Война и мир. Черновые редакции и варианты
Том IV. Варианты из черновых автографов и копий.
К тому IV, страница 6

№ 280 (рук. № 97. T. IV, ч. 3, гл. XVI, XVII, XIX, и ч. 4, гл. IV).

(Куда они идут и зачем — никто не знал, еще менее сам великий) гений Наполеона, так как никто ему не приказывал. Но все-таки он и его окружающие по привычке соблюдали раз заведенный порядок; писались приказы, письма, рапорты, ordre du jour, называли еще друг друга: «Sire, mon cousin, Prince d’Ékmuhl и roi de Naples», но[877] приказы и рапорты были только на бумаге, в сущности же каждый думал только о том, как бы поскорее уйти и спастись.[878]

Первые дни движение этого мнимого войска от[879] Смоленска до Красного, замечательного своей[880] простотой, не подходящей ни под какие мнимые распоряжения начальников. Вся эта обратная компания от Москвы до Немана[881] подобна игре в жмурки с колокольчиком, когда двум играющим завязывают глаза и один изредка звонит колокольчиком, чтобы[882] уведомить о себе ловящего. Сначала тот, которого ловят, звонит, не боясь неприятеля, но когда ему приходится плохо, он, стараясь неслышно идти, убегает от своего врага, часто думая убегать, идя прямо к нему в руки.

Сначала Н[аполеоновские] войска еще давали о себе знать — это было в первый период движения по Калужской дороге, но потом, выбравшись на Смоленскую дорогу, они бегут, прижимая рукой язычок колокольчика, и часто, думая, что они уходят, набегают прямо на неприятеля. Так это случилось[883] при выходе из Смоленска, когда вся французская армия была уверена, что Кутузов у Витебска, и побежала на Красное, где был Кутузов. Русская же армия между тем была в полной уверенности, что Наполеон идет на Витебск, туда, где Наполеон ждал их.

При быстроте бега французов и за ними русских и вследствие того изнурения лошадей — главное средство приблизительного узнавания положения, в котором находился неприятель — разъезды кавалерии — не существовало, и при постоянном движении сведения, какие и были, не могли поспевать во-время. 2-го числа приходило известие, что армия неприятеля была там-то 1-го числа. Но 3-го числа, когда можно было предпринять что-нибудь, уже армия сделала два перехода и находилась совсем в другом положении.[884] Одна армия бежала, другая догоняла. От Смоленска французам предстояло много различных дорог, и казалось бы, тут отдохнув три дня, французы могли бы[885] узнать, где неприятель, сообразить что-нибудь выгодное и предпринять что-нибудь новое. Но нет, после 3-х дневной остановки толпы их опять побежали ни вправо, ни влево, без всяких маневров и соображений, по старой худшей дороге на Красное и Оршу, по пробитому следу, несмотря на то, что русские войска, от которых они бежали, выходили в это же время тоже в Красное. Как, идя к Смоленску — все убедились, что в Смоленске спасение, потому что нужна была надежда, так теперь[886] все убедились, что русские у Витебска, потому что это нужно было думать, чтобы удержать какую-нибудь надежду.[887] Ожидая врага сзади, а не спереди, они бежали, растянувшись и разделившись друг от друга на 24 часа расстояния. Впереди всех бежал император, потом короли, герцоги с теми людьми, с которыми они думали, что начальствуют.

Русская армия думала, что Наполеон возьмет вправо за Днепр, что было одно разумно, подалась тоже вправо и выходила на большую дорогу к Красному. И тут, как в игре в жмурки, французы наткнулись на наш авангард. Неожиданно, увидав первые части врага, французы с Наполеоном, шедшие порознь растянуто, смешались, приостановившись от неожиданности испуга, но опять побежали, бросая своих, сзади следовавших товарищей. И тут, как сквозь строй русских войск, проходили три дня одна за одной отдельные части французов, сначала В[ице]-короля[888]

Французская армия продолжала свое бегство. С 28 октября, когда начались морозы, бегство это получило только более трагический характер замерзающих и изжаривающихся на смерть у костров людей и продолжающих в шубах и колясках ехать имп[ератора], королей и[889] герцогов с награбленным добром. Но в сущности своей процесс бегства и[890] разложения французской армии нисколько не изменился. От Москвы до Малого Ярославца и до Вязьмы из 73-т[ысячной] части армии осталось 36 тысяч (из этого числа не более 5 т[ысяч] выбыло в сражениях). Вот первый член прогрессии, и математически верно определяются последующие. Армия в той же пропорции таяла и уничтожалась от Москвы до Вязьмы, от В[язьмы] до Смоленска, от Смоленска до Березины, от Березины до Вильны, независимо от большей или меньшей степени холода, преследования, заграждения пути и всех других условий, взятых отдельно.

После Вязьмы войска французов вместо 3-х колонн сбились в одну кучу и так шли до конца.[891]

Бертье писал своему государю. Известно, как отдаленно от истины позволяют себе начальники описывать положение армии, но он все-таки писал. (М[ихайловский]-Д[анилевский]. Том III.)

Ввалившись в Смоленск, представлявшийся им обетованной землей, они убивали друг друга за сухари, грабили свои же магазины. Постояв там 3 дня, они пошли дальше.[892]

№ 281 (рук. № 96. T. IV, ч. 3, гл. XIX).[893]

Историки вообще и военные историки в особенности, описывая войну, с подробностью передают нам распоряжения высших властей о маневрах, и продовольствии, и наградах, и мельком упоминают о том, что в русской армии выбыла половина, т. е. пятьдесят тысяч больными и отсталыми. Что бы было написано книг, ежели бы эти 50 тысяч, т. е. число, равное всему населению большого губернского города, выбыло бы в сражении. Но теперь нет описаний об этом факте, исключая короткой заметки о том, что полушубки были не все получены и что войска останавливались в поле. И действительно, эта убыль людей не подлежит изучению истории — это не историческое событие.[894] Подобно тому, как переселение народов средних веков описано подробно, а гораздо большее, совершающееся теперь переселение народов из Европы в Америку не имеет историка. Ибо, как Herr Schultz сел с своими сыновьями на пароход и поехал в Америку — не есть событие историческое, хотя и изменяется[895] вся жизнь народов от переселения Щ[ульца] и Фохта, история не может знать этого. Это не подлежит ей. Хотя все действия кампании 12-го года[896] основаны только на том, что отставал от 8-й роты Петров, а Захарченко отморозил руку и т. д. — эти явления не подлежат военной истории. И как общая история отыскивает разрешения своих вопросов в обменных между Америкой и Пруссией нотах, в записках министров, а не вникает в сущность явлений, в движение бесконечно малых Шульцев и Фохтов — так и военная история отыскивает рапорты, донесения, суждения о маневрах и не вникает в сущность, в движение бесконечно малых — Захарченко и Петрова. И поэтому в описании военных событий, в особенности в описании последнего периода кампании, является постоянное неразрешимое противоречие, разрешающееся только самым простым вникновением в сущность дела, в движение бесконечно малых Захарченко и П[етрова]. Французы падают, мерзнут, сдаются, и наши три армии не удерживают их в Красном и на Березине. Всё это происходит тоже оттого, что и русские падают, мерзнут и голодают.

Простая истина, но которой не сказал ни один историк. С тех пор, как существует мир, никогда не было войны зимою в стране, где бывают метели и 20-гр[адусные] морозы.

Понятно, что при этих исключительных условиях, действующих на сущность дела (ежели признавать сущность[ю] дела людей, а не стратегию), все побочные условия должны были измениться, а что все те маневры, распоряжения, сражения, рапорты — вся эта поверхностная деятельность армии, представляющаяся выражением ее (так как она из нее выработалась при обыкновенных условиях), теперь совершенно отделилась от сущности, как бы отделились часовые стрелки от механизма часов, и вертеть эти стрелки можно было сколько угодно, ничего не объясняя и не показывая.

А историки и в этот период кампании, когда войска без сапог и шуб по месяцам ночуют в снегу и морозе, когда дня только 7 и 8 часов, а остальное ночь, во время которой не может быть влияния дисциплины, когда не так, как на сраженьи, на несколько часов только люди вводятся в область смерти, где уже нет дисциплины, а когда люди эти по месяцам живут всякую минуту, борясь с смертью от голода и холода, — в этот-то период кампании нам рассказывают, как Милорадович должен был сделать фланговый марш туда-то, а[897] Тормасов туда-то, и как Чичагов должен был[898] передвинуться туда-то (передвинуться выше колена в снегу), а как тот опрокинул и отрезал, и носятся с своими словами военной науки, не имеющими[899] никакого смысла.

№ 282 (рук. № 96. T. IV, ч. 3, гл. XIX).[900]

Кто из русских людей с болезненным чувством досады, неудовлетворенности и тяжелого сомнения в доблести своего народа не читал этот период кампании. Как не забрали, не уничтожили их всех, когда все силы были устремлены на то и когда французы голодали, мерзли и представляли толпы бродяг, как нам рассказывает история?

Неужели такое громадное преимущество перед нами имеют французы, что мы с превосходными силами, окружив, не могли побить их? Кто не задавал себе этих тяжелых вопросов и не получал тех неудовлетворительных ответов, которые дает история, рассказывая, как виноват Кутузов, и Тормасов, и Чичагов, и тот-то, и тот-то, что не сделали таких-то и таких-то маневров?

И как ни обстоятельны все эти ответы о маневрах, чувство народное не удовлетворено, и здравый смысл тоже чует, что тут что-то не то, что-то забыто или не так сказано.

Как могло то русское войско, которое одержало победу под Бородиным с слабейшими силами, под Красным и под Березиной с превосходными силами не задавить французов?

И ответа нет[901] и не может быть в том ложном изложении военных событий, которое нам представляет история.

История рассматривает официальные документы, обращающиеся в высших сферах, на основании их представляет себе цель войны, которой никогда не было и не могло быть. Эта цель, по понятиям историков, почерпнутая из официальных документов — планов, составленных в Петербурге и т. п., состояла будто бы в том, чтобы отрезать, окружить, поймать Наполеона с армией. И соответственно с этой мнимой целью действительно все действия русских весьма слабы и исполнены ошибок. Но цели этой никогда не было и не могло быть у народа, цель эта была только в головах десятка людей, цель эта не имела никакого смысла.

Единственная цель, которую мог иметь народ и которую понимал один Кутузов и которой вполне достигли русские, состояла в том, чтобы выгнать французов. Цель эта достигалась и сама собой, так как французы бежали, и действиями народной войны и еще[902] следованием по пятам французов большой армии, готовой употребить свою силу в случае остановления движения французов. Русская армия должна была действовать как кнут на бегущих французов, и опытный погонщик или кучер знает, что удобнее и выгоднее держать кнут поднятым, угрожающим, чем бесцельно стегать, в особенности по голове, бегущее животное.

Но кроме того, что то, что представляют нам целью историки, было глупо, оно было еще и невозможно.

№ 283 (рук. № 96. T. IV, ч. 4, гл. I—III).[903]

[904]<Когда мы видим умирающее животное, ужас охватывает нас. То, что есть я, сущность[905] меня, скрывается от меня. Но когда умирающее передо мной есть человек,[906] любимый, ощущаемый мною как я сам, тогда, кроме ужаса, мы чувствуем лишение, духовную рану, чувствуем, что часть нашей души оторвана.[907] И душевная рана, произведенная разрывом, болит, как рана физическая, и[908] всякое внешнее прикосновение раздражает ее.[909]

Последнее время пребывания княжны Марьи в Ярославле они были неразлучны. Ежели одна выходила, то другая спешила присоединиться к ней.[910] Любимое их время было, когда они были одни: Наташа с ногами на большом диване, княжна Марья или у стола или против нее на кресле. Соня[911] из-за стены и из-за двери слышала, что[912] они[913] не переставая говорили; но когда она к ним входила, они замолкали и очевидно было, что им тяжело[914] присутствие посторонних и что Наташа и княжна Марья испытывали это.

[915]Они обе чувствовали одинаково, что над ними после того, что они пережили, остановилось и нависло грозное облако смерти и, нравственно согнувшись и[916] зажмурившись, они[917] не смели[918] взглянуть в лицо жизни.[919] Всё в этой вольной жизни,[920] не касающееся смерти, казалось оскорбительным, всё нарушало тот таинственный, величественный, дальний хор, к пению которого они[921] прислушивались с напряженным[922] вниманием. Они, сжавшись, согнувшись от жизни, избегали ее, ходили в ней так, чтобы грозная, нависшая туча не задевала их, и жили только в своем мире, где, они знали, ни та, ни другая не нарушит той благоговейной тишины, которая нужна была им.[923]

Тогда только ничто не могло нарушить торжественности их чувства. Когда они были вдвоем, тогда только с ними было еще третье, невидимое лицо, которое обе одинаково ясно чувствовали и которое стояло на страже перед всяким проявлением жизни.

Стоило только намеком, словом, жестом выразить надежду, радость жизни, как[924] таинственный голос одинаково внятно для обеих говорил: помни! помнишь? и[925] мысли и чувства их получали прежнее направление.>[926]

Между ними установилось чувство сильнейшее, чем дружба. Это было исключительное чувство возможности жизни только в присутствии друг друга.[927] Они вдвоем чувствовали большее согласие между собой, чем порознь каждая сама с собою.

Иногда[928] они молчали целые часы. Иногда, уже лежа в постелях, они сходились и начинали говорить и говорили до утра.

<Они[929] тихими голосами говорили[930] между собою, но они никогда не говорили[931] о будущем, как будто будущего не существовало для них и никогда[932] не говорили об[933] умершем. Говорить о нем было для них невозможно. Им казалось, что то, что они пережили и перечувствовали, не могло быть выражено словами. Им казалось, что всякое упоминание словами о[934] нем нарушало величие происшедшего. Но беспрестанные воздержания речи, когда они говорили о чем бы то ни было, постоянное обхождение тех предметов, которое бы навело на[935] разговор о нем: эти остановки с разных сторон на границах того, о чем нельзя было говорить, как будто чище, яснее и величественнее постоянно держало перед их глазами то, что они чувствовали.>

Они говорили большей частью о дальнем прошедшем. Княжна Марья рассказывала про свое детство, про свою мать, про своего отца, про свои мечтания, и Наташа, прежде с спокойным презрением отворачивавшаяся от этой жизни преданности, покорности, от поэзии христианского самоотвержения, теперь,[936] чувствуя себя связанной с княжной Марьей, такою, какою она была теперь, полюбила и прошедшее княжны Марьи и поняла непонятное ей прежде: прелесть и высоту покорности и самоотвержения. Она не думала прилагать эту добродетель в своей жизни, потому что она не[937] верила в возможность жизни, но она поняла и полюбила в другой эту, прежде непонятную ей сторону жизни. Для княжны Марьи, слушавшей рассказы детства Наташи, тоже открывалась прежде непонятная сторона жизни, вера в жизнь, в наслаждения жизни.

<Княжна Марья читала каждый день Евангелие. Наташа взяла эту книгу, возбуждавшую ее удивление тем, что в ней находят что-то[938] необыкновенное, и[939] ночью, когда княжна Марья заснула, стала читать ее.[940]

— Наташа, — сказала княжна Марья, — я видела, ты читала.

— Да.

Княжна Марья вопросительно[941] смотрела на Наташу своими лучистыми, радостными глазами. Наташа покраснела.

— Я не поняла, — сказала она. — Я не могу понять. Лучше не будем говорить.

— Что же не понять... — Княжна Марья взяла в руки книгу.

— Нет, нет, — вскрикнула Наташа, взволнованно отрывая руки княжны Марьи. — Нет, я не могу... Я всё понимаю, что ты[942] говоришь.

— Да откуда же я говорю? откуда я взяла успокоение?

— Я тебя понимаю, я понимаю[943] всё. Я бы желала быть такой, как ты. Но я не пойму, не могу....

— Что же будет?...

— Не будем говорить про это.[944] Лучше, если бы я не читала, — говорила Наташа, краснея и избегая взгляда княжны Марьи, как будто боясь какого-то стыда за нее.

Для княжны Марьи, в первое же время своего горя нашедшей успокоение и силу в[945] Евангелии, было непонятно то, что говорила Наташа,[946] и она сказала бы, что это был враг человека, который смущал ее. Но она знала Наташу, потому что любила ее и не могла верить этому. Она знала, что искренность,[947] требование ответов на вопросы, которых не было в княжне Марье, но которые были законны в Наташе, были причиной ее неудовлетворенности, и она, не обвиняя ее, жалела о том, чего был лишен ее новый друг.

________

Княжна Марья по своему положению одной независимой хозяйки своей судьбы, опекунши и воспитательницы племянника, прежде Наташи была вызвана жизнью из того мира[948] печали, в котором они жили первое время после смерти князя Андрея. Ей нельзя было оставаться жить[949] с племянником на неопределенное время в тесном доме Ростовых. Письма родных приглашали ее назад в Воронеж и в Москву. Вскоре после смерти князя Андрея Алпатыч приехал в Ярославль с отчетом о делах и с известиями о том, что московский дом не весь сгорел и при небольшой починке может быть сделан вновь обитаемым. Кроме этих забот, постоянный уход за племянником возбуждал к жизни княжну Марью, имевшую более сильную, чем Наташа, опору в твердой и высоко понимаемой вере.[950]

В начале ноября получено было в Ярославле известие о смерти Пети, и это известие вывело первое Наташу из ее положения.>[951]

Любовь эта, любовь эта исключительная, как казалось Наташе, основанная на воспоминании о нем, служащая только продолжением любви к нему, всё дальше и дальше вызывала ее к жизни и заставляла забывать его.

№ 284 (рук. № 96. T. IV, ч. 4, гл. II—III).[952]

XXI

[953]Кроме общего чувства отчуждения от всех людей Наташа в это время испытывала особенное чувство отчуждения от лиц своей семьи. Все свои: отец, мать, Соня были так ей близки, привычны, так напоминали ей тот будничный мир, который оскорблял ее теперь, что она даже враждебно смотрела на них. Она теперь почти с злобой[954] повиновалась требованию отца.[955]

— Что? что? — вскрикнула Наташа.

— Петя — сын.[958] — Поди, поди! Она тебя зовет, — и он, быстро семеня ослабевшими ногами, подошел к стулу и упал почти на него, закрыв лицо руками.

— Мари, что? убит? — угадала Наташа,[959] входя в спальню матери.

Мать лежала[960] на кресле, странно неловко вытягиваясь, билась[961] головой[962] об ручку кресла.

Соня и девушки держали ее за руки.

— Наташу, Наташу, — кричала она. — Неправда, неправда. Он лжет. Наташу, — кричала она, не узнавая ее и отталкивая. — Подите прочь все. Неправда. Убили. Ха-ха-ха-ха!

Слезы выступили в глаза Наташи и лились из них, но она не рыдала. Рот ее[963] сложился в выражении твердой силы, только вся челюсть изредка вздрагивала. Она подошла к матери, обняла, подняла ее, подложила подушки и, положив ей голову на грудь, стала целовать ее руки, лицо, шепча ей нежные слова.

— Воды! — проговаривала[964] она. — Расстегните! Голубчик, маменька.

Мать долго бессмысленно сжимала ее голову, вглядывалась в нее на мгновенье и замолкала и опять впадала в свое прежнее беспамятство.

________

Наташа не помнила, как прошел этот день, ночь, следующий день, следующая ночь. Она не спала, не отходила от матери, которая, кроме ее, никого не подпускала к себе, никого не слушала и которая с ней одной на третью ночь начала плакать.

Княжна Марья, отложившая свой отъезд, Соня, граф[965] — старались заменить Наташу, но не могли и видели, что она одна могла делать то, что она делала.[966]

Три недели Наташа безвыходно жила при матери, спала на кресле в ее комнате, поила, кормила ее, читала ей изредка, чередуясь с Соней и княжной Марьей.

Душевная рана матери не могла залечиться. Смерть Пети оторвала половину жизни графини. Она жила[967] наполовину только, и через месяц после известия о смерти Пети, заставшего ее свежей и бодрой 50-летней женщиной, она вышла из своей комнаты полумертвой, не принимающей участия в жизни старухой. Но та же рана, которая наполовину убила графиню, эта новая рана — потеря любимого брата для Наташи — вызвала ее к жизни.[968]

Несколько недель после получения известия Наташа, которую мать насильно отослала в свою комнату отдохнуть, Наташа пришла в комнату к княжне Марье, отложившей на некоторое время свой отъезд.

— Мне не хочется, я не могу спать, — сказала Наташа. — Можно посидеть с тобой?

— Боже мой, как ужасно,[969] что[970] я не могу тебе дать того утешенья, которое одно и которое я знаю, — сказала княжна Марья, вздохнув. — Ей лучше. Я рада, что она нынче так говорила.[971]

Наташа пересела поближе к княжне Марье и пристально смотрела на нее. Она слушала то, что говорила княжна Марья, и думала: «Похожа она на него? Да, и похожа и непохожа. Нет, непохожа. Но она совсем особенная, чужая, совсем новая, неизвестная.[972] Что у ней в душе? Как она думает? Как она чувствует? Как смотрит на меня? Я могла бы любить ее. Да, я люблю ее».

— Маша! — сказала она вдруг. — Ты не думай, что я дурная. Право, я[973] доб... я хоро... Маша, я тебя очень, очень люблю. — Она обняла и стала целовать ее.

—III?)[974].

<Рамбаль, знакомый Пьера, между тем уже давно находился в[975] Ярославле. Он ничего не награбил в Москве[976] и на одном из первых переходов весьма охотно сдался напавшим на него с его эскадроном казакам. Половина эскадрона его была пешая, другая половина на лошадях, кормленных соломой с крыш, которые не могли двигаться, и la chair de cheval,[977] к[оторую] ему предоставили для пищи, не нравилась ему. В самой глубине души своей он был очень доволен d’avoir tiré son épingle du jeu,[978] но в разговорах с русскими в то время, как его с другими пленными офицерами препровождали в Кострому, он рассказывал чудеса про подвиги de la grrrande armée[979] и удивлял тех охотников до французского языка — русских, которые разговаривали с ним, своим мужеством, и храбростью, и рыцарством, и bonne mine.[980] С казаками первое время[981] Рамбаль[982] мало разговаривал и, когда его вели, сняв с него сапоги и оружие, всё оглядывался, как бы сзади не ударил бы кто пикой, но чем дальше он шел в глубь России, тем положение его улучшалось и он становился веселее и развязнее. В самой Костроме его опять одели, хорошо поместили и, кроме кормовых денег, давали много от благотворителей и приглашали в дворянские дома на вечера и обеды.

«Cette fois cicelies ne m’échapperont pas, les comtesses russes», думал он. «Je me rattraperais sur ce que j’ai manqué à Moscou. Elles sont b..... gentilles»,[983] говорил он сам с собою, подмигивая глазом и любуясь перед зеркалом своим припомаженным освежевшим лицом и усами. Рамбаль в этот вечер 5 декабря получил через костромского молодого помещика, сдружившегося с Рамбалем, приглашение к[984] Princesse и Comtesse[985] вместе. Он уж и прежде бывал на балах и вечерах в костромском обществе, пленяя дам своей турнюрой в короткой куртке и обтянутых панталонах, но он чувствовал, что то общество, в котором он бывал, было не самое хорошее общество, но теперь Princesse и Comtesse, Princesse Boug.... Comment diable ces noms russes... et Comtesse Rossitordoff, — выговаривал он. — Balekine [? ] <prétend> que la Rossitordoff est gentille. Tant mieux.[986]

Он, прищурив глаз, сделал ту неприличную выходку, которая называется танцем у французов, и собрался ехать.

Princesse Boigou и Comtesse Rositordoff были Наташа и княжна Марья. Они приглашали к себе Рамбаля.>

Прошло две недели со времени смерти князя Андрея.[987] Княжна Марья продолжала жить у Ростовых. Она ожидала ответа от посланного в Москву управляющего для приготовления для нее несгоревшего их дома. Она приглашала Ростовых ехать вместе с собой в Москву, и[988] Ростовы,[989] дом которых сгорел дотла, находились в нерешительности, принять или не принять предложение княжны. Наташа опять была больна и в том положении, в котором она была, нельзя было думать о зимнем переезде в Москву.[990] Но без Ростовых княжна Марья[991] не хотела ехать в Москву. Она теперь не могла себе представить жизни без Наташи. Насколько прежде ей не нравилась Наташа, настолько сильнее теперь, после того[992] времени, которое они одни пережили с ней вместе у умирающего Андрея, княжна Марья испытывала к Наташе робкое, осторожное и подобострастное обожание, которое ее спасало от ее горя. Она до сих пор ни о чем другом не могла думать спокойно, как о брате и его кончине, и[993] только с Наташей[994] княжна Марья чувствовала, что она продолжала жить в мысли о брате. Со времени кончины князя Андрея и до сих пор они ни разу не говорили о нем, но бесчисленные воздержания от речи о том-то и о том-то, их взгляды, их присутствие говорило им, что, о чем бы они ни говорили, они говорили о нем. По совету докторов и по желанию графини они переехали на другую квартиру для того, чтобы избавиться от воспоминаний; но княжна Марья и Наташа так же не могли избавиться от этих воспоминаний, как они не могли избавиться от жизни. Воспоминание этих последних дней его овладело ими всеми. Одно только в жизни было — эти воспоминания, остальное были скучные подробности, отвлекавшие от главного. А между тем они никогда не говорили про него. Им казалось, что то, [что] они видели, перечувствовали и пережили, не могло быть выражено словами. Что всякое упоминание о том, о чем-нибудь из его жизни (они чувствовали, когда Соня, графиня говорили об этом) нарушало величие прошедшего и было недостойно его.

Княжна Марья имела занятие, свойственное ее любовной натуре, ухода за больной Наташей, но Наташа не имела никакого занятия. Она сидела, лежала, ходила, ела, спала, говорила и всё думала одно: смерть там — как. Но ни для Наташи, ни для княжны Марьи не было ничего страшного и жалкого, горестного в этом воспоминании, напротив, что-то могущественное и подавляюще прекрасное. Наташа была больна, все говорили, но болезнь ее ничем другим не выражалась, кроме усталости. В ней был[995] надорван нерв жизни. Она не чувствовала вызывающего действия впечатлений, воспоминаний, потому что одно воспоминание и впечатление, поглотившее всё и ни к чему не вызывающее, продолжало действовать на нее. Она созерцала величие смерти и бесконечного.

[996]Наташа была слаба, бледна и худа, но ничто так не сердило ее, когда ей говорили, что она больна,[997] старалась делать то, что делают все здоровые, но силы ее заметно слабели.

Две причины были, которые[998] ухудшали ее положение: то, что она не высказывала того, что было на ее душе, что они никогда не говорили с княжной Марьей,[999] и то, что физические силы ее слабели.

И все три причины упадка ее духа носили в себе причины возрождения. То, что они не говорили между собой, как им казалось,[1000] потому, что слова были низки и недостаточны для выражения того, что они чувствовали, делало[1001] то, что они понемногу, сами не отдавая себе в том отчета и не веря этому, — забывали. То, что физические силы слабели,[1002] казалось, еще больше должно было усилить ее упадок, а вместе с тем, тут только, когда она заметила упадок сил, она неожиданно почувствовала, как испугалась, встрепенулась жизнь, сидевшая в ней, стала пробовать свои силы и как неожиданно, подобно молодой траве, пробивающей[ся] по заилевшему лугу, стали выбивать самые неожиданные жизненные впечатления, как бы пробуя свои силы. Она,[1003] думавшая, что она хочет смерти, не боится ее, любит ее — вдруг почувствов[ала] близость ее, испугалась и стала спрашивать себя, жива ли она.

Но Наташа сама не замечала этих невольных проблесков жизни — ей казалось, что горе еще всё так же сильно, ничто живое ее не интересовало, и она думала только о своей смерти, когда неожиданный случай показал ей самой присутствие этих, пробивающихся сквозь ил горя, игл травы жизни.

И причиною этому был Рамбаль.[1004]

Рамбаль был приглашен княжной Марьей, потому что приятель его рассказал графине Ростовой, как этот Рамбаль в Москве знал графа Безухова, про которого ничего не слышно было и которого знакомые его, находя это особенно поразительным, считали умершим в один месяц с его женою.[1005] Княжна Марья уговорила Наташу выдти[1006] в гостиную. Она хотела ее развлечь интересом о Пьере. Рамбаль поговорил сначала с графом и графиней о grrrande armée,[1007] потом на вопрос княжны Марьи стал рассказывать о своем знакомстве с Пьером.

— Si, je l’ai connu. Mais, madame, c’est plus, qu’un ami: c’est un homme qui m’a sauvé la vie.[1008]

Рассказав, как ему была спасена жизнь и как он простил преступника, Рамбаль, приняв ту поэтическую позу, которую он считал нужным принимать, говоря чувствительно, он начал рассказывать про вечер, проведенный с Пьером.

— Oh! C’était une de ces soirées qu’on n’oublie pas. Seuls sur les décombres de Moscou, nous nous sommes laissé aller aux confidences intimes, aux doux pensées de l’amour. Oui, mesdames. Il m’a parlé de son amour, le pauvre cher ami qui devait périr; il m’a parlé d’une femme qu’il avait aimé sans lui avouer son amour. Une jeune fille charmante qui avait fait un faux pas, mais qu’il aimait encore plus tendrement pour la juissance de pardonner. Nathalie disait il...[1009]

_____________

В этот вечер в первый раз Наташа заговорила с княжной Марьей о князе Андрее.

— Я боюсь, мы забывали это, Мари. Ты помнишь? И она заплакала...

№ 286 (рук. № 96. T. IV, ч. 4, гл. VI).[1010]

Он проехал мимо оборванной толпы пленных (их всех было взято 26 тысяч) и рядов французских орудий и подъехал к Преображенскому полку, у которого стояли взятые знамена. С того памятного дня 26-го августа, когда под конец Бородинского сражения на представление немцев о том, что сражение проиграно, он сказал: неприятель разбит, и завтра мы погоним из Священной земли русской, с этого дня, как[1012] в ночь военного совета в Филях на Рязанской дороге, когда он получил известие о пожаре Москвы, в Тарутине при известии о выступлении Наполеона из Москвы и теперь — он не мог спокойно говорить о том, что было единственным, всепоглощающим его желанием: видеть[1013] осуществление погибели французов, к[оторую] он знал уже давно. Тем более это волновало его, что он один из всего войска понимал это.

После Красненского сражения он видел вскипевшую эту борьбу, алчность славы между своими генералами, видел в глазах их упреки себе, видел жадность проэктов теперь, которыми замучают его, знал, что убедить их нельзя, потому что руководило ими не[1014] ум, а страсти, но это замеченное им настроение не расстраивало его душевной радости при подробных известиях о результатах Красненских сражений. «20 т[ысяч] пленных и 120 орудий — вот они, трофеи Бородинского сражения», думал он. Этот промежуток времени от 26 августа до 2 ноября для него, 86-тилетнего человека, не казался велик, и причина и следствие несомненно связывались между собой. То, что он[1015] ждал — свершилось. Французская армия была[1016] уничтожена. Истекавший кровью зверь не сопротивлялся более. Он[1017] был счастлив, как бывают одиноко счастливы люди, понимающие то, что недоступно еще толпе. Его призвание было исполнено. Он был счастлив. Все эти речи его окружающих генералов не занимали его — это было их неизбежное призвание, и оно в своей мере было полезно. Он сам был молод, сам вбегал первый на штурмы в то время, как ему выбили глаз, и думал, что всё в этом тогда. Он не имел к ним ни досады, ни озлобления. Проезжая мимо жалких рядов пленных, он заметил, как русский солдат давал французу, обвязанному платком, курить трубку и вдруг, увидав Главнокомандующего со свитой, спрятал трубку в голенище и, спрятав улыбку на лице, толкнул француза в ряды. Кутузов чуть заметно улыбнулся и, пустив лошадь в галоп, подъехал к фронту П[реображенского] полка, у которого стояли знамена. Он остановился, хотел что-то сказать, но почувствовал, что слезы, которые всегда выступали ему на глаза при разговоре о французах, заклокотали у него в горле. Чтобы скрыть свою слабость, он поднял руку, указывая на знамена, и сказал: «ура». Полки ответили перекатывающимся криком. И этот крик, эти[1018] русские, обросшие теперь бородами — какая-то особенная, новая, коренная сила виднелась в этих бородатых солдатских лицах — люди, эти знамена неприятеля, которыми махали державшие их, — всё это, как старое, привычное впечатление, еще сильнее возбудило то чувство умиления, которое Кутузов хотел скрыть, сказав «ура». Он сморкался, притворялся, что кашляет, и слезы текли по его сморщенным, пухлым щекам. Он махнул к себе рукой казаков и показал, что он хочет слезть с лошади. Старое, толстое тело, как всегда, сняли с лошади. Он поправился и сел[1019] на принесенный барабан, перед рядами полка. Кто-то из свиты махнул, чтобы державшие знамена солдаты подошли, и поставил их с лесом древок и знамен вокруг старого толстого человека, который, нагнув голову в белой с красным околышем фуражке, сидя на барабане и распустив живот между расставленных прямо ног, играл плетью, дожидаясь того, чтобы замолкли солдаты, кричащие ура, и сам бы он успокоился.

— Вольно![1020] — сказал он, и глаз его засветился радостным, твердым блеском.[1021]

Ему что-то нужно было сказать. Толпы офицеров окружили его. Он снял шапку с коротко обстриженной седой головы.

— Благодарю, ребята, — сказал он, обращаясь к солдатам, и в тишине, воцарившейся вокруг него, отчетливо слышны были его медленно выговариваемые слова.

— Благодарю всех за то, что вы сделали. Из всей Наполеоновской армии ничего не остается. Вот они! — он указал на знамена, на пленных и пушки.[1022] Надо забрать и выпроводить то, что бежит. Трудно было и трудно будет. Но зато слава ваша великая.

Он помолчал, и опять особенно заблистал его глаз. Он хотел сказать то, что ему нужно было[1023] и на что навела его сцена солдата с трубкой.

— Ребята, мы их победили, и слава вам во веки. Но, ребятушки, они тоже люди, не виноваты — их жалеть надо, видите, какие они... — опять его голос дрогнул и, чтобы не отдаться своему чувству, он вдруг надел шапку, встряхнул головой и шутливо сказал: — а[1024] и то, кто же их к нам звал? Поделом им м. и. в. г., — сказал он.[1025]

____________

Одна и та же веселая улыбка пробежала по всем лицам солдат, и опять 1000 голосов заревели ура.

Слова, сказанные Кутузовым и в начале и в конце своей речи, не поняты были войсками. Никто не сумел бы передать[1026] содержания сначала торжественной[1027] и под конец простодушно стариковской речи фельдмаршала; но сердечный смысл этой речи[1028] не только был понят, но то самое, то самое чувство величественного торжества в соединении с жалостью к врагам и сознанием[1029] простоты и добродушия, выраженного этим, именно этим стариковским добродушным ругательством, это самое чувство лежало в душе каждого солдата и выразилось радостным криком.

№ 287 (рук. № 96. T. IV, ч. 4, гл. VII—IX).[1030]

[1031]<В этот день некоторым войскам (на все недостало) была роздана водка. Но и в тех, которым не было дано водки, чувствовался праздник.[1032]

Полки авангарда Милорадовича стояли впереди [1 неразобр.] в стороне от большой дороги у края мелколесья. Морозы до 18 градусов стояли несколько дней, по ночам было ясно и звездно, по утрам падал снег. Морозный снег визжал и скрипел под колесами и шагами.

Деревья, кусты полыни, кучи хвороста для костров, усы, волоса, брови солдат, морды лошадей — всё было в инее. Из 3000 вышедших из Т[арутина] теперь растаяло до 900 человек. Полк стоял в чистом поле на снегу. Пробили зорю, молитву, поужинали[1033] сухарями с салом, выставили часовых и[1034] солдаты, окончив служебные занятия, принялись за ночные костры и разместились кучками. Душевная жизнь солдата начинается после вечерней зари у костра.

серебряным инеем деревья опушки и темные фигуры солдат.

У офицеров уже были балаганчики из хворосту, накрытые соломой и рогожами, но офицеры тоже сидели у костров, около которых на сажень таял снег и даже обсохла земля и было так тепло, что голые солдаты выпаривали вшей.

Около фелдвебельского костра собралось много солдат.[1036] Солдаты[1037] не стеснялись его присутствия, и разговор, пересыпанный ругательствами и шутками, не замолкал, но сосредоточивался в противуположной от офицера стороне костра.>

№ 288 (рук. № 96. T. IV, ч. 4, гл. XIII).

[1038]Все практические вопросы жизни, прежде вызывавшие в нем тревогу и поспешность, страх не ошибиться, теперь разрешались для него самым легким способом. Какой-то внутренний, прежде неслышный голос теперь всегда указывал, что можно и нужно, чего нельзя и не нужно сделать. Близкие окружающие люди, прежде представлявшиеся помехой для жизни, теперь,[1039] какие бы они ни были, поглощали всё внимание и деятельность Пьера.

Лица, окружавшие Пьера во время его болезни и выздоровления, были: княжна, два лакея, доктор, два пленных француза и граф Вилларский, тот самый масон, который вводил его 7 лет тому назад в петербургскую ложу. Всё это были давно знакомые лица, но все они теперь представлялись Пьеру столь же новыми и занимательными, как будто он в первый раз узнал их. Княжна, которую он знал с детства и которой он только старался избегать, поглощала всё его внимание первое время его выздоровления и, когда он в конце января уехал прежде ее в Москву, они, прощаясь, нежно обнялись и княжна сказала ему, что она прощается с ним навсегда и что то время, которое она провела с ним здесь, никогда не возвратится.

Пьер ничем не заискивал расположения княжны,[1040] но только с самого того времени, как она приехала к нему, он стал наблюдать ее. Но не так наблюдать, чтобы найти в ней смешное, странное, презрительное, как он изучал прежде, а наблюдал ее с одной определенной целью — где в ней живая душа человека.[1041]

И очень скоро, несмотря на всю трудность этого искания, Пьер нашел искомое, и княжна смутно почувствовала это и была благодарна ему. Княжна была одна из тех людей, которые[1042] всегда себя считают правыми и этим сознанием своей правоты любят укорять других людей. При самом первом опыте жизни, когда княжна вступила в дом отца Пьера, она почувствовала себя оскорбленною, свою привязанность непризнанною и людей, к которым она имела привязанность, неблагодарными. Первое впечатление это было так сильно, так резко отпечаталось в ее душе, что все свои последующие чувства она невольно отливала в ту же форму. Как будто ее призвание жизни состояло в том, чтобы к ней были неблагодарны. Она старалась сделать что-нибудь для людей только для того, чтобы были неблагодарны. Все были ей неблагодарны: и старый граф, и сестры, и прислуга, и девки, которых она брала, и Пьер — все, кроме ее собачки. Любовь к ее собачке была тоже выражение неблагодарности людей. Она приехала к Пьеру с тем, чтобы больше укрепить его отношение неблагодарности к ней. Пьер понял это теперь сейчас же. Но ему мало было этого, он старался добраться до того источника, из которого взялось это настроение. Он расспрашивал княжну про первое ее время, про молодость, про то время, в которое в первый раз она почувствовала эту неблагодарность людскую, и она рассказала с неожиданными слезами свою молодость.

Пьер понял ее. Он расспрашивал ее про свою мать, и, хотя княжна и ненавидела ее, она пожалела сына и рассказала в мягких чертах историю его матери, которую в первый раз понял Пьер.

Княжна не могла измениться: она всё так же смотрела на свет, как на арену для приложения своих сил неблагодарным людям, но Пьер уже понял источник этого взгляда, и он, слегка насмешливо [?] улыбаясь про себя, любил княжну и старался не разочаровывать княжну и быть к ней достаточно для ее удовлетворения неблагодарным. Таким же он был теперь в отношении своих двух людей. Старый Терентий был постоянно недоволен недостаточной важностью своего нового барина и старался на каждом шагу дать почувствовать, что он привык к другому, и Пьер доставлял ему удовольствие презирать себя. Молодой слуга старался делать карьеру и сделаться необходимым для барина, и Пьер и ему доставлял удовольствие, показывая, что его услуги ему были приятнее.

перемене в самом себе, было то, что он на[1043] просьбу Рамбаля второй раз дать ему денег просто и без труда отказал ему и без всякого усилия так упорно молчал, думая о другом в присутствии Рамбаля, что француз перестал посещать его.

Доктор, обрусевший немец, доставлял Пьеру особенного рода удовольствие тем, что, следя за своим мнимым лечением (в которое Пьер не верил), доктор притворялся сам верующим, в сущности же не верил и о медицине всегда говорил с горячностью и дурно, но охотно, а интересен был только тогда, когда говорил про семейные отношения своих пациентов, о чем он нечаянно заговаривал и говорил прекрасно, выказывая настоящее знание человеческого сердца, приобретенное, очевидно, любовью к человеку.

Вилларский, занимавший важное место в Орле, был интереснейший предмет наблюдения для Пьера. Глядя на него, Пьер видел себя в прошедшем. Вилларский был женатый, семейный человек, занятый и делами именья жены, и службой, и семьей. Но он считал, что все эти занятия суть помеха жизни, и постоянно смотрел с[1044] вниманием туда, куда его не спрашивали. Военные, административные, политические, масонские соображения постоянно поглощали его внимание. И Пьер, не стараясь ни исправить его, не осуждая его, не удивляясь, с своей теперь постоянно тихой, радостной насмешкой любовался на это странное, столь знакомое ему явление.

В практических делах Пьер, судя по своему отказу в деньгах французу (о котором он долго потом с удовольствием думал, удивляясь тому, что это совсем не так трудно, как прежде ему казалось), Пьер почувствовал, что у него теперь был какой-то центр тяжести, которого не было прежде. Он был так же, как прежде, равнодушен к денежным делам, но теперь он знал, что можно и нужно сделать. Новым доказательством этого было его решение ехать в Петербург и Москву.[1045] В Орел приезжал к нему его главноуправляющий, и с ним Пьер сделал общий счет своих доходов. Пожар Москвы стоил Пьеру, по учету главноуправляющего, около 2-х милионов. Доходы уменьшились на 30% — был результат учетов главноуправляющего. Но когда главноуправляющий ушел, Пьер один стал рассчитывать свое имение и к удивлению своему нашел, что 12 год не только не уменьшил его состояние, но увеличил его в пять раз. Расчет его был основан на том, что он считал доходы, получаемые им самим. Оказалось, что смерть жены, стоившей 150 тысяч, уничтожение подмосковной и московских домов, которые стоили 80 т[ысяч], увеличили его доходы впятеро. Он сообщил это соображение княжне и решил с ней, что он не будет возобновлять московского дома и подмосковной и отдаст внаймы петербургский дом.

№ 289 (рук. № 96. Т. IV, ч. 4, гл. XVI—XIX).

— Да, да, так, так, — говорил Пьер, нагнувшись вперед всем телом и жадно вслушиваясь во все страшные подробности, очевидно, забыв даже про присутствие Наташи. — Это был человек редкий. Он так всеми силами души всегда искал одного: быть прекрасным, что он не мог бояться смерти.[1046] Если он был горд, он имел право, — сказал Пьер. — Как я рад за него, что он свиделся с вами, — сказал он Наташе.

[1047]— Мари не застала его в лучшее время, — начала Наташа. — Он страдал ужасно, но он был так необыкновенен, он умел быть счастлив... Когда я в первый раз пришла к нему... — Наташа[1048] вдруг побледнела, как свои воротнички, глаза ее с умиленным блеском остановились на глазах Пьера, и она стала рассказывать отрывистым, с остановками, но не дрожащим голосом то, что она никогда еще никому не рассказывала: всё то, что он говорил в две-три недели их путешествия и жизни в Ярославле.

— Да, да, так, так, — говорил Пьер, нагибаясь над нею с налитыми слезами глазами и раскрытым ртом.

— Я часто думаю, что больше того счастья, которое я испытала в эти дни, никто никогда не испытывал. <В Троице он был очень хорош. Он подозвал меня и стал говорить о прошедшем. Я просила его пожалеть меня. Он сказал, чтобы я жалела его; что прощать никто ничего не может.>

— Да, да, так, — говорил Пьер.[1049]

< — Он знал сначала <я думаю>, что его жизнь кончена; но ему было не страшно. Он хотел спасти меня, и он спас. Перед приездом в Ярославль я рассердилась на Кирилла за то, что его дурно положили. Он, смеясь,>

[Далее от слов: Мучительный и радостный рассказ, видимо, был необходим для Наташи кончая: — Ну, прощай, прощай, душенька, милая Маша. Как бы я съела тебя, так я люблю тебя, — прощаясь, сказала Наташа и ушла к себе близко к печатному тексту. T. IV, ч. 4, гл. XVI—XVIII.]

На другой день, проснувшись, Пьер испытал чувство, подобное тому, которое должен испытывать человек, легший спать на воле и проснувшийся скованным. Та свобода, которой он так дорожил, которую он так лелеял, которой он так радовался в себе, не существовала более. Все, раскиданные прежде в разных сторонах центры жизни, все вдруг слились к одному центру, и центр этот был Наташа. Он отложил свой отъезд в Москву и поехал на другой день обедать к княжне Марье; на третий день он поехал вечером. Вернувшись в этот день домой, он долго взад и вперед ходил по своей комнате.[1050]

«Ну, что же делать. Если надо, то надо», — сказал он себе. И, сев за стол, написал письмо в Кострому к графу, прося у него руки его дочери.[1051] Он писал, что знает несвоевременность такой просьбы[1052] и потому готов ждать столько, сколько это будет нужно, и до тех пор не решится говорить с самой Натальей Ильиничной.

— Скажите мне свое мнение. Могу я послать это письмо, могу я надеяться?

Княжна Марья прочла письмо; краска радости покрыла ее лицо.

— Я очень рада, — сказала она.

— Но могу, могу я...

— Я очень счастлива. Я только одно скажу вам. Когда мы не знали о смерти вашей жены и вас считали за мертвого, она говорила мне, что один человек, которого она могла бы любить, как мужа — это вы.

Пьер вскочил, засопел носом и стал целовать княжну Марью.

— Я и не думаю теперь, не говорите. Я поеду в Петербург.

— Она любит вас, и она чудная девушка. Вы будете счастливы.

Пьер остался обедать в этот день, последний перед своим отъездом в Петербург. Наташа, как и в прежние дни, была задумчиво внимательна и восприимчива к Пьеру, но ее отношения к нему для него имели теперь новое значение. Прощаясь с нею, он с новым счастливым чувством взял и долго удерживал в своей эту худую,[1053] тонкую руку. Она будет его, и рука, и лицо, и глаза, и всё это сокровище женской прелести, которое так долго, мучительно и радостно, как что[-то] недоступное и чуждое, томило его.

Все люди, которых видел Пьер, были заняты одним — его будущим счастием; они знали все, они все радовались и дурно скрывали, что не радуются и не знают. И всех их любил Пьер, и все они были только покамест.

№ 290 (рук. № 96. T. IV, ч. 4, гл. XIX).

Сомнений не было, как прежде, никаких слов «je vous aime» ложных не было, всякое слово радостно повторялось. Одно сомнение: она скажет: он с ума сошел. Он, Пьер, человек, а мне нужно такого же бога, как я. Планов никаких: это случится, и всё кончено. После этого ничего не будет. Как они добры, что занимаются едой, деньгами, государством. Я им благодарен. Я их жалею. Мне говорят: хочу ли я служить, — ха, ха, ха! Мне говорят, что я дурно делаю, — ха-ха-ха! Торговки все улыбаются. Кн[яжна] улыбается и рада. — Она притворялась, что она злая. Гр. Раст[опчин] притворялся часто. — Пьер вспоминал потом это счастливое время.

Может быть, он казался странен людям, но он был счастлив и счастлив не без причины. Всё было прекрасно, всё было для счастья.

Он ехал по пожарищам Москвы и видел красоту. На каждом лице он видел красоту и добро. Может быть, это было безумие, но оно было лучше небезумия. Все были добры, прекрасны. Жена покойная была жалка и несчастна. Княжна — ангел доброты, и всё это было не выдумано, а правда.

877. Зач.: все чувствовали, что они бедные, гадкие люди, нажившие себе горя, упреков совести и безвыходное несчастие.

878. Далее до конца варианта — автограф на двух с половиной страницах. На полях: <М. Д. Бертье.>

879. Зач.: Москвы

880. Зач.: бессмыслицей

881. подобна игре вследствие быстроты

882. Зач.: обозначить то ме[сто]

883. Зач.: под

884. От этого-то ни в какой войне не было такой простоты движения войск, как в эту кампанию, и все попытки историков по заведенному ими порядку приписывать какие-то планы, марши и маневры своим героям, падают сами собой, при этой продолжавшейся всю кампанию и особенно ясно выразившейся при выступлении Наполеона из Смоленска игре в жмурки.

885. Зач.: сообразить

886. Зач.:

887. Зачеркнуто: Они бежали

888. Фраза не закончена.

889. Зач.:

890. Зач.: <на бегстве> во время бегства уничтожения

891. Зач.: (известно как далеко)

892. Все шли, сами не зная куда и зачем они идут. Еще менее других знал это <Постояв там по>

На полях конспект: [1 неразобр. ] Французы идут до Смоленска врозь. Грабят. [2 неразобр. ] [1 неразобр. ] Подвиг Нея. 1/10. Под Кр[асным] путаница. Идут дальше как в жмурки. Березина, сам бежит [1 неразобр.]

Взять нельзя, потому что самим есть нечего. Ежели не кажется победы, то только оттого, что все хотят драться.

Костер после Красного. Кутузов после Красного. — Богданович.

Красное, торжество К[утузова]. Богд[анович]. У костра. Полк [1 неразобр.]

Н[аполеон] мужествен, по показанию Т[ьера], остается в Кр[асном] и все-таки бежит.

Лимон [? ] поговор[ка? ] Кудашева. Пехота В. К. полож[ит] оружие.

Опять диспозиции. Толь die 1-е Colonne mar[schiert].

Если бы все эти расч[еты]

Потеряв всю армию.

Милорадович [? ] подарил колонну.

893. Автограф.

894. На полях:

895. Зачеркнуто: весь вид

896. Зач.: даны

897. Зачеркнуто:

898. Зач.: сде[лать]

899. В автографе: не имеющих

900. Захарченко и Петрова (стр. 142).

901. Зачеркнуто: А между тем стоит только забыть на минутку про план, присланный из Петербурга и составленный внимательно, и вглядеться в сущность дела, в солдат, в их положение, в те условия, в которых они были, и вдруг ясный свет осветит всё дело. И всё просто и понятно.

— редко мясо и никогда водка. Какова была одежда? Полушубков не было у трети, сапог не было теплых у половины. Холодные сапоги были худы. Где ночевали войска? В поле биваками. Какая была погода? <Морозы> Сырая осень, метели, метели и морозы до 18 градусов. Вместо зач. вписан дальнейший текст.

902. Зач.: присут[ствием]

903. Автограф.

904. вставка, написанная при последующем просмотре первого наброска.

905. Зачеркнуто:

906. Зач.: сделанный

907. Зач.: <Иногда, когда любимый> И рана

908. как рана иногда убивает, а когда залечивается, то залечивается только изнутри самой жизни.

909. Зач. начало первого наброска: Прошло две недели со времени смерти князя Андрея. Наташа и княжна Марья были неразлучны. Они редко выходили из маленькой угловой комнаты, отведенной княжне Марье, и над зачеркнутым вписана первая фраза след. абзаца.

910. Они сидели большею частью Позднее вписаны вместо зач. след. семь слов.

911. Зач.: и графиня

912. когда

913. Зач.: оставались одни, они

914. Зач.: и вписано позднее окончание фразы.

915. Зач.: Княжна Марья

916. Зач. позднее: и надписано: зажмурившись

917. Зач.: так или

918. поднять головы и

919. Зач.: Всякое участие в вольной жизни представлялось им кощунством испытанного чувства.

920. Зач. позднее: <над> в середине Вместо зач. вписаны след. восемь слов, а затем четыре исправлены из: таинственного, величественного, дальнего хора

921. След. слово вписано позднее.

922. Исправлено из: и далее зачеркнуто: продолжали прислушиваться. И потому

923. Зач. позднее. Они жили только тогда, когда они были вдвоем. <Они> <И> Это сближение между ними породило в них взаимное чувство, сильнейшее, чем дружба <Они часто были вдвоем> <Они большей частью были вдвоем>. позднейшая вставка на полях.

924. Зач.: невидимый голос

925. они затихали, <направляя> давая

926. След. фраза вписана позднее.

927. Зач. позднее: Им было легко вместе

928. Зач. вписанное позднее: так же согласно

929. След. два слова вписаны позднее.

930. Зач.: и надписаны след. три слова.

931. Зач.: только

932. Зач.:

933. Зач.: нем

934. Зач.: прошлом только

935. Зач.:

936. Зачеркнуто: полюбив

937. Зач.: думала вовсе о б[удущем]

938. уте[шительное]

939. Зач.: стала <читать> тайно, прячась от

940. Зач.: «Нет, я не понимаю ее», сказала она себе. <Я по>

— Мари, — сказала она ей. — Я читала вчера ночью.

— Я видела, — отвечала княжна Марья. — Я боюсь, ты и вписана след. фраза.

941. Зач.:

942. Зач.: взяла из этой книги и надписаны след. десять слов.

943. Зач.:

944. Далее вписано на полях и зач. позднее, кончая: был лишен ее новый друг.

945. Зачеркнуто: <вере> <высо[те]> том

946. Зач.: но <ежели бы> она любила и знала ее

947. Зач.: необходимость

948. величав[ой]

949. След. два слова вписаны позднее.

950. Зач.: Княжна Марья решила

951. <Они ни> <Они никогда, всё также, как и прежде> Дружба

952. Автограф.

953. Зач.: Наташа вышла в коридор и в столовую. <В> Граф Илья

954. и с досадой

955. Зач.: Отец <стоял у противу> сидел на стуле у окна и, положив свою плешивую голову на сжатые кулаки, всхлипывал.

956. Слово она вписано позднее.

957. Наташа, он поднял мокрое от слез лицо. «Бог мой, бог мой! — проговорил он. — Петя» и вписано до конца абзаца.

958. Зач.: вот — и он подал ей письмо.

959. спра[шивая]

960. Зач.: окруженная Соней и девушками и страшно и надписаны след.

961. Зач.: руками и

962. Зач.: и кричала: Наташу!

963. Зач.: строго

964. Так в автографе.

965. Зачеркнуто:

966. Зач.: На третий день, когда графиня стала плакать и когда ей приведен был <духовник ее> монах, который должен был исповедывать и причастить ее, она вспомнила о Наташе и велела ей идти к себе и отдохнуть. Но Наташа не чувствовала ни малейшей усталости и желания спать. <В ночь с ней сделались конвуль[сии]> Но в ночь она сама тихо вышла из комнаты матери, ушла к себе, и с ней сделались конвульсии, разрешившиеся рыданиями и слезами.

967. Зач.: но уже

968. <Когда княжна Марья, на месяц отложившая свой отъезд, теперь, в половине генваря, собиралась ехать,> Вскоре

969. Исправлено из: страшно и далее зач.: то

970. хочешь всю жизнь отдать

971. Зач.: Потеря

972. Зач.:

973. Зач.: хор[ошая]

974. Автограф.

975. Зачеркнуто:

976. Зач.: и вышел с своим полком вме[сте]

977. [конина, ]

978. [что ловко выпутался из беды, ]

980. [бодрым видом. ]

981. Зач.: было плохо

982. Зач.:

983. [«На этот раз от меня не уйдут русские графини. Я наверстаю то, что мне не удалось в Москве. Они очень... милы, »]

984. Зач.: одной

985. [княжне и графине]

987. Зачеркнуто: Вскоре после похорон Ростовы и княжна Марья с ними вместе переехали в Кострому.

988. И исправлено из: но

989. ничего не могли обещать и вписано до конца фразы.

990. След. три слова вписаны позднее.

991. Зач.: и вписано, кончая: жизни без Наташи.

992. того тех и зач.: минут

993. Зач.: <нич> любя

994. постоянно находясь с нею

995. Зачеркнуто: переломлен

996. Зач.:

997. Зач.: Она боялась

998. Зач.: увеличивали ее горе

999. то, что <воспоминание> впечатление смерти было так сильно, что заглушало все другие

1000. Зач.: для того

В автографе: делали

1002. Зач.:

1003. Зач.: вдруг

1004. Приезд Веры и известие о Пете. Вдруг: 1) злоба на судьбу, 2) презрение к Вере, 3) потребность usefulness [полезности], 4) <любовь к> проснулась и увидала, какая прелесть княжна Марья, и полюбила, как любят чужое.

Как оно затихло, но затихало. Жили в Москве. Болезнь, в Москву и вдруг приехал Пьер и неожиданная краска.

Пьер — легко, и всё ясно. В Москву. Приехал к Наташе и вечером — готово волнение.

Разговор княжны Марьи с Наташей; из бани чистый [? ], нет, жени[х].

Зачеркнуто: После

1006. Зач.:

1007. [великой арррмии, ]

1008. [— Да, я его знал. Но, сударыня, он мне больше, чем друг: этот человек спас мне жизнь. ]

1009. [— Ах, это был один из вечеров, которые не забываются. Одни среди развалин Москвы, мы пустились в задушевные признания, в нежные думы о любви. Да, сударыни. Милый бедный друг, которому суждено было погибнуть, он говорил мне о своей любви, он говорил мне о девушке, которую любил, не признаваясь ей в своей любви. Прелестная молодая девушка, она совершила ошибку, но он любил ее еще нежнее за радость прощения. Наталья, так он называл ее...]

1010.

1011. На полях конспект: Плен[ные]. Бород[ино]. Погоним из земли русской. 80 лет. Неприятны. Вид солдат.

1012. накануне

1013. Зач.: погибель

Зач.: чувства

1015. Зач.:

1016. Зач.: разру[шена]

1017. хотел

1018. Зачеркнуто: лица

1019. перед

1020. Зач.: распустив, офицеров

1021. Зач.: Толпы офиц[еров]

Зач.: Трудно было и еще

1023. Зачеркнуто: и то

Зач.: кто

1025. Зач.: бессмысленное, грубое, но для всякого русского человека имеющее такое определенное, добродушно стариковское ругательство. И опять затрепались знамена и тысячи голосов заревели ура. По звуку голоса, по виду его, по непонятным почти речам каждый человек чувствовал отражение своих лучших чувств в этом старом толстом человеке.

1026. Зач.: сначала смысл

1027. речи

1028. Зач.: чувство

1029. ничтожества и

1030. Автограф, продолжение предыдущего.

1031. А не будешь ходить в Москву

О Кутузове рас[сказ]

Холодно!

1032. В одном

1033. Зачеркнуто: кашей

Зач.: начался для солдат тот период задушевной жизни, когда

1035. Зач.:

1036. Зач.: и шел оживленный разговор. Офицер, завернутый в шинель, сидел на чурке, которую подложили ему, и

1037. не обходили его, <ока[зывали]> поправляли перед ним костер, подавали огня ему в трубку, но

1038. На полях: Рассеян. Людей любили и уважали.

Решился не строить, а надо.

Смысл жизни от того [? ], что вокруг себя.

В Москву и Петербург.

У Растопчина. Хотят, чтоб я лгал. Но нет, свою свободу и готовность.

Ну, нечего делать. Письмом.

1039. Зач.: были приятные, радостные гости.

и он часто заставлял его рассказывать и слушал с чуть заметной улыбкой. Строгий, непроницаемый вид Игната и его преданность составляли другой предмет бесконечных радостных наблюдений во время болезни Пьера. Старшая княжна, <прежде бывшая> с детства знакомая Пьеру только как княжна с деревянным лицом, теперь, во время его болезни, вдруг в его глазах распустилась <как цветок> живым прекрасным цветком <из какой-то мертвой куклы. Пьер не только> Пьер невольно заставил ее говорить, вспоминать, думать вслух и из наимертвейшего существа, каким она представлялась не только ему, но и всем, знавшим ее, понемногу стал перед ним выступать образ божий, столь же великий и бесконечный, как и в каждом своем проявлении. Княжна приехала к Пьеру, как к своему кормильцу, к наследнику покойного, с намерением исполнить свой долг, как она его понимала, и с намерением дать почувствовать, что она делает должное, но не нуждается ни в привязанности, ни в благодарности. <И вдруг понемногу <Пьер увлек, заставил> она почувствовала, что к> И первое время своего пребывания в Орле она была суха и холодна с Пьером. Но чем дальше, тем больше <она невольно увлекалась> <ее> Пьер вызвал княжну на рассказы из прошедшего. Казалось, главным чувством княжны за всю ее жизнь была зависть и гордость. Она хотела быть права всегда и ненавидеть всех; но Пьер видел в ее зависти желание любить, в ее гордости

Вместо зачеркнутого на полях написан дальнейший текст, кончая: где в ней живая душа человека.

1040. даже не надея[лся]

1041. На полях: Ревность. Пьер ревнует и говорит: Не могу. Я б[уду] мучать ее. Н[аташа? ] зарастает трава.

Зач.: имея мало

1043. Зачеркнуто:

1044. Зачеркнуто: горд[остью]

1045. Вскоре после его

1046. Зач.: Я знаю его од[ного]

Зачеркнуто: Его лучшее

1048. Зач.:

1049. Зач.: А любить должен всякий.

1050. И вдруг

1051. Зач.: Он писал, что обстоятельства, в которых находится теперь Наташа, воспрещают ему открыть ей свои чувства, но что он просит графа согласия на этот брак.

Зачеркнуто: но что он

1053. Зач.:

Разделы сайта: