Карден П.: Плутарховская традиция в романе "Война и мир"

ПЛУТАРХОВСКАЯ ТРАДИЦИЯ В РОМАНЕ
«ВОЙНА И МИР»

Мы не можем читать Плутарха
без трепета в жилах.

1

Когда великого человека уже нет в живых и историки уже определили, что значила его жизнь — тогда что? Его жизнь остается «для потомства», она становится педагогикой. Хорошо ли это? Локк и Руссо считали, что изучение жизни великих людей прошлого развивает способность суждения. Но Руссо предупредил: «Наблюдая, как молодых людей заставляют читать историю, я вижу, что они, так сказать, превращаются в каждое лицо, какое они встречают; из них пытаются сделать то Цицерона, то Траяна, то Александра, что ведет к разочарованию, когда они возвращаются к самим себе, им остается сожалеть, что они являются лишь самими собой».

В педагогике восемнадцатого и начала девятнадцатого века большую роль играло творчество Плутарха. Его жизнеописания великих людей древности не только входили в курс так называемого «классического образования» — они также оказали большое влияние на описание современной истории в учебниках. Плутарх сосредоточил внимание на властителях. Часто получалось так, что властители достигали высшей власти благодаря победам на войне. Приобщение к образу героя-военачальника — это традиционный мотив. Здесь уместны некоторые примеры.

Плутарх включает в свои жизнеописания исполненные великолепия картины баталий. Таков, к примеру, бой Тимолеонта, описание которого, возможно, оказало влияние на сцены Аустерлицкого сражения у Толстого.

«Начиналось лето, месяц таргелион был на исходе, и близился солнцеворот. Густой пар, который поднимался над рекой, вначале закрывал равнину мглою, так что неприятеля совсем не было видно, и до вершины холма доносился снизу лишь невнятный, смешанный гул передвигающегося вдали огромного войска. Когда же, взойдя на холм, коринфяне остановились и положили наземь щиты, чтобы перевести дух, солнце, совершая свой путь, погнало туман вверх, мгла поднялась, сгустилась и окутала вершины гор, воздух очистился, и показались равнина у подножия, река Кримис и неприятель, который переправлялся через реку: впереди запряженные четверкой грозные боевые колесницы, а за ними десять тысяч голлитов с белыми щитами. По богатству вооружения, медленной поступи и строгому порядку в рядах коринфяне догадались, что это сами карфагеняне. За ними толпою текли остальные народы; тесня друг друга, они тоже приступали к переправе, и тогда Тимолеонт, сообразив, что река предоставляет коринфянам возможность отделить от сил неприятеля любую часть, с какою они сами найдут целесообразным сразиться, и показав своим, что войско врагов расчленено водами Кримиса, что одни уже переправлялись, а другие стоят на противоположном берегу, отдал распоряжение Демарету с конницею ударить на карфагенян и привести их в замешательство, пока они еще не заняли каждый своего места в боевой линии. Затем он и сам спустился на равнину и оба крыла поручил сицилийцам из разных городов, присоединив к ним лишь незначительное число иноземных солдат, а сиракузян и самых храбрых из наемников оставил при себе — посредине; в таком положении он немного помедлил, наблюдая за действиями своей конницы, а когда увидел, что из-за колесниц, разъезжающих перед строем карфагенян, всадники не могут вступить с ними в бой и — чтобы не потерять порядка в собственных рядах — вынуждены то и дело отходить, поворачиваться и повторять свой бросок, схватил щит и закричал, призывая пехотинцев смело следовать за ним» (т. I, с. 347).

«Марцелл был искушен во всех видах боя, но в поединках превосходил самого себя; не было случая, ни чтобы он не принял вызова, ни чтобы вызвавший его вышел из схватки живым» (т. I, с. 382). «Многим воинам, сражавшимся с персами при Марафоне, явился Тесей в полном вооружении, несущийся на варваров впереди греческих рядов» (т. I, с. 24). (Эпизод относится к событиям после смерти Тесея.) «В то время как Фемистокл говорил [о необходимости сражения], стоя на палубе, на верху корабля увидали, по рассказам некоторых, как справа пролетела сова и села на мачту. Это и было главной причиной, почему согласились с мнением Фемистокла и стали готовиться к морскому сражению» (т. I, с. 154). Жизнеописание Александра Македонского особенно богато подобными пассажами. Например: «Прорицатель Аристандр в белом одеянии и золотом венке, скакавший рядом с царем, показал на орла, парившего над головой Александра и летевшего прямо в сторону врагов» (т. I, с. 420). Такого рода описания производили на потомков наибольшее впечатление. Подобные легенды связаны не только с именем Наполеона, но даже с именем Кутузова.

Конечно, Плутарх не всегда доверял преданию. И все же его рассказы оказали большое влияние на популярную и даже серьезную историю. Примеры можно умножить, но нам достаточно указать на типичность подобных ситуаций. Что же касается искусства, особенно живописи неоклассической эпохи, то здесь плутарховские мотивы были особенно устойчивы и обязательны. В картинах Луи Давида, как и в красноречии ораторов времен Французской революции, влияние Плутарха достигло своего апогея.

Наполеон был выпестован классическим образованием и является лучшим его примером. В военном училище, куда Наполеон был определен девяти лет, предполагали, что чтение Плутарха развивает чувства храбрости и любви к отечеству. Когда Наполеон начал военную карьеру, он сознательно подражал героям древности, какими они ему представлялись из чтения Плутарха. Позже, когда он стал консулом и императором, риторика Плутарха питала его красноречие. После побед в Италии Наполеон ожидал, что он станет, по его собственному выражению, «Брутом королей и Цезарем республики». Он потребовал от папы «медный бюст Юния Брута и мраморный бюст Марка Брута». Он полагал, что заслужил именно эти награды. В новое время он воскрешал эпоху героев. И тут он был не одинок. Для своих современников и даже для последующих поколений сам Наполеон оказался в одном ряду с героями античности.

Толстой понимал, что феномен наполеоновской карьеры имел корни в классическом образовании. В его записной книжке находим запись: «Ежели бы не было истории Кесаря, не было бы Наполеона» (47.205). Карьера Наполеона, замечает Толстой, творилась фразерством: лживые бюллетени, в которых ужасы боя представляются как героический подвиг, фальшивая риторика его жажды получить императорскую власть плюс искажения его апологетов. Толстой начал изучение легенды Наполеона с воспоминаний его личного секретаря Лас Каза. «Мемориал» Лас Каза изобилует высказываниями самого Наполеона, уже поверженного во прах и размышляющего о прошлом величии. Толстой читал также воспоминания врача Наполеона, Бери О’Мера, относящиеся к периоду Святой Елены и исполненные сочувствия к бывшему императору. Много лет спустя Толстой вспоминал:

«Самый драгоценный материал, это Memorial de St. Helene. И записки доктора о нем. Как ни раздувают они его величие, жалкая толстая фигура с брюхом, в шляпе, шляющаяся по острову и живущая только воспоминаниями своего бывшего quasi-величия, поразительно жалка и гадка. Меня страшно волновало всегда это чтение, и я очень жалею, что не пришлось коснуться этого периода жизни. Это последние годы его жизни — где он играет в величие и сам видит, что не выходит, — и в которые он оказывается совершенным нравственным банкротом, и смерть его — это должно быть очень важной и большой частью его жизнеописания».

цезаристская сущность Наполеона обнаруживается в его разговоре с министром Дэкрэ: «Я родился поздно; человечество уже просвещено. Нет возможности для великих действий». На возражения Дэкрэ Наполеон ответил: «Да, у меня прекрасная карьера, мне посчастливилось, я начертал красивый путь. Но какая разница по сравнению с древностью! Возьмите Александра, например. Когда он покорил Азию и заставил людей считать себя сыном Юпитера, весь Восток поверил в это. Что касается меня, если бы я сегодня объявил себя сыном Творца, любая баба освистала бы меня. Люди слишком просвещены. Нет возможности для великих действий». Из записной книжки: «В одно и то же время убитым в Раштаде оставляют кресты и ахают, и Бонапарт убивает 4 000 человек в Жаффе» (47.205). Это он узнал от апологета Лас Каза. Из книги Лас Каза Толстой выписывает слова Наполеона: «Je suis le mediateur naturel entre le passe et le present...»1* О высказывании Наполеона: «Le roi de

Prusse. Je lui ai fait beaucoup de mal, mais jen aurais pu faire bien plus»2*, — Толстой замечает: «Объяснение всей моральной концепции Наполеона» (47.208).

2

Любимой историей для молодого человека восемнадцатого — начала девятнадцатого веков была история Муция Сцеволы. Как рассказывает Плутарх, «это был человек, исполненный всяческих добродетелей, но в особенности — воинских. Задумав убить Порсену, он оделся по-этрусски и, зная неприятельскую речь, проник в лагерь. Он походил вокруг возвышения, на котором сидел царь со свитой, но, не зная его в лицо, выведывать же опасаясь, обнажил меч и убил того из сидевших, кто, по его мнению, всего более напоминал царя. Муция сразу схватили и стали допрашивать; рядом он увидел жаровню с горящими углями, приготовленную для Порсены, который собирался принести жертву, Муций положил на нее правую руку и, стоя перед царем, решительно и бестрепетно смотрел ему в лицо, меж тем как огонь сжигал его руку. Это длилось до тех пор, пока пораженный Порсена не отпустил его и не отдал ему меч, протянув оружие с возвышения. Муций принял его левой рукой, и отсюда, говорят, его прозвище Сцевола, что значит Левша. Он сказал, что победил страх перед Порсеной, но побежден его великодушием, а потому из благодарности откроет то, что бы никогда не выдал, покоряясь насилью. «Триста римлян, — продолжал он, — с тем же намерением, что и я, бродят по твоему лагерю, выжидая удобного случая. Мне выпал жребий начать, и я не в обиде на судьбу оттого, что ошибся и не убил благородного человека, который должен быть римлянам скорее другом, чем врагом». Порсена поверил его словам и стал склоняться к мысли о перемирии — не столько, мне думается, из страха перед тремястами убийц, сколько дивясь и восхищаясь отвагой и доблестью римлян» (т. I, с. 138).

Руссо рассказывает о том, как в детстве в подражание Муцию он сунул палец в огонь. Известен рассказ Татьяны Ергольской о том, как в детстве под влиянием истории о Муции она обожгла руку линейкой. Что легенда о Муции стала символом для Толстого, ясно из первой редакции «Войны и мира».

Легенда о Муции не только фальсифицирует реальное событие — она прямо вредна как образец для подражания. В черновиках «Войны и мира» читаем: «Древние оставили нам образцы героических поэм, в которых боги управляли поступками героев, решали их судьбу, плакали о них, вступались за них, и долго мы продолжали эту форму поэзии, хотя уже давно никто не верил в героев. Древние оставили нам тоже образцы героической истории, где Ромулы, Киры, Кесари, Сцеволы, Ма̀рии и т. д. [изображают нам <деятелей>] составляют весь интерес истории, и мы все еще не можем привыкнуть к тому, что для нашего человеческого времени история такого рода не имеет смысла» («Литературное наследство». Т. 94, с. 674).

«Эмиль» Руссо писал:

«С помощью истории, минуя уроки философии, ученик станет читать людские сердца; именно с помощью истории он, простой наблюдатель, незаинтересованный и бесстрастный, увидит их как судья, а не как соучастник или обвинитель».

Но Толстой твердо держится противоположного мнения: «Кир, Александр Македонский, Кесарь и Лютер также не нужны для развития какого бы то ни было ребенка» (8.106).

В центре романа весьма спорная историческая фигура — Наполеон: не только как человек, но и как представитель классической традиции. Как история Муция Сцеволы была главным лживым образцом древней доблести, так легенда Аркольского моста — образец лживой наполеоновской поэтизации. Согласно этой легенде, когда французское войско дрогнуло у моста, Наполеон взял в руки знамя, бросился на мост, поднял солдат и повел их к победе. Знаменитая картина Жана-Антуана Гро увековечила подвиг. Но один из наполеоновских генералов — Мармон позже разоблачил эту легенду. Согласно Мармону, Наполеон в самом деле взял знамя и бросился на мост, но его действия не имели успеха. Неприятель столкнул его в реку, и ему пришлось уйти с поля боя, чтобы сменить одежду. Читая Мармона, Толстой записывает в дневнике:

«Наполеон, как человек, путается и готов отречься 18 брюмера перед собранием. De nos jours les peuples sont trop èclairès pour produire quelque chose de *. Алек[сандр]

Мак[едонский] назыв[ал] себя сыном Юпитера, ему верили. Вся Египетская экспедиция французкое тщеславное злодейство. Ложь всех bulletins, сознательная. Презбургский мир escamoté4*. На Аркольском мосту упал в лужу, вместо знамя. Плох[ой] ездок. В Итальянской войне увозит картины, статуи. Любит ездить по полю битвы. Трупы и раненые — радость» (48.60).

Князь Андрей, ожидая собственного Тулона, говорит в салоне Шерер: «Нельзя не сознаться, Наполеон как человек велик на Аркольском мосту...» Так Толстой вводит в первой части романа свою антиплутарховскую тему.

Но Толстой хочет подчеркнуть отличие своей оценки Наполеона от той, которая была распространена в первой половине девятнадцатого века. Легитимисты тоже осуждали Наполеона. Роман открывается словами Анны Шерер, фрейлины императрицы Марии Федоровны. Двор императрицы был центром легитимистской политики в России. Речь Шерер насыщена легитимистской лексикой. Анна Павловна оскорблена тем, что Бонапарт «сидит на троне». Она хвалит императора Александра за стремление освободить французский народ «от узурпатора» и предсказывает, что вся французская нация «бросится в руки законного короля». Почетный гость в гостиной Шерер виконт де Мортимар рассказывает историю убийства герцога Энгиенского, претендента на французский престол.

Ведь у легитимистов и Наполеона одна система ценностей. Для легитимистов существенно лишь то, что выскочка Наполеон достиг власти. У них с Наполеоном один общий язык — грубой силы и тщеславия власти.

Толстой через своих молодых героев переводит разговор на другой уровень. И Андрей и Пьер отрицают позиции легитимистов, но у них свои заблуждения в отношении к Наполеону, заблуждения, более тонкие, исходящие из неправильного образования. Князя Андрея, человека высоких представлений о чести, человека храбрости и ума, привлекает плутарховский идеал славы, идеал рыцарства. Пьер, со своей стороны, мечтает установить в России республику. Он горит идеалами Французской революции и оправдывает поступки Наполеона, поскольку революция нуждается в них. Путь Пьера к правде будет долгим. Первая книга «Войны и мира» посвящена преображению Андрея.

Дело в том, что речевые средства выражения идеалов храбрости и самопожертвования во имя великого дела исходят, в основном, из плутарховской традиции. И характер (т. е. устойчивые качества личности) и психология (динамическое соотношение внутреннего мира с внешним) формируются с помощью таких речевых средств. Они и средство общения и средство самовыражения. Они формируют личность. Толстого интересует самый момент создания личности или ее пересоздания, его интересует язык как средство, способное исказить личность или, напротив, ее обновить. Образование осуществляется через речевые формулы. Перед педагогом стоит проблема, как превратить ложные формулы в нравственное здоровье.

В последних главах первой книги «Войны и мира» антиплутарховская тема получает завершение. Толстой противопоставляет фанфарный блеск войны, доблесть императоров и их свит — быту простого солдата. Наполеон описан в плутарховском ключе: «... на высоте, на которой стоял Наполеон, окруженный своими маршалами, было совершенно светло... Наполеон простым глазом мог в нашем войске отличать конного от пешего... Его предположения оказывались верными...

Нынче был для него торжественный день — годовщина его коронования... он снял перчатку с красивой, белой руки, сделал ею знак маршалам и отдал приказание начинать дело». Следует напомнить, что корсиканский патриот Паоли назвал еще подростка Наполеона «человеком из Плутарха». Толстой же показывает здесь Наполеона в роли «древнего героя, Цесаря».

«твердо был уверен, что нынче был день его Тулона или его Аркольского моста». Он думает о сражении по-плутарховски: «[Он] не мог равнодушно смотреть на знамена проходивших батальонов. Глядя на знамя, ему все думалось: может быть, это то самое знамя, с которым мне придется идти впереди войск». Толстой противопоставлял ложному представлению о героизме истинный героизм Кутузова. Для Толстого самый важный момент дня — это ответ Кутузова императору Александру: «Потому и не начинаю, государь, что мы не на параде и не на Царицыном Лугу». Вот антиплутарховская точка зрения! Неприязнь Кутузова к парадности и риторике войны сосредоточена в этом ответе. Этот ответ Кутузова устойчиво проходит по всем вариантам главы. Он предстает как бы учителем толстовского закала, объясняющим молодым, как вести себя на поле битвы.

Еще задолго до работы над сценами Аустерлицкого сражения, размышляя о 1812-м годе, Толстой заметил в одном из вариантов:

«Когда с простреленной грудью офицер упал под Бородиным и понял, что он умирает, не думайте, чтоб он радовался спасению отечества и славе русского оружия и унижению Наполеона. Нет, он думал о своей матери, о женщине, которую он любил, о всех радостях и ничтожестве жизни, он поверял свои верованья и убеждения: он думал о том, что будет там и что было здесь. А Кутузов, Наполеон, великая армия и мужество россиян, — все это ему казалось жалко и ничтожно в сравнении с теми человеческими интересами жизни, которыми мы живем прежде и больше всего и которые в последнюю минуту живо предстали ему» (13.73).

Этот анонимный еще офицер — зародыш будущего князя Андрея. Важные черты его характера подсмотрены у молодых офицеров, прославившихся в 1812-м году своей храбростью. В цитированном отрывке Толстой сперва написал «Раевский», затем зачеркнул и написал «Тучков», опять зачеркнул и написал просто «офицер». Видно, он сперва думал о подвиге Раевского на редуте. Но Раевский остался жив. Эпизод, более соответствующий замыслу Толстого, был связан с именем некоего Тучкова (обозначенного «четвертым»). Как рассказывает Михайловский-Данилевский: «Генерал-майор Тучков 4-й, соединявший с прекрасною наружностью душу пламенную, ум, обогащенный всеми плодами просвещения, повел свой Ревельский полк на неприятеля с знаменем в руке, но едва ступил он несколько шагов, пуля поразила его грудь. Едва ли найдется пример того, что случилось с Тучковым. Три родные брата, достигнув до генеральских чинов, пройдя безвредно много войн, почти в одно время кончили свои поприща: один, израненный, полонен близ Смоленска; двое пали под Бородиным. Мать их лишилась зрения от слез, а юная супруга одного из братьев соорудила на Бородинском поле обитель и удалилась в нее от света» (т. II, с. 241).

Появление в черновиках имени Тучкова позволяет нам увидеть в нем одного из прототипов князя Андрея. Болконский, как и Тучков, взял в руки знамя, выступил вперед и пал на поле сражения. В ранних вариантах начала романа благородный молодой герой назван «Зубцовым». (Видимо, Толстой переделал «Тучкова» в «Зубцова» путем замены некоторых согласных, что он часто делал, работая над романом.) Потом «Зубцов» стал «Болконским» и связь с прототипом исчезла.

смерть огорчила больше любой другой потери. Рассказ о смерти Кутайсова то и дело встречается в литературе о 1812 годе. Михайловский-Данилевский описывает гибель Кутайсова в привычном героическом тоне, но Толстой нашел более внушительный образец в истории Богдановича (где он, между прочим, самым тесным образом связан с рассказом о Раевском): «В числе погибших был подававший блестящие надежды граф Кутайсов. 28-ми лет от роду, уже достигший генеральского чина, украшенный многими знаками отличия, даровитый, образованный, скромный, Кутайсов, занимал должность начальника артиллерии Первой армии, принес большую пользу своими распоряжениями в сражении под Смоленском. Без всякого сомнения, кончина его была причиною тому, что в Бородинском сражении многие наши батареи простояли напрасно в резерве и что наша артиллерия не выказала в этой исполинской битве всей своей силы. Сам Кутузов был этого мнения и впоследствии говаривал, что Бородинское сражение имело бы несравненно лучший для нас исход, если б остался в живых Кутайсов. Неизвестно — как и где погиб он; по окровавленному седлу его лошади, прибежавшей к войскам, узнали о его смерти. Одаренный прекрасною наружностью, осыпанный дарами фортуны, уважаемый и любимый всеми его знавшими, — Кутайсов, как будто бы предвидел свою участь, нередко предавался задумчивости. Уверяют, что ввечеру, накануне Бородинского сражения, он, беседуя с несколькими избранными друзьями о предстоящей битве, сказал: «Желал бы я знать — кто-то из нас завтра останется в живых?» (т. II, с. 199).

Вот тот самый молодой офицер, который в последний час думает о смертности человека, а не о славе.

Тучков был «глупым рыцарем», как Толстой пишет о Зубцове в черновиках. Но Кутайсов являлся более содержательным человеком. Его размышления дали Толстому последний элемент, в котором он нуждался для своего героя. Мы можем представить себе, с какой радостью он читал слова Кутайсова: «Вот, наконец, правда! Вот, о чем думают люди накануне смертного боя». Не здесь ли берут начало знаменитые внутренние монологи князя Андрея?

Тема «героической жертвы» была на переднем плане в первые месяцы работы над романом, как свидетельствуют черновики. Тема созревала, когда он читал литературу, относящуюся к Бородинскому сражению. Когда Толстой вернулся к 1805 году, у него уже сформировались представления, подготовленные изучением эпохи 12 года. Впрочем, он нашел в истории 1805 года такие же рассказы о глупых рыцарях и такую же фальшивую риторику. Разоблачение фальшивой риторики в исторических воззрениях его эпохи ведет Толстого к созданию великолепных завершающих страниц первого тома романа.

— Раевский, Тучков, Кутайсов. В вариантах, относящихся к 1866 году, он связывает Пьера Безухова именно с этими историческими лицами. Кутайсов принимает Пьера, представляет его Бенигсену и приглашает его обедать с ним. Тучков показывает ему поле сражения. На день сражения Пьер присоединяется к батарее Раевского и принимает участие в знаменитом деле. Хотя эти три имени не так заметны в завершенном романе, они оказали огромное влияние на глубинный план романа. Именно исходя из известных легенд об этих трех лицах, Толстой создал образ лжегероизма в картинах 1812 года.

«... досадно, что сами они всё писали державинским слогом о любви к отечеству и царю и т. п. вздор, а в сущности, думали преимущественно о обеде и ленточке, синенькой, красненькой. Стремление это человеческое, и его осуждать нельзя, но так и говорить надо, а то это вводит в заблуждение юные поколения, с недоумением и отчаянием глядящие на слабости, которые они находят в своей душе, тогда [как] в Плутархе и отечественной истории видят только героев» (14.156).

Пете Ростову в 1812 году 15 лет. Очевидно, что он воспитан на историях героев. «... он был почти ребенок. И потому он был то, что называется безумно храбр» (15.103). «Петя находился в постоянно счастливо-возбужденном состоянии радости оттого, что он большой и в постоянно восторженной поспешности не пропустить какого-нибудь случая настоящего геройства».

В Пете Толстой подвергает испытанию классическое образование. В черновиках он показывает Петю разочарованным. «Вместо торжественных с знаменами, музыкой, сражений Петя видел какую-то кутерьму. Вместо героя полководца он видел дряхлого старика... вместо сынов отечества, жертвующих собой, были генералы, играющие в бостон и ссорившиеся между собой, вместо общего мужества большая часть людей боялись смерти и ран» (15.103). В завершенном романе Толстой не подчеркивает разочарование Пети, а переносит акцент на его наивность. Петя неосознанно становится жертвой фальшивого образования.

и тоже попадает под его влияние.

«Он видел во сне себя и Пьера в касках, таких, какие были изображены в издании Плутарха. Они с дядей Пьером шли впереди огромного войска. Войско это было составлено из белых косых линий, наполнявших воздух подобно тем паутинам, которые летают осенью и которые Десаль называл le fil de la Vierge5*. Впереди была слава, такая же, как и эти нити, но только несколько плотнее».

«Муций Сцевола сжег свою руку. Но отчего же и у меня в жизни не будет того же? Я знаю, они хотят, чтоб я учился. И я буду учиться... Я только об одном прошу Бога: чтобы было со мною то, что́ было с людьми Плутарха, и я сделаю то же. Я сделаю лучше. Все узнают, все полюбят меня, все восхитятся мною».

Клаузевиц говорил о войне, что это осуществление политики другим путем. В некотором смысле «Война и мир» — это осуществление педагогики другим путем. Во многом роман напрямую предлагает обучение и воспитание. Но можно назвать этот роман «педагогическим» в более глубоком, менее дидактическом смысле. Поучительный императив внедряется в коренные структуры романа, является энергией, из которой возникают характеры, события, даже стиль. Разочаровавшись в школьном воспитании, Толстой создал свой новый космос, мир событий и поступков, где учение становится категорией крупного масштаба. Главный толстовский урок — это то, что история может создать Наполеона, верящего в лживую риторику, разыгравшего героический спектакль. Наполеон прочитывает Плутарха буквалистски, полагая, что действительность дело одних лишь слов. Его слова и слова его апологетов создают новую действительность, вытесняют из памяти подлинные события, обрекая правду о них на полное исчезновение с течением времени.

Но достаточно наблюдательности одного человека, чтобы преодолеть наполеоновскую фальсификацию истории. Стоя у моста в Арколе, один из наполеоновских кондотьеров, Мармон, видит солдатскую неразбериху, видит, как великого героя увели всего покрытого грязью. Как художник Жан-Антуан Гро написал первую икону наполеоновской эпохи, показав героя со знаменем в руках, огненным взором и волосами, как пламя. Но Мармон рассорился со своим хозяином. Подлинная картина действительности осталась в его памяти. Правды не скрыть.

«Войны и мира» не дидактична. Толстой не предлагает образец для подражания. Как сказал Сократ, образец для подражания — это софизм. В своем романе «Эмиль» Руссо замыслил педагогику как роман. Но в центре внимания оказался сам педагог. В «Войне и мире» положение обратное. Все силы романиста на службе у педагога. Объект критики — первый ученик века, Наполеон.

1. М. Богданович. История отечественной войны 1812 г., т. II (С. -Петербург, 1859).

3. Memeroires du Marechal Marmont, Due de Ragyse, vol. 11 (Paris, 1857).

4. А. И. Михайловский-Данилевский

5. . Сравнительные жизнеописания в трех томах, АН СССР, 1961.

Корнелльский университет, США

1* «Я естественный посредник между прошедшим и настоящим...»

2* «Может быть, короли еще будут нуждаться во мне против вышедших из повиновения народов».

3* В наше время народы слишком просвещенны, чтобы можно было создать что-нибудь великое.

4*

5* [нитями Богородицы] (фр.).

Раздел сайта: