Толстая С. А. - Толстому Л. Н., 18 февраля 1897 г.

№ 348

18 февраля 1897 г. [Москва]

Чувствую себя всё время виноватой, что ты всё грустишь и грустишь, милый друг. Сейчас получила твое второе письмо на двух листочках маленьких и даже удивилась, что вызов мой тебя в телефон — мог подействовать на тебя опять-таки огорчительно. Я вызвала тебя опять по тому же чувству, что мне жалко было от тебя оторваться, хотелось льнуть к тебе душой и жить, опираясь нравственно на тебя. Кроме того мне жалко было тебя слабого физически и огорченного всей петербургской историей и просто захотелось услыхать твой голос, еще раз почувствовать тебя. Ты говоришь, что надо на нас женщин действовать не логикой, а чувством. Но со мной на этот раз нечего было никак — да и вовсе на этот раз — не чувствовала в себе ни вины, ни дурных мыслей, что, расставшись с тобой без последнего мучительного разговора, я донесла бы свое умиленное чувство от наших (моих скорее) хороших отношений и жила бы ими. Теперь прошла боль, я живу здесь спокойно, хорошо, и занята с утра до вечера теми требующими от меня непосредственного и необходимого решения и удовлетворения — делами практической жизни. Опять с утра приходит Мария Васильевна, читаем корректуры; потом выезды по делам; вечером были вчера Буланже и Дунаев, к ночи опять корректуры, счёты, письма.

танцует, умеренно занят костюмом и учится, как он говорит, лучше. С Машей мы очень хороши, но ни слова не говорим о ее деле. Вера очень ровна, играет с няней иногда в дурачки, никуда не ходит и иногда болезненно говорит о необходимости замужества. Сегодня вечером Маша собирается к Колокольцовым, и там будет и Варя, и, может быть, и я поеду, если подвину дело корректур и если не будет трудно. Вчера вечером чувствовала себя такой слабой, что даже легла и лежала долго в гостиной на тахте. Это еще остатки нездоровья. И болит спина немного, и всё в жар и пот бросает. — Только бы ты поправился и окреп поскорее. Масленицу, я знаю, что мы почти не заметим, как она пройдет, всегда суеты много; а если нам покажется одиноко друг без друга дальше, то бог даст съедемся. Неужели тебе может быть не ясно, что наше обоюдное дерганье за сердце есть несомненный признак нашей душевной близости. Ради бога не порть и не нарушай её такими разговорами и с доверием дай мне итти самой своим внутренним путем к хорошему и помоги мне, когда я оглянусь на тебя за помощью, а не упрекай мне.

Прощай, милый друг, если что в моем письме опять больно тебе, прости меня, я его написала, как и всегда, не . Бери меня, какая я была всю жизнь, помирись наконец, через 35 лет с тем, что послала тебе судьба в моем лице, и постарайся любить и прощать, как и все мы должны это делать.

Примечания

получила твое второе письмо на двух листочках — от 17 февраля; во второй части письма Толстой писал: «Хочется еще писать тебе, после того как ты поговорила в телефон. Грустно, грустно ужасно грустно. Хочется плакать. Вероятно, тут большая доля физической слабости, но всё-таки грустно, и ничего не хочется и не можется делать. Но не думай, чтобы ты была чем-нибудь причиной. Я потому и пишу тебе, что в этом чувстве нет ни малейшей доли упрека или осуждения тебя, да и не за что. Напротив, многое в тебе — твое отношение к Черткову и Бирюкову радует меня. Я пишу, что логикой нельзя действовать на тебя, да и вообще на женщин, и логика раздражает вас, как какое-то незаконное насилие. Но несправедливо сказать, что нельзя общаться с вами логикой, надо сказать: одной логикой, или на ней основывая свои требования к вам. Нельзя ставить логику впереди чувства, надо, напротив, впереди ставить чувство. Впрочем, ничего не знаю, знаю, что мне больно, что тебе сделал больно, и хотел бы, чтобы этого не было, и мне кроме физических причин или вместе с физическими причинами от этого очень грустно. Это у меня пройдет. А если у тебя будет, — напиши, милая, и мне будет большая радость чувствовать, что я тебе нужен. Ну и всё« (ПЖ, стр. 519).

. С. А. Толстая пометила: «Мы ездили с Львом Николаевичем прощаться с сосланными: семьей Черткова, и Бирюковым и др.». На самом деле тяжелое положение в жизни Толстых, связанное с поездкой в Петербург 1897 г., было сложнее. В ненапечатанном письме от 1 февраля Толстой писал: «Ты мне говорила, чтоб я был спокоен, потом сказала, что ты не поедешь на репетицию. Я долго не мог понять: какую репетицию? и никогда и не думал об этом. И всё это больно. Неприятно, больше, чем неприятно.. мне было узнать, что несмотря на то, что ты столько времени рассчитывала, приготавливалась, когда ехать в Петербург, кончилось тем, что ты едешь именно тогда, когда не надо бы ехать. Я знаю, что это ты не нарочно делала, но всё это делалось бессознательно, как делается всегда с людьми, занятыми одной мыслью. Знаю, что и ничего из того, что ты едешь теперь, не может выдти, но ты невольно играешь этим, сама себя возбуждаешь; возбуждает тебя и мое отношение к этому. И ты играешь этим. Мне же эта игра, признаюсь, ужасно мучительна и унизительна и страшно нравственно утомительна. Ты скажешь, что ты не могла иначе устроить свою поездку. Но, если ты подумаешь и сама себя проанализируешь, то увидишь, что это неправда во 1-ых и нужды особенной нет для поездки, во 2-х, можно было ехать прежде и после — постом. Но ты сама невольно это делаешь. Ужасно больно и унизительно стыдно, что чуждый совсем и не нужный и ни в каком смысле не интересный человек [Танеев] руководит нашей жизнью, отравляет последние года или год нашей жизни, унизительно и мучительно, что надо справляться, когда, куда он едет, какие репетиции когда играет. Это ужасно, ужасно отвратительно и постыдно». (Не напечатано.) Речь идет о концерте, на котором выступал Танеев в Петербурге 8 февраля и на который, вопреки желанию Толстого, Софья Андреевна приехала.

— в первой половине письма от 17 февраля.

Вера — В. А. Кузминская.