Стасов В. В. о Толстом-художнике и публицисте (Автор неизвестен)

В. В. Стасов о Толстом-художнике и публицисте 

Выдающийся критик-демократ Владимир Васильевич Стасов родился за четыре года до рождения Льва Николаевича Толстого и четырьмя годами раньше его умер.

Едва ли не с детства Стасов проявлял глубокий интерес к искусству и литературе. В своих воспоминаниях он рассказывает, что еще в школьные годы с жадностью читал Лермонтова, Белинского. „У нас только и было разговору, рассуждений, споров, толков что о Белинском да о Лермонтове… Никакие классы, курсы, писания сочинений, экзамены и все прочее не сделали столько для нашего образования и развития, как один Белинский со своими ежемесячными статьями”.

По признанию Стасова, уже в самом начале его сознательной жизни идеи Белинского легли в основу его будущих взглядов на искусство.

Большое влияние на Стасова имел также Чернышевский. Основной тезис диссертации последнего —„прекрасное есть жизнь как она нам представляется”; его требование к искусству — не только реалистически изображать действительность, но и выносить приговор над ней,— все это Стасов кладет во главу угла своих эстетических взглядов.

Пламенные статьи Стасова, его неутомимая энергия, его горячая помощь всему молодому, талантливому сыграли огромную прогрессивную роль в борьбе за демократически-боевое русское искусство, за развитие передовой идеи служения искусства и литературы интересам общества, народа. Конечно, нельзя отожествлять эстетические воззрения Чернышевского со взглядами Стасова, но, бесспорно, последний, in пытав на себе благотворное влияние идей великого критика-демократа, старался применять его принципы эстетики в своих суждениях об искусстве и литературе.

Стасов всегда находился в центре литературно-художественной жизни. Он был лично знаком со многими выдающимися людьми своего времени. Среди них были писатели: Герцен, Тургенев, Гончаров, Толстой, Горький; композиторы: Чайковский, Римский-Корсаков, Мусоргский, Рубинштейн; художники: Перов, Крамской, Репин, Суриков, Верещагин. Многочисленные статьи, обзоры, полемические выступления Стасова были тесно связаны с злободневными вопросами •современности, насыщены страстной борьбой за реалистическое искусство, близкое народу.

Будучи глубоко принципиальным в теоретических вопросах, Стасов являлся неизменным проводником идей Белинского, Чернышевского и Добролюбова в области эстетики и художественного творчества во всех его проявлениях.

Художественно-критическая деятельность Стасова была поистине энциклопедична. Он не только в одинаковой мере был эрудирован и в изобразительных искусствах и в музыке, —но в каждой из этих областей играл руководящую роль; так же сведущ был он и в вопросах литературы.

Еще в конце 40-х годов Стасов выступил с критическими работами по живописи и музыке, опубликовал статьи о современных ему художниках — Антокольском, Крамском, Верещагине, о композиторах — Глинке, Бородине.

Стасов был одним из самых ранних и ревностных пропагандистов музыкального творчества Глинки и Даргомыжского, идейным воспитателем целой группы композиторов-новаторов, известных под именем „могучей кучки”. Он вырастил и выпестовал „могучую кучку” русских композиторов, подыскивая им сюжеты, темы для музыкальных произведений, создавая в отдельных случаях либретто. Стасов содействовал Мусоргскому, Римскому-Корсакову, Бородину в написании знаменитых опер: „Борис Годунов”, „Садко”, „Князь Игорь” и др.

И с такой же несокрушимой энергией Стасов еще в самом начале 60-х гг. выступил поборником национально-реалистического искусства передвижников, в противовес обветшалой живописи Академии художеств.

В 60—70-е годы, в соответствии с развитием в стране демократического движения, в изобразительном искусстве растет новое направление, которое творчеству академической школы предпочитает искусство, связанное с современной жизнью. В 1870 г. образуется новое общество художников-

„ Товарищество передвижных выставок”. В него вошли

Перов, Крамской, Шишкин, Васнецов, Левитан и др. Репин и Суриков также принадлежали к этой группе. Находясь под влиянием взглядов Белинского, Чернышевского, Добролюбова, „передвижники” своими произведениями выражали гневный протест против крепостнических порядков в России, одной стороны, и горячую любовь к трудовому народу и родной природе,— с другой.

Против передвижников резко выступила реакционная печать, которая обвиняла их в том, что они „оскверняют высокое искусство”, пишут картины на „низменные” темы, показывая в них жизнь простых людей, их горести и радости.

Стасов энергично поддерживал новое, прогрессивное направление в живописи и одновременно вел решительную борьбу с противниками передвижников. Он, подобно Чернышевскому, считал, что простой человек из народа с его чувствами, мыслями, стремлениями должен быть главным предметом изображения в искусстве, что отображение окружающей жизни с ее задачами должно прежде всего занимать внимание художника. В жизни пореформенной России Стасов видел страдания, бедность, несправедливость, насилия; поэтому его привлекали картины Перова, Репина и др., в которых правдиво изображался народный быт и воплощен был протест против диких насилии и произвола царского самодержавия. Он высоко ценил творчество Верещагина, прославившего самоотверженность, геройство русского солдата.

Стасов называл передвижников „людьми протеста”, они были дороги ему, как обличители лжи господствующих классов, бунтари против буржуазных порядков, защитники угнетенных. Настоящее искусство, по мнению Стасова, только там, „где есть сила негодования, где дышит протест и страстное желание гибели тому, что тяготит и давит свет”.

Горячую любовь Стасова к искусству отметил А. М. Горький. В своих воспоминаниях он писал: „Его стихиен, религией и богом было искусство, он всегда казался пьяным от любви к нему, и—бывало — слушая его торопливые, наскоро построенные речи, невольно думалось, что он предчувствует великие события в области творчества, что он стоит накануне создания каких-то крупных произведений литературы, музыки, живописи, всегда с трепетною радостью ребенка ждет светлого праздника”1.

И вспоминая эту мысль знаменитого критика, Л. Л. Жданов на совещании деятелей советской музыки и 1948 год говорил: «Очень хорошо об отношении русской музыки к музыке западноевропейской сказал в свое время Стасов в статье „Тормозы нового русского искусства”, где он писал: „Смешно отрицать науку, знание в каком бы то ни было деле, в том числе и музыкальном, но только новые русские музыканты, не имея за плечами, в виде исторической подкладки, унаследованной от прежних столетий длинной цени схоластических периодов Европы, смело глядят науке в глаза; они уважают ее, пользуются ее благами, но без преувеличения и низкопоклонства. Они отрицают необходимость ее суши и педантских излишеств, отрицают ее гимнастические потехи, которым придают столько значения тысячи людей в Европе, и не верят, чтобы надо было покорно прозябать долгие годы над ее священнодейственными таинствами”. В самобытности русских художников, в их независимости и самостоятельности Стасов видел силу и преимущество русского искусства.

В этом отношении был дорог ему и Толстой, великий русский писатель.

Еще не зная Толстого лично, Стасов уже был хорошо знаком с его произведениями и высоко ценил их.

В 1877 г. критик написал о Толстом статью, в которой называл его великим писателем, ставил наравне с Гоголем и Шекспиром и пророчил ему вечную славу. „Он (Толстой— А. П.) решительно идет вперед —один он, между тем как остальные наши литераторы кто назад пошел,” кто молчит, кто побледнел и обезличился”,—говорится в статье.

Стасов поражается силой и красотой творчества Толстого. „… какая чудная мощь художественной правды,— пишет он,— какие нетронутые глубины тут впервые затрагиваются! Вот что значит истинный, настоящий талант!”

В первый раз Толстой и Стасов встретились лично в марте 1878 г. в Петербурге, Толстой приезжал за материалами о декабристах и посетил, в частности, публичную библиотеку. Вскоре они сблизились; между ними завязалась оживленная переписка.

Каждое письмо Толстого было праздником для Стасова. Писатель, в свою очередь, с большим уважением относился к критику, высоко ценил его как человека, считал себя многим ему обязанным, нередко высказывал ему свои задушевные мысли, советовался, выяснял его точку зрения на отдельные вопросы литературы и искусства.

Толстой и Стасов оба разоблачали фальшь современного им буржуазно-дворянского общества, его законы, религию, мораль, боролись с декадентами, сторонниками „чистого искусства”.

Для Стасова произведения Толстого были не только источником эстетического наслаждения — в них он видел правдивое, яркое изображение важнейших событий эпохи, характеров русских людей, беспощадное обличение язв помещичье-буржуазного общества второй половины XIX в.

Особенно привлекала Стасова смелая, сильная, искренняя критика Толстым самодержавно-крепостнических и буржуазных порядков России. Выступления писателя против угнетения и притеснения крестьянства Стасов горячо приветствовал.

Толстой, по мнению критика, является прекрасным образцом того, каким должен быть писатель. „Художник-писатель (а с ним и художник-живописец) должен быть объективен, т. е. беспристрастен,— утверждал Стасов.— Он должен писать, например, как граф Лев Толстой, всякую жизнь, какая попадется ему под руку, потому что жизнь всего общества — смешана и слита. У него все слои перетасованы, как оно и есть в действительности. Рядом с лицом из высшего круга он пишет мужика, и бабу-ключницу, и даже взбесившуюся собаку. Из столичных салонов он переносит читателя в избу домовитого крестьянина, на пчельник, на охоту, и с такою же артистическою любовью рисует и военных, и штатских, и бар и слуг, кучера и лошадей, лес, траву, пашню… все! Он, как птицелов, сетью своей накрывает целую панораму всякой жизни…”

В связи с этим, как уже конкретный пример, показательна статья Стасова „Двадцать пять лет русского искусства”, где он дал характеристику Толстого накануне 60-х годов. По мнению критика, внимательный, вдумчивый художник легко мог найти богатейший материал для изображения народного, национального характера, для постановки интересных и значительных общественных вопросов. Но искусство николаевского времени оставалось к этому глухо, оно молчало, пока литература „рукой одного из высочайших русских художников, графа Льва Толстого, чертила картины великой крымской войны, навеки стоящие колоссальными скрижалями правды, исторической глубины и творческой талантливости”.

Мысли, выраженные Стасовым о севастопольских рассказах, совпадают с высказываниями Некрасова, взгляды которого развивались под непосредственным влиянием

Чернышевского.

Картины, подобные батальным сценам из севастопольских рассказов Толстого, в которых показаны, с одной стороны, характеры русских солдат, а с другой— фальшивость, лживость аристократии,— Стасов хотел видеть воплощенными на полотне великого русского художника Верещагина.

По настоянию критики, Верещагин и рисует памятный эпизод из русско-турецкой войны 1877 — 1878 гг.— Шипкинский перевал, победоносный для царизма, но стоивший многочисленных жертв со стороны русских солдат.

Стасов указывает художнику на необходимость прочитать севастопольские рассказы, которые помогут ему при работе над картиной, изображающей события под Плевной и Шипкой.

Это —„совершенный pendant к вашему «Севастополю»…— пишет критик Толстому.—Тут будут удивительные вещи, в том числе и картины многих безобразий на войне и нелепостей высшего начальства и всякой поганой военной аристократии—все это рядом со всем чудесным, что делал сам русский народ, под видом солдат и офицеров,— одним словом, многое такое, что не могло появиться в печатном рассказе, как у вас..”

В результате и появилось знаменитое полотно Верещагина „На Шипке все спокойно”.

„XXV лет”, в котором были помещены первые главы романа Толстого „Декабристы”, правда, незаконченного впоследствии. Критик немедленно откликается на это произведение. „Бывают же этакие чудеса на свете,—пишет он.—По-моему, эти немногие страницы—родные сестрицы всего самого совершенного, что есть в „Войне и мире” и в „Анне Карениной”, и мы все тут словно пьяны. Неужели этакие-то великие вещи должны оставаться недоконченными? Это мне напоминает греческие скульптуры в „Британском музее”,— где рук нет, где ног, где туловища, где и головы самой,— но все-таки изумительное” совершенство глядит из каждой черты. И, мне кажется, это сравнение верно, с которой стороны ни посмотри: что для греков были их богини, и Геркулесы, и герои всякие, что для них была вся эта чудесная скульптура, то для нас, нынешних, такие вещи, как вот эти ваши страницы”.

Критик тонко уловил особенность творчества Толстого – скульптурность, осязаемость. Это наблюдение Стасова совпадает с мнением Горького, который писал, что Толстой умел изображать людей и вещи так пластично, живо, что изображенное хочется тронуть рукой, как часто хочется потрепать героев „Войны и мира”.

В „Войне и мире” Стасова приводила в наибольший восторг сцена, как „…князь Андрей лежит в беспамятстве, и ему пить хочется, и никто ему не подает, и он в галлюцинации бредит: — пи-ти, ти-ти, пи-ти,—и идеи у него цепляются одна за другую, и какое-то здание сооружается над его головой из лучинок и иголок. Ведь это chef d’oeuvre психологии и пластического описания!”

Умение писателя глубоко раскрывать психологию своих героев Стасов отмечает и в романе „Анна Каренина”, особенно в сцене, когда Анна последний раз едет в карете.

Характерно, что в начале печатания этого романа Стасов высказался о нем отрицательно. В письме И. С. Тургеневу от 30 марта 1875 г. по поводу вышедших первых двух частей „Анны Карениной” критик, признавая за Толстым. громадный талант скульптурной работы, и рисунок, и лепка, и типы, и красота…”, указывал, однако, что роман написан „жидко и слабо”, другими словами — плоховато!”* Стасову первоначально казалось, что в этом произведении налицо только талантливость автора и красота формы, а русский читатель уже не может удовлетвориться этим.

талант Толстого сделал новый шаг вперед. „Его талант — истинно львиный, в каждом его произведении раздаются могучие ноты, и что всего радостнее — с каждым новым произведением он все только вперед двигается крупными шагами. Если нужно было отдавать отчет Европе о самом значительном, что создано русскою литературою, мы могли бы тотчас же наряду с самыми глубокими и творческими страницами выставить и „Анну Каренину”,— пишет он в статье 1877 г. И продолжает еще более восторженно: „Ведь все те романы и повести погибнут и забудутся, а „Анна Каренина” останется светлой, громадной звездой талантливости на веки веков!”

В этой же статье Стасов отмечает непрерывное развитие художественного таланта Толстого. После „Детства и отро- чества”, после „Войны и мира” писатель делает еще шаг вперед и создает такие сцены, „которых до него никто н знал в целой нашей литературе”.

Критика привлекала в „Анне Карениной” социальная значимость романа, насыщенность его злободневными вопросами.

Стасов всегда отмечал в сочинениях Толстого глубоко правдивое изображение жизни. Так, он высоко оценил „Смерть Ивана Ильича”. Прочитав это произведение, он писал Толстому: „…ничего подобного я в жизнь свою не читал. Ни у одного народа, нигде на свете нет такого гениального создания. Все мало, все мелко, все слабо и бледно в сравнении с этими 70-ю страницами. И я себе сказал: Вот, наконец, настоящее искусство, правда и жизнь настоящая”.

В предисловии к изданию переписки Толстого и Стасова утверждается, что последний в произведениях великого писателя восхищался более всего художественной стороной-С этим нельзя согласиться. Критик особенно ценил их обличительную сторону, протест против фальши буржуазно-помещичьего общества. Он писал Толстому в конце 1896 г.: „…и на этот раз, как почти всегда и везде на свете, всего сильнее, могучее и поразительнее, и у вас, и у Герцена,— это ваша артиллерия, ваши стенобитные орудия, бомбические пушки, ваши каленые ядра, которые рвут, жгут и мечут и подымают до небес горячую пыль столбом, не оста -вив ни единого зернышка не потрясенным. Разрушение старого склада и лада — то самое, чем нынче, в теперешние минуты и секунды живет весь мир”.

„уничтожение почтения и любви и уважения ко всему, к чему вовсе не должно быть ни почтения, ни любви, ни уважения, и вступительство за много сторон человеческой натуры”.

Это—„человек из породы Вольтеров и Герценов…”—писал Стасов о Толстом. —Ой „настоящий артиллерист, разрушитель” и „в этом вся его прелесть, притягательная сила и значение” как великого писателя.

Однако и в оценке произведений Толстого, и во взаимоотношениях с ним критик оставался принципиальным. Отдавая должное гению писателя, он далеко не во всем и не всегда был согласен с ним. Стасов отвергал теорию „непротивления злу”, отрицательно относился к религиозным взглядам Толстого, не соглашался с его точкой зрения на искусство.

В создании героев, подобных Каратаеву, Стасов видел слабость Толстого. Главной задачей писателя он считал „очищение засоренного сада”, где все заросло и глохнет, «где все деревья залепило… вонючей плесенью”. Эту работу, по мнению критика, и делал Толстой. „Такой субъект мне больно по шмаку, и я с ним, конечно, якшаюсь с большим аппетитом, невзирая на все его христианские и моральные глупости и пошлости. Что делать! „У всякой старухи свои прорухи”.

В письме от 3 января 1897 г. Стасов со свойственной ему прямотой пишет Толстому: „Но опять-таки как все эти последние годы,—наслаждался и любовался, и восхищался, И питался — стороной нападательной, артиллерийской, разрушающей и искореняющей. Тут для меня вы безмерно великий человек. В созидательной — многое бабушка еще надвое сказала, потому что вы многое признаете и многому верите, чего не признает более и чему не верит более значительная доля людей: значит, все основывающееся на этом основании, не имеет вовсе никакого значения, ни убедительности, ни обязательности, ни интереса, ни притягательности для многих нынешних! За то, все остальное у вас — какой Давалагири!!!”

Но критик-демократ Стасов страстно желал, чтобы литература, изобличая ложь современного общества, вместе с тем звала и к построению более справедливого общественного строя. В этом отношении его особенно взволновал роман „Воскресение”.

11 декабря 1898 г. Стасов выражает желание поговорить с Толстым „о чудодейственном „Воскресении”, которым с утра до вечера жужжит весь Петербург”.

„Нынче,— пишет он,— пятницы везде превратились в Воскресенья” (роман „Воскресение” печатался в журнале „Нива”, который выходил по пятницам).

Критик огорчен тем, что в этом романе по требованию цензуры выпущена целая глава, та, в которой было изображено сечение Петрова: „ведь рано или поздно, а глава-то ведь будет все-таки однажды напечатана”.

„Воскресения” без цензурных пропусков, „во всей настоящей беспредельной красоте и силе”.

„Вообразите мое счастье”,— пишет критик, а затем сообщает, с каким волнением принялся читать роман: „Какой рай, какое наслаждение”. Он читает полученное им издание и сравнивает с текстом, напечатанным в „Ниве”, „и давай-давай следить, медленно-медленно, сюсюкая про себя и беспредельно смакуя каждый глоток… Так вот и я нынче просмаковал, любовно и взасос, все страницы подряд, одну за другою. Какое непомерное восхищение. Вдруг словно, какие-то неожиданные пейзажи, цветы, и деревья, и горизонты выдвигаются из средины давно знаемых берегов”.

Стасов утверждает, что „Воскресением” в литературе заканчивается XIX век и начинается XX. Он ставит этот роман выше „Власти тьмы” и „Смерти Ивана Ильича” потому, что в нем нет „ни единой ниточки идеальной, чего-нибудь выдуманного и литературного, а все только само мясо и плоть жизни”, что жизнь в нем показана правдиво, реалистически.

Но особенно восхищается он именно третьей частью романа, где показаны новые, передовые люди, которые живут не в Петербурге, Москве или в Новгороде, а в далеких сибирских углах, которые борются против существующего строя, протестуют против произвола, гнета и насилия царского самодержавия, разоблачают лицемерную мораль буржуазно-дворянского общества.

„Что это такое со мной делалось, — сообщает он Толстому,— покуда я все это читал, всех этих Крыльцовых, Новодворовых, неведомого старика на пароме, этих женщин, тоже до сих пор неслыханных и невиданных ни в какой литературе, но существующих уже — на наше счастье! — живьем в русской жизни, на пример и удивление всему миру”.

— Крыльцова, бросающего в адрес угнетателей слова: „Нет,, вот, говорят, бомбы выдумали и баллоны. Да, подняться на баллоне и посыпать их, как клопов, бомбами, пока выведутся…”

Эти новые русские люди, по словам критика, не похожи на прежних героев с томными глазами, от праздности и лени устремленными в голубое небо; у них глаза пронзительно и любовно глядят вокруг себя и вдаль. И он восклицает „ .. что бы ДОЛЖНа была сказать и подумать вся сволочь [880 года, если б способна была видеть, понимать и чувствовать что-нибудь настоящее!”

Этих героев романа Толстого—ссыльных революционеров Стасов ставит выше персонажей Пушкина. Это—новые ЛЮДИ, выдвинувшиеся из недр России, со здоровым, мощно пьющимся сердцем, люди труда, поднявшиеся на великие дела.

В лице „политических” в романе „Воскресение” Стасов видит повое революционное поколение, стремящееся свергнуть существующий строй. Он утверждает, что Толстому здесь удалось в сто раз лучше показать новых людей, чем Тургеневу в „Отцах и детях” и „Нови”. И он писал автору: „но что меня изумляет безмерно, так это вот что: вы ведь всегда недолюбливали, не только у нас, но и где угодно, везде на свете, все политические новые движения, всех политических новых людей и их пробы и попытки, судорожные хватки вперед, опыты, ошибки, провалы и торжества. И что же! Вдруг случилось, в этом „Воскресении”, тоже и невероятное „Преображение”! Словно вас схватил налетевший какой-то вихрь неожиданный, вдохновение громадное и непобедимое, и вы стоаршинной кистью нарисовали все начинающееся новое поколение людское наше, с его силами и слабостями, с его правдами и неправдами, все его бесконечное разнообразие и духовную многочисленность, как никто, никогда и нигде прежде. Во всей Европе”.

Стасов понимал, что Толстой, несмотря на свое отрицательное отношение к нараставшему движению, не мог как писатель-реалист не изобразить его участников, при том даже с известным сочувствием.

– буржуазное государство, полицейско-казенную церковь, чиновничий произвол, отрицал частную поземельную собственность и отдавал все свои симпатии трудовому народу; с другой стороны, он здесь же проповедовал искание новой, „очищенной” религии, примирение со злом, стремление к „вечным истинам”.

Поэтому, восхищаясь „Воскресением”, критик, однако, не скрывал от автора своего мнения о недостатках романа; и в одном из писем той поры высказывает Толстому неудовлетворенность некоторыми страницами, даже III части: „Конечно, на этих страницах есть местечки мне неприязненные, чуждые, несочувственные — и если вы захотите и найдете минуточку, чтоб меня вспомнить,- вы легко узнаете и поймете, что это за места и местечки”. Не трудно догадаться, ЧТО имел в виду критик: призыв прощать всех и псе, проповедь евангельских истин, непротивления злу.

Стасов, разумеется, не мог объяснить этих противоречий и причин их возникновения. Все это лишь десятилетие спустя было глубоко вскрыто в гениальных статьях В. И. Ленина о Толстом.

Роман „Воскресение” вызвал при своем появлении ожесточенную полемику в печати. 11 января 1900 г. в реакционной газете „Новое время” была напечатана статья В. В. Розанова „Пассивные идеалы”. В ней автор враждебно отзывался о новом романе Толстого. Стасов, возмущенный этим выступлением, тотчас пишет письмо Толстому, в котором обрушивается на статью и ее автора: „Вдруг какой-нибудь идиот Розанов, на половину ханжа, на половину неотесанная дубина, вылезает из какой-то собачьей норы и лает на „Воскресение”, глупо, нелепо, бестолково, смрадно и гадко”.

Защищая роман от нападок критиков, подобных Розанову и Волынскому, Стасов обрушивается на ту часть литераторов, которые были склонны поощрять литературу, уводящую от жизни, пренебрегающую изображением действительности.

— против, такие, как… Мережковские, Минские и иные еще кое-какие,— только одни и производят в своих уродливых декадентских журналах какой-то писк!” — писал он.

Выступление Стасова по поводу „Воскресения” имело громадное значение. Он не только защищал роман, показывая его положительную роль для современности, но в какой-то степени пытался как бы оказать воздействие на самого его автора тем, что подчеркивал в произведении социальные характеристики общественного движения и людей нового политического склада, поднимавшихся на волне революционного движения конца XIX века.

Правда, Стасов, как и Толстой, не видел движущей силы революции — рабочего класса; лишь в разгар революции 1905 г. он в письме к Толстому назвал пролетариат самым лучшим классом, но все же роли его, как гегемона революции, он так и не понял. Однако в ту эпоху, когда многие представители литературы и искусства проповедовали уход от жизни, яростно травили все передовое, голос выдающегося критика-демократа, звучавший громко и смело, звал на борьбу за новое искусство, близкое народу, правдиво отражающее действительность. И в это время Стасов особенно стремился показать Толстого именно как великого художника- реалиста, беспощадного разоблачителя всех мерзостей помещичье- буржуазного строя.

Не оставил без внимания Стасов и рассказы Толстого, из которых ему особенно понравились „Ягоды”. Произведение привлекло внимание критика ярким изображением. противоположных миров: мужиков и господ. Один мир — это великолепная дача Николая Семеновича, И местного либерального деятеля, с башней, верандой, с обедами из пяти блюд, с сорокарублевым поваром. Другой мир —это крестьяне, которые возят навоз, у которых голодает скотина на высохшем пару, дети включены в тяжелый руд взрослых. Девочки собирают ягоды и носят продавать дачникам, чтобы добыть для семьи несколько лишних копеек.

Толстой резко осуждает уклад жизни Николая Семеновича и явно сочувствует крестьянам.

„Один уж язык- то какой прелестный — в обеих половинах, и в барской и в мужицкой. Вы ведь всегда почти любите две разные половины… Но какие две половины,— все два разных мира, живущих рядом, рядышком, и на самом деле отстоящих один от другого словно Азия и Африка какие-нибудь. Ах, как я наслаждался, ах, как я был счастлив во время этого своего чтения! Со мною было тогда в те минуты, словно я в первый раз читаю этот неподражаемый рассказ о двух девчонках деревенских, поссорившихся в лужице и стоящих гам в своих бедных рубашонках и своих завороченных по акру юбчонках. Какая там все время прелесть, красота и поэзия…”.

Критик высоко ценил язык толстовских художественных сочинений. Он отмечает характерные черты его и, прежде всего, простоту, равную которой он находил только в лучших произведениях Гоголя. Стасов особенно подчеркивает умение Толстого передавать душевные движения действующих лиц, мастерство внутреннего монолога.

„Почти у всех,— писал он,—разговор действующего лица с самим собою является чем-то искусственным, условным и невероятным по форме. У вас же — это одна из высших ваших сил по правде и истинности. Разговоры so1о с самим собою, неправильное и капризное течение мыслей у человека являлись у вас chef d’oeuvre’ами всегда, еще когда вы писали разные сцены князя Андрея в „Войне и мире”, в „Детстве и отрочестве”, в „Метели” и т. д.”

Эту черту в творчестве Толстого отметил в свое время, как известно, еще Чернышевский, который писал, что „внимание графа Толстого больше всего обращено на то, как одни чувства и мысли развиваются из других”. И такое совпадение является еще одним подтверждением того, что Стасов исходил из принципов эстетики великих русских революционно-демократических критиков.

В 90-е годы Толстой свой гневный протест против дикого насилия помещиков, против бесправия крестьянства, угнетенного самодержавным строем, особенно резко выражал в ряде книг и статей публицистического характера. И они также тотчас вызывали пламенные отклики Стасова.

„Царство божие внутри вас”, в которой Толстой в ярких красках показал дикую расправу помещиков над крестьянами, Стасов подчеркнул, что мысли, высказанные в ней, остаются великими и глубокими и ему хочется скорее послать текст этого произведения за границу, где оно могло бы быть напечатано.

Но ни восхищение художественным талантом Толстого, ни глубокая любовь к нему самому не помешали Стасову, свято хранившему заветы великих русских революционных демократов-критиков, выразить отрицательное отношение к религиозным воззрениям писателя, высказанным им, в частности, и в произведении „Царство божие внутри вас”. Он говорит резко и прямо: „На что мне чьи-то изречения, чьи-то приказы, чьи-то требования, когда я и сам способен поставить самому себе все эти законы и цели из самого себя, помимо идеи о Христе и о боге. Я желаю и чувствую себя способным быть самостоятельным и итти к добру и правде без „высших”, фантастических, выдуманных существ. Тем более, что мои (т. е. конечно не мои лично, но всех нас, нынешних людей!) требования, которые касаются не одной нравственности, морали, образа жизни и отношений, но еще там есть другие, высокие и великие задачи: интеллектуальные, о которых Христу не было еще ничего известно, до которых так называемый господь бог не имел никакого касательства”.

В произведении Толстого „Христианство и патриотизм”, которое Стасов считает продолжением „Царства божия внутри вас”, он не согласен с утверждением автора, „что стоит только людям захотеть, заговорить, решиться на сопротивление (словом, делом, совестью), то сейчас все так само собою и будет, великие ожидания, чудные великодушные надежды, могучие слова…”

Внимание Стасова особенно привлекали те публицистические работы Толстого, в которых писатель, выражая cочувствие трудовому народу, правдиво изображал нечело веческие условия его существования. Среди этих работ Критик особое внимание обратил на статью „О голоде”. В письме С. Л. Давыдовой 14 января 1892 г. он писал по этому поводу: „На-днях я сильно новый раз восхищался Вашим Львом. Тут по рукам ходила у нас одна его недавняя статья, запрещенная цензурой, под названием: О голоде”. Запрещена она была, по всей вероятности, и то, что он обрабатывал своим могучим словом „администрацию”, которая непременно желает изгнать из нынешнего всеобщего употребления слова: „голод”, „голодные”, и имеет претензии заменить их словами: „неурожай”, пострадавшие от неурожая”. Но мне до всего этого мало было дела; а касалось меня только одно то, что помимо деловых цифр, расчетов и даже таблиц, а потом еще, помимо евангелических растабариваний (в конце статьи) о „любви”, спасении и помощи „посредством любви”, — помимо всего этого в статье были такие чудные картины крестьянского житья-бытья, крестьянских бед, нехваток и т. д…” Стасов всячески старался помочь Толстому быть на. уровне передовых идей. Ему очень хотелось также, чтобы писатель ознакомился с эстетическими взглядами Чернышевского. Он был очень удивлен, когда узнал, что Толстой даже не читал Чернышевского и Добролюбова и знал о них главным образом со слов их противника — идеалиста, . реакционера Волынского, считавшего Чернышевского „гонителем искусства”.

По этому поводу Стасов писал брату Дмитрию Васильевичу: „Но скоро мне удалось если не сверзить, то поколебать все чти лжи и клеветы, пущенные в ход 30 лет назад и подогреваемые и до сих пор вновь Волынским. Всего же более я его (Толстого — А. П.) поразил и победил, когда подробно рассказал, как это было на самом деле, прямо наоборот прежним и нынешним россказням, и лучшее доказательство тому — то великое слово, которое Чернышевский выговорил еще в 1855 г. в своих великих „Эстетических отношениях искусства к действительности” и которых, кажется, никто, кроме меня, во всей России более не помнит, не знает, не повторяет и не старается пропагандировать. Это, что „искусство есть та человеческая деятельность, которая произносит суд над жизнью”. Толстой этого никогда не знал, не слыхал, понятия не имел. Он был поражен! Да и было от чего: ведь такого слова никто нигде не говорил, ни в каких эстетиках, критиках, историях искусства где угодно! Если бы только это знали в Европе!!! Наверное, это великое слово, исходящее из России, от варваров, недоучек и невежд, сияло бы везде на челе(?)—искусства, как солнце, и все думанное, творимое и проповедуемое об искусстве, обращалось к нему, к этому слову Чернышевского, как к великому и единственному центру. Но ведь, к несчастью, то великое слово было произнесено в России. Прошло уж 40 лет с минуты его произнесения, и никто его не знает, и все по части искусства только в диком безумии, нелепости и глупости, скачут кругом дурацких кукол, подлых и пошлых глупостей, возмутительных ничтожеств и зовут все это — искусством!!!!” То, что говорил Стасов о Чернышевском, сильно поразило Толстого. „Он меня слушал,— писал критик,— я уже не знаю как сказать, с каким вниманием и смело скажу тебе потихоньку,— с почтением”.

„чистого искусства” по существу совпадали с мыслями Чернышевского о том, что искусство — не пустая забава, что оно призвано произносить приговор над жизнью, осуждать пороки общества самодержавной России, беспощадно обличать причины, порождающие их.

И Стасов ценил произведения Толстого главным образом за их содержательность, идейность, хотя так же, как и Толстой, не отрицал значения формы. Выдвижение Толстым на первый план содержательности, идейности давало ему, по мнению Стасова, преимущество перед другими писателями того времени. И в этой связи критик был очень обрадован выступлением Толстого по поводу произведений Мопассана.

Прочитав в 1899 г. его „Предисловие” к „Монт-Ориолю”, Стасов не был согласен с Толстым в оценке Мопассана, считая, что тот преувеличивает значение французского писателя, но в то же время отметил, что в России „в эпоху всеобщего ретроградства, измены” выступил один Лев Толстой, который высоко поднялся над современным ему обществом и с высоты своего положения „одних разит, а других за собой зовет и кличет”, беспощадно критикует буржуазные вкусы. „Предисловие” радовало и восхищало критика тем, что оно призывало „раньше всего — к содержанию, а не ко внешней оболочке художественного творения” и тем самым наносило удар по декадентам. Их Стасов ненавидел и вел с ними беспощадную борьбу.

Поэтому он писал в связи с „Предисловием”: „Вон этот Лев Толстой создал русский роман, какого ни у кого больше нет, да и тут же русскую драму, подобной какой тоже ни у кого больше нет, кроме у Шекспира,— да вдобавок ко всему вдруг принялся высказывать об искусстве то, чего раньше никто еще не подумал”. И Стасов восклицает: „Как не восхищаться Россией”. Глубокое уважение к Толстому он связывает с национальной гордостью за свою страну, за свой народ.

Толстой не оставил без ответа эти высказывания. В лице Стасова он увидел человека, который глубоко понимал все значение идейного содержания литературы, и он пишет критику: „Так мало людей — особенно художников — понимают значение содержания произведения, что радостно встретить такого единомышленника, как вы”.

„Разгром” и побуждал его к скорейшему завершению ее.

Работая над „Разгромом”, Стасов внимательно изучает книгу Толстого „Что такое искусство?” и находит, что в ней многое „не допечено и не доварено, потому что вы многого (мне кажется) не видали, не слыхали и не знали…”

Но, несмотря на крупные недостатки, Стасов считает трактат Толстого по эстетике „первейшей” книгой из всех, какие только написаны об искусстве. „Я только сию секунду прочитал вашу историю про „искусство”, и придавлен от пяток и до макушки. Этого еще никто не писал,— хотя иные уже пожалуй и думали. Но такова участь всех нас, маленьких,— что мы подумаем и почувствуем хорошенького, то так при нас и остается. А большие возьмут да скажут это громовым словом на всю площадь”.

После выхода в свет 2-й части трактата Толстого Стасов писал брату, что середина статьи „скучна”, по конец ее—„нечто громадно-великое”; „…в конце статьи тут сказано то, что я давно собираюсь, пожалуй, 30 — 40 лет, сказать И написать…” После этой статьи критик уже не считал нужным продолжать работу над „Разгромом”, так как все необходимое, по его мнению, уже было сказано Толстым.

До последних дней Стасов продолжал глубоко интересоваться каждым новым произведением великого писателя. За несколько месяцев до смерти он сообщает Толстому, что знакомые указали ему в „Русских ведомостях” объявление о выходе первого тома московского издания „Круга чтения”, где напечатано много новых неизвестных вещей Толстого.

«Вчера я тотчас же просился и книжные ланки, пишет Стасов, и так боялся, что книга еще не пришла в Петербург. Однако, нет! О радость — пришла, пришла! Я жадно схватил ее, унес поскорее домой — и весь вечер провел в беседе с вами, с глазу на глаз, никого больше тут с нами не было!”

Критик проявлял живой интерес и к публицистическим выступлениям Толстого эпохи первой революции. И сам писатель неоднократно высказывал Стасову свои мысли о ней.

Стасов зорко видел, что Толстой, несмотря на отрицательное отношение к насилию, считал революцию естественным событием и, как обличитель помещичье-буржуазного строя, в какой-то мере не мог не сочувствовать ей.

И действительно, еще 30 ноября 1905 г.” Толстой, благодаря его за очередную присылку книг, пишет: „События совершаются с необыкновенной быстротой и правильностью. Быть недовольным тем, что творится, все равно, что быть недовольным осенью и зимой, не думая о той весне, к которой они нас приближают”.

А еще около года спустя, вспоминая последнее посещение Ясной Поляны, Стасов писал Толстому: „Вы — ревностнейший и великодушнейший проповедник великой мысли „непротивления злу”,—однако в те минуты вы ей изменили!” Это произошло потому, объясняет критик, что у нас много мусора, вредного, нелепого, и далее он говорит, что даже Толстой перескочил на „жизненном шоссе через миллион заборов, загородок, плетней, канав, оврагов”. Но Стасова огорчает, что, все-таки перешагнув через. большие и малые „барьеры”, Толстой не может перешагнуть через два оставшихся барьера и стоит перед ними с почтением — перед божеством и христианством”.

„Отчего такая странность?— пишет Стасов брату.— Почему? Зачем?.. Ведь я за ним давно заметил, что и христолюбив-то он, и прост, и скромен… А вот эти 2 статьи: божество и христианство — самые что ни на есть коренные вещи у него внутри, и тут ни единого волоса с места не сдвинешь”.

Стасов пытался помочь Толстому перешагнуть через эти „барьеры”, но, как видно, успеха не имел, так как сам был непоследователен в борьбе с „божеством и христианством”, не понимал до конца необходимости общественной борьбы против этих слабых сторон мировоззрения писателя.

Однако критик ценил обличительные высказывания Толстого и прямо ставил их в связь с развертывавшимися революционными событиями.

В письме К нему от 18 сентября 1906 г. Стасов заявлял: мне кажется, вы совсем не сознаете, что великое нынешнее наше всеобщее движение — есть, прямо или косвенно, дело рук ваших. Вы его не любите, вы его не признаете, mi может быть (если бы на то была ваша мощь и власть)— вы бы его задавили и выковырнули бы его из русской истории. Какая странность! А ведь слишком ясно, явно и чувствительно (по крайней мере для меня), что отец его—ВЫ!!! Разве вся русская нынешняя революция, разве она не из вашего огнедышащего Везувия выплеснулась?”

По гениальному определению В. И. Ленина, Толстой отразил и силу и слабость крестьянской революции; своей страстной критикой существующего строя он способствовал росту революционных настроений в массах. Стасов угадывал значение Толстого в революции 1905 г., видел и его противоречия: беспощадную критику эксплуататорских классов, с одной стороны, отрицание революционного движения, непризнание его — с другой. Но, конечно, Стасов явно преувеличивал роль Толстого, говоря о нем как об „отце” революции 1905 г., и неправильно утверждал, что революция пошла по Толстому, исходя из его заповеди „не противься злу”.

„…вопреки самим, себе и лучшим помышлениям (люди—Л. П.,) идут на мерзость… Винить несчастные жертвы — нельзя. Можно только жалеть их”.

Толстой в своем предпоследнем письме к Стасову высказывается против того, что говорил критик о его роли в революции 1905 г.: „Я тоже не согласен с вами о приписывании вами мне роли в нашей революции: ни в том, что я виновник ее, ни еще менее в том, что я не признаю ее и желал бы задавить ее.

Мое отношение к революции такое, что я не могу не страдать, глядя на то, что делается, особенно если допустить, что в происхождении ее есть хоть малая доля моего участия”.

Толстой не хотел допустить мысли, что он в какой-то мере способствует революционному движению, считал, что уничтожить насилие возможно только неучастием в нем, и в то же время заявлял: Я радуюсь на революцию… Он хотел заменить отживший порядок не путем насилия, а Посредством провозглашения общего высшего идеала, доступного всему народу. По этому поводу В. И. Ленин писал „Толстовские идеи, это — зеркало слабости, недостатков нашего крестьянского восстания, отражение мягкотелости патриархальной деревни и заскорузлой трусливости „хозяйственного мужичка”.

В этом свете очень характерно высказывание самого Толстого: „Я во всей этой революции состою в звании добро и самовольно принятого на себя адвоката 100-миллионного земледельческого народа. Всему, что содействует или может содействовать его благу, я сорадуюсь, всему тому, что не имеет этой главной цели и отвлекает от нее, я не сочувствую. На всякие же насилия и убийства, с какой бы стороны не происходили, смотрю с омерзением. До сих пор приходится больше огорчаться, чем радоваться”.

„Солдат был полон сочувствия крестьянскому делу; его глаза загорались при одном упоминании о земле. Не раз власть переходила в войсках в руки солдатской массы,— но решительного использования этой власти почти не было; солдаты колебались; через пару дней, иногда через несколько часов, убив какого-нибудь ненавистного начальника, они освобождали из-под ареста остальных, вступали в переговоры с властью и затем становились под расстрел, ложились под розги, впрягались снова в ярмо—совсем в духе Льва Николаича Толстого!

Стасов не только высоко ценил произведения Толстого, но и постоянно старался оказать ему содействие в их создании. Благодаря этому писатель мог, почти не выезжая из Ясной Поляны, иметь в своем распоряжении необходимые материалы из Публичной библиотеки, где работал Стасов, а также из ряда других книгохранилищ.

В этой бескорыстной, дружеской помощи, требовавшей немалой затраты времени и сил, лучше всего сказалось отношение критика к гениальному художнику слова, его стремление всемерно облегчить труд писателя.

Проследим это на двух примерах.

В 1878 г. Толстой возвращается к работе над романом „Декабристы”. Он старается войти в атмосферу эпохи, изучить все стороны дела декабристов, причем не по печатным источникам, апробированным цензурой, а по документам, которые бы объективно раскрывали события. Стасов деятельно приходит на помощь Толстому. Он помогает тем более охотно, что тема о декабристах была близка и дорога ему самому, старается снабдить писателя необходимым материалом, полно и правдиво освещающим восстание декабристов.

присланный материал подойдет, он достанет и другой. „Наприм., я бы постарался добыть и списать вам копию с собственноручной записки императора Николая I о всем военном и др. обряде, какой надо соблюсти при повешении 5-ти декабристов,— хотите?

Помимо доставки необходимых материалов, Стасов предлагает Толстому познакомить его с близким к одному из декабристов лицом (речь шла о няне детей декабриста В. П. Ивашева).

В письме от 5 апреля 1878 г. Толстой горячо поблагодарил Стасова за содействие.

„Копия записки Николая, о которой вы пишете, была бы для меня драгоценностью… и не могу вам выразить мою благодарность за это”.

Кроме этой записки, Стасов обещает показать писателю портреты 33 главных декабристов, которые были выгравированы лично для Николая I и представляли большую редкость. „Вам, такому пластичному во всем, что вы пишете, мне кажется, не худо будет заглянуть прямо в лица всем своим персонажам”.

Толстой получил копию записки Николая I о казни декабристов и вновь горячо благодарит за документ: „Для меня это ключ, отперший не столько историческую, сколько психологическую дверь. Это ответ на главный вопрос, мучивший меня. Считаю себя вечным должником вашим за эту услугу”.

Роман „Декабристы” не был закончен, хотя замысел его очень увлекал Толстого. Причина этого, главным образом, вероятно, заключалась в том, что психология участников движения была не вполне понятна Толстому, что цели их противоречили его идейным устремлениям.

Во второй половине 1879 г. до Стасова дошли слухи, что Толстой прекратил работу над романом, но он не хотел этому верить.

„Тут было у нас,— пишет он автору,— сто нелепых слухов, будто вы бросили „Декабристов”, потому, мол, что… вдруг вы увидали, что все русское общество было не русское, а французятина. Может ли это быть, я никогда не верил”.

„Декабристами” и в начале нового столетия. В 1904 г. он просит Стасова прислать ему „…некоторые записки Декабристов, изданные за границей, именно: Трубецкого, Оболенского, Якушкина и вообще такие, которые не изданы в России”.

И примерно за год до смерти Стасова, 2 марта 1905 г., Толстой благодарит его за книги о декабристах и прибавляет: „Получил и выписки из дела Декабристов, прочел с волнением и радостью и несвойственными моему возрасту замыслами”.

Столь же большую работу проделал Стасов по подысканию необходимых материалов и для создания повести „Хаджи-Мурат”.

Мысль о написании этого произведения возникла у Толстого в 1896 г.; он работал над ним до последних дней своей жизни. Чтобы выразить свой замысел наиболее ярко и художественно, Толстому потребовался огромный материал о войне на Кавказе в 1851—52 гг. И на этот раз Стасов оказал писателю неоценимую помощь.

В 1902 г. С. А. Толстая сообщает Стасову, что по приезде из Крыма Толстой снова взялся за „художественный свой рассказ, начатый давно, про Хаджи-Мурата”8.

„1) Историю Николая.

2) Камер-фурьерск. журнал.

3) Биографию Воронцова…

4) Если можно донесение-письмо Воронцова Чернышеву

5) Карту подробную Чечни и Дагестана”.

Стасов немедленно сообщил, что это поручение ему столь же приятно и дорого, как и все другие поручения Толстого. Затем он высылает нужные материалы, сам просматривает рукописи, письма, наводит справки, читает сочинения различных авторов, у которых можно было бы и. т. что-либо о Хаджи-Мурате’, обещает просмотреть „Воронцовский архив”, биографию Воронцова, поговорить I компетентными людьми о его переписке, прислать карту. „Итак, вся работа у меня в ходу. Писать о всем найденном буду тотчас же”.

Это обещание добросовестно выполняется. Стасов предпринимает целое исследование. Работа приобретает необычайный размах. Он просматривает горы литературы, например, „Акты, собранные Кавказской археографической комиссией”—13 томов по 900 страниц в каждом. „Если же вы этого издания не видали и не знаете, то я вас убедительно прошу: дать мне о том знать немедленно же, даже по телеграфу. Оно вам будет необыкновенно нужно и полезно»,— пишет Стасов. Он добавляет, что если Толстому требуется спешно продолжать „кавказскую вещь” (так называл Стасов „Хаджи-Мурата”), то он пришлет по почте тот том, который необходим; и дальше следует описание содержания названных книг. К письму приложен лист выписок под заглавием: „Хаджи-Мурат наиб аварский”. Судя по ним, критик просмотрел около 3.000 страниц, причем каждый раз он указывает страницу, выделяет крупным шрифтом слова, требующие особого внимания, выписывает точные даты событий.

„Труда было много!!!”—восклицает он.

„Не можете ли выслать мне X том Актов кавказск. археогр. комиссии. Если да, то вышлите поскорее. Простите”.

И Стасов продолжает дальнейшие поиски материалов.

Примерно через два месяца (4 ноября 1902 г.) он сообщает, что нашел много важного о Хаджи-Мурате.

Вскоре Толстой просит прислать „газеты за декабрь 1851 и январь 1852-го, Московские или Петербургские, или Правительственный вестник. Потом нельзя ли список всех министров и главных сановников в 1852-м году (календарь). И еще нельзя ли какую-нибудь историю Николая I”.

Все просьбы Стасов старался выполнять как можно быстрее. Уже через шесть дней—7 декабря — он отправляет Толстому комплект „Московских ведомостей” за 1851 г., книгу Устрялова о Николае I, адрес-календарь за 1851 и 1852 гг. и сообщает, что вслед за этими книгами высылает комплекты „Московских ведомостей” и «Северной пчелы» за 1852 г.

из камерфурьерского журнала и обещает в случае надобности обратиться к министру двора, а может быть даже к царю (этот журнал считался секретным).

29 декабря 1902 г. Стасов с радостью сообщает, что ему удалось получить разрешение сделать выписки из камер-фурьерского журнала и он их пошлет Толстому тотчас. В начале января 1903 г. он отправляет эти выписки, прилагает номер журнала „Русская старина” с портретами Хаджи-Мурата и статьями о нем, а также новые книги о Николае I.

В начале марта 1903 г. Толстой пишет Стасову, что имеются 22 тома „Кавказского сборника”, и если это не одно и то же, что он брал в Румянцевском музее (6 томов), то просит прислать ему первые десять томов.

Через несколько дней Стасов сообщает, что это совсем: другое издание и высылает ему первые десять томов „Кавказского сборника”.

Стасов не только сам подбирает писателю необходимые книги и материалы, но и привлекает к этому делу сослуживцев-библиотекарей. „Один здешний библиограф, усердный, добрый… послал вам недавно, для Хаджи-Мурата, разные указания, статьи и выписки (по моей просьбе)”.

Толстой выписывал через Стасова книги и из-за границы. 30 июня 1903 г. он пишет: „Знакомый англичанин пришлет мне книги W. Morriss. Я дал ему адрес на ваше имя с тем, чтобы книги дошли ко мне”. 18 июля Стасов сообщает, что книги Морриса получил и высылает.

В сентябре 1903 г. он с радостью извещает, что теперь уже не только отдельные сотрудники, но и вся библиотека засуетилась, как только было услышано, что есть возможность сделать что-то приятное для Толстого, и „вчера, через немного часов после моего приезда в Петербург, мы уже упаковали и отправили к вам два тюка с книгами”,— заключал он.

Толстой отвечает искренней благодарностью: „Не знаю какой придумать эпитет, соответствующий вашей доброте ко мне, милый Владимир Васильевич, книги ваши еще не получил, п. ч. не были в Туле. Все, что вы высылаете, то самое, что мне нужно. Удивляюсь, что вы ничего не забыли. Очень благодарю ваших помощников за их незаслуженную мною любезность”.

Стасов неоднократно оказывал помощь Толстому в подборе литературы и при написании других произведений.

— всего десять. Но Стасов выражал свое уважение и любовь к Толстому в статьях, беседах и особенно в интенсивной переписке, которая началась в 1887 г. и окончилась за две недели до смерти Стасова (1906 г.).

И все эти многочисленные высказывания замечательного русского критика-демократа помогают нам полнее и глубже раскрыть образ гения русской и мировой литературы.

Раздел сайта: