Толстая С. А. - Толстому Л. Н., 15 июля 1910 г.

№ 432

15 июля 1910 г. в Ясной Поляне.

Лёвочка, милый, пишу, а не говорю, потому что после бессонной ночи мне говорить трудно, я слишком волнуюсь и могу опять всех расстроить, а я хочу, ужасно мое сердце. Нож этот — это угроза, и очень решительная, взять слово обещания назад и тихонько от меня уехать, если я буду такая, как теперь. Тогда чему же верить, если можно на другой день брать назад свои слова.

Такая я, как теперь, я несомненно больная, потерявшая душевное равновесие и страдающая от этого. Значит, всякую ночь, как прошлую, я буду прислушиваться, не уехал ли ты куда? Всякое твое отсутствие, хотя слегка более продолжительное, я буду мучиться, что ты уехал навсегда. Подумай, милый Лёвочка, ведь твой отъезд и твоя угроза равняются угрозе убийства. Разве я могу жить без тебя. Разве я вынесу, что ты, без всякой вины с моей стороны, бросишь меня несчастную, безумно — более чем когда либо горячо любящую тебя? Как же я теперь под такой угрозой выздоровлю, день и ночь боясь твоего бегства? И опять я всё плачу, и сейчас вся дрожу, и у меня всё, всё болит. Подожди уходить, ведь я надеюсь сама скоро уйти, господь на меня оглянется же. Теперь я за свои грехи страдаю.

тихонько от меня. Одна надежда, что ты дашь мне хранить бумагу и ключ от ящика в банке. Отдай, голубчик. Я ведь ровно ничего не могу сделать, всё будет на твоё имя. Сними с меня эти два тяжелые, постоянно гложущие меня подозрения: 1) что ты тихонько от меня уйдешь, 2) что ты от меня опять отдашь Черткову дневники. Ведь я, право, не обманывая говорю тебе, что я совсем, совсем еще больна, надо же это признать, что делать? что я пока на твой взгляд сошла с ума, простить и помочь мне... Не иду с тобой здороваться, чтоб своим видом не раздражить тебя. Не буду ничего больше говорить; я боюсь себя и мучительно жалею тебя, милый, бедный мой, любимый, отнятый у меня, оторванный от моего сердца — муж мой! И как эта огромная рана болит! Самое больное то, что я, страдая, мучаю тебя. Надо уехать мне, и я, может быть, решусь на время!

С. Т.

Примечания

«Письмо, непосланное и переданное дома в Ясной Поляне. После пребыванья у Черткова Лев Николаевич переменился ко мне, грозил уходом и измучил меня, расстроив и так надорванный трудной работой организм». — Начиная с середины 1910 г. в письмах Толстой обнаруживаются черты её обострившегося болезненного состояния; диагноз, поставленный в ноябре 1910 г. психиатром Растегаевым, был сформулирован последним в следующей характеристике Толстой: «Восприятие внешних впечатлений не нарушено, ориентировка в месте и времени сохранена вполне. Сознание совершенно ясное и остается таковым даже во время возбуждения. Внимание в общем не расстроено; но у Софьи Андреевны проглядывает резкое стремление сделать себя, свою личность, свои интересы центром, на который были бы обращены взоры не только её близких, родных, друзей, знакомых, но и случайных лиц, с кем ей приходится сталкиваться. Память сохранена очень хорошо и она припоминает факты близкого и далекого прошлого не только в их общих очертаниях, но припоминает и мелкие детали их. Со стороны суждения и критики у Софьи Андреевны наблюдаются известные расстройства. Эти расстройства выражаются в слабости критики и особенно самокритики. Считая свои взгляды, стремления справедливыми, она не обращает внимания на доводы окружающих и в стремлении отстоять свои взгляды она нередко уклоняется от правдивой передачи виденного или слышанного. Будучи настойчива в достижении намеченной цели, она может совершать поступки, опасные для жизни. Но нельзя отрицать, что степень опасности ею учитывается, конечная же цель — достижение желаемого. Все её действия и поступки вытекают из определенного эмоционального состояния. В суждении Софьи Андреевны проглядывает непоследовательность и отсутствие связи между изложением и выводом. В моменты возбуждения она настолько слабо может подавлять проявление этого, что в состоянии выйти из рамок обычных, повседневных отношений. Вот в самых общих чертах те выводы о психической индивидуальности графини, которые дают мне известное право заключить, что Софья Андреевна, страдая психопатической нервно-психической организацией (истерической), под влиянием тех или иных условий, может представлять такие припадки, что можно говорить о кратковременном, преходящем душевном расстройстве» (из письма Растегаева к С. Л. Толстому). Растегаев выдвинул необходимые условия для излечения больной: изоляция и удаление из обстановки, в которой она находится.

Вызванный (до Растегаева) в Ясную Поляну 19 июля 1910 г. Г. И. Россолимо усмотрел в состоянии Толстой более тяжелую форму аномалии, найдя в ней «дегенеративную двойную конституцию: паранойяльную и истерическую, с преобладанием первой» и констатируя «эпизодическое обострение болезни» (Гольденвейзер, «Вблизи Толстого», II, стр. 145). Позднее в диагнозе, данном уже после смерти Толстого в связи со спором о его литературном наследстве, Россолимо высказался вообще о характере Толстой, сводя его к сочетанию двух дегенеративных конституций (истерической и паранойяльной) и полагая, что первая сказывается в «сосредоточении всех интересов вокруг собственной личности вплоть до принесения в жертву интересов истины и лучших чувств, до полной неразборчивости средств для достижения своих целей» («Дела и дни», кн. 1, стр. 288). Помимо того, что для характера Толстой, взятого в целом на протяжении всей её жизни, неверно, будто все её интересы были исключительно сосредоточены вокруг собственной личности, диагноз Россолимо признается биографами и близкими людьми Толстой ошибочным в части, констатирующей у Толстой наличность выраженного паранойяльного характера [что, впрочем, не исключает возникновения у С. А. в этот период отдельных паранойяльных (бредовых) установок]. Об этом пишет В. Спиридонов («Начала», 1, стр. 182—183); С. Л. Толстой подтверждает: «Вероятно доктор Россолимо был введен в заблуждение потому, что видел её только один раз во время обострения ее болезни» (ДСТ, III, стр. VII). Что касается истерии Толстой, то болезненные черты истеричности неоспоримо окрашивают весь ее эмоциональный тон и повседневное поведение за тяжелый 1910 г. Основными болезненными установками в психике Толстой, определявшими ее не всегда правильное поведение, были: навязчивый страх прослыть Ксантиппой и, в связи с этим, постоянное и упорное стремление разъяснять свою роль даже перед посторонними, что не всегда бывало уместно, а также доходившая до навязчивости неприязнь к Черткову, являвшемуся в ее глазах главным виновником ее обостренных взаимоотношений с мужем. Конкретно Толстая стремилась изъять из рук Черткова дневники Толстого, в которых были выявлены многие интимные стороны жизни супругов, и не отдавать в распоряжение Черткова литературное достояние Льва Николаевича. В первом пункте Толстой пошел навстречу жене и, несмотря на сопротивление Черткова (ср. Булгаков, «Трагедия Толстого», стр. 50—54), настойчиво просил его вернуть дневники (записка Черткову от 14 июля: «[...] чтобы вы сейчас же отдали дневники Саше»), после чего они были положены на хранение в Тульском банке. Но и тут многие обстоятельства выбивали из колеи Софью Андреевну. По второму кругу навязчивых установок С. А. Толстой Лев Николаевич частично удовлетворил ее, обещав, по мере возможности, не видаться с Чертковым. Но последний, оставаясь в Телятинках близ Ясной Поляны, продолжал письмами и сношениями через ряд лиц вмешиваться во взаимоотношения супругов, не щадя больной женщины и самого престарелого Льва Николаевича (Толстой, «Дневники и записные книжки 1910 г.», 1935, стр. 472—473, 518, 591—592, 597—599; Булгаков, «Трагедия Толстого», стр. 76, 78, 80; ср. также 49—52; Гольденвейзер, «Вблизи Толстого», т. II, стр. 173, 180, 184, 192, 194, 230—242, 243, 277, 278—284). Записи Толстого в «Дневнике для одного себя»: «Чертков вовлек меня в борьбу, и борьба эта очень и тяжела и противна мне. Буду стараться любя (страшно сказать, так я далек от этого) вести ее» (под 30 июля; ср. факсимиле на стр. 797); и «От Черткова письмо с упреками и обличениями. Они разрывают меня на части» (под 24 сентября). И, наконец, Чертковым было организовано тайком от Толстой подписание завещания Львом Николаевичем (22 июля) с лишением Софьи Андреевны прав на литературное наследие мужа.

причиной того, что Толстая начинала вслушиваться в разговоры, ища в них скрытый смысл, подчас подслушивала и заглядывала в то, что от нее пряталось. Все домашнее окружение Толстых в 1910 г. не успокаивало, а нервировало Софью Андреевну; этому содействовали передачи сказанного и слышанного третьими лицами, недостаточное внимание со стороны окружающих и отсутствие постоянного медицинского присмотра; домашний врач Толстого, Маковицкий, отрицательно относившийся к Софье Андреевне, усматривал в ее действиях только «притворство», не считаясь с тем, что притворство и даже симуляция являются одним из ингредиентов болезненного истерического состояния и что притворство, даже сознательно обдуманное больным, в условиях неуравновешенной психики в свою очередь становится симптомом болезни. Единственный человек в доме, кто психологически вполне понимал положение Софьи Андреевны, был сам Лев Николаевич, постоянно указывавший, что Толстая, как больной человек, может вызывать только жалость. 9 сентября 1910 г. Толстой писал Черткову о жене: «Она очень раздражена, — не раздражена, ce n’est pas le môt [не то слово], но взволнована болезненно, подчеркиваю это слово. Она страдает и не может победить себя». В условиях сложившегося окружения однако и сам Толстой ничего поделать не мог.

. Перед отправкой дневников Чертков писал Толстому: «Мне сегодня особенно живо вспомнилось умирание Христа, как его поносили, оскорбляли, как глумились над ним, как медленно убивали его, как самые близкие к нему по духу и по плоти люди не могли к нему подойти и должны были смотреть издали, и как все это он чувствовал и говорил: Прости им, так как они не ведают, что творят»; самой же С. А. Толстой Чертков писал так 7 июля 1910 г.: «Я указал Вам на то, что до сих пор никогда не злоупотреблял моим близким знакомством с интимной стороной Вашей семейной жизни, что никогда не совершал в этом отношении никаких indiscrétions и что никогда не сделаю это и в будущем, несмотря на то ». Хранится в АСТ).

— Толстой писал Софье Андреевне 14 июля: «Старые дневники возьму у Черткова и буду хранить сам вероятно в банке. Если тебя тревожит мысль о том, что моими дневниками, всеми местами, в которых я пишу под впечатлением минуты о наших разногласиях и столкновениях, что этими местами могут воспользоваться недоброжелательные к тебе будущие биографы, то, не говоря о том, что такие выражения временных чувств как в моих, так и в твоих дневниках никак не могут дать верного понимания о наших настоящих отношениях, — если ты боишься этого, то я рад случаю выразить в дневнике или просто, как бы в письме, мое отношение к тебе и мою оценку твоей жизни. Мое отношение к тебе и моя оценка тебя такие: как я смолоду любил тебя, так я, не переставая, несмотря на разные причины охлаждения, любил и люблю тебя. Причины охлаждения эти были (не говорю о прекращении брачных отношений, — такое прекращение могло только устранить обманчивое выражение не настоящей любви), причины эти были во-1-х, всё большее и большее удаление мое от интересов мирской жизни и мое отвращение к ним, тогда как ты не хотела и не могла расстаться, не имея в душе тех основ, которые привели меня к моим убеждениям, что очень естественно и в чем я не упрекаю тебя. Это, во-1-х. Во-2-х (прости меня, если то, что я скажу, будет неприятно тебе, но то, что теперь между нами происходит, так важно, что надо не бояться высказывать и выслушивать всю правду), во-вторых, характер твой в последние годы все больше и больше становился раздражительным, деспотичным и несдержанным. Проявления этих черт характера не могли не охладить — не самое чувство, а проявление его. Это, во-2-х. В-3-х, — главная причина была роковая, та, в которой одинаково не виноваты ни я, ни ты, — это наше совершенно противоположное понимание смысла и цели жизни. Всё в наших пониманиях жизни было прямо противоположное: и образ жизни, и отношение к людям, и средства к жизни — собственность, которую я считал грехом, а ты необходимым условием жизни. Я в образе жизни, чтобы не расставаться с тобой, подчинялся тяжелым условиям жизни; ты же принимала это за уступки твоим взглядам, и недоразумение росло все больше и больше. Были и еще другие причины охлаждения, виною которых были мы оба, но я не стану говорить про них, потому что они не идут к делу. Дело в том, что я, несмотря на все бывшие недоразумения, не переставал любить и ценить тебя. Оценка же моя твоей жизни со мной такая. Я, развратный, глубоко порочный в половом отношении человек, уже не первой молодости, женился на тебе, чистой, хорошей, умной, 18-тилетней девушке, и, несмотря на это мое грязное, порочное прошедшее, ты почти 50 лет жила со мной, любя меня, трудовой, тяжелой жизнью, рожая, кормя, воспитывая, ухаживая за детьми и за мной, не поддаваясь тем искушениям, которые могли так легко захватить женщину в твоем положении — сильную, здоровую, красивую. Но ты прожила так, что я ни в чем не имею упрекнуть тебя. За то же, что ты не пошла за мной в моем исключительном духовном движении, я не могу упрекать тебя и не упрекаю, потому что духовная жизнь каждого человека есть тайна этого человека с богом, и требовать от него другим людям ничего нельзя. И если я требовал от тебя, то я ошибался и виноват в этом».

Раздел сайта: