Страхов Н. Н. - Толстому Л. Н., после 3—4 сентября 1873 г.

Н. Н. Страхов — Л. Н. Толстому

После 3—4 сентября 1873 г. Санкт-Петербург.

Ну что ж, бесценный Лев Николаевич! Я ведь опять спасовал. Сколько я ни думал и ни перечитывал, я не решился почти ничего вычеркнуть. Даже напротив, мысли о поправках, блеснувшие мне при первом перечитывании, исчезали по мере вчитывания и в то же время мне яснее и яснее становился ход Ваших мыслей, так что, сделавши множество мелких исправлений, в которых эти две статьи особенно нуждались, я вычеркнул всего в двух местах по две по три строчки, — там, где надобность была совершенно очевидна. Вам, следовательно, пересматривать еще раз эти страницы не нужно, и я отослал поэтому весь четвертый том в Москву. На Ваше решение я отдаю только следующее: в последней статье, Вопросы истории, я предлагаю Вам выкинуть последний параграф, XII-й, где находится сравнение переворота в истории с переворотом в астрономии, произведенным системою Коперника. Сравнение это неточно и не поясняет дела, — говорю это прямо, потому что предыдущие страницы удивительны по точности и ясности, вплоть до самого этого XII-го, совершенно лишнего параграфа. Если Вы согласны со мною, то напишите в Москву, чтобы его выпустили, это значит последние четыре страницы, от слов С тех пор до слов нами зависимость. Хотя мне очень нравится все, что́ Вы пишете, все-таки решусь сказать, что первая часть Вопросов истории, именно рассуждение о власти чрезвычайно растянуто и не совсем точно. Неточность происходит оттого, что Вы не определяете, что́ собственно Вы называете делом, событием, настоящим происшествием в истории. Убивать, умирать — это события; сердиться, приказывать — не события. Я говорю примерно. Таким образом Вашу мысль, мне кажется, можно еще развить, повести дальше. Но при этом я был очень удивлен; я увидел, что оборот мысли в моей статье о Дарвине, Переворот в науке, очень похож на оборот Вашего рассуждения о власти. Очень возможно, что я бессознательно подражал Вам и только теперь заметил это. Вообще Ваша Война и мир еще долго будет удивлять других оригинальностью мыслей, но на себе я заметил, что освоился с ними совершенно. Значит, они глубоко вошли в меня, спасибо Вам!

что я имел бы большую радость оказать Вам хоть маленькую услугу; но пять месяцев в ожидании места, моя болезнь и положение брата, оставшегося без жалования, подрезали меня, и как я ни вертелся, но не вывернулся. И в Библиотеке первые три месяца жалованья дают только две трети. Вот отчасти причина и того, что я пишу в Гражданине. Говорю отчасти, потому что я бы и не мог иначе поступить. Достоевский видит во мне старого уже товарища по литературе, очень любит мои статьи, и считал бы просто изменою, если бы я не участвовал в журнале, на который он кладет всю душу — совершенно по напрасну. Я и лавирую — от времени до времени пишу и стараюсь сделать что можно, — подыскиваю сотрудников, смотрю рукописи и пр.1 Но все же я и теперь уже могу уделить немножко времени серьезному чтению, которое постоянно меня к себе тянет. А к новому году, я надеюсь, я буду уже вполне свободен: долги будут уплачены, и с Гражданином, когда обнаружится состояние подписки, можно совершенно раскланяться, т. е. объявить, что на будущий год дам только две-три статейки. Достоевский едва ли останется редактором; он очень болен, раздражен, и доктора его шлют в Италию.

Недавно я только кончил свою статью о развитии организмов2, надеюсь, последнюю большую статью, в которой мысль высказана поспешно, недостаточно разработана — а между тем я считаю ее достойною самой лучшей обработки. И вот беда — не знаю, где ее печатать. Я послал в Москву, в Природу, но этот журнал очень не надежен и право боюсь — прекратится, не успев напечатать моей статьи.

Так до сих пор почти стоит затеянная мною работа — относительно механического взгляда на природу. Но мысль не покидает меня, нет-нет да и приходят соображения, по которым чувствую, что она зреет понемножку.

Противоречие, которое я нашел в Ваших письмах, состоит в том, что Вы сперва писали, что отдались роману всею душоюлегком роде. Все это и другое (Ваш радостный тон и то, что ни за что не прочитали бы мне романа) возбуждает во мне ожидание чего-то удивительного, столь живого и искреннего, как только Вы умеете писать. О форме (как Вы сами говорили) заботиться нечего: сама придет. Разве Война и мир не представляет в этом отношении полнейшей оригинальности? Наш первый словесник, Никитенко3, не даром разгневался на то, что В. и м. не подходит ни под один род словесных произведений.

Дописываю письмо к Вам в Библиотеке4— крайние, так что никто через них не проходит. Кроме того, мне принадлежит в них единственное окно Библиотеки, выходящее на юг. Сегодня чудесный день, и мне весело думать, что Вы, может быть, охотитесь и в светлом настроении духа. Все, что Вы пишете о себе, о Вашей семье, о графине, меня радует необыкновенно. Но — грешный человек! — радует ужасно и то, что вспоминаете обо мне, о моих мыслях.

И чье-нибудь он сердце тронет,
И сохраненная молвой
Быть может в Лете не потонет
Строфа, слагаемая мной.5

Пожалуйста, поскорее Ваш роман! А если не скоро еще, то скажите, в каком положении дело.

Ваш всею душою

Н. Страхов

Мне все кажется, что Вы плохо цените «Войну и мир»; там ведь есть множество вещей бесподобных, никем до Вас не сказанных, да и Вы сами уже этого самого не напишете. Что это произведение бессмертное — дам голову на отсечение.

1 Анализ рукописей статей, предназначенных для «Гражданина», содержит письмо Страхова к Достоевскому от 30 августа 1873 г.: «Статейка об обсерваториях очень хорошо написана, многоуважаемый Федор Михайлович, но противна мне до высшей степени. Во-первых, не слыхать ни одной ноты действительной нужды, настоящей практической потребности; он только думает, что все это нужно; он свою статейку выдумал в вагоне и написал в комнате. Во-вторых, тут невежество, состоящее в преувеличении силы науки; так вот из наблюдений ученые и выведут законы и полезные советы. В-третьих, наблюдения в самой науке до сих пор существуют в слишком большом числе; они оказались бесполезны — не дают выводов, да и только. Вывод нельзя получать механически, нужно подумать и подумать.

Что касается до армии наблюдателей, то это смешное предложение; просить ученых издать собрание полезных таблиц — еще можно; но собирать и организовать бесчисленные наблюдения — толочь воду в ступе.

Статья «Из Германии» мало любопытна; необыкновенное воодушевление немцев, проникающее всю литературу, толкуется слишком мелко и поверхностно. Одностороннего в статье множество, а целого ничего не выходит, так что общие заключения автора на последней странице и не характерны и Бог знает откуда взяты...

Жалею, что таким образом не мог сказать Вам ничего хорошего...» (см.: Межведомственный Республиканский научный сборник «Вопросы русской литературы». Выпуск 2 (20) (Львов, Издательство Львовского университета, 1972), С. 95.

«Об обсерваториях» и «Из Германии» не были напечатаны в «Гражданине».

2 «О развитии организмов. Попытка точно поставить вопрос» была напечатана в журнале «Природа» (1874, Кн. 1), С. 1—58.

3 Никитенко Александр Васильевич (1804—1877) — историк литературы, журналист, мемуарист, цензор. Страхов имеет в виду книгу Никитенко «Мысли о реализме в литературе» (СПб., 1872).

4 Императорская Публичная библиотека в Петербурге основана в 1795 г., открыта в 1814. Находится на Садовой улице.

5 Начало последней (XL) строфы 2-й главы романа в стихах Пушкина «Евгений Онегин». Страхов цитирует по памяти не совсем точно. Вторая строка читается: «И сохраненная судьбой».