Виноградов В.: О языке Толстого
Глава третья

Часть: 1 2 3 4 5 6 7
Заключение

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

В систему русских стилей «Войны и мира» внедряется по разным направлениям французский язык. Смешение русского языка с французским в авторской речи, а тем более в диалогах действующих лиц романа было обычным явлением в русской литературе с XVIII в. Но в романе Толстого поражали размеры, приемы и функции этого смешения. Современники не столько изучали художественную и идеологическую стороны этого необычного литературного факта, сколько обсуждали и осуждали его с точки зрения принятых норм литературного употребления французского языка в романах из дворянского «великосветского» быта. «В романе Толстого, — писал «Книжный Вестник» (1866, №16—17), — по какому-то необъяснимому капризу, половина его действующих лиц говорит по-французски, и вся их переписка ведется на том же языке, так что книга едва ли не на треть написана по-французски, и целые страницы... сплошь напечатаны французским текстом (правда, с подстрочным внизу переводом). Это оригинальное нововведение тоже действует на читателя как-то странно, и решительно недоумеваешь, для чего оно могло бы понадобиться автору? Если он хотел своими цитатами, по массе своей делающимися злоупотреблением, доказать, что предки нашей аристократии начала текущего столетия, разные Болконские и Друбецкие, говорили чистым и хорошим французским языком, то для этого было бы достаточно одного его свидетельства, пожалуй, двух-трех фраз на книгу, и ему все охотно поверили бы, так как в этом едва кто и сомневался; поверили бы даже, что и жаргоны у них были безукоризненные, но читать книгу, представляющую какую-то смесь «французского с великорусским» безо всякой необходимости, право, не составляет никакого удобства и удовольствия».

Те же упреки, продиктованные литературной традицией, находятся и в других рецензиях и отзывах о «Войне и мире». Так, в «Голосе» (1868, № 105) было написано: «Заметим автору, что в книге его странным кажется не это употребление французских фраз вместе с русскими, а чрезмерное, сплошное наполнение французской речью целых десятков страниц сряду. Для того, чтобы показать, что Наполеон или другое какое-либо лицо говорит по-французски, достаточно было бы ему первую его фразу написать по-французски, а остальные по-русски, исключая каких-либо двух-трех особенно характеристических оборотов, и мы без труда догадались бы, что вся тирада произнесена на французском языке».

«Петербургская Газета» так и отвечала на этот вопрос: «Почему вздумалось гр. Толстому испестрить свой роман французскими фразами? Нельзя же требовать от каждого русского читателя, чтобы он знал непременно французский язык; но, вероятно, автор это сделал для колорита, рисуя перед нами тогдашнее высшее общество, в котором преобладал французский язык» (1869, № 4).

Любопытно, что некоторые читатели и критики (и не только из аристократической среды) упрекали Толстого в дурном французском стиле. Так, А. Д. Блудова писала П. Анненкову (4/16 марта 1865 г. из Ниццы): «1805 год Толстого не слишком нравится мне, — больше плохого французского языка, чем русского, и несвязные разговоры без всякого интереса»35. Сам Л. Толстой в оправдание своего французского языка ссылался на «характер того времени»: «Есть характер того времени (как и характер каждой эпохи), вытекающий из большой отчужденности высшего круга от других сословий, из царствующей философии, из особенностей воспитания, из привычки употреблять французский язык и т. д. И этот характер я старался, сколько умел, выразить»36. В черновых набросках послесловия к «Войне и миру» Л. Толстой отмечал также свою классовую и культурную близость к аристократии, воспитанной на французской речевой культуре: «В сочинении моем действуют только князья, говорящие и пишущие по-французски, как будто всякая русская жизнь того времени сосредоточивалась в этих людях. Я согласен, что это неверно и нелиберально, и могу сказать один, но неопровержимый ответ. Жизнь чиновников, купцов, семинаристов и мужиков мне не интересна и наполовину непонятна; жизнь аристократии того времени, благодаря памятникам того времени и другим причинам, мне понятна, интересна и мила».

Очевиден резкий полемический характер этих об’яснений, направленных против революционно-демократической интеллигенции 60-х гг. Однако, этого указания недостаточно, чтобы уяснить функции и пределы применения французского языка в композиции романа. Характерно, что в 70-х гг. Толстой не только не воспользовался тем же приемом в «Анне Карениной», воспроизводя современный великосветский быт, но в собрании сочинений 1873 г. заменил и в «Войне и мире» французский язык русским37 — вместе с переносом философских рассуждений в особое приложение под заглавием «Вопросы теории» и с целым рядом других изменений. «В этом издании, — писали «Московские Ведомости» (1874, № 2), — граф Толстой вычеркнул все те разговоры на французском языке, кои без ущерба колориту могли быть переданы на русском...». Таким образом, ссылка на «колорит», на стиль эпохи и среды не покрывает всех семантических функций французского языка в «Войне и мире». Вместе с тем, оказывается, что в 70-х годах Толстому стали чужды литературно-художественные и общественно-идеологические мотивы того противопоставления русского языка французскому, которое так остро выступает в «Войне и мире». Вот иллюстрация. Иронизируя над Наполеоном, Толстой не раз в «Войне и мире» язвительно цитировал его фразу о «сорока веках», смотревших на него с высоты пирамид: «Мы не знаем верно о том, в какой степени была действительна гениальность Наполеона в Египте, где 40 веков смотрели на его величие, потому что все эти великие подвиги описаны нам только французами» (XII, 84)38. А в одном письме к А. А. Толстой (1874) у Толстого встречаются такие строки: «Я по крайней мере, что бы я ни делал, всегда убеждаюсь, что du haut de ces pyramides 40 siècles me contemplent, и что весь мир погибнет, если я остановлюсь».

Необходимо точнее определить стилистические функции французского языка в «Войне и мире», исходя из структуры самого романа.

2

Вопрос о французском языке для русской интеллигенции 50—70-х годов отнюдь не был только вопросом из истории стародворянской культуры. Это был злободневный вопрос, обостренный разногласиями между западниками и славянофилами, это было живое наследие дворянско-европейской культуры. С ним связывалась проблема участия высшего общества в создании «самобытной» русской национальной культуры. Характерно, что к этому вопросу: «русский или французский язык?» неоднократно возвращается Ф. М. Достоевский в «Дневнике писателя» (1876 г., июнь — август; 1877 г., май — июнь). «Русские, говорящие по-французски (т. е. огромная масса интеллигентных русских), — писал Достоевский, — разделяются на два общие разряда: на тех, которые уже бесспорно плохо говорят по-французски, и на тех, которые воображают про себя, что говорят как настоящие парижане (все наше высшее общество), а, между тем, говорят так же бесспорно плохо, как и первый разряд»39. Ф. М. Достоевский оценивает это культурно-бытовое явление, этот французский язык высшего общества, не с этической и не с эстетической точек зрения, как Л. Толстой, а с точки зрения живых общественно-политических интересов русского народа, с точки зрения творчески-националистической (если можно так выразиться). Правда, и Достоевскому не чужды принципы этической и характерологической оценки: «Русский французский язык... высшего общества отличается... прежде всего произношением, т. е. действительно говорит как будто парижанин, а между тем это вовсе не так, — и фальшь выдает себя с первого звука, и прежде всего именно этой усиленной надорванной выделкой произношения, грубостью подделки, усиленностью картавки и грассейесмана, неприличием произношения буквы р — тем нахальным самодовольством, с которым они выговаривают эти картавые буквы, тою детскою хвастливостью, не скрываемою даже и друг от друга, с которою они щеголяют один перед другим подделкой под язык петербургского парикмахерского гарсона. Тут самодовольство всем этим лакейством отвратительно». Но здесь оценка дворянского французского языка приняла яркую мелкобуржуазную, «плебейскую» окраску. Однако, для Достоевского корень зла не в этих социально-характеристических извращениях и уродливостях великосветского стиля, а в отрыве «высшего общества» от национальной почвы, от творческих источников родного языка (включая сюда и «простонародную» речь). «Мы презираем этот материал, считаем грубым, подкопытным языком, на котором неприлично выразить великосветское чувство или великосветскую мысль». По Достоевскому, русский язык многообразнее и богаче языков европейских. Язык же русских парижан лишен всякой творческой силы. «Язык этот как бы краденый, и потому ни один из русских парижан не в силах породить во всю жизнь свою на этом краденом языке ни одного своего собственного выражения, ни одного нового оригинального слова, которое бы могло быть подхвачено и пойти в ход на улицу». Родной язык — могучее орудие национальной культуры, одна из основных форм национального духовного творчества. Между тем, русский парижанин отказывается от этого могучего орудия. «Не имея своего языка, он, естественно, схватывает обрывки мыслей и чувств всех наций, ум его, так сказать, сбалтывается еще с молоду в какую-то бурду, из него выходит международный межеумок с коротенькими, недоконченными идейками, с тупою прямолинейностью суждений. Он дипломат, но для него история наций слагается как-то по-шутовски»40.

Любопытно в этой связи ироническое отношение Достоевского к Тургеневу, как писателю не только русскому, но и французскому. «Выражено было даже мнение, что «не все ли равно г-ну Тургеневу сочинять на французском или на русском языке и что̀ тут такого запрещенного?» Запрещенного, конечно, нет ничего, и особенно такому огромному писателю и знатоку русского языка, как Тургенев, и если у него такая фантазия, то почему же ему не писать на французском, да и к тому же если он французский язык почти как русский знает. И потому о Тургеневе ни слова».

Отношение автора «Войны и мира» к французскому языку, тоже славянофильское, выросло, однако, на иной социальной почве и опирается на другую идеологию41. В «Войне и мире» необходимо различать три семантических сферы употребления французского языка: 1) художественное развитие контраста между условно-театральным и склонным к внешним эффектам французским национально-языковым стилем и русским — простым и правдивым, чуждым всякой условности; 2) тонкое композиционное использование антитезы французского, антинационального — и русского, народного при сатирической обрисовке придворно-аристократической петербургской среды, в отличие от любовного описания «московского» поместного барства42; 3) смешение русского языка с французским для воссоздания колорита эпохи, для изображения русской дворянской среды и разных слоев и чинов французской наполеоновской армии.

3

«Французская фраза ему противна». Воплотив истинную храбрость, лишенную всего показного, в образе капитана Хлопова, рассказчик «Набега» противопоставляет этот «народный» русский образ французским фразерам, т. е. прежде всего Наполеону: «Француз, который при Ватерлоо сказал: «La garde meurt, mais ne se rend pas», и другие, в особенности французские, герои, которые говорили достопамятные изречения, были храбры и действительно говорили достопамятные изречения; но между их храбростью и храбростью капитана есть та разница, что если бы великое слово, в каком бы то ни было случае, даже шевелилось в душе моего героя, я уверен, он не сказал бы его: во-первых, потому, что, сказав великое слово, он боялся бы этим самым испортить великое дело, а во-вторых, потому, что, когда человек чувствует в себе силы сделать великое дело, какое бы то ни было слово не нужно. Это, по-моему, особенная и высокая черта русской храбрости; и как же после этого не болеть русскому сердцу, когда между нашими молодыми воинами слышишь французские пошлые фразы, имеющие претензию на подражание устарелому французскому рыцарству?».

Искусственно-красивой театральности французского языка в «Войне и мире» противопоставлено «исключительно-русское чувство презрения ко всему условному, искусственному» (XI, 357). Этот контраст, осложняемый антитезой антинационального позерства высшего придворного общества — и национального одушевления поместного дворянства и крестьян, в «Войне и мире» чрезвычайно ярко символизирован Л. Толстым в ироническом изображении посольства Мишо к государю с официальным известием об оставлении Москвы. «Посланный этот был француз Мишо, не знавший по-русски, но quoique étranger, ’âme, как он сам говорил про себя» (XII, 10). Мишо, иронически именуемый «уполномоченным русского народа», занимается jeu de mots и произносит трескучие риторические фразы.

«... Мишо — quoique étranger, mais Russe de coeur et d’âme — почувствовал себя, в эту торжественную минуту, — enthousiasmé par tout ce qu’il venait d’entendre, — (как он говорил впоследствии), и он в следующих выражениях изобразил как свои чувства, так и чувства русского народа, .

— Sire! — сказал он, — Votre Majesté signe dans ce moment la gloire de sa nation et le salut de l’Europe» (XII, 13).

Так, разоблачая ложное понятие о величии, Л. Толстой прибегает к французскому слову grand, как условному знаку искусственно-искаженного понятия: «C’est grand!» — говорят историки, и тогда уже нет ни хорошего, ни дурного, а есть «grand» и «не grand». Grand — хорошо, не grand — дурно. Grand есть свойство, по их понятиям, каких-то особенных существ, называемых ими героями. И Наполеон, убираясь в теплой шубе домой от гибнущих не только товарищей, но (по его мнению) людей, им приведенных сюда, чувствует que c’est grand, и душа его покойна.

«Du sublime (он что-то sublime видит в себе) au ridicule il n’y a qu’un pas», говорит он. И весь мир 50 лет повторяет: Sublime! Grand! Napoléon le grand! Du sublime au ridicule il n’y a qu’un pas» (XII, 165). Ср.: «Потомство и история признали Наполеона grand» (XII, 182) и др.

Точно так же тенденция к риторике, к показной сентиментальности и к красивым условным эффектам, заложенная во французе и французском языке, разоблачается в «Войне и мире» ироническою параллелью — сопоставлением m-selle Bourienne, Наполеона и капитана Рамбаля — через повторяющееся французское выражение «ma pauvre mère»: «Чтобы окончательно тронуть сердца русских, он [Наполеон. — В. В.ère, ma tendre, ma pauvre mère, он решил, что на всех этих [т. е. богоугодных. — В. В.] заведениях он велит написать большими буквами: Etablissement dédié à ma chère Mère. Нет, просто: Maison de ma Mère, решил он сам с собою» (XI, 325). Ср.: «На богоугодных заведениях он велел надписать Maison de ma mère, соединяя этим актом нежное сыновнее чувство с величием добродетели монарха» (XII, 87). Ср.: «У m-selle Bourienne была история, слышанная ею от тетки, доконченная ею самой, которую она любила повторять в своем воображении. Это была история о том, как соблазненной девушке представлялась ее бедная мать, sa pauvre mère, и упрекала ее за то, что она без брака отдалась мужчине... Теперь этот он, настоящий русский князь, явился. Он увезет ее, потом явится ma pauvre mère, и он женится на ней...» (IX, 274). Ср. также: «И с легкою и наивною откровенностью француза, капитан рассказал Пьеру историю своих предков, свое детство, отрочество и возмужалость; все свои родственные, имущественные и семейные отношения. «Ma ère» играла, разумеется, важную роль в этом рассказе» (XI, 371).

Любопытно, что во имя художественно-стилистической задачи — иронически связать образ Наполеона с трафаретной французской фразой «ma pauvre mère» — Толстой пренебрег недостоверным характером источника и воспользовался таким крайне сомнительным (явно сатирическим) известием: «На всех домах богоугодных заведений Наполеон написал: Maison de ma mère, также и в сумасшедшем доме, не знают, что он сим разуметь хочет»43.

Прием повествовательного использования лексики и фразеологии персонажей дает возможность автору «Войны и мира» иронически диференцировать тончайшие семантические оттенки в пределах одного и того же понятия. Например, Пьер и капитан Рамбаль разговаривают о любви, которую они понимают по-разному. Употребление русского и французского слова (любовь и l’amour) ярко выражает эти субъективно-смысловые контрасты двух национальных идеологий: «L’amour, которую так любил француз, была не та низшего и простого рода любовь, которую Пьер испытывал когда-то к своей жене, ни та раздуваемая им самим романтическая любовь, которую он испытывал к Наташе (оба рода этой любви Рамбаль одинаково презирал — одна была l’amour des charretiers, другая l’amour des nigauds); l’amour, которой поклонялся француз, заключалась преимущественно в неестественности отношений к женщине и в комбинации уродливостей, которые придавали главную прелесть чувству» (XI, 372).

Ср. также: «Хотя источник г-на Мишо и должен был быть другой, чем тот, из которого вытекало горе русских людей, Мишо имел такое печальное лицо, когда он был введен в кабинет государя...» (XII, 10).

Отношение к французскому языку, как к языку искусственно-аффектированных и лакирующих жизнь условно-красивых фраз, открыло для Л. Толстого в его борьбе с риторикой широкие возможности комических сопоставлений двух сфер изображения: толстовской, неприкрашенно-реалистической, полемически претендующей на воссоздание подлинной жизни,— и исторически-препарированной французскими писателями (например, Тьером)44«реализует» в плане сюжета «Войны и мира» рассказ Тьера о разговоре Наполеона с пленным казаком (un cosaque de Platow, enfant du Don), превращая этот рассказ в контрастно-юмористическую повесть о встрече с Наполеоном пьяного лакея Лаврушки (XI, 131—134).

Достаточно привести несколько языковых параллелей русского и французского текста в повествовательном стиле (при сообщении Лаврушке об имени собеседника, т. е. Наполеона):

«Лаврушка (поняв, что это делалось, чтобы озадачить его чтобы угодить новым господам, тотчас же притворился изумленным, ошеломленным, , которое ему привычно было, когда его водили сечь».

«A peine l’interprête de Napoléon... avait-il parlé que le Cosaque, ’une sorte d’ébahissement ne proféra plus une parole et marcha les yeux constamment attachés sur ce conquérant, dont le nom avait pénétré jusqu’à lui, à travers les steppes de l’Orient» (говорит Тьер, изображая un sentiment d’admiration naïve et silencieuse».

Риторическое фразерство этого «исторического» стиля разоблачается хотя бы сопоставлением образа Лаврушки с теми метафорами и эпитетами, которые приданы образу казака у Тьера: «l’oiseau qu’on rendit aux champs qui l’on vu naître поскакал на аванпосты, придумывая вперед все то, » (XI, 133—134).

Не менее красочны и комичны контрасты между лакейско-кудрявой, полубессмысленной русской речью Лаврушки и гладким, сказочно-вещим французским стилем тьеровского казака.

«Он [Лаврушка. — В. В.] врал все, что́ толковалось между денщиками. Многое из этого была правда. Но когда Наполеон спросил его, как же думают русские, победят они Бонапарта, или нет, Лаврушка прищурился и задумался.

«Оно значит: коль быть сражению, — сказал он задумчиво, — и в скорости, так это так точно. Ну а коли пройдет три дня, а после того самого числа, тогда значит это самое сражение в оттяжку пойдет».

Наполеону перевели это так:

«Si la bataille est donnée avant trois jours, les Français la gagneraient, mais que si elle serait donnée plus tard, Dieu sait ce qui en arriverait» (XI, 132)45.

Те же языковые приемы легко заметить и в ироническом сопоставлении рассказа Л. Толстого о выстрелах из Кремля по французскому войску с «красноречивыми строками» Тьера: «Кто были эти люди, никто не знал. «Enlevez-moi ça», только сказано было про них, и их выбросили и прибрали потом, чтоб они не воняли. Один Тьер посвятил их памяти несколько красноречивых строк» (XI, 352).

— с переводом их на толстовский русский язык. «Потом, по красноречивому изложению Тьера, он велел раздать жалованье своим войскам русскими, сделанными им, фальшивыми деньгами» (XII, 88).

Понятно, что на фоне такого стилистического соотношения двух языков чужие, французские слова и выражения, включенные в авторскую речь, получают значение иронических цитат. Попадая в смысловую атмосферу русского языка, они контрастно выделяются своим семантическим обликом и экспрессивным тоном. Еще более комичными, искаженными кажутся русские слова во французской форме (steppes, Moscou, cosaque и т. п.).

Чрезвычайно эффектна та едко-ироническая экспрессия, которая окружает вовлекаемые в повествовательный контекст французские слова и фразы Наполеона. Например: «Увидав на той стороне les cosaques и расстилавшиеся степи (les steppes), в середине которых была Moscou, la ville sainte, столица того, подобного Скифскому, государства, куда ходил Александр Македонский, — Наполеон, неожиданно для всех и противно как стратегическим, так и дипломатическим соображениям, приказал наступление» (XI, 8). Ср.: «Для него было не ново убеждение в том, что присутствие его на всех концах мира, от Африки до степей Москвы, одинаково поражает и повергает людей в безумие самозабвения» (XI, 11). Ср. также вопрос Наполеона: «Правда ли, что Moscou называют Moscou la sainte?» (XI, 30).

«От Вязьмы было сделано распоряжение Наполеоном для движения прямо на Москву. Moscou, la capitale asiatique de ce grand empire, la ville sacrée des peuples d’Alexandre, Moscou avec ses innombrables églises en forme de pagodes chinoises!

Эта Moscou не давала покоя воображению Наполеона» (XI, 131).

Ср. также: «Когда вот-вот les enfants du Don могли поймать самого императора в середине его армии, ясно было, что нечего больше делать, как только бежать» (XII, 115) и др.46.

Естественно, что сам автор тоже начинает иронически стилизовать наполеоновскую манеру выражения и оценки событий, превращая соответствующие образы в саркастические афоризмы. Особенно внушителен финальный аккорд, заключающий повесть о ridicule-ном въезде Наполеона в Москву и выраженный в образах «наполеоновского» стиля: «Le coup de théâtre avait raté» (XI, 329).

4

Несколько иначе освещаются формы и приемы того антинационального русско-французского стиля, который — в изображении Толстого — составляет характеристическую черту петербургской придворной и бюрократической аристократии. Сущность этого стиля в «Войне и мире» далеко не исчерпывается кодексом comme il faut.

«аристократизма», comme il faut, были представлены в «Юности»: «Мое comme il faut состояло, первое и главное, в отличном французском языке и особенно в выговоре. Человек, дурно выговаривающий по-французски, тотчас же возбуждал во мне чувство ненависти. «Для чего же ты хочешь говорить, как мы, когда не умеешь?» — с ядовитою насмешкою спрашивал я его мысленно» (гл. XXXI — «Comme il faut»).

Вместе с тем, здесь отмечены некоторые стержневые понятия той семантической системы, которая ассоциировалась с этой, сферой французского аристократического comme il faut: «Прежде всего, я желал быть во всех своих делах и поступках «noble» (я говорю noble, а не благородный» (гл. XXX — «Мои занятия»)47. Повидимому, контрастным понятием было manant (т. е. деревенщина, мужик, грубый, невоспитанный человек). «Браниться, как manants какие-нибудь?.. (Я очень любил это слово manant, и оно мне было ответом и разрешением многих запутанных отношений)» (гл. XXXVI — «Университет»).

В «Отрочестве» и «Юности» отмечаются также фальшь, «искусственность», присущая великосветскому стилю французского языка. Николенька Иртеньев, классифицируя любовь на три рода (любовь красивая, любовь самоотверженная и любовь деятельная), замечает о любви красивой: «Смешно и странно сказать, но я уверен, что было очень много и теперь есть много людей известного общества, в особенности женщин, которых любовь к друзьям, мужьям, детям сейчас бы уничтожилась, ежели бы им только запретили про нее говорить по-французски». После этого в военных рассказах Л. Толстой не раз подчеркивал контраст между простотой народно-русского стиля и условно-фальшивой театральностью великосветско-французской фразеологии. Характерны показное внедрение этого jargon du monde в речь жалкого Гуськова и презрительное отношение к нему со стороны беспритязательных кавказских офицеров в рассказе «Встреча в отряде с московскими знакомыми» (1853—1856):

«— Павел Дмитриевич отлично играет, но теперь удивительно, что с ним сделалось, он совсем как потерянный — la chance a tourné, — добавил, он, обращаясь преимущественно ко мне.

Мы сначала с снисходительным вниманием слушали Гуськова, но как только он сказал еще эту французскую фразу, мы все невольно отвернулись от него».

В «Войне и мире» великосветский петербургский круг, пользующийся почти исключительно французским языком, изображается, как общество расчетливых актеров, у которых речь, жесты, мимика и поступки всецело определяются условным кодексом правил светского поведения, репертуаром взаимно распределенных ролей и колебаниями изменчивой придворной моды: «Князь Василий говорил всегда лениво, как актер говорит роль старой пиесы» (IX, 5).

«Быть энтузиасткой сделалось ее [А. П. Шерер. — В. В.] общественным положением, и иногда, когда ей даже того не хотелось, она, чтобы не обмануть ожиданий людей, знавших ее, делалась энтузиасткой» (IX, 5).

Понятно, что при таком «общественном» закреплении за персонажем определенного амплуа сужается система его речей, интонации, его «игры». Так, Анна Павловна характеризуется, главным образом, оттенками улыбки и выражением грусти при упоминании об императрице.

«Анна Павловна... одним словом или перемещением опять заводила равномерную, приличную разговорную машину». Ср.: «Вечер Анны Павловны был пущен. Веретена с разных сторон равномерно и не умолкая шумели» (IX, 13). А образ метрд’отеля освещает искусственную и внешнюю красивость форм салонного разговора: «Как хороший метрд’отель подает как нечто сверхъестественно-прекрасное тот кусок говядины, который есть не захочется, если увидать его в грязной кухне, так и в нынешний вечер Анна Павловна сервировала своим гостям сначала виконта, потом аббата, как что-то сверхъестественно-утонченное» (IX, 13). И еще: «Виконт был подан обществу в самом изящном и выгодном для него свете, как ростбиф на горячем блюде, посыпанный зеленью» (IX, 14).

Иронически обнажая и сатирически схематизируя строй великосветского разговора, Толстой показывает, что в основе его лежит прием каламбурной, случайной или условленной, утвержденной нормами этикета внешней ассоциации французских и — реже — русских слов и фраз. Экспрессивные формы этой разговорной игры и ее приемы так же строго определены, как работа машины. Всякое проявление естественности пугает, как «неприличие». Светские характеры и связанные с каждым из них «тональности» речи и мимической игры регламентированы. Даже каламбуры становятся сценической условностью. Амплуа каламбуриста фиксируется.

«— Как, как это? — обратилась к нему [Билибину. — В. В.] Анна Павловна, возбуждая молчание для услышания mot, которое она уже знала» (XII, 5).

Чрезвычайно эффектно в гротескном масштабе эта беспредметная пустота французского светского стиля, его оторванность от существа значений слов, от искренних переживаний гиперболизируются в образе очаровательного Ипполита, лицо которого «было отуманено идиотизмом». Когда виконт начал рассказывать историю об убиении герцога Ангиенского, Ипполит спрашивает: «Это не история о привидениях?».

«— C’est que je deteste les histoires de revenants, — сказал он таким тоном, что видно было, — он сказал эти слова, а потом уже понял, что они значили» (IX, 15).

«— C’est la route de Varsovie peut-être, — громко и неожиданно сказал князь Ипполит. Все оглянулись на него, не понимая того, что̀ он хотел сказать этим... Он так же, как и другие, не понимал того, что значили сказанные им слова. Он во время своей дипломатической карьеры не раз замечал, что таким образом сказанные вдруг слова оказывались очень остроумны, и он на всякий случай сказал эти слова, первые пришедшие ему на язык. «Может выйдет очень хорошо», думал он, «а ежели не выйдет, они там сумеют это устроить» (XII, 6).

Например: «Выслушав возражения своей матери [против нового выхода замуж от живого мужа. — В. В.], Элен кротко и насмешливо улыбнулась... — Ah, maman, ne dites pas de bêtises. Vous ne comprenez rien. Dans ma position j’ai des devoirs, — заговорила Элен, переводя разговор на французский с русского языка, на котором ей всегда казалась какая-то неясность в ее деле» (XI, 287).

На указании отношения к французскому языку в стиле Толстого иногда почти целиком основана характеристика вводного персонажа. Таков эскиз дежурного офицера в отряде Багратиона: «Дежурный офицер отряда, мужчина красивый, щеголевато одетый и с алмазным перстнем на указательном пальце, дурно, но охотно говоривший по-французски» (IX, 209).

Л. Толстой иронически использует для характеристики великосветского стиля тонкие оттенки и модификации произношения: «Eh, mon cher vicomte, — вмешалась Анна Павловна, — l’Urope (она почему-то выговаривала l’Urope, как особенную тонкость французского языка, которую она могла себе позволить, говоря с французом)...» (X, 88).

«Очень хорошо, извольте подождать, — сказал он [князь Андрей. — В. В.] генералу тем французским выговором по-русски, которым он говорил, когда хотел говорить презрительно» (IX, 301). Ср.: «Сонюшка, bonjour, — сказала она [Ахросимова. — В. В.] Соне, этим французским приветствием оттеняя свое слегка презрительное и ласковое отношение к Соне» (X, 315).

Таким образом, при посредстве французского языка Л. Толстой с необыкновенной художественной глубиной и с поразительным разнообразием стилистических приемов изображает отрыв высшей придворно-бюрократической аристократии от истинных моральных и идейных основ русской народной культуры. Любопытно, что те персонажи романа, на стороне которых лежали симпатии автора, прибегают к французскому языку преимущественно тогда, когда они вступают в атмосферу великосветского салона или входят в общение с персонажами из офранцуженной аристократии (ср. строение речи князя Андрея). Даже Пьер Безухов, после французского плена и соприкосновения с Каратаевым, почти не пользуется французским языком. Изображение быта Ростовых обвеяно духом русского языка и почти освобождено (насколько это можно было сделать без искажения исторической перспективы) от экспрессивных красок великосветско-французской комильфотности.

Любопытно, что граф Ростов даже плохо говорит по-французски («на очень дурном, но самоуверенном французском языке»). В черновой редакции были даже комические иллюстрации этого дурного французского языка графа: «Eh! Ma chère, Марья Львовна, — сказал он своим дурным французским выговором и языком, — ! Право, — прибавил он. — И мы с вашим мужем не святые были. Тоже бывали грешки» (IX, 397).

О Марье Дмитриевне Ахросимовой автор замечает: «Марья Дмитриевна всегда говорила по-русски» (IX, 73). Ее речь строится на основе просторечия, близкого к крестьянскому языку, и формул «устной словесности». Например: «Ты что, старый греховодник, — обратилась она к графу, целовавшему ей руку, — чай, скучаешь в Москве? ?..»; «зелье-девка» и т. п.

На фоне этой широкой антитезы великосветско-французского и безискусственно-русского стиля речи и поведения интересен контрастный параллелизм реплик, представляющих как бы развитие одной и той же темы на языке двух разных классов — крестьян-солдат и придворной аристократии:

«— Как же сказывали, Кутузов кривой, об одном глазу?

А то нет! Вовсе кривой!

— Не... брат, глазастее тебя. — все оглядел.

— Как он, братец ты мой, глянет на ноги мне... Ну» (IX, 144—145).

До назначения Кутузова главнокомандующим: «Разве можно в такую минуту назначать человека дряхлого и слепого, просто слепого? Хорош будет генерал слепой! Он ничего не видит. В жмурки играть» (слова князя Василия; XI, 128).

После назначения Кутузова главнокомандующим:

«— Mais on dit, qu’il est aveugle, mon prince? — сказал он [l’homme de beaucoup de mérite], напоминая князю Василию его же слова.

Allez donc, , — сказал князь Василий своим басистым, быстрым голосом с покашливанием, тем голосом и с тем покашливанием, которым он разрешал все трудности. — Allez, il y voit assez, — повторил он» (XI, 129)48.

Конечно, прием изображения событий «плотью и кровью тех людей, которые составляли собою материал событий» (Страхов), требует «транспозиции» французских слов и фраз из великосветских диалогов в авторскую речь. Эти своеобразные «цитаты», выражающие великосветское отношение к действительности, к лицам и событиям, в составе авторского стиля подвергаются экспрессивной деформации. Чаще всего они создают атмосферу иронии, язвительной насмешки и комической издевки. Но, вместе с тем, они придают повествованию резкий и красочный колорит эпохи.

Например: «Приехала и известная, как la femme la plus séduisante de Pétersbourg, молодая маленькая княгиня Болконская, прошлую зиму вышедшая замуж и теперь не выезжавшая в большой свет на небольшие вечера» (IX, 4).

«— Вы не видали еще? — или — вы незнакомы с ma tante? — говорила Анна Павловна приезжавшим гостям и весьма серьезно подводила их к маленькой старушке... называла их по имени, медленно переводя глаза с гостя на ma tante...» (IX, 10). Ср.: «Кроме ma tante... общество разбилось на три кружка» (IX, 13). Этот образ ma tante находится в литературном родстве с образом старой графини из «Пиковой дамы» Пушкина.

«Le charmant Hippolyte поражал своим необыкновенным сходством с сестрою красавицей и еще более тем, что, несмотря на сходство, он был поразительно дурен собой» (IX, 15). «Анна Павловна попрежнему давала у себя в свободные дни такие вечера... на которых собирались, во-первых, la crème de la véritable bonne société, la fine fleur de l’essence intellectuelle de la société de Pétersbourg, как говорила сама Анна Павловна. Кроме этого утонченного выбора общества... нигде, как на этих вечерах, не высказывался так очевидно и твердо градус политического термометра, на котором стояло настроение придворного легитимистского петербургского общества» и т. п.49.

5

«галломании» великосветского круга не только не вступает в противоречие со стилем изображаемой эпохи, но, напротив, рельефно отражает и выделяет его. Французский язык, иногда с примесью русского национально-бытового просторечия, иногда с резкими переходами в областную, крестьянскую простонародность, был характерным явлением дворянского быта начала XIX в. Толстой, отбрасывая литературные условности тургеневской манеры, яркими, даже кричащими красками, но с необыкновенной реалистической точностью воспроизводит эти русско-французские речевые стили разных слоев дворянства. Автор не только описывает манеру речи разных персонажей, но драматически воспроизводит характеристические особенности их языка, вместе с тем, комментируя их, как историк быта и нравов. Еще Н. Н. Страхов писал об этом: «Точно видишь все то, что описывается, и слышишь все звуки того, что совершается. Автор ничего не рассказывает от себя; он прямо выводит лица и заставляет их говорить, чувствовать и действовать, при чем каждое слово и каждое движение верно до изумительной точности, т. е. вполне носит характер лица, которому принадлежит»50.

Поэтому авторская квалификация языка персонажа у Толстого всегда оправдана стилем речи этого персонажа и органически связана с ним. Например: «Он [князь Василий Курагин. — В. В.] говорил на том изысканном французском языке, на котором не только говорили, но и думали наши деды» (IX, 4). «Contez-nous cela, vicomte, — сказала Анна Павловна, с радостью чувствуя, как чем-то à la Louis XV отзывалась эта фраза» (IX, 13). Ср. у Пушкина в «Рославлеве»: «Подражание французскому тону времен Людовика XV было в моде».

Вместе с тем, Л. Толстой, в соответствии со стилем эпохи, очерчивает естественные семантические границы русского языка того времени и сферу его обязательного взаимодействия с французским (особенно в кругу отвлеченных понятий). Например: «Я... надеюсь... руководства... помощи... в обновлении, — сказал Пьер с дрожанием голоса и с затруднением в речи, происходящим и от волнения, и от непривычки говорить об отвлеченных предметах» (X, 76). «[Пьер] начал оживленно, изредка прорываясь французскими словами и книжно выражаясь по-русски» (XI, 93).

Французский язык является на помощь русскому или для сообщения речи соответствующей экспрессии, или для выражения такого понятия и такого стилистического нюанса, которые еще не были выработаны в самой русской разговорной речи того времени. Например, в языке княжны Марьи: «Ты меня знаешь... как я бедна en ressources, для женщины, привыкшей к лучшему обществу» (IX, 128); «Mon père взял ее сиротой sur le pavé» (ib.); «Какое другое чувство, кроме vénération, может возбудить такой человек, как mon père?» (IX, 129).

«Arrangez-moi cette affaire et je suis votre вернейший раб à tout jamais (р а п, comme mon староста m’écrit des донесенья: покой — ep — п)» (IX, 9). «А, ды вы мне не подите говорить про политику, как Annette!» (IX, 270).

В этой связи любопытно, что речь князя Василия в разговоре со старым князем Болконским приобретает яркую окраску простонародности. Например: «Для мила дружка семь верст не околица... Вот мой второй, прошу любить и жаловать» (IX, 272).

Смешение французского языка с простонародной речью, как осознанный самими героями прием экспрессивной расцветки речи и источник каламбуров, остро показано в образе Шиншина: «... говорил Шиншин, посмеиваясь и соединяя (в чем и состояла особенность его речи) самые народные русские выражения с изысканными французскими фразами» (IX, 71).

Например: «Connaissez-vous le proverbe: «Ерема, Ерема, сидел бы ты дома, точил бы свои веретена» (IX, 76); «Немец на обухе молотит хлебец, comme dit le proverbe» (IX, 72); «Уж на что Суворова — и того расколотилиà plate couture, а где у нас Суворовы теперь? Je vous demande un peu, — беспрестанно перескакивая с русского на французский язык, говорил он» (IX, 76) и т. п.

Еще более своеобразна функция русского языка во французской речи дипломата Билибина:

«— Malgré la haute estime que je professe pour le православное российское воинство, j’avoue que votre victoire n’est pas de plus victorieuses. — Он продолжал все так же на французском языке, произнося по-русски только те слова, которые он презрительно хотел подчеркнуть» (IX, 187); «Voyez-vous, mon cher: ура! за царя, за Русь, за веру! Tout ça est bel et bon» (IX, 188) и т. п.

Вместе с тем, в построении речи Билибина рельефно выступает прием калькирования французской фразеологии и французского синтаксиса. Например: «Вы со всей массой между рук» (IX, 187); «так думают большие колпаки здесь» (IX, 189); «надо, эти дни здесь» (IX, 468).

Но еще гротескнее и художественно-внушительнее воплощен антинациональный стиль великосветского салона в русской речи очаровательного Ипполита Курагина, искажающей всю систему русского языка и беспомощно цепляющейся за французский:

«И князь Ипполит начал говорить по-русски таким выговором, каким говорят французы, пробывшие с год в России...

— В Moscou есть одна , une dame. И она очень скупа. Ей нужно было иметь два valets de pied . И очень большой ростом. Это было ее вкусу. И она имела une femme de chambre, . Она сказала... да, она сказала: девушка (à la femme de chambre), надень livrée и поедем со мной, за карета, faire des visites... Она поехала. Незапно сделался сильный ветер. Девушка потеряла шляпа, волоса расчесались...» (IX, 26—27).

Этих иллюстраций достаточно для того, чтобы понять, как тонко, разнообразно, художественно-целесообразно и исторически-правдоподобно пользуется Л. Толстой французским языком для воссоздания стиля изображаемой эпохи и многообразия характеров «русских европейцев», русских парижан из великосветского общества начала XIX в.

34 Ср. еще в повести «Люцерн»: «И кто определит мне, что свобода, что деспотизм, что цивилизация, что варварство? И где границы У кого в душе так непоколебимо это мерило добра и зла, чтобы он мог мерить им бегущие, запутанные факты? У кого так велик ум, чтобы хотя в неподвижном прошедшем обнять все факты и свести их? видел такое состояние, в котором бы не было добра и зла вместе?.. И кто в состоянии так совершенно оторваться умом хоть на мгновение от жизни, чтобы независимо, сверху взглянуть на нее?..».

35 Эйхенбаум

36 Толстой Л. Н., Несколько слов по поводу «Войны и мира», — «Русский Архив», 1868, ч. III.

37 См. замечания по вопросу о каноническом тексте «Войны и мира»: Гусев «Войны и мира», — «Толстой и о Толстом. Новые материалы», сб. II, М., 1926; Цявловский М. А., Как писался и печатался роман «Война и мир», — «Толстой и о Толстом», сб. III, 1927, и Эйхенбаум Б. М., Лев Толстой, кн. II, стр. 397—403.

38 «Кутузов никогда не говорил о 40 веках, которые смотрят с пирамид... Он вообще ничего не говорил о себе, не играл никакой роли» (XII, 183).

39 Полное собрание сочинений Ф. М. Достоевского, СПБ., 1896, т. X, стр. 266—267.

40 Там же, т. XI, стр. 171.

41 С толстовским отношением к французскому языку любопытно сопоставить такое замечание Ф. И. Тютчева в письме к И. С. Гагарину (от 7/19 июня 1836 г.): «Мне приятно воздать честь русскому духу: его стремлению быть чуждым риторики, которая является язвой или вернее первородным грехом французского ума». См. Ф. И., Стихотворения, ГИХЛ, 1935, стр. 295.

42 Современники заметили этот контраст. 8 марта 1865 г. Т. А. Берс писала Толстым: «Попов [профессор русской истории Московского университета — В. В.] говорил, что ты польстил Московскому обществу, выставил всех молодых, веселых так оживленно, а в Петербурге отжившие, разочарованные» (Цявловский «Война и мир», — «Толстой и о Толстом», сб. III, стр. 138).

43 Выписка из известий из Москвы от 18 сентября, — «Русский Архив», 1864, стр. 786.

44 «Искре», 1869, № 7, стр. 87.

45 Ср. в «Искре», 1869, № 15, стр. 183, пародическое саморазоблачение Лаврушки, обнажающее тенденциозность толстовского реализма: «Тьер все это прописал; но хоша французов и обманешь, — графа Толстого никогда, так он меня, раскусимши, описал».

46 Ср. при описании Мюрата, в связи с комическим, бесконечным повторением эпитетов «Лицо Мюрата сияло глупым довольством в то время, как он слушал Monsieur de Balachoff. Но royauté oblige; он чувствовал необходимость переговорить с посланником Александра о государственных делах, как король и союзник» (XI, 18—19).

47 Ср. в «Войне и мире» о капитане Рамбале: «В звуках голоса, в выражении лица, в жестах этого офицера было столько добродушия и благородства (во французском смысле» (XI, 363).

48 Ср. в письме Жозефа де Местра от 2/14 сентября 1812 г.: «Его императорское величество вручил верховное командование князю Кутузову, ко всеобщему удовлетворению; надо признать, что, несмотря на его физические недостатки, ничего лучшего нет. За восемь дней до этого я слышал, как говорили: «Чего вы хотите от слепого генерала?» («Que voulez-vous faire d’un général aveugle?»). После назначения я обратил на это внимание того лица и услышал ответ: «Ах, боже мой! Он видит совершенно достаточно» («Ah! mon dieu! il y voit assez»)» («Correspondance diplomatique de Joseph de Maistre (1811—1817)», recueillie et publiée par Albert Blanc, Paris, 1861, I—II). Ср.: Эйхенбаум Б. М., Лев Толстой, кн. II, стр. 217.

49 «La crême de la véritable bonne société состояла из обворожительной и несчастной, покинутой мужем Элен, из Mortemart’a, обворожительного князя Ипполита... двух дипломатов, тетушки, одного молодого человека, пользовавшегося в гостиной наименованием просто d’un homme de beaucoup de mérite... Градус политического термометра, указанный на этом вечере обществу, был следующий: сколько бы все европейские государи и полководцы ни старались потворствовать Бонапартию, для того, чтобы сделать мне и вообще нам эти неприятности и огорчения, мнение наше насчет Бонапартия не может измениться. Мы не переставали высказывать свой непритворный на этот счет образ мыслей, и можем сказать только прусскому королю и другим: тем хуже для вас. Tu l’as voulu, George Dandin, вот все, что мы можем оказать Вот что указывал политический термометр на вечере Анны Павловны» (X, 86—87).

50 Н. Н., Критические статьи. Об И. С. Тургеневе и Л. Н. Толстом, Киев, 1908, стр. 188.

Часть: 1 2 3 4 5 6 7
Заключение