Война и мир. Черновые редакции и варианты
Вступления, предисловия и варианты начал "Войны и мира".
Страница 4

15 (рук. № 46).

[542]Борис еще был в главной квартире, когда вернулся Долгорукой. Пока он ездил, Борис ходил к генералу, своему дяде. (У дяди он слышал брань и ругательство на иностранцов начальников в русской службе.

— Ну, что может сказать русскому солдату изменник Ланжерон или колбасник Вимпфен? Дядя был закоренелый и хвастливый русак. — Я не знаю, кто командует?) И что интереснее всего ему было — к пленным французам, взятым 16-го. Офицеров много толпилось около них. Все лезли, только чтоб сказать несколько слов. Борис только прислушивался. Один красивый плечистый драгун с знаком отличия больше других обратил его внимание. Он был боек и самоуверен гораздо более, чем вся толпа, окружавшая его. Происходило ли это от того, что русские офицеры говорили на чужом языке, а он на своем, но только драгун был, как дома: нетерпелив, дерзок даже и, казалось, оглядывая толпу, спрашивал, чего хотят от него. На вопрос одного молодого полковника, много ли их, он отвечал, что много ли, мало, всё это узнается, когда русские будут разбиты.

— Почему же вы думаете, что русские будут разбиты? — спросил кто то. Француз усмехнулся высокомерно.

— Как верно, что я унтер офицер 8-й кавалерийской дивизии, 3-го драгунского полка, aussi sùr que je m'appelle Caspar [?] vous serez battus à plate couture.[543] Офицеры некоторые обиделись, некоторые удивились, некоторые засмеялись. Борис отошел и вспомнил, как прав Волхонской, не одобрявший и не любивший этих разговоров с пленными.

Письмо, писанное Александром Наполеону, было адресовано au chef du gouvernement français.[544] Долгорукой во время своих переговоров с ним не называл [его] императорским величеством. Предложения мира были отвергнуты. Мы одержали победу и быстро наступали.

Михайловский-Данилевский говорит так: «Возвратись в Кучерау, князь Долгорукий рассказывал о замеченном им в французской армии унынии. — Наш успех несомненный, — говорил он, — стоит только итти вперед и неприятели отступят, как отступили они от Вишау. Словам его поверили. Единогласно утверждают очевидцы, что привезенные князем Долгоруким известия о французской армии и даже, по уверению его, [о] нетвердом духе самого Наполеона были для союзников одною из причин, побудивших атаковать без отлагательства».

Русские войска шли вперед, сколько могли. Провианту было мало. Лазутчиков не было.

(17, 18, 19 войска двигались, общий обзор. Толки недовольства австрийцами).

от аванпостов неприятеля. Аванпосты постреляли и отступили. Выстрелы отозвались в душе каждого человека русской армии. Всё ближе и ближе подходила та торжественная, страшная и желанная минута, для которой перенесено было столько трудов, лишений, для которой по пятнадцати лет вымуштровывались солдаты, оставлена была семья и дом и из мужика сделан воин, для которой 80 тысяч человек жили в поле без жен, матерей, детей, без участия во всех интересах гражданской жизни, жили и двигались в чужом, неизвестном краю, в поле, на дорогах, в лесах, пренебрегая для себя и для всех всеми условиями привычной, человеческой жизни. Для всех этих людей дорога сделалась не путем к семье, к удовольстви[ям] или к труду, а путем обхода, атаки; забор, закрывавший виноградник от грабежа, защитой от пуль, лошадь не другом и слугой, а орудием передвиженья пушек и ядер, дома не очагами семей, а местом засады. Леса, сады — не тенью и матерьялом, и весельем, а выгодной позицией для застрельщиков, горы и лощины — не красотами, а позициями, реки и пруды не для мельниц и рыбы, а прикрытиями флангов, пища — поддержкой силы для борьбы, люди — не братьями, а орудиями и необходимыми жертвами смерти. Все эти 80 тысяч русских и столько же французов так переделали себя для той минуты, которая наступала и которой приближение чувствовалось с каждым шагом вперед по новым местам, носящим на себе отпечаток пребывания французской армии, и особенно с каждым выстрелом, звук которого в душе каждого отзывался знаком отрешения от всего[545] любовного и знаком призвания к борьбе не с врагом, а с собой и страхом смерти. Душа[546] армии раздражалась больше и больше, становилась сосредоточеннее, звучнее, стекляннее.

Надо драться! Больно будет. Надо забывать! Надо спасаться от чувства вечности в чувствах[547] товарищества, молодечества и славы. Не надо оглядываться на себя, на жизнь, на любовь.

Мелкие интересы обыденной жизни: досады на деньщика, потеря перчатки, проигрыш, зубная боль, безденежье, досада на неполучение крестика, зависть, — всё так же копошились, связывая их, между этими десятками, тысячами людей, но строгая и величественная одна, всё одна нота неизменно, как шум моря, с каждым шагом вперед и с каждым звуком выстрела, всё слышнее и слышнее становилась каждому сердцу.

В колонне Ланжерона, в мушкетерском Курском полку, с красными воротниками, командуя 8-й ротой 3-го батальона, находился штабс капитан Голопузов. (Хоть и не благозвучна и неприлична эта фамилия, но так она печаталась в «Инвалиде» до дня выключения его из списков и так он действительно назывался). 19-го ноября накануне сражения, которого все ждали и никто в армии определенно не предвидел, потому что Бон[апарт] всё отступал и отступал, и ничто не доказывало, чтобы он принял сражение, (слухи же из главной квартиры подтверждали желание слабости каждого, что он бежал), 19-го ноября Аким Захарыч Голопузов шел перед своей ротой пешком, в середине своего полка и в середине огромной армии сзади, спереди и с обеих сторон его растягивавшихся почти до тех пор, до которых достигало его зрение. Аким Захарыч был человек лет 35, высокой, сутоловатый, с[548] лицом старым, но закаленным против всяких неудач и невзгод, видима не мало перенесенных в жизни. Усы были вниз, закрывая рот. Подбородок был вперед. Полк шел частью по дороге, частью по пшеничному жневью, задними ротами спускаясь с горы и передними поднимаясь на порядочное возвышение. Солдаты шли в ногу, но в задних рядах, спускаясь с горы, расстроились и кое-кто побежал и спутал порядок в роте. Аким Захарыч, слегка нахмурив брови, отошел на фланг и, пропустив передние шеренги, и остановил унтер офицера, который засуетился и закричал на солдат, ровняя их, увидав ротного командира. Он остановился, расставив ноги, опустив шпагу в ножны, взялся за нагайку.

— Лазарев! Это что? — проговорил он с промежутками. — Это что? Порядок? Такой порядок? Ноги! — Только эти слова проговорил он с расстановкой, отвешивая удары за ударами по спине унтер офицера и, видимо, сдерживая себя в злобе, всё больше овладевавшей им, чем больше он бил. Унтер офицер сносил удары, только мигая и не теряя стойки. В рядах солдат, знавших, что каждый удар ротного отзовется вдесятеро на ком нибудь, может быть на каждом из них, солдаты, как стадо овец, наткнувшись на собаку, смешались и с страхом и смирением искали ноги, по два вдруг подпрыгивали, переменяя ноги. Они помялись и справились. На всех лицах был испуг.

— Я вас, доберусь! — проговорил штабс капитан не громко, но так, что вся рота слышала. Фланговый юнкер, молодой, безусой, худощавый мелкопоместный дворянин, с грудью, ввалившейся еще больше под оттягивавшим его ранцом, и с желтым лицом, прошел мимо штабс капитана ни жив, ни мертв, усталый и испуганный. Ружье его с штыком казалось ужасно длинно на его костлявом плече и в худой ослабевшей руке, ноги были точно ходули.

— Дворянин! так показывайте пример, — прокричал штабс капитан и отошел, большими шагами обгоняя роту, опять вперед, куда подъехал какой то начальник. «Слава богу», подумал юнкер и хотел перекреститься, но побоялся насмешить солдат. Впереди роты съехались начальник колонны Ланжерон с адъютантом, полковой и батальонные командиры. Полк остановился, поперек его дороги проходила батарея. Полковой командир просил провести полк тотчас же за батареей, но австрийский офицер генерального штаба сердился и требовал, чтобы прошла вся колонна кавалерии. Это могло продолжаться два часа. Был 1-й час, выступили в 8 и люди еще не обедали.

— Устали люди? — спросил Ланжерон, адъютант перевел, полковой командир спросил у батальонного, батальонный у штабс капитана, только что распоряжавшегося с унтер офицером.

— Устать не устали, а доложите, что не ели с утра. Простоим тут два часа, каши варить некогда, а сухарей нет, обоз не приезжал.

— Где обоз? — Позвали фелдвебеля. Он сказал, что обоз не придет. Приехал фурштат. Опять доложили по инстанциям до Ланжерона. Что то поговорили и отъехали. Батальонный командир начал ругать немцов. Немецкой офицер генерального штаба, колоновожатый, что то кричал, его не понимали. Он хотел доказать, что в задержке виноват не он, а кто то высший начальник русской. Проходили гусары. Толстой узнал Шишкина А. В. А[ким] З[ахарович] был холоден, даром, что он в штабе. [?] Батальонный командир говорил, что немцы виноваты во всем, что колонны растянулись, путаются, одна проходит через другую и провиянта нет. Штабс капитан, уважаемый офицер, молчал, пока батальонный командир прямо не обратился к нему, вызывая его мнение о немцах.

— Что же, М. И. должно наши русские то генералы хуже дело смыслят, оттого им не поручают. Нельзя без того, чтоб не ошибиться, и я не ел с утра.

— Ничего, подождем. Хотите водки?

— Некогда, М. И. — Поставили ружья в козлы, принесли в манерках воды, погрызли сухариков и закурили трубочки. Ждали два часа. Фурштат приехал с известием, что стали пехоте отпускать сухари и что обоз придет к завтраму. К вечеру только заварили кашу. Днем, впереди где то, слышались опять выстрелы, и та строгая нота, несмотря на все эти мелочные заботы, слышалась в душе и австрийского офицера генерального штаба, оттого он так горячился и спорил, и в душе батальонного командира, оттого он так ругал немцов и французов, и в душе А[кима] З[ахаровича], оттого он, хоть и смягчен был душой, с свойственным ему упрямством, не спускал никому. Слышалась эта нота и в душе солдат, и битого унтер офицера, и юнкера (оттого они не смели обвинять и жаловаться на усталость и голод. Они чуяли, что всё спасенье в покорности и исполнении, строгом исполнении долга).

Так подвигалось 17, 18, 19 число. Все эти дни слышны были выстрелы, слышно было, что подвигались армии и отступал Наполеон, и верилось, и страшно было верить, что он бежит, что одно моральное влияние решит дело. Об этом избегали говорить. Войска, бывшие прежде с Кутузовым, узнавали места, в которых они были, и у редких остававшихся, напуганных жителей узнавали о французах. Мир для них разграничивался одной чертой аванпостов французов — там всё было тайной и страхом; черта эта похожа была на черту, отделявшую людей от загробной жизни. Страшно, неизвестно и привлекательно, для аванпоста только это было яснее. Они смотрели иногда на движение французской армии, как на что то действительное. Им было и легче переносить звук этой строгой ноты, и понятие их о том, что предстоит, было яснее.[549]

 

№ 16 (рук. № 46).

<Каждый день впродолжении 16, 17, 18 и 19 числа ноября ждали генерального сражения. Войско было настроено на битву и наконец это настроение начинало ослабевать. Строгая нота всё так же была слышна, но становилась уже привычна. Нравственная сила человека[550] поднимается страданием, в особенности нравственным. Дойдя до высшей степени страдания, они находятся на высшей степени силы. Пружина, натянутая чтоб подняться на большую высоту, должна тотчас же быть спущена, чтобы нанести удар всей той силы, на которую она способна. Оставьте курок поднятым слишком долго, и он не будет высекать искры из кремня. В военном деле анализированы давно все роды орудий смертности, все условия продовольствия, выгод местности и сочетания масс, но вопрос о значении того, что называют духом войска, предоставляется болтунам поэтам и не занимает серьезных людей.

Несмотря на все мое уважение к военным наукам, я всегда по рассуждению и по опыту был и останусь того убеждения, что вопросы военных успехов решаются не величием военных гениев (военный гений, сравниваемый с гением шахматной игры, есть для меня пошлая бабья сказка — военных гениев нет и не может быть) и не столько предусмотрительностью и силою всех возможных соображений, сколько уменьем обращаться с духом войска, искусством поднимать его в ту минуту, когда высота его более всего нужна. Я сомневаюсь, чтоб сознательно можно было обращаться с этим оружием, но существуют условия, в которых орудие это употребляется самым выгодным образом и наоборот. Кто не замечал, что есть общества, балы даже, которые всегда скучны для всех от начала до конца, есть такие, которые веселы для всех всегда — от начала до конца, есть заведения, в которых ученики легкомысленны, другие, в которых они серьезны. А связь слабее, чем длиннее связанное. Есть походы трудные, веселые, есть легкие и скучные, есть сражения, в которых готовятся к употреблению всей вложенной в человека силы, есть сражения, в которых только боятся, как бы не опозорить себя. И все одинаково. Что имеет влияние на такое или другое настроение? Все: и климат, и толки в армии, и провиант, и больше всего отношения начальников к подчиненным. Чем больше связи между тем и другим, чем ближе, непосредственнее эта связь, как связь императора, солдата и француза, с своим войском, тем больше силы и высоты приобретает дух войска. Русскими войсками[551] распоряжались: император Франц, полковник Вейротер,[552] Гогенлое, Лихтенштейн, Вимпфен и Буксгевден, изменник своей стране француз Ланжерон и т. д. Потеря сраженья и бесчестье армии не были страшны для этих людей, они не боялись поражения и только желали победы. И верили в победу. Русские подчиненные одни так боялись поражения, что переставали верить в победу. Все шли вперед весело, стараясь рассеиваться и забыть всю важность того, что предстояло. Еще переход, еще отступил Наполеон, бивший всегда своих превосходных силами врагов. Уж не боится ли он нас или не уверен ли уж в нашем поражении. — Эй! деньщик, подай водки! — Что ж надо будет сходить к бригадному, напомнить о своем существовании. Ну, чтож, составим вистики и выпьем бутылочку венгерского.>

19 ноября большая часть русской армии стояла у Маргофа, готовились к выступлению, готовились к сражению и ничего не знали, аванпосты перестреливались. Может быть это было ничего, может быть это было начало сражения. Прошло 10-й, 11-й, 12-й час. «Должно быть ничего не будет опять и нынче» думали офицеры и солдаты. «А впрочем бывают дела и вечером, чтоб попала пуля в грудь или голову, немного нужно времени», думалось некоторым, но вот который день и ничего нет. Не то, что ничего не будет, но ждать уж надоело. Что будет, то будет. Адъютанты привезли приказы обедать и выступать в 12-ть. — Ну и выступим, всё равно. <Военные писатели, желающие сгруппировать действия двух армий в один рассказ, всегда приводят в заблуждение читателей, говоря о том, что войска такие то были одушевлены такими то или такими то чувствами. Этого никогда не бывает. Каждый член войска думает всегда только и прежде всего о себе, желая себе целости и награды, и боясь, что будет больно, когда ранят, и тяжело умирать, когда так здоров и силен. Каждый член не видит всего действия, и маленькой успех в его отряде кажется ему победой, ежели он неопытен и, ежели он опытен, не возбуждает других чувств, как удовольствия, что он вышел цел, и сожаления, что он не цел. Восторг после победы или уныние после поражения бывает только после окончания, и положительные чувства, большей частью, на другой день, и чувства эти бывают очень слабы и второстепенны в войсках. Они гораздо сильнее в жителях Москвы и Парижа. Поэтому войска не могут быть восторженны и одушевлены чем бы то ни было. Один дух состоит в ненависти[553] к врагу и, главное и почти единственно, в доверии к начальникам и товарищам. Этих условий не было в то время в русской армии. Австрийцов и их начальников презирали. Французов не ненавидели и уважали.

В полдень войска выступили. <Опять австрийские колонновожатые скакали из конца в конец и войска путались. Немцов неохотно понимали и, когда понимали, то исполняли лениво и неохотно. Громко кричали начальники частей о недостатке провианта, начальники колонн о недостатке сведений о неприятеле. Колонны сталкивались, заграждали дорогу одна другой, особенно на правом фланге у Багратиона, куда в середине движенья были посланы кавалерийские полки. Аванпосты видели целый день неприятельскую кавалерию, но она отступила и наши войска прошли Аустерлиц и все места, занятые французами за день до этого. Видны были длинные места коновязей французской кавалерии, клочки сена, куски французского сукна и следы лагеря.

Колонны пришли в назначенные места только далеко после сумерек. Было совсем темно. У Багратиона боялись ночного нападения, и высланы были разъезды. Гвардия стояла впереди Аустерлица. В 10 часов вечера узнали офицеры, что колонные начальники поехали в главную квартиру на военный совет в Крженовиц. Ком[андир], в[еликий] к[нязь], поехал вперед, Дохтуров, Ланжерон и другие поехали назад, они были впереди Крженовица.

происходила та же внутренняя работа, которая происходит в душе каждого[554] человека накануне сражения. Он занимался страданиями любви Amélie и наблюдениями над глупыми рожами офицеров, проходивших, и каждую минуту ему приходило в голову, что завтра его не будет. Гусарский офицер смело вошел в комнату.> Это был Толстой, бывший ординарцем на этот день у Багратиона. Он подошел к другому адъютанту и просил передать, что Багратион не мог приехать, но просил немедля прислать ему диспозицию. Волхонской подошел к ним.

— Что вид[ен] неприятель? здравствуйте. — Толстой холодно отвечал другому адъютанту и не подал руки Волконскому.

— Теперь отступил.

— В силах?

— Нам не видно было. — Волхонской отошел и пошел к себе. Он лег и читал до[555] двух часов. Все разъехались уже, когда он заснул.

них мнение. Он знал, что обстоятельства сильнее людей.[556] Большинство ждало сражения так же мало, как и в прежние дни. Еще меньше Наполеон,[557] а в высших слоях армии с десятого часу началось и продолжалось до конца вечера следующего дня усиленное и страшное движение. Как в больших башенных часах стоит повернуться одному середнему колесу, как быстрее задвижатся другие, ближние колеса, блоки, шестерни и, всё дальше и дальше распространяясь, движение сообщится большим колесам, маятникам, блокам, барабанам, колоколам и колокольчикам и пойдут бить, играть куранты и выскакивать фигуры, движение уже кажется неудержимо, результат всего движения только движение стрелки, медленно показывающей время, прыгая с одной секунды на другую. Как и битва трех императоров, уничтожившая тридцать тысяч людей, только показала один скачок времени на огромных часах большой всемирной истории. Колесо тронулось, блоки, регуляторы расшевелились и свистят от быстроты движенья, а большие дудки и колокола еще так же неподвижны и спокойны, как будто они не пошевелятся и через сто лет. Первыми колесами, пришедшими в движенье, был весьма ограниченный числом мир приближенных. В кругу приближенных императоров стало известно, что решено дать завтра сражение, как бы не уклонялся от него Бонапарт. Решено преследовать его и заставить его принять сражение, от которого он, видимо, желал избавиться. Решение это расшевелило в приближенных много страстей — честолюбия, зависти, ненависти и страха. Как только решение было окончательно принято, явились вопросы и соображения о том, что хотя и желательно бы было, чтобы NN командовал кавалерией, но австриец NM мог оскорбиться, а его надо было менажировать, потому что MN был в милости у императора Франца, и потому предполагалось, оставив NM начальником кавалерии, дать NN звание начальника всей резервной колонны кавалерии крайнего левого фланга. Потом приходил ВВ и давал чувствовать, что он прослужил двадцать лет и ничего не желает, но что[558] ему обидно быть лишенным возможности показать свое усердие государю императору, для которого, он со слезами в голосе уверял, что готов пожертвовать жизнью. Старика нельзя было обидеть, и для него придумывалось еще новое звание и назначение. Так решались дела эти и их было много. Австрийцы собирались и говорили о своих интересах, русские о своих. Сходились и хитрили друг перед другом. Долгорукий отправил камердинера с коляской к Багратиону. Он ждал, что там будет решение сражения, что колонна Багратиона сомнет с фронта французскую армию, разбитую и обойденную на правом фланге, и там он выхлопотал себе начальство над[559] пехотою. Он ждал только окончания военного совета. Вейротер озабоченный, усталый (он только что приехал с рекогносцировки) был у Кутузова, к которому собрались уже колонные начальники, кроме Багратиона по отдаленности. Движение распространялось уже между штабами колонных начальников.

Ланжерон так описывает военный совет:

«В час по полуночи, когда мы все были собраны, приехал генерал Вейротер, разложил на большом столе огромную и очень подробную карту окрестностей Брюнна и Аустерлица и прочел нам свои распоряжения очень напыщенным тоном и с видом хвастовства, которое обнаруживало в нем задушевное убеждение в своем достоинстве и в нашем невежестве. Он был похож на учителя школы, который читает урок молодым ученикам. Мы может быть были действительно ученики, но он далеко не был хорошим профессором. Кутузов, который сидел и почти спал, когда мы пришли к нему, кончил тем, что заснул совсем до нашего отхода. Буксгевден слушал стоя и вероятно ничего не понимал, Милорадович молчал, Прибишевский стоял сзади, и только Дохтуров рассматривал карту со вниманием. Когда Вейротер окончил свою речь, я был единственный, который стал говорить. Я сказал ему: — Всё это хорошо, генерал, ну а если неприятель нас предупредит и атакует у Працы, что станем мы делать? — Случай не предвиден, — отвечал он мне, — вы знаете смелость Бонапарта. Если бы он мог нас атаковать, он сделал бы это сегодня. — Вы стало быть думаете, что он бессилен? — сказал я ему. — Много, если у него сорок тысяч войска. — В таком случае, он идет на свою погибель, дожидаясь нашей атаки; но я считаю его слишком ловким, чтобы быть неблагоразумным, потому что если, как вы думаете и желаете, мы его поразим при Вене, у него нет другого отступления, как Богемские горы; но я в нем предполагаю другие намерения. Он потушил огни и слышно много шуму в его лагере. Это значит, что он удаляется или переменяет позицию; и даже если предполагать, что он примет позицию в Тюрасе, он избавляет нас от многих хлопот, а распоряжения остаются те же. — Затем Кутузов, проснувшись, отправил нас, приказав оставить адъютанта, чтоб списать распоряжения, которые подполковник генерального штаба Толль должен был перевесть с немецкого на русский, тогда было около трех часов по полуночи, и мы получили копии этих знаменитых распоряжений только тогда, когда мы уже были в походе».[560]

Войска начинали чувствовать по скачке адъютантов, что что то готовится. Предчувствие это подтвердилось, когда вернулись поздно ночью колонные начальники: Дохтуров, Ланжерон, Пржебышевский и Колловрат и великий князь. Молва разнеслась, и ночь войска не спали, и опять всё готовилось и, страдая, поднималось духом. Все сидели у огней в пасмурную ноябрьскую ночь и говорили тише и душевнее, от генерала и солдата, когда хлопоты окончились. Деньщики, штабные и полковые обозы укладывались. Писаря штаба строчили приказы. Колонные начальники собирали офицеров и читали диспозицию. Офицеры старались вникать и успокаивали себя тем, что дело решат, кто поумнее и ученее их, другие расходились, ничего не поняв. Другие думали то же самое. Ермолова позвали к Уварову, он слушал и плюнул. Багратион, прочтя диспозицию, сказал: — Мы будем разбиты. Долгоруков спорил с ним и послал разъезд подсмотреть, по какой дороге идет, отступает Бонапарт. Когда загорелись огни в французском лагере, он послал сказать государю, что Бонапарт должно быть отступил и что надо выступать, как можно раньше, чтоб догнать хоть хвост его. Когда он послал вперед разъезд, французские фланкеры приветствовали их выстрелами. Что делалось за этой чертой, было непостижимо и непроницаемо. Горели огни, долетал гул, двигавшийся по линии. Наши солдаты тоже пели песни.

В десять часов измена уже дала в руки Бонапарту диспозицию русских, в той машине зашевелилось одно колесо, и всё пришло в движенье. Наполеон диктовал приказы, приказы скакали по войскам, войска передвигались. На аванпостах, в той стороне именно, в которую безнадежно вперялись взоры Долгорукого и Т[олстого], стояли кавалеристы, призванные к палатке полкового командира, и адъютант, молодой роялист, пришедший недавно к знаменам Наполеона, отставив ногу, красивый юноша читал при свете головешки приказ Наполеона.

— Eh bien, mon cher, ça chauffera à ce qu'il parait,[561] — говорил полковой командир.

— Je ne reconnais plus l'empereur, il recule.

— Pour mieux sauter,[562] — сказал адъютант.

— Voyons, j'ai à faire l'appel![563]

— Il[est] d'une humeur [1 ][564] — сказал адъютант. — Les voilà pourtant, — сказал адъютант, указывая на русские огни, — et pas moyen de savoir ce qui s'y prépare.

— L'empereur le trouvera bien tout de même.[565]

Они вышли, адъютант прочел, почти как на театре.

«Солдаты! Русская армия выходит против вас, чтоб отмстить за австрийскую ульмскую армию. Это те же батальоны, которые вы разбили при Голлабруне, и которые вы с тех пор преследовали постоянно до этого места. Позиции, которые мы занимаем — могущественны, и пока они будут итти, чтоб обойти меня справа, они выставят мне фланг. Солдаты, я сам буду руководить ваши батальоны. Я буду держаться далеко от огня, если вы с вашей обычной храбростью внесете в ряды неприятельские беспорядок и смятение. Но если победа будет хоть одну минуту сомнительна, вы увидали бы вашего императора, подвергающегося первым ударам неприятеля; потому что не может быть колебания в победе, особенно в тот день, в который идет речь о чести французской пехоты, которая так необходима для чести всей нации.

нации. Эта победа окончит наш поход, и мы можем возвратиться на зимние квартиры, где застанут нас новые французские войска, которые формируются во Франции, и тогда мир, который я заключу, будет достоин моего народа, вас и меня. Наполеон».[566]

— Vive I'empereur![567] — кричал эскадрон. Только что стал расходиться эскадрон, по линии послышались крики и в свет огня въехал французский император, тот самый в шляпе и сертуке, которого видел Долгорукий. Он был силен, свеж, умен и весел особенно, как это бывает с людьми. Он остановил старого солдата, узнав его из Африки, потом заговорил с полковым командиром. Солдат поднял зажженный пук соломы, чтоб осветить его, другие сделали то же; лошадь шарахнулась, но Наполеон остановил и поскакал по аванпостам. Пуки соломы и крики, которые поражали наших, провожали его. Измена давала ему победу. Презренный! Нет, он был силен и величествен, и измена была таким же листом его лаврового венка, как и храбрость его солдат. Он знал, что завтра день славы и успеха.

В французской армии также зашевелились все струны дви[жения][568] и пружины еще быстрее, потому что механизм их был проще. Сколько страданий, сожалений и борьбы перенесено было в эту туманную ночь, около ярких огней. Ежели бы это было видно, это было бы страшнее сражения.

Серьезные люди весьма серьезно говорят и пишут о военных науках, тактике и стратегии, а я не понимаю, для чего и что может наука при решении вопроса, кто из двух побьет один другого. Кто сильнее, кто больше рассердится, кому удобнее случится. Так дело решается, ежели два человека дерутся. А ежели два против двух, а четыре против четырех, а 30 против 30, а 50 против 50, а 120 против 120, а 300 против 300, а 500, а 800, а 1100 и так до 80 тысяч. Казалось бы, дело в том, чтобы люди все слушались одного и побьет тот, у кого больше солдат и чьи сердитее. Так говорит здравый смысл, а серьезные люди говорят, что на это есть наука. Но наука эта странная. Она похожа на другую такую же науку, на политическую экономию. Читаешь выводы этой науки, и кажется всё ясно. Читаешь другие выводы той же науки и оказывается, что все прежние выводы совершенно ложны. Кому не случалось читать: «Такой то полководец выиграл сраженье, потому что зашел в тыл. Но, зайдя в тыл, он разобщил свою армию. Такой то выиграл сражение, зайдя во фланг, но, зайдя во фланг, он растянул свою линию. Этот погиб от того, что в тылу оставил реку, другой выиграл от того же самого. Тот стал в дефилеях и оттого погиб, тот стал в дефилеях и оттого восторжествовал. Тот разрезал неприятеля надвое и оттого разбил, тот хотел разрезать, попал между двух огней и погиб. Тот растянулся, как Маак, и погиб, тот не умел развлечь неприятеля движеньями и погиб. Тот маневрировал и оттого потерял и наоборот». Не я один в моей молодости, но, я полагаю, без исключения все молодые люди, читая военные истории серьезных людей с внушающими уважение выражениями: «маневрировал, во фланг, в тыл, отрезал, опрокинул» и т. п., спрашивали себя робко: «что это — книга неясна или я еще молод и глуп, что не понимаю», и вновь читали и вновь не понимали, в чем же собственно состоит наука. Говорят, это как игра в шахматы.

В шахматах математически правильная доска, математически ровное число шашек и не существует маленького условия — времени. То же самое или очень похоже говорят серьезные люди.

ошибок. Дело только в том, чтобы иметь наибольшее единство, наибольшее число людей и отвечать наибыстрейше на все представляющиеся случаи.

Кулачные бойцы могут выдумать теорию бокса и саваты, но в минуту драки, когда[569] два бойца схватывают, что попало под руку, вопрос решает быстрота, сила и обстоятельства. Но плохо бы было человеку, который бы нападал на меня, боксируя или саватируя, когда у меня в руке нож или пистолет, или еще орудие, которого он не знает, когда он твердо уверен, что я пришел не боксировать, а уничтожить его. Правила войны не могут быть соблюдены, как правила бокса; каждый бьет всеми средствами, чтобы убить скорее. В Аустерлицком деле мы были уверены победить фланговым движением, и оно было прекрасно и очень умно, но Бонапарт победил потому, что французы дрались, и в середине, и на флангах, и везде, с большей энергией и с большим единством, чем мы, и по той еще весьма простой причине, что Бонапарт не велел отводить пленных, что в горячем деле удвоивает войска: ибо всякому военному известно, как охотно два здоровых солдата ведут из под огня легко раненного в руку.

Наука может быть полезна для умственной гимнастики, но для успеха войны нужны только сытые, озлобленные и послушные солдаты и как можно побольше.

И это знал Наполеон лучше всех и выигрывал свои сражения не оттого, что он был гений (я убежден, что он был очень от этого далек), а напротив оттого, что он был глупее своих неприятелей, не мог увлекаться умозаключениями и заботился только о том, чтоб солдаты были сыты, озлоблены, послушны и чтоб их было очень много. Но я увлекся не своим делом — рассуждениями. Аустерлицкое сражение было нами проиграно постыднейшим образом, несмотря на наше превосходство сил и ума. Мы хотели обойти во фланг, но почему то (из наших военных историков не видно почему) везде были отбиты, а наполеоновские солдаты дрались везде, где были враги, и отбили нашу атаку на левый фланг и нас сбили везде с позиций, хотя ничто не мешало нам сбить их с позиции, кроме того, что наши войска были менее сыты, менее озлоблены и менее послушны одной воле, и солдат наших было гораздо меньше, потому что солдаты наши очень скоро, никем и ничем неудержанные, бежали[570] из фронта.[571]

Чтобы ясно понять, в чем было дело, надо сначала живо представить себе, что такое 90 тысяч войска. 200 человек вместе это огромная толпа, занимающая пространство более, чем может поместиться, не теснясь, в самой большой комнате, 1000 человек — это в пять раз больше, то есть пять таких толп, 90 тысяч человек, не теснясь, займут пространство двадцати верст. От одного фланга армии проскакать до другого, посадив лошадь, надо было более часу — это расстояние почтовой станции. Когда столпились войска в утро 19 числа и кавалерия проходила мимо пехоты, заграждая ей дорогу, то пройти всем 84 эскадронам нужно было три часа. Тут шли и немцы, и венгерцы, и белокурые, и брюнеты, и толстые, и худые, и малые, и большие, с большими и малыми усами. Пересчитать всю армию по человеку заняло бы три дня, ежели бы считать, не переставая.

не знал 1/100 всей армии. Каждый человек имел по два или по три орудия смерти. Это всё количество людей было растянуто на двадцать верст и двигалось в утро и ночь 19-го ноября. Такое же количество, столь же растянутое, двигалось за чертой наших аванпостов в армии Бонапарта, столько же лошадей и волов в той и другой армии.

Сражение происходило на границах Моравии и Богемии, т. е. в славянской земле, принадлежащей Австрии. Люди ходят там в куртках, бреют бороды, носят кушаки и шапки. Они красивы, высоки и сильны. Поля большие и тогда хорошо обработанные, много садов и виноградников. Деревни большей частью в низах и лощинах для воды, закрыты летом зеленью садов, а зимой бесснежны, в том краю виднеются из за каменных заборов и оголенных фруктовых деревьев и кустов крыши, крутые и черепичные. Народ говорит по моравски, любит пестрое в одежде и груб и дик. Тут к северу горы, покрытые сосновым лесом, где водится много дичи, южнее[574] большая дорога, ведущая из главного города Моравии, Брюнна, в Ольмюц и из Брюнна в Вену, которая уже была занята французами.

По дороге кое-где деревни и станции, еще южнее больше деревень в горах, которые становятся площе и приближаю[тся] к низу, к руслу речки Гольдбаха и к прудам, в которые она втекает. Это место плодороднее и по нему[575] больше садов и деревень.

Когда начались военные действия, которые я описываю, т. е. по пришествии войск и гвардии из России, Наполеон занимал Брюнн, мы Ольмюц; от Наполеона к нам вела большая Ольмюцкая дорога, разоренная уже прежде.

на левой Брюнн, один из лучших городов Австрии. В расширении челнока 25 верст. От расширения челнока до высшей оконечности — 60 верст.

Наполеон отступал от Ольмюца до Аустерлица прямо к югу, от Аустерлица он поворотил влево так, что перед сражением мы стояли на одной стороне расширения челнока, он на другой. Цель наша состояла в том, чтобы отрезать ему сообщение с Веной; для этого предположено было атаковать его правый фланг. Сзади нас был Аустерлиц, сзади его был Брюнн. Сзади нас была Венгрия, сзади его Богемия. Мы шли вперед, он отступал. Отступая, он выбрал позицию. Мы решились отрезать его правый фланг, в какой бы он ни был позиции.

19-го в ночь, когда он получил известие о нашей диспозиции, он занял следующую позицию против Брюнна. Левый фланг его упирался в Богемские, поросшие лесом, горы. Обойти и побить его там было трудно. От этих гор начинались лощина с речкой и деревнями по речке, и озерами, и опять речкой. Сзади его были горы и ущелья. По речке и прудам, начиная с левого фланга, были деревни Гиршковиц, Пунтовиц, Кобельниц с большим прудом, это был его центр, и Сокольниц и Тельниц, около которого были пруды, которые составляли его левый фланг и тот самый, на который мы хотели напасть, чтобы отрезать его от венской дороги. У нас не было позиции — мы шли вперед, уверенные, что линия ручьев не занята, что Наполеон находится далеко сзади их и может быть отступил в ночь еще много дальше. Вместо того, чтобы отступить в эту ночь, Наполеон выдвинул находившиеся сзади корпуса Сульта и Бернадота к центру, к Кобельницу, и Ланну, переходя по 50 верст в сутки, велел итти сзади из Богемии к полю сражения. Мы шли во мраке, рано утром 19-го числа, с убеждением, что Наполеон более десяти верст отдален от нас, а Наполеон в ночь стал ближе к нам на пять верст, чем был с вечера. Впереди центра Наполеона была в овраге деревня Працена и за ней высоты. К этим высотам шел наш центр, фланги тянулись справа и слева. Левый — Б[агратиона] против Брюнна, правый — Буксгевдена против прудов Тельница.

Мы искали Наполеона и полагали застать его в отступлении, мы боялись даже, что не успеем догнать его и потому не имели никакой позиции, кроме той, в которой нас застал рассвет. Он же получил в ночь сведения о нашем намерении атаковать его 20 ноября, выбрал перед Брюнном лучшую позицию и подвинулся вперед. Выгода неожиданности вдвойне была на его стороне. Мы ждали выгоды своего неожиданного нападения, и встретили неожиданное его нападение, но всё это не мешало тому, чтобы план атаки генерала Вейротера не был очень хорош и чтобы [мы] не могли, разбив правое крыло Наполеона и удержав центр, отрезать его от венской дороги.[576]

Ночь была темная, облачная, изредка проглядывал месяц, костры пылали всю ночь, в обоих лагерях на расстоянии пяти верст друг от друга. У нас ждали сраженья, но четырехдневное наступление без боя и ожиданье сраженья делали приготовления менее заметными.

— еще было совсем темно, зашевелились на всем пространстве колонны пехоты, артиллерия и кавалерия. Дым от костров, в которые бросали всё лишнее перед выступлением, ел глаза, было холодно и темно. Офицеры выпивали торопливо чай, солдаты отбивали ногами трепака, согреваясь, и стекались против огней греться и закуривать.

Австрийцы колонновожатые служили предвестником выступления. Как только показывался австриец, значило итти, и солдаты сбегались в ряды от костров, прятали в голенищи трубочки и строились. Офицеры обходили ряды. Деньщики снимали палатки и увязывали. По команде трогались, во всех рядах крестились, и шелестил топот тысячей ног и двигались колонны, не зная, не подозревая куда и ожидая со всех сторон неприятеля. Но, сталкиваясь с другими колоннами, приятное чувство распространялось по рядам, чувствовалось, что наших очень много. Опять впереди скомандовали «стой» и прошло три часа — проходила кавалерия. Но наконец шли дальше, еще дальше, прошли под гору, поднялись, какой то лесок, или сад, или деревня попали вправо, наших уж не попадалось. Не попадалось и неприятеля и, по времени и направленью судя, прошли уже версты четыре по направленью к неприятелю. Жутко становилось. Солдаты шутили и курили. Стало рассветать. Впереди шла кавалерия, не русская по мундирам — это были австрийские эскадроны Кинмеера. Приятно было думать, что прежде начнет дело кавалерия и что неприятель не застанет нас врасплох, но вот кавалерия взяла вправо и пехота осталась одна. Впереди ее была деревня. Рассвело уже хорошо и перед деревней виднелись стрелки. — Не наши ли? — Но вот проскакал генерал Дохтуров[577] с адъютантом, офицеры забегали по рядам. Лица всех переменились, на всех один отпечаток важности минуты.

— Ребята, не стрелять без команды, — прокричал капитан. Ребята — солдаты — ощупывают сумки с зарядами и оглядывают ружья.

Вдруг дымок, гул и ядро, пролетев[578] справа по кавалерии, зарекошетировало.[579] <Один, другой, третий выстрел и загорелось дело на крайнем левом фланге в колонне[580] Кинмеера, которая атаковала Тельниц. Пехота спешит на выстрелы и только входит под огонь. Дело завязалось на левом фланге, к [?] Тельницу Кинмеера ждал [и] более часа. Буксгевден с колонной Дохтурова, вместо того, чтобы сейчас притти, приходит часом позже[?]. Буксгевден был пьян. Дохтуров ждал более двух часов колонны Ланжерона.>

Было 8 часов. Капитан Шишкин был в следующей слева колонне Ланжерона, которая должна была тотчас поддерживать Дохтурова. Он встал также в 5 часов утра, обдумав всё хозяйство роты с фелдвебелем. Он, как опытный человек, отослал часть обоза в вагенбург и велел разобрать сухарей на четыре дни. Хотя это было и запрещено, он считал это лучшим. Войска Ланжерона шли в следующей последовательности [?]: 8-й Егерский, Выборгский, Пермской и полк Ш[ишкина], Курский. За ними шла бригада Каменского, Фанагор[ийский] и Ряжской. Шишкин перекрестился, осмотрел сам все ряды роты[581] и пошел рядом. Хотелось итти поскорее, поскорее. Справа слышалось движенье колонны Дохтурова. В темноте заметно было только, что они расходились под острым углом. Отстав несколько, скомандовали спереди «стой», поставили ружья в козлы и началось то же, что было вчера. Офицеры собрались около артиллерии, пошли разговоры. «Вам хорошо: на лафете посидим,» — юнкер сидел на лафете, — «да и закурить есть обо что — фу, черти, немцы, своих дорог не знают, холодно». Генерал проехал с видом, что ни он, никто не виноват, впереди шелестило. Офицер ходил посмотреть.

— Я под стенку, дело то лучше будет, — говорил прапорщик Акимов.

— Однако, у меня в роте одного вырвало, — сказал Шишкин. Страшно было офицерам и тем более солдатам говорить о их положении, но все чувствовали, что они заброшены сюда бог знает зачем, и что начальство забыло про них. Ланжерона они не видали ни разу после задержки на дороге. Туман поднялся клубами. Иные становились на забор и, храбрясь, разглядывали неприятелей, перестреливавшихся спереди и в Сокольнице, которого высокой замок ясно стал виднеться.

— Вон наши каменские показались. — Акимов, молодой человек, храбрый (излишне возившийся), влез тоже на забор.

— А нас перебьют, господа, уж я вижу, — выразил он по неопытности общую мысль, которую никто, однако, не высказывал. — Чем бы нам вместе ударить, мы все опоздали и видно, что нас обойдут. Перебьют всех. — Шишкин рассердился.

— Не знаю, как перебьют, а побить побьют таких молодчиков, — сказал он грубо, — что без году неделю служат и тоже рассуждают, ничего не понимая. Начальство знает, что делает. Эй![582] горнист, огня!

Ядры изредка перелетали через кружок офицеров.

— Вот вы лучше не кланяйтесь! — прибавил майор, подтверждая слова Шишкина, — а генералы свое дело пусть делают, а мы свое.

— Смотрите, смотрите, и то, что то там затевается, — сказал кто то и, как будто в опровержение Шишкина, справа закипела перестрелка и через лощину, которая одна видна была справа, показались быстро проходящие одна за другой колонны. Присмотревшись, рассмотрели, что это были французы. Было девять часов. Наполеон, увидав, что большая часть наших войск спустилась в лощину Голдбаха, в которой находилась группа офицеров, про которую мы говорили, и отделялась от Праценских высот, которые он хотел атаковать, более чем верст на пять закрытые еще холмами, выехал вперед и веселый, счастливый, сияющий отдал приказания маршалам и приказал атаковать. Панаши свиты заколыхались, поскакали адъютанты. Наполеон был в том особенно веселом, счастливом расположении, в котором бывает каждый человек изредка в ясный, солнечный день после хорошего, как детского, сна, когда лицо кажется прекрасным, все морщины сглажены, глаза блестят ровным, спокойным блеском и губы складываются, без усилия и просто, в улыбку или в бесстрастное выражение, когда всё запутанное кажется ясным, и всё представляется только в круге возможной и увенчанной успехом деятельности, когда человек верит в себя, в свое будущее и счастье, и когда, вследствии этой веры, всё для него легко и возможно. Наполеон в день Ауст[ерлицкого сражения] был в этом редком, ясном настроении духа. Красота и счастливое спокойствие (не гордое) его лица поразило в это утро всех окружающих и по тому таинственному, непризнаваемому людьми психологическому телеграфу, как молния, разнеслась и сообщилась каждому m-r Mussart и Jobard великой армии.[583]

В это время Волхонской, сопровождая Кутузова, а Кутузов, сопровождая императора, выехали к 4-ой колонне на Праценские высоты. В главной квартире встали гораздо позже, чем вчера[?] [1 ]

Итак, четыре колонны левого фланга уже спустились с высот, чтобы атаковать французов, когда императоры[584] вышли на серое, туманное утро, чтобы садиться верхами и ехать в поле — на Праценские высоты, с которых должно было быть видно поле сражения. Лица главного штаба выехали весело на рассвете, сожалея только о том, что им не удастся принять участие в самом бое. Кутузов был уж давно на лошади и, в сопровождении своих адъютантов и женоподобного Волхонского, сам вел колонну на Праценские высоты. Колонна эта должна была занять место Ланжерона и Пржшебышевского, сошедших с нее. Кутузов был в этот день совсем не тот главнокомандующий, каким его знали прежде в Турции и после при Бородине и Красном. Не было в нем этой тихой, прикрытой беспечностью и спокойствием, старческой силы презрения к людям и веры в себя, светившейся всегда из его узких глаз и твердо сложенных тонких губ. Он был скучен и раздражителен [585]Он отдавал приказания только о движении, но ничего не приказывал.

— Allez voir, mon cher, si les tirailleurs sont postés,[586] — сказал он Волхонскому.

— Ce qu'ils font, ce qu'ils font,[587] — сказал он.

Волхонской поскакал и приехал с известием, что впереди их стрелков не было. Распорядились. Стало светать. Разные были люди в главной квартире: 1) кто старался всё делать медленно и обдумать всё, до чулок, 2) кто торопился, искал шевеленья [?],

понимал, 7) кто уж перестрадал и был спокоен, как Волхонской.

Наконец заслышались выстрелы. Поднялись уши у людей и лошадей, показались панаши государей. Веселы, чистые, молоды, солнце — ярко, лошади чудесны. Кутузов скучен. Началось, (улыбка) — да.

— Жалко, что мы не будем.

— Чтож вы не начинаете, Михаил Илларионович, — и лицо, вечно насмешливое, оскорбило государя.

— Мы не на Царицыном лугу. Оттого то и не начинаю. — Сзади зашевелилось, недовольство, упрек. «Такого счастливого царя, можно ли смеяться». Нехорошо!!!

— Коли прикажете...

— Ну да, с богом. Фигуры grotesque,[588] милая и красивая — шляпа с поля, вертится тут.

— Кто это? — Милорадович. Начинать. Адъютанты зашевелились, знамена, музыка и двинули полки еще лучше смотра Ольмюца.

— Здорово, ребята.

— Здравья желаем, ваше императорское величество.

— Вам, ребята, не первую деревню брать. В свите голоса: «как он умеет, как никто, оживить, слово сказать русскому солдату». Государь улыбается, молодцы карабинеры прошли лихо, вольно, впереди новгородцы. Им — памятным новгородцам— не успели слово сказать. Не воодушевл[енье], солнце, светло. Два царя, всё умные, милые, красивые лица. Волхонской всё смотрел.[589]

Драгуны, кирасиры, конца нет. Говорят: ошиблись, заве[ли] их[590] на гору, действовать нельзя.

— Вот, черти, своей земли не знают. Теперь идут направо.

— Да они вчера оттуда шли? То то переврали. Скоро пройдут часа два. Так мы успеем схватить вистик. Ей, давай барабаны.

— А я успею послать за[591] шубой. Свежо, чорт возьми. Стало светать. Все стояли.

— А нынче быть драке...

— Э, вчера тож говорили, так простояли.

Наконец тронулись. Адъютант прискакал, сердито погоняя и требуя быстроты. Все только того желали. Только что тронулись. Офицер, пославший за шубой, всё оглядывался и боялся, что его распекут за отправку солдата, как послышались выстрелы левее.

— Это ярославцы должно быть, что подле нас стояли, — говорили солдаты. Полки всё погоняли. Выслали стрелков. Дохтуров уже давно дрался и не шел вперед, теряя время, когда, задержанный кавалерией, подходил Ланжерон, но место, которое он должен был пройти, было уже занято неприятелем. Вся дивизия Фриана успела притти на место. Не успели опомниться солдаты и офицеры, как они почувствовали себя под огнем артиллерии и увидали в первый раз, как понесли раненных, и отходили от убитых. На речке стоял неприятель и не уступал нам. Немного погодя сошлись в низы к речке и третья колонна Пржебышевского, тоже задержанная кавалерией, из тех, которые назначены были атаковать левый фланг. На этом пространстве двух верст квадратных, где была речка, пруды и три деревни, внизу стоял густой туман. Все стреляли друг в друга, но не подвигались ни вперед, ни назад. Буксгевден был пьян. Три начальника действовали отдельно, без связи, и все опоздали. Однако, сорок тысяч человек[592] стреляли тут друг в друга и тысячи уже были убиты. Французы удерживались на местах, а мы должны были итти вперед, туман мешал нам.

Атака наша во фланг была слаба, потому что колонны наши, задержанные непредвиденными обстоятельствами, приходили часа по полтора одна после[593] другой. (Я прошу вспомнить, была ли когда война в России после Екатерины и до Александра II, чтобы колонны наши не были задержаны непредвиденными обстоятельствами? Давно бы пора предвидеть и расстреливать эти непредвиденные обстоятельства, ибо такие непредвиденные обстоятельства стоят из за лени, необдуманности, легкомыслия двух-трех жизни десяти тысяч и позора миллионам.) Итак авангард Кинмеера расчистил первый себе дорогу, но не мог удержаться, не был поддержан 1-й колонной Дохтурова, ведомой Бенигсенем, опоздавшей на час. Дохтуров занял Тельниц, но не мог удержаться, не быв поддержан колонной Ланжерона, опоздавшей еще на час, вследствии загороженной дороги кавалерией, спутанной еще с вечера, опоздавшей тоже на час. Наконец, овладев Тельницем и потеряв много времени и людей, Дохтуров и Ланжерон остановились, ожидая 3-ю колонну Пржебышевского, опоздавшую в свою очередь, и которая должна была выравняться с ними. Все эти задержки сделали то, что дух войск этих упал, что потеряно пять тысяч человек там, где много было две, и что одна дивизия Фриана в шесть и до восьми тысяч человек занимала и противустояла до десятого часа двадцати пяти тысячам русских и дала время Наполеону обратить все свои силы на центр. Те, которые были причиною этого, австрийские колонновожатые, на другой день чистили себе ногти и отпускали немецкие вицы, и умерли в почестях и своей смертью, и никто не позаботился вытянуть из них кишки за то, что по их оплошности погибло двадцать тысяч русских людей и русская армия надолго не только потеряла свою прежнюю славу, но была опозорена. В центре стояли, несмотря на направление трех сильных колонн на левый фланг, еще тысяч двадцать человек австрийцев и русских, там командовали оба императора, Кутузов и все молодые люди, окружавшие императоров. Наполеон, свободный нашими ошибками на его правом фланге, всеми силами напал на центр, на Праценские высоты. Русские и австрийцы не ожидали нападения, а думали сами нападать, но вместо того, чтобы защищать эти высоты, они отступили (на языке военных историков), по русски же струсили и бежали, хотя очень могли бы защищать. Правый фланг остался отрезан от левого и центр прорван. Ланн занимал правый фланг, хотел смять и полонить его, но не мог, по той же самой причине, необъяснимой военной историей, по которой Буксгевден не мог смять с тремя колоннами одной дивизии Фриана. Багратион с правым флангом отступил в порядке. А центр бежал. Тогда Наполеон всеми силами ударил на Буксгевдена и перебил все три колонны, его прогнал, побил и забрал в плен и все бежали, кто куда мог. Военные историки говорят, что это произошло от того, что колонны Буксгевдена зашли в пруды и болота, но я никак не могу понять, отчего в болотах одни биты, а другие бьют, ибо для того, чтобы бить в болотах, надо самому быть в болотах, и почему французы били, а мы были биты в болотах, остается непонятным из военной истории, точно так же, как и то, почему русские центра стояли на высотах, а французы шли низом и всё таки русские бежали и были биты? Так неудовлетворительно рассуждает и объясняет военная история. Эпические поэты, военные историки рассуждают и описывают еще иначе. Они говорят: едва яркое солнце, знаменитое солнце Аустерлица, поднялось над Моравскими горами, как великая битва трех императоров закипела на долинах Моравии. Гул сотен орудий загремел над окрестностями и храбрая стена русского, неподражаемого воинства грудью (непременно грудью, хотя я решительно не понимаю, какое дело груди на войне. Голова, руки и ноги я понимаю, но грудь, как и другие части тела, остаются совершенно излишними на войне), итак, грудью двинулось воинство против врага. Едва туман рассеялся, как тысячи храбрых полетели на неприятеля. Вот ближе, ближе уже враг и настает минута торжества, но ряды редеют и трупы храбрых устилают (непременно устилают) достопамятное Аустерлицкое поле. Храбрый Дохтуров, как лев, летает от одного полка к другому и наконец усилия его увенчаны. Русские знамена развеваются над Тельницом. (О том, что русских двадцать тысяч против восьми, о том не говорится, так же, как и о том, что ни Тельница, ни Сокольница совсем не нужно для славы и счастия русских). Но вот бой загорается в центре, доселе непобедимые когорты Бонапарта, как неудержимые волны, несутся навстречу русским, тщетны усилия и жертвы храбрых, венчанные полководцы с горестью видят близкое торжество врага, но вот питомцы великого Петра — гвардия — под командой самого великого князя двигается на помощь. Величественное зрелище предстало. Земля стонет под топотом коней и, как порывы бурного ветра, мчатся эскадроны и уничтожают все преграды на своем пути. Но вот преграда садов, и храбрые гибнут полки, Багратион, питомец Суворова, удерживает отчаянные натиски врага и т. д. и т. д. и вот другое описание сражения, из которого всё таки вопрос, щемящий тогда, теперь и вопрос, который всегда щемит сердце, пока будут русские, вопрос, почему так постыдно разбито русское войско, вопрос этот не получает ответа. Должно быть нельзя иначе, и это не наше дело.

Шишкин вышел из палатки, только что заслыхал адъютанта, нахмурился и кликнул фелдвебеля. Солдаты у костра недалеко от него, которые спали, стали потягиваться, другие с трубочками. Всё засуетилось. Кто натягивал шинель, подпрыгивая и стараясь впрыгнуть в рукава шинели, кто увязывал мешочек.

— Ну, брат, не жалей, немцам оставь в наследство, — смеялся один солдат другому про калоши, которые он было брал с собою.

— Я нездоров, Иван Захарыч, — пришел к Шишкину поручик, всегда бывший на дурном счету в полку, батальоне и роте. — Я очень нездоров, — говорил он робко. Шишкин ничего не говорил, пристально смотрел на него.

— Всего ломает, и вот тут боль такая, и не ем ничего, и вдруг сделалось. Я поеду в вагенбург. — Он не умел притворяться.

— Идите к доктору и сами доложите полковому командиру, мне некогда, — сказал Шишкин.

— В ружье! — скомандовал он роте. Он был уж совсем готов.

Примечания

542. Зач.: Этот князь Долгорукий, хотя и <был [один из] самых ревностных говорунов> один из самых пылких витий генерального штаба, был не мало польщен данным ему поручением к императору французов.

для вульгарного ума. Наполеон слушал этого молодого человека, лишенного такта и меры, который, набравшись там и сям кое каких мыслей, питавших[ся] русским кабинетом <и которые мы объяснили, излагая новый проэкт> о проэктике нового европейского равновесия, выражал их без приличия и некстати.

— Надо, — уверял он, — чтобы Франция отказалась от Италии, если она хочет сейчас же заключить мир, а если она будет продолжать войну и будет в ней несчастлива, надо, чтоб она отдала Бельгию, Савою, Пьемонт, чтоб устроить вокруг себя оборонительную преграду. Эти мысли, высказанные очень неловко, показались Наполеону формальным требованием возвратить немедленно Бельгию, уступленную Франции после стольких договоров, и возбудили в нем сильное волнение, которое он впрочем скрыл, полагая, что показать это волнение перед таким переговорщиком было недостойно его. Он сухо отпустил его, сказав, что разногласие, которое разделяло политику двух империй, будет решено не в дипломатических конференциях, а в другом месте. Наполеон был выведен из себя и у него была только одна мысль, дать отчаяннейшее сражение.

Поперек текста: 17 число. Князь Андрей зашел к Долгорукому. Получено письмо и он едет на аванпосты. Смотрит и у него поднимается от гордости, злобы, восторга. 

545. Зачеркнуто: человеческого

546. каждого

547. единства

548. истощенным

549. Край рукописи, порван а последняя фраза прочтению не поддается.

550. и армии

551. Зачеркнуто: командовали: император Александр.

552. Кутузов

553. Зачеркнуто: или презрении

554.

555. Зач.: утра

556. Зач.:

557. Зач.:

558. Зачеркнуто написанное раньше на листе рукописи: ’empereur.

Толстой только вернулся из главной квартиры, как за ним же приехал Долгорукой с диспозицией 

559. Зач.:

560. 19 ночь. Отправление государем Кутузову и страх, чтобы не ушли французы. Совет у Кутузова. Ростов от Багратиона проезжает всю путаницу и видит свет.

561. [Ну, дорогой мой, похоже, что дело будет горячее,]

562. [Я не узнаю императора: он отступает. — Чтобы вернее ударить,]

564. [Он в настроении]

565. [Ведь вот они, а нет возможности узнать, что там происходит.

— Император разберет во всяком случае.] 

566. <Император Александр. Его ночь и пробуждение>

567. [Да здравствует император!]

568. Зачеркнуто:

569. Зачеркнуто:

570. Зач.:

571. Поперек текста: Мы были разбиты от чиклопа [?]

 

572. две недели

573. Зач.: и столько же

574. деревни все

575. Зач.: течет

576.

577. Зачеркнуто: <Кинмеер> Ланжерон

578. над головами

579. в обозе

580. Дохтурова, которая должна была взять Тельниц

581. Зачеркнуто:

582. Петров,

583. Поперек текста: Выезд Бонапарта.

584. выехали

585. Поперек текста: Выезд императоров.

588. [забавные,]

589. Поперек текста:

Паника и паден[ие].

 

590. Зачеркнуто:

591. Зачеркнуто: лошадью

592.

593. В рукописи: подле

Разделы сайта: