Бочаров С.: Роман Л. Толстого "Война и мир"
Глава 5

Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13

5

Какие разные люди Андрей Болконский и Пьер, видно сразу из их разговора на первых страницах книги. Здесь уже заметны те линии, по которым пойдет у одного и другого жизнь. Рядом со старшим другом Пьер расплывчат и рыхл со своим, по-видимому, бесцельным философствованием, со своими вопросами, кто виноват, кто прав. Он все задумывается, вместо того чтобы выбрать, как ждут от него, карьеру на каком-то определенном «поприще». «Кавалергард ты будешь или дипломат?» — хочет знать от него Болконский. Князь Андрей разговаривает с Пьером как человек действия; он объясняет, зачем идет на войну: «Я иду потому, что эта жизнь, которую я веду здесь, эта жизнь — не по мне!» Он говорит о надеждах и силах, пропадающих в светском существовании; «ежели ты ждешь от себя чего-нибудь впереди» — это он, обращаясь к Пьеру, говорит о себе самом. Князь Андрей не хочет допустить, чтобы случайности жизненного потока распоряжались его судьбой; не он будет соответствовать окружающей жизни, а жизнь должна быть по нем. Он верит в свое высокое назначение, и тем самым он, кажется, решил для себя общий вопрос о целесообразности миропорядка и человеческой жизни, о свободе и необходимости в этой жизни — главный вопрос, который исследуется и выясняется каждой строчкой книги Толстого.

Князь Андрей верит в свою звезду; он не случайно, без цели заброшен в мир, он верит в то, что рожден для подвига и величия. Эта вера связана у него с фамильной «болконской» гордостью и через нее — с традицией только что отошедшего XVIII столетия, которого заметным деятелем был старый Болконский, отец Андрея. XVIII век, открытый петровскими преобразованиями, — это век строительства русской государственности. В то время активность отдельных лиц, причастных к этому делу, занимавших официальное положение полководца или придворного вельможи, совпадала с исторической потребностью и была поэтому способна на многое. В «Войне и мире» не раз поминаются — в доме Болконских особенно — имена Румянцева, Потемкина, Суворова как имена людей, чьей деятельной волей создавалась российская история.

нуждается не в Николае Болконском, а в Василии Курагине. Замечателен гнев старого князя Болконского, когда он велит засыпать обратно снегом дорогу, расчищенную управляющим по случаю прибытия в Лысые Горы «министра» (Курагина): «Для княжны, моей дочери, не расчистили, а для министра! У меня нет министров!» Это — строптивый феодал, закопавшийся в своей крепости — родовом поместье, не желает признать над собой новый бюрократический порядок. В минувшем веке государственная деятельность и историческое движение находились в единстве; ныне они уже разошлись, и скоро 1812 год обнаружит со всей убедительностью призрачность официальной истории, которая окажется в эту решающую минуту как бы отменена историей подлинной, хотя доселе безвестной, «историей народа»17.

прошлого волнует Андрея — участника войны 1805 года, и вместе с этим преданием его обольщает и манит то, что совершается в политических и дипломатических «сферах». В третьей части романа есть короткий эпизод — случайная встреча князя Андрея в коридорах дворца, где стоит император, с Адамом Чарторижским, молодым популярным министром, имевшим тогда репутацию либерального реформатора. Князь Андрей не уступает дороги и потом произносит «со вздохом, который он не мог подавить»: «Вот эти-то люди решают судьбы народов». Андрею болезненна эта встреча, в нем говорит государственное честолюбие — пружина, которая могла быть мощным и плодотворным побудителем у деятелей прошлого века и составляла даже черту их «исторических характеров». Какая ослепительная яркость в воспоминании старого князя Болконского о лучших днях его жизни — воспоминание, которое приходит, чтобы заслонить непонятное и чуждое для него настоящее время: «Он... закрыл глаза. И ему представился Дунай, светлый полдень, камыши, русский лагерь, и он входит, он, молодой генерал, без одной морщины на лице, бодрый, веселый, румяный, в расписной шатер Потемкина, и жгучее чувство зависти к любимцу, столь же сильное, как и тогда, волнует его». Болконского-младшего волнует в другую эпоху такое же жгучее чувство зависти к молодому министру, которому он не уступает талантами, но который поднялся гораздо выше его к тем источникам власти, откуда, как в это время думает князь Андрей, направляется ход событий. Но какая разница в счастливом, неомраченном воспоминании старого князя и болезненной напряженности чувства его молодого сына. В новом веке, именно потому, что он человек глубокий, незаурядный, князь Андрей не сделает официальной карьеры. Станет явно позднее, что государственное честолюбие, жажда славы — это лишь иллюзорные облики, в которых самому Андрею представлялось то стремление к значительной и достойной жизни, которое направляет его судьбу. Ему предстоит пережить столкновение этих иллюзий, воспринятых из примеров других времен, с реальностью его времени, усложнившего и запутавшего человеческие отношения и все казавшиеся недавно ясными понятия о величии, подвиге, славе, о смысле людских усилий.

Что такое та слава, которой хочет Андрей в свой «аустерлицкий» период? Много писали о том, что это желание славы — «наполеоновская» черта в Андрее Болконском, недаром она ему представляется в виде мечты о своем Тулоне. Однако если и вправду в ситуации нового века, на фоне ошеломительной карьеры Бонапарта, предвещающей разгул буржуазного авантюризма, — если и отсвечивает бонапартизмом стремление к славе, и обозначение «Тулон» не случайно взято, — то, с другой стороны, Наполеон и Тулон идеализированы и возвышены в мечтании князя Андрея, подняты на уровень этих мечтаний. А они возвышенны и идеальны, эти мечтания, и для их высокого строя как раз органично понятие славы. Добиваться славы, известности — в своем новом, современном, наполеоновском варианте — это побуждение эгоистическое, авантюристичное. Но существует древняя героическая традиция, соответствующая добуржуазной эре человеческой истории, и в этой традиции стремление к славе не противоречит общественному служению, наоборот, они совпадают. «Блажен, когда, стремясь за славой, он пользу общую хранил» — так возглашал Державин, великий поэт XVIII столетия, и он же рисовал картину жизни славных героев своего времени, уподобляя ее водопаду:

Не так ли с неба время льется,

Честь блещет, слава раздается,

Русский XVIII век наследует от мировой традиции и развивает эту особую героическую эстетику, которая в течение многих веков питала искусство. В этой эстетике слава необходимо сопутствует героизму; стремление к славе не отъединяет героя от людей, но, напротив, стремление к подвигу во имя «пользы общей» и есть стремление к славе. В нем нет ничего лично-эгоистического; герой, чтобы быть таковым, должен стремиться к славе. Слава — это общественное признание героизма, необходимое удостоверение высокого значения деяний героя, — удостоверение, без которого и вне которого самих деяний и подвигов, собственно, нет и не может быть.

для себя? Но нет: «Ведь что же слава? та же любовь к другим, желание сделать для них что-нибудь, желание их похвалы». Вот героическая концепция бытия, резко и точно выраженная. Князь Андрей в свой первый период ориентируется на этот героический канон; в его мечтах армия попадает в безвыходное положение, и он один спасает ее и выигрывает войну — совсем как в древних эпопеях или римских преданиях. Что же до славы, она есть знак идеального строя человеческих отношений, когда жизни человека для людей отвечает признание людей и их похвала, когда существо поведения человека с точностью отражается в общем мнении и не может быть расхождения между поступком и его общественной оценкой (славой), между ними прямое соответствие.

Однако Толстой недаром заявит полемически в статье «Несколько слов по поводу книги «Война и мир», что для художника «не может и не должно быть героев, а должны быть люди»18. В самом тексте «Войны и мира» мы читаем: «Древние оставили нам образцы героических поэм, в которых герои составляют весь интерес истории, и мы все еще не можем привыкнуть к тому, что для нашего человеческого времени история такого рода не имеет смысла». В «наше человеческое время» история принимает более прозаический, но и более демократический вид. Князю Андрею откроется, что мировая слава Наполеона венчает эгоистический произвол, а действительный подвиг скромного капитана Тушина, определивший исход исторического события — Шенграбенского боя, — не будет увенчан славой и останется неизвестен. Жизнь предстанет ему в несовпадении видимого и настоящего, и его собственное героическое стремление в своем реальном значении и по настоящим своим последствиям окажется чем-то не тем, что мечталось ему; оно окажется гордой обособленностью, отделяющей его от общей судьбы людей, вместо того чтобы эту судьбу решать, как подобает герою.

В Шенграбенском деле, находясь под огнем, Андрей почувствовал дрожь, — но одна мысль, что он боится, сразу приподняла его. «Я не могу бояться», — подумал он...» Он мужественно держит себя, но вслушаемся — какая напряженная гордость в интонации этой мысли: я не могу бояться. В том же бою испытал свой первый военный страх новичок Николай Ростов, а опытный Тушин вел себя на глазах у Болконского с поражающим, но для него самого привычным, профессиональным бесстрашием. То и другое чувство естественно и принадлежит к обычным, массовым проявлениям человеческой психологии; но чувство князя Андрея претендует быть таким исключительным, что оно его должно отрезать от всех прочих людей и над ними приподымать. Оно таково, это чувство и эта отвага, что вопрос, можно ли бояться другим и как им достойно себя вести, — этот вопрос не встает. Как будто все трудные проблемы человеческой жизни тем решены, что их князь Андрей решил для себя: я не могу бояться.

явственно и словно требуют их разобрать и распутать. Так, он с какой-то ему непривычной мягкой грустью говорит княжне Марье о себе и жене:

«Хочешь знать, счастлив ли я? Нет. Счастлива ли она? Нет. Отчего это? Не знаю». Отчего так связаны люди? — вопрос этот, чувствует князь Андрей, не разрешается его верой в свою предназначенность. Он, кажется, знает, как ему поступать, — но вот являются жизненные положения, вызывающие на вопросы не о его лишь, а об общей судьбе людей, о состоянии мира, — и он только может в растерянности сказать: не знаю. Связь вещей — не идеальная, какая бы должна быть по его героическим планам, — реальная, объективная связь вещей проникает ему в сознание, заставляя его ощутить, что сам он не независим от этой спутанной связи, входит в нее наряду со всеми другими, и что ничего нельзя решить для себя одного.

В критические дни кампании 1805 года, пробираясь к штабу своей армии, уже обреченной на поражение, Болконский с презрением смотрит на царящий кругом хаос, на смешавшиеся повозки, утопающие в грязи, на картину беспорядка и паники, охвативших войско. Ему оскорбительна эта картина, такой она являет контраст его собственной героической настроенности: он едет, чтобы спасти армию. «Voilà le cher19 православное воинство», — вспоминает он выражение придворного дипломата Билибина, во французской речи которого слова, произнесенные по-русски, тем самым презрительно подчеркнуты. Болконский не Билибин; но это совпадение с Билибиным говорит о том, что его героизм аристократичен. «Это толпа мерзавцев, а не войско» — так мог бы сказать шекспировский Кориолан, презиравший толпу как плохих граждан, в своем героическом идеализме не понимавший реальных нужд и забот простых людей, «трагический Дон-Кихот», как его определил современный исследователь литературы Возрождения20.

Среди толчеи беспорядочно бегущего войска к князю Андрею, признав в нем адъютанта, обращается какая-то женщина, лекарская жена; она пронзительно кричит, машет худыми руками, она просит защиты от притеснений обозного офицера. Офицер грубо оскорбляет Андрея и вызывает в нем бешенство. «Он видел, что его заступничество за лекарскую жену в кибиточке исполнено того, чего он боялся больше всего в мире, того, что называется ridicule21, но инстинкт его говорил другое». После он торопливо, не поднимая глаз, отъезжает от женщины, зовущей его спасителем, и с дрожью отвращения вспоминает подробности для него унизительной сцены. Унизительной, потому что это «низкий» жизненный жанр для него, человека высокой судьбы. Однако эта «проза с ее безобразьем» вызывает его на участие, заставляет вмешаться, инстинкт ему говорит, что нельзя отстраниться. Инстинкт подсказывает, что жалкая лекарская жена и ее обида имеют тоже отношение к мировой справедливости и что нельзя обойти это происшествие на пути к возвышенной цели.

Но это прикосновение к жизненной каше — как оно трудно и с болью дается Болконскому: он будет с брезгливостью и чувством, что он унижен, вспоминать случившийся с ним эпизод. Он стал спасителем лекарской жены, думая быть спасителем армии.

— и глубоко и тяжко. Маленький капитан, которого Андрей видит впервые в смешном, как будто нарочно сниженном положении — в одних чулках, без сапог, — окажется настоящим героем, никому, однако, кроме Болконского, неизвестным и даже чуть не наказанным после конца сражения. На совете у Багратиона Болконский видит двух героев этого дня — Багратиона и Тушина — разделенными и отдаленными друг от друга; между ними — штаб с генералами и офицерами, связные, давшие неверные донесения, вся эта система, от которой зависит Багратион и из-за которой поступок Тушина не виден ему. Болконскому тяжело. «Все это было так странно, так непохоже на то, чего он надеялся». Вместо чаемого Тулона — урок героизма, который он, новоявленный Кориолан, получил от невзрачного капитана, робеющего начальства. Со своей безусловной честностью князь Андрей принимает этот урок и отдает свою симпатию и уважение Тушину. Но, независимо от отношения к Тушину лично, то, что открылось ему через Тушина, открытие господствующего в жизни разлада формы и сущности, между которыми, кажется, нет необходимой, положительной связи, единства, слитности, тождества, как представлялось ему в его идеальных иллюзиях, почему и возможно, что подвиг принадлежит человеку с негероическим обликом, а героический вид, напротив, обманен, — это открытие не только тяжело, но оскорбительно князю Андрею.

В описании появления Тушина на совете у Багратиона есть такая деталь: сконфуженный Тушин споткнулся о древко взятого в плен у французов знамени. Князь Андрей в Аустерлицкое утро не может спокойно смотреть на знамена проходящих частей: символы славы эти волнуют его. Когда наступил долгожданный момент Тулона, Андрей бежит впереди со знаменем и, раненный, падает вместе с ним. Потом его видит лежащим на поле битвы с древком Наполеон и произносит: какая прекрасная смерть! Подвиг Андрея оформлен как подвиг, героический акт, и это оценено великим мастером по части героической бутафории; однако слова Наполеона доносятся до затуманенного слуха князя Андрея, словно жужжание мухи, и похвала Наполеона, вчерашнего кумира, уже неинтересна ему. В самый момент подвига, когда Болконский бежит со знаменем, к нему не приходит высокое состояние духа, какое бы отвечало этой великой, как он всегда думал, минуте; вместо этого что-то случайное, второстепенное, мелкое и бессмысленное бросается в глаза. И вот он, поверженный навзничь, уже не видит ничего вокруг, он видит только над собой высокое небо и в нем одном находит величие и значительность, которых он ищет в жизни, но которых не было в его вожделенном Тулоне. «Как тихо, спокойно и торжественно, совсем не так, как я бежал, — подумал князь Андрей, — ... совсем не так, как с озлобленными и испуганными лицами тащили друг у друга банник француз и артиллерист, — совсем не так ползут облака по этому высокому бесконечному небу. Как же я не видал прежде этого высокого неба?» Совсем не так, как он бежал... Героическая минута оказалась наполнена той самой мелочной суетой, которая ему была оскорбительна в жизни. Честолюбивые планы, мечты о Тулоне и славе сами были такой суетой — небо Аустерлица сейчас говорит Андрею об этом. Но откровение неба было подготовлено предыдущими опытами познания жизненных несоответствий; накопившись, они производят в Болконском сдвиг.

Его чувство ценностей жизни другое под небом Аустерлица. В его горячечном представлении рядом встают Наполеон и мечты о доме, жене и будущем сыне, — и образы эти не просто рядом встают, но взаимно оценивают друг друга. Призрачность официальной истории и внешнего героизма, соединенного с ней, становится очевидна рядом с простыми необходимыми моментами человеческой жизни, которых значения раньше не понимал Андрей, обольщаясь в истории ее поверхностной стороной. Однако простое и такое глубокое для автора «Войны и мира» семейное счастье, то самое, которое знают Ростовы, оно им естественно и привычно, — это семейное, «мирное» счастье не будет дано Андрею Болконскому. Почти на его глазах в тот самый момент, когда он вернулся домой, умирает от родов жена; он ею пренебрегал, этой маленькой женщиной, презирая в ней светскую пустоту; но он слишком многим пренебрегал и был высокомерен к обычным, невыдающимся людям.

Позже он скажет Пьеру, что был виновен перед женой и надеялся оправдаться. Жизнь не дает оправдания и простого счастья, нужного каждому человеку; смертью маленькой княгини она обвиняет «болконскую» гордость, отвлеченность высоких стремлений. Андрей наказан страданием в тихой домашней жизни, которою он живет после смерти жены и которой он впервые пожелал раненый, на поле Аустерлица.

«с измененным, странно смягченным» выражением лица. Когда крестят ребенка, он замирает от страха, как бы не утопили; мы видим его, как он, сидя на маленьком детском стуле, дрожащими руками, хмурясь, капает из склянки лекарство в рюмку во время болезни ребенка. Есть трогательность в этой картине, есть новая человечность в опрощенном князе Андрее, занятом будничными заботами, узнавшем прозу самых обычных чувств. Но есть и другое — безрадостность этого опрощения. Простая жизнь не просто дается Андрею. Простая жизнь дается ему со страданием, тайная ее глубина и значительность для него не открыта. И в том образе неба, который сопровождает князя Андрея в романе Толстого, являясь как бы его лейтмотивом, есть величие, идеальность, есть бесконечность стремления, и есть отрешенность, холодность. Небо — абсолютное, вечное, справедливое, князь Андрей и ищет в жизни справедливость и совершенство. Но они должны быть прямо даны в явлениях жизни, не скрыты за относительным и случайным. Жизнь не должна быть запутана, она должна являть совпадение, тождество, слитность закона и формы, идеала и реальности — таково к ней требование князя Андрея. Навсегда непереходим для него разрыв — совершенство и несовершенство действительного, «небо» и земная реальность отношений людей. Он видит небо, глядя поверх человеческой жизни. Этот разрыв — трагическая тема образа Андрея Болконского.

17 «... я старался писать историю народа» (Толстой Л. Н., т. 15, с. 241).

18 Толстой Л. Н., т. 16, с. 10.

20 Пинский Л. Реализм эпохи Возрождения. М., Гослитиздат, 1961, с. 278.

Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13