тоже для того, чтобы походить до тех пор, пока успокоюсь, я вышел на улицу. Никого не было, исключая швейцара, который, увидав [меня], повернулся мне спиной и стал ходить по набережной между липками.

Вот она странная судьба поэзии, рассуждал я, успокоившись немного — все любят ее, ищут ее, одну ее ищут и любят и никто не признает и не знает этого. Лучшее благо мира, которым пользуются люди, не зная этого, не благодаря за это ту силу, которая дает его им. Спросите у кого хотите, у всех этих оби тателей Швейцерхофа: что главное благо мира? все или скажут — деньги, и примут сардоническое выражение, что мол! Может быть, это вам не нравится, но что же делать, я не мог удержать мой ум видеть правду. — Жалкий твой ум и несчастная ты машина, сама не знающая, чего тебе нужно. Зачем вы все при лунном свете высыпали на балкон и к окнам и в том почтительном молчании слушали маленького певца и слушали бы еще, ежели бы он захотел петь еще? Что за деньги, хоть за 100 000 ф[ранков], вас всех можно бы было заставить молча стоять и внимать? Наверно нет. Что за деньги вас можно бы было всех выгнать из отечества и пригнать в маленький уголок Люцерн. Да, говорите вы, поэзия, это хорошо для детей. Да дети-то и похожи на людей, а вы развращены внешне, на вас наплыла уже вся грязь жизни; хотя все-таки одно, что вы любите и ищите, это поэзия. Но вы не отдаете себе отчета, вы не знаете, что вы обязаны этому Тирольцу за чистое наслажденье, к[оторое] он вам доставил, больше чем Лорду, перед которым вы подличаете. Но это еще я понимаю, эту бессознательность поэтических наслаждений, но как вы, люди и христиане, не подумали, что, когда у каждого из вас кругом ненужного на 1000 фр[анков], можно бросить просто бедному, не только тому, около ко[торого] вы столпились и кот[орым] пользовались. Нет, вы, улыбаясь, наблюдали, а грубая толпа смеялась над ним и преследовала его за то, что вы злы, жестоки и бесчестны, потому что украли наслажденье, к[оторое] он вам дал, надеясь на вознаграждение. Как один из 100 вас не нашелся, чтобы бросить ему, этого я не могу объяснить себе.34 Да, вот факт, который должны записывать историки огненными неизгладимыми буквами. Вот факт положительный, что 7 июля н. с. почти нищий Тиролец ночью играл на гитаре и пел прекрасно, перед гостиницей в Люцерне, обитаемой35 факт (можете по газетам справиться, кто были эти семейства), кот[орый] значительнее и серьезнее фактов, записывающихся в газетах и историях, что Анг[личане] убил[и] 1000 К[итайцев],36 Русские 1000 Чеч[енцев], Фр[анцузы] 1000 Кабилов.37 Что послан[ник] Турец[кий] в Неаполь не может быть жид, что Имп[ератор] Нап[олеон] гуляет пешком и делает комедию выборов. Это слова пустые, означающие давно известные гнусные страсти человека, а это явление новое незаписанное.

На этих фактах можно построить историю цивилизации. Да, вот она, цивилизация. Не смешной вздор говорил Руссо в своей речи о вреде цивилизации на нравы. Всякая мысль человека и ложна и справедлива. — Ложна односторонностью по невозможности человека обнять всей истины, и справедлива по выражению одной стороны человеческих стремлений. Возможен ли такой факт в деревне Русской, Франц[узской], Итальянск[ой]? Нет. А ведь все эти люди христиане и гуманные люди. Провести в общем гуманную идею разумом, — позаботиться о безбрачии китайцев в Индии, о состоянии Крымских татар в Турции, распрост[р]анять христианство, составлять общества исправл[ения] это их дело. Но при этих поступках, что руководит члена палаты или духовное лицо, подающее большой проэкт — тщеславие, корысть, честолюбие — кажется спорить нечего. А где первобытное, prime sautier,38 чувство человека. — Его нет, и оно исчезает по мере распространения цивилизации, т. е. корыстной, разумной, себялюбивой асосиации людей, к[оторую] называют цивилизацией, и к[оторая] диаметральн[о] противуположна асосиации инстинктивной, любовной. Вот оно и равенство республиканское. Т[иролец] ниже лакея, лакей показывает ему это, безбожно смеясь над ним. Потому что у Т[ирольца] 60 сант[имов], и его оскорбляют. У меня 1000 ф[ранков], я выше лакея и безобидно оскорбляю его. Когда я соединился с Т[ирольцем] вместе, мы стали на уровне лакея, и он сел с нами и спорил. Я стал нагл и стал выше. Лакей был нагл с Т[ирольцем], Т[иролец] стал ниже.

не навязывается, не вредит своим товаром, не обманывает, ничего нет безнравственно[го] в его ремес[ле]. Его сажают в тюрьму за его промысел. Злостный банкрут, игрок на бирже кричат в совете о бродяжничестве. —

Ежели бы только люди выучились не думать и не говорить положительно, сознава[я] свое бессилие понять законы своей души и потому законы общие человеческие. Ежели бы только не говорили общие решения: 39 деспотизм зло, цивилизация благо, варварство зло. — У кого в душе так непоколебима эта мера добра и зла, чтобы он мог разделять одно от другого? У кого так велик ум, чтобы обнять все факты и свесить их? И где такое состояние, где бы не было добра и зла? И почему я знаю, что я вижу больше зла или больше добра не от того, что я стою не на настоящем месте?40 Кто в состоянии оторваться от жиз[ни] и взглянуть на нее независимо сверху? И кто определит мне, чтó цивилизация, чтó свобода, где грани свободы и деспотизма, где граница цивилизации и варварства? Разделили и радуются. Разве нет других раздел[ов?] Ведь мера всему добро. Где больше равенства, где все лакеи выше [?], где больше свободы. Где неаполит[анцы] поют. Одно есть — всемирный дух, проникающий в каждого из нас, как отдельную единицу, влагающий каждому бессознательное стремление к добру и отвращение к злу, тот самый дух в дереве велит ему расти к солнцу и растению бросить листья к осени, вот только слушай этот голос чувств[а], совести, инстинкта, ума, назовите его как хотите, только этот голос не ошибается. И этот голос говорит мне, что Т[иролец] прав, а что вы виноваты, и доказывать этого нельзя и не нужно. Тот не человек, кому это нужно доказывать. И этот голос слышится яснее в положении того, что вы называете варварство, чем в положении того, что вы называете цивилизацией.

случай в отеле Швейцергоф, давший тему для рассказа «Люцерн», произошел 25 июня/7 июля 1857 г. во время первого заграничного путешествия Толстого.

Письмо адресовано В. П. Боткину, но Толстой, не кончив его, отправил Боткину другое письмо от 27 июня/9 июля (см. п. №82), в котором писал «Как образчик будущих писем посылаю вам это от 7 из Люцерна. Письмо не это, а другое, которое еще не готово нынче», т. е. имея в виду настоящее письмо.

1 См. прим. 1 к п. № 82.

2 В автографе: росистой

3

4 Зачеркнуто: другое

5 Зачеркнуто: тени

6 : одну песню за другого

7 [Милостивые государи и государыни,]

8 [если вы думаете, что я что-нибудь зарабатываю, вы очень ошибаетесь, для бедного человека, милостивые государи и государыни, я спою вам песенку Риги.]

9 [песенку Риги.]

10 : который каждый наверно купил себе

11 [благодарю, милостивые государи и государыни.]

12 Зачеркнуто: про себя

13 : ловко

14 Зачеркнуто: английск[ой]

15 Зачеркнуто

16 Наименование марки вина.

17 Один из кантонов северной (немецкой) части Швейцарии.

18 Сен-Готард — горный узел Швейцарских Альп.

19 Сен-Бернард — название многих горных хребтов в Альпах.

20 — ногтоед.

21 глидерзухт (gliedersucht) — ревматизм. После: глидерзухт зачеркнуто: ревма

22 и повторено ошибочно дважды.

23 [Да, сахар хорош, он приятен для детей.]

24 A. Л. Гасман (см. т. 5, изд. 1935 г., стр. 285) установил, что сочинитель песенки Иоганн Люти (1800—1869), из Золотурна.

25 В автографе

26

27 Между строк этих последних фраз Толстым вписано: Здесь он est serré par la police [стеснен полицией], вот что. Ежели раз заметили да поймали, то в тюрьму, захотят позволят, не захотят нет. А в Италии позволяют. А здесь по новым законам республики не позволяют. Он одушевился. Надо чтобы un bon diable [хороший малый] жил, а то что же это такое, богатые живут, а нам нет. Что же это за законы республики, коли так, то мы не хотим этих законов, мы хотим... и он замялся, — des Lois naturelles [естественные законы]

28 Слова этой песни см. в т. 5, изд. 1935 г., стр. 285.

29

30 Зачеркнуто: челове[ком]

31 [господин прав]

32 Shocking — английское слово, выражающее возмущение при нарушении правил приличия.

33 : начинал понимать, что совсем не нужно было так горячиться.

34 Поперек текста последних фраз написано: толпа свиньи, нечего и говорить.

35 В автографе ошибочно

36 В 1856 г. английское правительство, вследствие оскорбления, нанесенного британскому флагу, без формального объявления войны послало к берегам Китая флот, который обстрелял и разрушил целый ряд прибрежных городов. Вскоре к англичанам присоединились и французы, воспользовавшиеся тем обстоятельством, что, вопреки договору, китайские власти казнили одного французского миссионера. Началась война двух сильнейших европейских держав против беззащитного Китая, окончившаяся только в 1860 г. взятием и разграблением Пекина союзными войсками и заключением унизительного для Китая мирного договора. Эти действия европейцев глубоко возмущали Толстого, что видно из записи в Дневнике под 18/30 апреля 1857 г. См. т. 47, стр. 125 и 448, прим. 1697.

37 В 1857 г. произошло окончательное покорение так называемой Кабилии — гористой области, лежащей в северо-западной части Алжира и населенной племенем кабилов, оказывавших в течение многих лет героическое сопротивление французам, пока, наконец, маршалу Рандону, командовавшему французской армией, не удалось путем энергических и жестоких мер закончить завоевание Алжира.

38 [непосредственное]

39 ЗачеркнутоПоследние два слова ошибочно остались в автографе не зачеркнутыми.

40 : То что они думают знать, убивает чувство.

Раздел сайта: