Леонтьев К. Н.: О романах гр. Л. Н. Толстого
Глава X

Предисловие
Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

X.

Теперь о грубостяхъ, неопрятностяхъ и вообще о физическихъ собственно подмечанiяхъ и наблюденiяхъ. Грубость грубости - рознь. Я вовсе не противъ грубости безусловно. Я даже люблю ее тамъ, где она кстати. Я, главное, противъ "нескладицы" языка современнаго, извращеннаго, извороченнаго туда и сюда теми "шишками", "колючками" и "ямами" натурализма, о которыхъ я не разъ уже поминалъ; я противъ ни къ чему не ведущей какофонiи и како-психiи нашего почти всеобщаго стиля; я противъ этого взбиванiя нечистой пены до самаго потолка,-- взбиванiя, равносильнаго сладкой риторической пене прошлаго века; равносильнаго по излишеству, но вовсе не равноценнаго по достоинству; ибо во сто разъ лучше пена душистая и несколько даже слащавая, могущая, при даровитости ритора, возвысить помыслы наши, чемъ целая куча мусора и дряни, облитой безполезными помоями. Когда у Толстого Иванъ Ильичъ ходитъ "на судно" - это ничего. Иванъ Ильичъ - больной, умирающiй человекъ. Мне это здесь нравится. А когда у Гоголя Тентетниковъ, просыпаясь по утру, все лежитъ и все "протираетъ глаза", а глаза у него "маленькiе",--то это и очень гадко и ненужно. Хочется сейчасъ же поехать къ генералу Бетрищеву и сказать идеальной Улиньке: "Послушайте - не выходите замужъ за Тентетникова; онъ по утру, по свидетельству самого Н. В. Гоголя, ужасно противенъ!" Зачемъ это? - Черта Ивана Ильича - живая черта; его жалко. "Протиранiе маленькихъ глазъ" у молодого человека, въ котораго влюблена высокочтимая авторомъ героиня - это ужъ не черта, а какая-то дубина, какое-то бревно эстетическаго претыканiя. Могъ онъ и не протирать глаза всякiй разъ; могли быть и глаза побольше. Ничего тутъ органическаго нетъ, а только отвратительно.

И въ "Войне и Мире", и даже въ "Анне Карениной" (хотя гораздо менее) мы найдемъ примеры, подобные и тому, и другому.

Когда Андрей Болконскiй едетъ съ Кутузовымъ въ коляске, и Кутузовъ разсуждаетъ о томъ, что придется положить много народу въ предстоящихъ сраженiяхъ, Андрей, глядя на давнiй шрамъ на виске стараго полководца, съ почтенiемъ думаетъ: "Кутузовъ самъ перенесъ уже все личныя опасности военнаго дела, и потому онъ имеетъ право такъ разсуждать". Это прекрасно, какъ психическiй анализъ души Андрея, и достаточно, какъ физическое наблюденiе. То-есть оно было бы достаточно, если бы сказано было просто: "шрамъ" или "глубокiй шрамъ"; но именно то, что я зову дурными привычками натурализма, заставило графа Толстого прибавить: "чисто промытыя сборки шрама". Физическая опрятность знаменитаго и светскаго воина мне очень нравится, но не могу по этому случаю похвалить тоже знаменитаго и тоже светскаго литератора за эту ненужную туалетную подробность. Замечу еще мимоходомъ по поводу той же страницы, на которой идетъ речь о "промытомъ шраме". Несколько выше Кутузовъ, прощаясь съ Багратiономъ, передъ Шенграбенскимъ сраженiемъ, со слезами благословляетъ его. Это прекрасно. "Онъ притянулъ къ себе левою рукой Багратiона, а правою, на которой было кольцо, видимо-привычнымъ жестомъ перекрестилъ его и подставилъ ему пухлую щеку..." и т. д. Я спрашиваю: на что мне знанiе, которою именно рукой онъ его притянулъ? И на что тутъ кольцо? О томъ, что Кутузовъ былъ толстъ, что у у него щеки были пухлыя, шея пухлая, руки, вероятно, тоже пухлыя - мы давно и такъ знаемъ, слышали не разъ уже и услышимъ еще. Этотъ оттенокъ "видимо-привычнымъ жестомъ" - тоже выраженiе или наблюденiе не простое, не неизбежное, а одно изъ техъ, которыя какъ-то завелись у насъ съ 40-хъ годовъ, - и всего такого множество въ "Войне и Мире".

"Офицеръ махнулъ рукой и торопливо отъехалъ прочь". Черезъ две строки: "Князь Андрей... торопливо отъехалъ отъ лекарской жены и т. д." Само по себе это слово "торопливо" - нихудо, ни хорошо. Но все до того у насъ привыкли машинально его употреблять, считая долгомъ подражать "корифеямъ", - что ужъ самимъ "корифеямъ"-то давно бы пора разлюбить его. Еще, и все на той же странице (часть 2-я, глава XIII): "Неевицкiй, пережевывая что-то сочнымъ ртомъ", зоветъ къ себе Андрея Болконскаго. Конечно, онъ могь звать его и не пережевывая ничего. Ведь это все таже "избыточность наблюденiя", о которой я говорилъ вначале.

(-- Да, Маша, я васъ разлюбилъ, - процедилъ Евгенiй Мерзавцевъ, разрезывая котлету и высоко поднимая локти)...

И хотя ротъ у всякаго человека "сочный", пока онъ здоровъ, - такъ что о рте Несвицкаго можно было бы и не говорить, - но такъ и быть - пусть ротъ его будетъ особенно сочный; но ведь мы и это знаемъ еще съ того времени, какъ наши жгли мостъ на реке Энсе. И тамъ былъ тотъ же штабный офицеръ Несвицкiй, и тамъ онъ шутилъ съ другими офицерами, "пережевывая пирожокъ въ своемъ красивомъ, влажномъ рте". (Глава VI, та же часть).

Во всемъ этомъ, приведенномъ здесь, нетъ, конечно, ничего неприличнаго, грубаго и неопрятнаго. Но это нескладно и не нужно - вотъ горе... Ужъ лучше - неприличное...

Возьмемъ еще примеръ, наиболее резкiй. Когда замужняя Наташа въ конце книги выноситъ показывать въ гостиную детскiя пеленки, на которыхъ пятно изъ зеленаго стало желтымъ, то хоть это и весьма не красиво и грубо, - но оно здесь кстати; оно имеетъ большое значенiе. Это показываетъ, до чего Наташа, подобно многимъ русскимъ женщинамъ, распустилась замужемъ, и до чего она забываетъ, за силой своего материнскаго чувства, какъ другимъ-то, даже и любящимъ ея семью людямъ, ничуть не интересно заниматься такими медицинскими наблюденiями. Ведь и самому близкому другу дома достаточно будетъ слышать отъ нея, что ребенку лучше. Гр. Толстой отъ себя хвалитъ Наташу за то, что она, вышедши замужъ, вовсе перестала заботиться о своей наружности; но читатель не обязанъ соглашаться съ нимъ въ этомъ; читатель вынужденъ только признать и на этотъ разъ, до чего сила таланта сумела и въ этомъ последнемъ и неряшливомъ фазисе развитiя любимой героини сделать ее симпатичной и занимательной!

Но, когда Пьеръ "тетёшкаетъ" (непременно тетёшкаетъ. Почему же не просто "няньчитъ"?) на большой руке своей (эти руки!!) того же ребенка, и ребенокъ вдругъ мараетъ ему руки - это ничуть не нужно, и ничего не доказываетъ. Это грязь для грязи, "искусство для искусства", натурализмъ самъ для себя. Или, когда Пьеръ въ той же сцене улыбается "своимъ беззубымъ ртомъ". Это еще хуже. На что это? - Это безобразiе для безобразiя. И ребенокъ не ежеминутно же мараетъ родителей; и года Пьера Безухова (даже и въ конце книги) еще не таковы, чтобы непременно не было зубовъ; могли быть, могли и не быть. Это уже не здравый реализмъ; это "дурная привычка", вроде привычки русскихъ простолюдиновъ браться не за замокъ белой двери, а непременно "захватать" ее пальцами тамъ, где не нужно.

Позволю себе повторить еще разъ, что я говорю здесь не про одну собственно грубую или собственно неопрятную наблюдательность, но и вообще про излишнюю физическую наблюдательность, такъ, какъ прежде говорилъ объ излишней психической придирчивости русскихъ романистовъ. Напримеръ: Наташа безъ всякой нужды ударяется въ дверь головой, когда, по возвращенiи въ разоренную Москву, впервые встречается съ Пьеромъ и взволнованная уходитъ. Мне такъ кажется: если бы она ударилась объ дверь передъ объясненiемъ въ любви къ Пьеру или вообще передъ какимъ-нибудь разговоромъ, а не после, то могло бы еще что-нибудь очень важное психическое съ этимъ физическимъ быть въ связи; точно такъ же, какъ грибъ С. И. Кознышева; или та "бумажка на тарелке", которую на обеде Багратiона подавали Пьеру, а Долоховъ схватилъ ее прежде его, и Безухiй, уже раздраженный, тотчасъ же вызвалъ его за это на дуэль. Ударилась Наташа прежде, - села бы, заплакала; Пьеръ взялъ бы ее за руку и т. д. Они, оба смягченные и растроганные (она - физическимъ страданiемъ, онъ--состраданiемъ), объяснились бы слово за слово въ любви. Но после, но уходя изъ комнаты, - это ни къ чему! - Это не грибъ Сергея Ивановича, не бумажка Долоховаи Пьера; это даже не пеленки--это случайность для случайности, это нятяжка реализма. Если бы, предположимъ, кто-нибудь изъ старшихъ родныхъ или знакомыхъ гр. Толстого и разсказалъ бы ему, что въ 13-мъ году такая-то тетка его, похожая на Наташу, въ подобномъ именно случае, тоже уходя, ударилась головой объ дверь; или что у графа Безбородко (положимъ) въ то время, когда у него еще родились дети, уже не было зубовъ, то такъ какъ ни то, ни другое ни съ чемъ внутреннимъ органически не связано, а само по себе очень некрасиво, то и следовало бы все это пропустить.

Если же опять вспомнить о Гоголе по этому поводу, то обнаружится вотъ что: Гоголь - и хуже и лучше. Хуже, слабее Толстого темъ, что онъ уже вовсе не умеетъ въ томъ же самомъ сочиненiи, страницъ 5--10 спустя, вознаградить насъ, какъ вознаграждаетъ Толстой, за все эти "промытые шрамы", пеленки, сопенiя и беззубости, то такимъ тонкимъ описанiемъ бальнаго женскаго туалета, которому могла бы позавидовать всякая женщина-авторша, - то изящнымъ изображенiемъ Императора Александра, то другими чертами изъ жизни лгодей XIX века, столь поэтическими, что оне могли бы найти себе место и на самыхъ благоухающихъ страницахъ Авроры Дюдеванъ. У Гоголя въ его позднейшихъ романахъ и повестяхъ (изъ средне-дворянской великорусской жизни) ничего подобнаго, конечно, мы не найдемъ. Прiемы Толстого разнообразнее, полнее и ближе подходятъ къ полноте и разнообразiю действительной жизни. Но именно поэтому-то, то-есть потому, что Гоголь односторонне интензивенъ - ему и необходимы были и "запахъ Петрушки", и "пупъ" Ноздревскаго щенка, и "икота" (которою начинается "Тяжба"), и "обмокни" вместо "Евдокiя".

- "Гоголь - c'est un genre, a y другихъ у вашихъ - это все ни къ селу, ни къ городу". Такъ говорила, бывало, мне въ 50-хъ годахъ одна очень умная московская дама, прiятельница Хомякова. Говорила она мне это по поводу очерка "Уездный лекарь" въ "Запискахъ охотника", которыя вообще были ей не по душе, а меня, юношу, восхищали тогда до того, что я ставилъ ихъ гораздо выше "Мертвыхъ душъ". Позднее я съ удивленiемъ понялъ, что эта дама была во многомъ правее меня... "Gogol c' est un genre!.." У него почти нетъ середины между поэзiей и пафосомъ "Рима", "Т. Бульбы", "Вiя" и мерзостью запустенiя "Мертвыхъ душъ" и "Ревизора". А зачемъ экстензивному, почти неисчерпаемому, Толстому эти излишества - не знаю. Довольно бы и органическихъ, Шекспировскихъ, крупныхъ грубостей; довольно бы пеленокъ, грязныхъ пальцевъ на ногахъ у Пьера въ плену. На что же эти мелкiя шероховатости и намъ и ему? "Дурныя привычки"--больше ничего.

"ковырянiе" какое-то! Чувствую, что и мое это слово "ковырянiе" гадко и грубо; но ни хуже, ни лучше не могу уже найти выраженiя! И я ведь - воспитанникъ той же школы, но только протестующiй, а не благоговеющiй безусловно.

"торопливо", "неволъно", "невольно", "чуждый", "чуждый", "нервно", "нервно", "пухлое", "пухлое" и т. д., "сочный ротъ", "беззубый ротъ"; эти частыя психическiя подсматриванiя и ненужныя наблюденiя телесная - въ громкомъ чтенiи, не только у Толстого, но и у большинства лучшихъ нашихъ авторовъ - у Тургенева, Писемскаго, Достоевскаго - иногда просто несносны! И у Толстого - эти именно недостатки или, вернее, излишества - несравненно еще заметнее, резче и учащеннее, чемъ у другихъ.

Предисловие
Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

Раздел сайта: