Война и мир. Черновые редакции и варианты
Том IV. Варианты из черновых автографов и копий.
К тому IV, страница 3

№ 265 (рук. № 97. T. IV, ч. 2, гл. XI, XIII).[380]

6 октября весь день двигались войска, ездили посланные и фуры и ломались балаганы французов и кухни; но о пленных всё еще не было никакого распоряжения. На другой день, 7 октября, все пленные солдаты[381] были на работе — таская и укладывая кули муки для французов; в балагане оставались только два больных солдата, офицеры и четыре человека, шившие рубашки для французов. В том числе был и Каратаев, распевавший песню своим тонким голосом. Пьер стоял у двери балагана.

Погода стояла ясная, тихая, теплая, так называемое бабье лето. Лист уже обвалился с деревьев, летняя трава засохла, всё, казалось, приготовилось к зиме, но[382] новая трава легла отовсюду и почки надувались на кустах и деревьях.

Тот хрустальный, ясно неподвижный блеск, который бывает только осенью, волшебной красотой освещал и голубое небо и землю.

Было тепло на солнце, и тепло это с кристальной свежестью утреннего заморозка, еще чувствовавшегося в воздухе и имело особенную прелесть.

Из двери балагана виднелся далеко на Воробьевых горах белый дом Мамонова, далеко, но отчетливо определенно своими линиями и углами [на] лазурном небе с пухлыми белыми облачками. Вблизи виднелся дом Алсуфьева, занимаемый французами, и на дворе кусты сирени с еще темнозелеными старыми листьями. Везде были развалины, нечистоты, во время пасмурной погоды безобразно отталкивающие, но теперь, в этом прозрачном, неподвижном воздухе и ярком свете, эти самые нечистоты и развалины были величественно прекрасны и успокоительны. Стайки воробьев, весело чирикая, то взад, то вперед перелетали по ограде сиреневых кустов.

[Далее от слов: Одеяние Пьера теперь состояло кончая: и воспоминание это было ему приятно близко к печатному тексту. T. IV, ч. 2, гл. XI.]

Из балагана слышалось пение Каратаева, со всех сторон слышны были резко[383] голоса переговаривающихся. Но в погоде было что-то заковывающее, неподвижное, и голоса эти не нарушали блестящее спокойствие, лежавшее на всем.[384]

[385]— Eh bien, comment allez vous, mon cher monsieur?[386] — сказал[387] Пьеру, подходя к нему, коренастый, румяный офицер, — il fait bien beau, n’est ce pas?

Офицер этот был один из самых старых знакомых караульных[388] офицеров, который всегда, бывая в карауле, подолгу беседовал с Пьером. В первый раз, как, разговорившись с Пьером, этот офицер узнал, каким образом Пьер попал сюда, он[389] обещался непременно довести о том до сведения высшего начальства.[390] Но, прийдя в другой раз,[391] не возобновлял об этом разговор.[392] Офицер этот был неглуп, имел некоторое образование и,[393] строго исполняя долг службы, любил отдыхать от забот службы в разговорах,[394] не касающихся службы, которые он и заводил всегда с Пьером. Он был одним из самых рядовых офицеров французской армии. Он не имел знакомств в высших сферах армии и ничего не знал и не хотел знать об общих целях и соображениях.[395]

Из его суждений о французской армии Пьер в первый раз очевидно ясно понял всю громадность этого целого, о котором он привык делать такие быстрые соображения.[396] Пьер спросил его однажды о том, где может находиться теперь полк Рамбаля, и[397] офицер не только не знал полка Рамбаля, но не знал даже, где находился корпус Мюрата, к которому принадлежал Рамбаль. Их разговоры с Пьером бывали самые интимные и состояли преимущественно из рассказов[398] о своих домашних интересах, о влиянии революции, о духовенстве, о домашнем житье-бытье в[399] Гренаде, где была его родина. Он расстегнулся и сел на лавочку подле Пьера.[400] Пьер спросил об том, что слышно о выступлении.[401] Офицер, не скрываясь, рассказал всё, что он знал.

Он сказал, что часть войск выступила куда-то ночью, но что выступают ли все и поведут ли пленных, он не знал. В их дивизии, которая держала караулы, только велено быть готовым, к выступлению.[402]

— Какая погода, точно юг...

— Но как же сделают с больными?[404] — перебил его Пьер, отказываясь от трубки, — ежели нам придется выступать, у нас в балагане один солдат не может идти.

[405]Офицер поморщился. Он не любил говорить про дела службы. Однако он ответил. Он сказал, что об этом позаботятся, что в Москве остаются гошпитали и с собой, вероятно, как и всегда, возьмут подвижной гошпиталь.

— У нас и повозки будут, — прибавил он. — И во всяком, случае, если мы пойдем вместе, я вас прошу рассчитывать на меня, у меня два экипажа, и они к вашим услугам.

Пьер поблагодарил.

— Много сделано зла, это правда, — сказал[406] офицер, — но вы согласитесь, что мы не были жестоки и делали всё, что от нас зависело, чтоб облегчить ваше положение, — сказал он.

—[407]Правда, — сказал Пьер.[408]

— Ca me rappele les vendanger chez nous. Oh c’est beau. Mon, grand père qui est fermier a deux vignes,[409] — и офицер, покуривая трубку, рассказывал Пьеру о своих дорогих домашних, деревенских воспоминаниях. Через полчаса, около полдня, офицер ушел обедать. Солдаты, бывшие на работе, вернулись и пленным, велено сейчас же готовиться к выступлению.[410]

В балагане гудело веселыми голосами собиравшихся.

Платон своими спорыми движениями обматывал свои онучи, бечевочками и давал советы Пьеру, как обвернуть портянками, приобретенными Платоном,[411] свои ноги.

— Что ж, Соколова-то куда денут? — сказал Платон, глядя на одного, не шевелившегося и свернувшегося под шинелью солдата.

Пьер подошел к солдату и спросил, может ли он идти. Лицо солдата было бледно, и глаза налиты кровью. Он не понял, что у него спрашивали, и ничего не ответил.[412]

Пьер поспешно вышел из балагана с тем, чтобы переговорить с офицером о больных. Два французских солдата стояли, у дверей, торопя пленных.

— Voyons, vite dépêchez-vous.[413]

Пьер обратился к одному из них, спрашивая, где офицер. Солдат этот, прежде ласковый (Пьер его знал), сердито крикнул на Пьера, чтобы он не смел выходить.

— Я приду, вы меня знаете.

—... rrr, — обругался солдат, выставляя ружье.

— Le lieutenant me demande,[414] — сказал Пьер и пошел с такою решительностью на солдата, что солдат принял ружье.

— Eh bien, faite vite, sacré... rrr...[415] — крикнул с ругательством солдат.

Выбежав к воротам дома, у которого его знакомый румяный офицер с другими возился у повозки, укладывая что-то, Пьер подошел к нему и начал говорить.

— Eh bien qu’est ce qu’il y a?[416] — холодно оглянувшись, как бы не узнав, сказал офицер.

Пьер сказал про больных.

— Ils pourront marcher, que diable,[417] — сказал он, отворачиваясь.

— Mais non, il est à l’agonie,[418] — сказал Пьер.

— Eh bien, on le laissera là où il est,[419] — сказал офицер.

— Il faudrait au moins...[420] — начал было говорить [Пьер], как вдруг офицер, грубо обругавшись, крикнул на него и велел солдату отвести его на место.

— Allez à ce qui vous regarde, faites vos paquets et marchez, voilà tout.[421]

<Пьер вошел в балаган. Каратаев, собравшись, прощался с больным солдатом. Все уже были готовы и прощались с остававшимися солдатами>

 

№ 266 (рук. № 96. T. IV, ч. 2, гл. XII—XIV).[422]

Одно последовательное занятие Пьера за это время, кроме внутренней работы мысли, состояло в наблюдении признаков общего положения французов — той таинственной силы[423] порядка, которая его водила из места в место, привела на казнь, спасла от смерти и бросила в балаган пленных.[424] Не отдавая себе в том отчета, Пьер непрестанно внимательно следил за этим порядком — за этой силой, управлявшей его судьбой, и в последние дни сентября заметил, что[425] эта сила стала ослабевать, в ней проявилось колебание, нерешительность, и Пьер стал верить в то, что время разрушения этой силы порядка — и вследствие того его освобождения — близко.[426]

В конце сентября слышно было про передвижения французских войск — в одно утро слышались выстрелы недалеко, в это же время стали пленных кормить хуже, и французы караульные обирали сапоги с пленных. И с Пьера сняли его тонкие, прорванные сапоги. Заболевшего пленного солдата не взяли в гошпиталь, а он умер тут же. Прежде охотно рассказывавшие Пьеру караульные об общем ходе дел — о завоевании Петербурга, о богатствах, найденных в Москве, о зимовке в России, теперь или молчали, или сердились, когда Пьер спрашивал их о том, что слышно было. — 1-го октября все караульные пришли с сапожным товаром и[427] холстом, который они получили накануне, и пленные солдаты,[428] умевшие шить и тачать, были засажены за работу. Везде на поле видны были выдвигаемые повозки и передвижения войск, и никто ничего не[429] говорил им, но все пленные были убеждены, что французы выходят на днях из Москвы[430] и что их погонят[431] тоже.

Все стали собираться к выходу — т. е. прилаживали себе, как могли, платье и обувь. Пьер, служивший переводчиком перед французскими офицерами за всех своих товарищей, 2-го октября от имени товарищей объявил французскому офицеру, что пленные просят, чтобы им возвратили их отобранное платье и обувь, что они слышали, что их ведут с армией, а что в таком положении они идти не могут. При этом Пьер указал на свои босые ноги.

Караульный офицер, немец (последнее время караул держали вестфальцы), полагая, что пленным объявлено выступление,[432] принял участие в пленных и обещал донести об этом начальству. Заинтерес[ованный] знанием немецкого языка Пьером, он расспросил его, кто он и как попался, и обещал донести и о нем особенно. Но тут Пьер заметил, что прежнего порядка не существовало. Добросовестный немец, взявшись за дело, исполнил обещание. Вечером, прийдя к Пьеру в балаган, он сообщил ему о нем лично, что нельзя было по спискам добиться того, кто он и где, как взят и что о всех пленных ничего не известно. При этом немец[433] дал Пьеру три рубля ассигнациями, которые Пьер с благодарностью принял.

Несмотря на то, пленные готовились к выступлению, и Каратаев, умевший шить сапоги и платье, работал по ночам со свечой, которую давали ему. Из цибикового ящика, который ему принес француз для подшивки подметок к своим сапогам, Каратаев сшил обувь вроде башмаков Пьеру.

Погода стояла ясная, теплая, тихая — так называемое бабье лето. Весь лист уже обвалился с деревьев, трава засохла, всё приготовилось к зиме, а небо[434] было теплое, голубое и солнце грело, как летом[435]. Трава и почки деревьев и вся природа как будто не знали, что им делать, ждать или распускаться. То чувство ожидания и страха, которое было в душе Пьера, усиливалось этой погодой, которая выражала то же чувство нерешительности и ожидания.

«Хоть что-нибудь поскорее», думал он в полдень 2-го октября, стоя у двери балагана и ожидая обеда, глядя на кухни и на двигавшиеся войска по полю.

Долгое время Пьер ничего не видел вокруг себя, кроме тех новых лиц русских пленных, которые шли впереди, сзади, подле него. Это все были такие же лица, как те, которые были с ним в балагане, такие же одеяния, те же выражения лиц.

Видимо, про пленных было забыто при выступлении армии и потом послано за ними и назначено им место.

Поэтому первое время пленные с конвоем шли одни и очень быстро, очевидно догоняя колонну, чтобы попасть в свое место.

При выходе из заставы пленные попали в самую середину движущихся бесконечных обозов. Издалека, подходя к заставе, послышались звуки движения экипажей, топота лошадей и криков бесчисленных голосов. Подойдя со стороны к заставе, мимо которой, теснясь, тянулись бесконечные ряды повозок, фур, телег, карет, дрожек, нагруженных до верху вещами, некоторые с женщинами и детьми, пленных остановили. Все пленные затеснились вперед, чтобы увидать это красивое, оживленное[436] зрелище поезда.

Пьер протеснился вперед. В ярких лучах вечернего солнца блестели мундиры, наряды женщин, лак экипажей, сбруи лошадей. Это напомнило ему разъезд с майского гулянья в Сокольниках. Только что теперешнее движение было оживленнее и веселее. Веселые крики французских голосов погонщиков, веселые лица, бойкие речи, улыбки, смех проезжавших — всё это сливалось в воздухе в один веселый звук. В числе ехавших карет между повозками Пьер узнал свою карету и своих серых лошадей. В карете в красной шали сидела красивая женщина, нарумяненная и насурмленная. На козлах сидел французский гусар и другой, арап.

— Франсуа, Франсуа, — кричала девка, высовываясь из окна кареты. — Экий чорт, не слышит, — прибавила она в то самое время, как проезжала мимо пленных.[437] Карета проехала, за ней толпилось стадо волов,[438] зеленых фур, на одной из которых сидела женщина с ребенком, и взади в дрожках в русской упряжи с бубенцами ехало два французских офицера, шапки набекрень, с красными лицами.

— Une bonne farce, Roussel![439] — прокричал один из них, и они, цепляя за повозки, проехали и опять остановились за быками. За ними двигались с огромными, как горбатые, мешками за плечами[440] высокие люди в ботфортах и синих доломанах и касках и говорили на каком-то непонятном Пьеру языке. Это были спешенные кавалеристы. Потом опять повозки, опять кареты, опять команды. Пьер думал, что пленные должны примкнуть к самому хвосту колонны, и боялся, что конца не будет этому движенью, но немец офицер, ведший их,[441] выехал вперед в толпу и, спросив что-то у денщиков, ведших в попонах лошадей, скомандовал своим, и пленных вывели на дорогу впереди этих лошадей в попонах и длинного в несколько рядов обоза, ведомого людьми в одинаких[442] мундирах и имевшего одни и те же буквы на крышках фур и вензеля с герцогской короной на покрывалах и каретах. Это был обоз Жюно, состоявший из 107 повозок, наполненных ризами, крестами, утварью, картинами. Пленным велено было идти впереди обоза маршала с тем, чтобы обоз был безопаснее.

Вступив в ряды, Пьер опять не мог видеть ничего, кроме окружающих его лиц пленных, и потом весьма скоро всё внимание его обратилось на землю и на свои ноги. Как ни хороша была обувь, сшитая Каратаевым, она была широка и жестка, и непривычные ноги без чулок скоро потерлись. Сзади, с боков, спереди Пьер слышал ропот этого текущего моря[443] слышал чаще и чаще повторяемые с разных сторон ругательства и крики. Но Пьер не наблюдал этого: всё внимание его было поглощено его ногами и неровностями земли, на которую он ступал.[444]

Шли очень скоро, не отдыхая, до вечера. И только когда стало темно, оказалось, что передние остановились и задние надвинулись так, что кареты Жюно въехали в пленных и дышлом пробили повозку, которую вез с собой немецкий офицер, ведший пленных. Долго в темноте слышались ругательства, отчаянно злобные крики и драки. Но как бы сами собой между тем, несмотря на путаницу, крики и драки, — с разных сторон разгорались огни, становились козлы для котлов и варилось и жарилось мясо. На этом переходе в первый раз Пьер узнал, что он ел лошадиное мясо тогда, когда уже он поужинал.

Его теперь занимали три вещи — лихорадка Каратаева, который ничего не ел и, дрожа, лежал у костра, его собственные ноги, — особенно левая, сильно потершаяся, и несомненные признаки разрушения того французского порядка, который владел им. Этот порядок мог погубить его и чуть не погубил его. Но он же его и спас, и от него теперь, от этого порядка, зависело всё существование Пьера. А порядок этот, видимо, разрушался. Последний признак этого разрушения Пьер увидал в двух немцах, подошедших к их костру и громко говоривших между собой.

Они видимо только что подрались (Пьер слышал эту драку издалека) с людьми Жюно, и подрались не одними руками, а оружием. У одного немца был разрублен лоб в кровь. И он хвастался тем, что его врагу еще хуже досталось. Он ругал и начальника обоза, и Наполеона, и, главное, Жюно, который награбил себе целый город и теперь мучает народ, заставляя караулить и давя других.

№ 267 (рук. № 96. T. IV, ч. 2, гл. XIV).[445]

Как всегда бывает при смотрении на большое количество однообразно двигающихся людей, впечатление личностей, людей уничтожалось и заменялось общим впечатлением характера движения. Это испытывал теперь Пьер, глядя на двигавшихся французов. Он не видал людей отдельно, а видел движение их. И характер[446] этого движения был такой однообразно-стремительный и поспешный,[447] что Пьер так же, как и все те, которые дожидались, испытывал одно непреодолимое[448] желание поскорее принять участие в этом движении. Все эти[449] люди, лошади как будто гнались какой-то невидимой силой туда вперед по Калужской дороге, помимо их воли. Все они в продолжение часа, во время которого их наблюдал Пьер, выплывали в горло воронки из разных улиц с одним и тем [же] стремлением скорее пройти, все они одинаково, сталкиваясь с другими, начинали сердиться, драться и не успокаивались до тех пор, пока не[450] вступали в широкую Калужскую улицу.

№ 268 (рук. № 96. T. IV, ч. 2, гл. XIV).[451]

Казалось, все эти люди испытывали теперь ввечеру, когда[452] они остановились посереди поля в холодных сумерках осеннего вечера, одно и то же чувство неприятного пробуждения от охватившей всех при выходе радостной поспешности стремительного куда-то движения. Остановившись, все как будто поняли, что не всегда будет так весело идти и идти куда-то, что[453] неизвестно еще, куда идут, и что на этом движеньи много будет тяжелого и трудного. Пьер[454] несколько устал, был голоден[455] и неприятное зрелище мертвеца, женщин[456] и всего разорения, которое он видел, было у него перед глазами.[457]

Воспоминание об оставленном солдате и слова капитана тоже неприятно подействовали на него. Но невольно вследствие того, что становилось трудно, он чувствовал себя особенно[458] готовым и мужественным.

— предметом разговора было то же самое, что поразило и Пьера: виденное разорение Москвы и перемена обращения конвойных — Пьер[459] встал и пошел ходить между кострами пленных. Было уж совсем темно. Начинало свежеть, обещая к утру мороз. Яркие звезды высыпали на небе. Справа от дороги поднималось зарево полного месяца. Вблизи, вдалеке,[460] сколько мог видеть глаз и слышать ухо, виднелись костры и слышался[461] гул огромного лагеря.

Полный месяц[462] поднялся выше,[463] и[464] красные огни костров стали бледнеть и как будто тухнуть. Как ни[465] шумно было это огромное сборище людей, тишина ночи, несмотря на их шум,[466] стояла над ними и поглощала их. Как ни странно было это сборище людей, как ни странно[467] враждебны были эти люди между собой, тихая[468] красота этой ночи поглощала их странность и злобу и любовно[469] соединяла их.

Месяц взошел выше, серебром обливая далекие поля и леса, выступившие в его свете[470] За далекими полями и лесами открывалась всё дальше и дальше светлая мгла.

— Благодарю тебя, господи, помилуй меня,[471] — сказал себе Пьер, вернувшись к костру, лег и заснул.[472]

 

№ 269 (рук. 96. T. IV, ч. 2, гл. XIV).[473]

<Лиловая шавка,[474] привыкшая к Пьеру во время его соседства с Каратаевым,[475] радостно визжа, подбежала к Пьеру.[476] Пьер приласкал ее[477] и пошел за нею.[478] У крайнего костра сидело и лежало человек 20 пленных, и между ними Пьер узнал Каратаева по его круглой фигуре и по звуку его добродушно веселого, спорого голоса. Каратаев, видимо, и не думал о своем прежнем товарище, ему было так же хорошо с новыми.

Между солдатами шел оживленный говор.[479]

— А что ж <ты> говоришь, конина поганая. Она поганая, да она сладкая.

— Вишь, кобылятина полюбилась. Чистый француз, ребята... Хранцузам она гожается, потому — нехристи.

— Ведь что сделали, идолы — мишень из икон поставили. Стало черти. А как они, братец ты мой, на это скверны, что чистоты никакой. Ему всё одно... — слышались голоса.

—[480]Стадо большая, соколик, и дурные и хорошие есть, — сказал голос Каратаева. —[481]А вот говорили, что он соборы пожег. Все целы. Глянул я с мосту. Вся краса божья целехонька стоит, потому нельзя ему божьего дома разорить, так-то.[482] А, Петр Кирилыч, что, как бахилочки мои служат? — спросил он, увидав Пьера.

— Ничего, хорошо. Вы как шли?

— Да тоже ничего.[483] Петров-то ведь обманул их... (Это был убежавший солдат.)

— Да, да, — сказал Пьер. Сесть со всеми вместе ему не хотелось; а одинокие беседы его с Платоном теперь кончились. Он сказал еще несколько слов и,[484] отойдя от костра, сел на траве>

№ 270 (рук. № 97. T. IV, ч. 2, гл. XIII, XIV).[485]

Новая глава

Про пленных, видимо, было забыто при общих распоряжениях о выступлении и теперь, когда вспомнили о них в половине дня, им велено было как можно скорее догонять выступившие уж колонны и поступить в назначенное место. Конвойные торопили пленных, пленные сами радостно торопились: [486] им предстояла большая радость движения и перемены места, которой они были лишены столько времени. Когда отворили двери всех балаганов, то пленные, как стадо баранов, давя друг друга, бросились к выходу с громким говором, заглушавшим крики конвойных солдат.

Когда все пленные вышли на поле, конвойные отделили пленных офицеров от солдат (Пьер, разлученный с Каратаевым, попал в число офицеров) и, строго подгоняя отстающих, быстро повели их вверх через поле....... к Калужской заставе.

пожарища были Москва. Человек 50 офицеров пленных быстро и весело двигались с громким говором. Спереди шли французы солдаты, тоже весело болтавшие, сзади на расстоянии ста шагов шла большая толпа человек 300 солдат пленных, в числе которых был Каратаев. Пьер знал это, но в огромной толпе не видел своего друга. И без Каратаева Пьер чувствовал себя одиноким.

[Далее от слов: Пленные офицеры, выпущенные из других балаганов, кончая словами: «Да ведь знаете, что сгорело, ну о чем толковать», — говорил майор близко к печатному тексту. T. IV, ч. 2, гл, XIII. ]

Подходя к Калужской заставе, внимание пленных перенеслось невольно от вида пожара Москвы к виду скрывающегося из глаз обоза и артиллерии, движущихся по Калужской дороге и по улицам предместья, подходившим к заставе. Подойдя со стороны к заставе, пленных остановили на площади,[487] и вся толпа их, теснясь, бросилась к дороге,[488] чтобы увидать красивое, оживленное зрелище в несколько рядов с веселым грохотом колес и говором нерусских голосов тянувшегося поезда. Пьер в числе других теснился к дороге. Конвойные строго крикнули на пленных, заграждая им дорогу штыками, и унтер-офицер, знавший Пьера, крикнул ему, чтобы он передал товарищам, чтобы они не сходили с места, ежели не хотят, чтобы их перевязали.

Пьер вернулся с другими назад и сел на дом [? ] подле майора, закуривавшего трубку. Майор обратился к Пьеру, расспрашивая его, кто он и ничему знает язык. Пьер отвечал майору и вместе с тем прислушивался к неумолкаемому веселому звуку все двигающегося поезда, к говору пленных, влезших на фундамент обгорелого дома и оттуда смотревших на дорогу.

— Эка народу-то, народу-то, смотрите, ведь это самого Наполеона обоз... — говорили пленные со стены. — И на пушках-то, и на фурах сидят. Это — больные. Вишь, стервецы, награбили, ведь это церковное. Вон у того-то на телеге, сзади за каретой-то. Эка добра-то! Батюшки мои, смотрите, с ребеночком! — Чудеса. А народ красивый. Это французские лошади... дрянь... И наш мужик, ей-богу! Ах, подлецы!

Пьер встал и пошел к стене; с помощью тех, которые были наверху, он влез, и ему открылось красивое, веселое зрелище.

В ярких лучах вечернего солнца он увидал впереди, по извивающейся Калужской дороге бесконечную вереницу, в несколько рядов двигавшиеся блестящие на солнце пушки и в красивых мундирах кишевших между ними солдат. Немного впереди заставы артиллерия кончалась и виднелось стадо быков, окруженное солдатами и повозками, и за быками начинался обоз самых разнообразных экипажей, наполненных и окруженных самым разнообразным народом во всю ширину дороги. И этот обоз тянулся перед ним и позади его по длинной прямой улице, ведущей к Калужской заставе. Это было красивое, веселое, возбуждающее зрелище.[489] Много было красивых экипажей и лошадей. Блестящие, красивые мундиры, даже были нарядные женщины, но то, что в особенности придавало веселое, возбуждающее впечатление в этом зрелище — это были лица. Все эти южные, энергически оживленные лица были радостны, веселы и ласковы. Улыбки, смех, ласковые, бойкие речи, как пар над рекою, стояли в воздухе, несмотря на перемену проходивших и проезжавших людей и несмотря на различие наций и положений. Были пьяные, но не грубо, а весело и добродушно пьяные люди.

— Dites donc, l’ami,[490] — кричал француз с козел фуры, обращаясь к Пьеру. — Adieu, l’ami, que je vous dis. Au plaisir de jamais vous revoir.[491] — И тотчас же он поворачивался назад к другому французу, шедшему за повозкой и, видимо, просившего положить в фуры огромный мешок, который нес француз. Француз на повозке перегнулся и, видимо, отказывался сначала и, наконец, готов был согласиться.

Рядом с этой повозкой ехали русские дрожки на[492] французских лошадях и на них привязан огромный узел, на котором сидел солдат, весело поглядывая кругом и доедая булку. Дальше какие-то с огромными — как горбатые — мешками за плечами высокие люди в ботфортах, синих доломанах и касках что-то громко, весело кричали на каком-то непонятном Пьеру языке. Потом опять повозки, опять кареты, опять пешие люди, еще небольшое стадо волов и коляска на прекрасных серых лошадях.[493] В карете в красной шали сидела красивая женщина, нарумяненная и насурмленная, на козлах сидел французский гусар и другой, арап.

— Франсуа, Франсуа, — кричала девка, высовываясь из кареты. — Экий чорт, не слышит, — прибавила она, и карета проехала. За каретой ехали повозки, нагруженные какими-то досками и картонами, и люди, шедшие подле, хохотали, что-то вырывая друг у друга. Потом ехала на двухколесной тележке женщина в черной юбке и красном шпензере и человек 10 солдат шли вокруг нее, и непрерывно и быстро трещали их голоса. Потом длинный ряд мешков ехал на телегах и за ними в дрожках с русской упряжью с бубенцами ехали два французских офицера.

— Une bonne farce, Roussel,[494] — прокричал один из них.

Потом шли денщики, ведя в попонах прекрасных лошадей, и за ними шел длинный в несколько рядов обоз. Люди на повозках были все в одинаковых мундирах, на крышах фур и на чепраках лошадей были одни и те же буквы Д. К. и та же корона. Между этими обозами замешалась тележка на русской мужицкой лошадке. В тележке сидела на мешках и сундуках женщина с ребенком и старый солдат в штиблетах шел, быстро семеня ногами у колеса, и что-то, нагибаясь, ласково говорил женщине.

— Oh vous serez bien, Madame, on vous fera pas,[495] — услыхал Пьер.

Пьер более часа стоял на стене, и обоз всё тянулся, всё тянулся, и чем дальше, тем гуще, казалось, вытекала эта струя поезда из Москвы. Казалось, не будет конца этому обозу. Но именно в то время, как показались обозы с вензелем и лошадьми в попонах, конвойный офицер собрал свою команду и, пропустив обоз, вступил с ними в ряды.

ругательства, отрывки фраз, но так [как] он не мог понимать, не видя, значения этих отрывков, он слышал их, как привычный звук, и всё внимание его обратилось, в особенности когда их провели верст 10, на неровности земли, на которую он ступал, и на свои ноги, которые без привычки скоро потерлись без чулок в жесткой обуви, которую сделал ему Каратаев. Кроме того, Пьера занимала теперь мысль о Каратаеве. Когда их вывели, Каратаев был в самом пароксизме лихорадки. Как он идет? Не останется ли он? «Неужели так навсегда мне придется разлучиться с ним», думал Пьер.

Шли очень скоро, не отдыхая, до вечера. Остановились на дороге, когда стало уже смеркаться. Передние остановились в деревне, задние расположились на дороге. Кареты беспорядочно надвинулись одни на других. То веселое расположение духа, которое одушевляло всех при выступлении из Москвы, теперь, вечером, совершенно изменилось. Все казались сердиты и недовольны, в темноте слышались ругательства, злобные крики. Карета, ехавшая сзади конвойных, наехала и пробила дышлом повозку конвойных. Несколько солдат с разных сторон сбежались к повозке; одни били по головам лошадей, запряженных в карете, сворачивая их, другие дрались между собой, и Пьер, вместе с другими пленными подвинувшийся смотреть на драку, видел, что одного немца тяжело ранили тесаком в голову.[496]

Пленных разместили, как вели, — офицеров и солдат отдельно. Пьер, поужинав похлебкой из ржаной муки с мясом, которую дали пленным, обратился с просьбой к конвойному, прося позволенья сходить к пленным солдатам, стоявшим шагов за 200 на другой стороне дороги. Он объяснил офицеру свое желание тем, что у пленных солдат у него был приятель, который вышел больной из Москвы. Офицер согласился и послал солдата проводить Пьера. На вопрос Пьера о том, что сделают с пленным, который окажется болен, офицер отвечал, что гошпитальных повозок для пленных нет и что тем хуже для того, кто болен, сказал он с значительным видом.

— Vilaine affaire s’il est veritablement malade. Il faut marcher, mon cher Monsieur, il faut marcher.[497]

Каратаев, укрывшись шинелью, лежал у костра, у которого ужинали еще его товарищи. Лиловая кривоногая шавка лежала подле него. Пленные солдаты радостно встретили товарища, громко приветствуя его, и Каратаев поднял голову.

— Проведать пришел, соколик? — сказал он с своей обычной споростью речи, — что бахилочки (обувь) мои, как служат? — спросил [он].

— Да ничего, хорошо, ты как? — спросил Пьер.

— Да что, соколик, всё держит.

— Что же ты не ел?

— И видеть не могу. То же тело, да клубком свертело. — Каратаев пересел получше, посмотрел на огонь. — Скучно что-то, Петр Кирилыч, так скучно, что ни болит — всё к сердцу валит. Оттого и скучно.

Пьер молчал. Он думал о том значительном виде, с которым французский офицер сказал ему: il faut marcher, il faut marcher.

— Да что же, силы-то у тебя есть? — спросил он у Каратаева. — Идти-то можешь?

Каратаев, видимо, не понимая вопроса, смотрел на Пьера.

— Ну, я говорю в день верст 20 пройдешь ты?

Каратаев покачал головой, слегка улыбаясь странности вопроса.

— Да разве я знаю, сколько пройду. Сколько бог пронесет. Так-то, соколик.[498]

____________

 

№ 271 (рук. № 96. T. IV, ч. 2, гл. XV—XIX).[499]

В то время, как растерянное французское войско двигалось таким образом, само не зная куда и зачем, сначала по старой Калужской дороге, прямо с фронта [? ], Кутузовское войско стояло спокойно в Тарутинском лагере.[500] Кутузов, разделавшись с Бенигсеном, уехавшим из армии, чувствовал себя обеспеченнее от необходимости наступления, которого[501] вред понимал он один во всей русской армии[502]. В этот промежуток времени к Кутузову приехал еще парламентер с письмом от Наполеона, означенным из Москвы, хотя Наполеон уже был недалеко впереди Кутузова на старой Калужской дороге. Кутузов ответил так же, как на первое письмо.

Молодежь генералов и офицеров между тем требовала деятельности — хотела скорее бежать и добить зверя, не соображая того, что кроме потери зарядов это добивание могло быть опасно и[503] вредно. Но эта часть армии требовала деятельности.[504] то, чтобы уменьшать количество людей, употребляемых в эти отряды, должен был соглашаться на требования этих людей. Несколько дней из отряда Дорохова, ходившего налево от Кутузова, приходили донесения[505] о том, что в Фоминском слабо стоит дивизия Брусье и что ежели бы дать ему несколько подкреплений, он истребит эту дивизию. Опять, как перед Тарутинским сражением, обстоятельства в русской армии сложились так, что необходимо было атаковать. Казаки ходили близко около французов, узнавали, что они стоят плохо, солдаты и офицеры скучали бездействием.

[Далее от слов: Штабные генералы, возбужденные воспоминанием о легкости победы под Тарутиным, настаивали у Кутузова об исполнении требования Дорохова, кончая: Казаки из отряда Дорохова доносили, что они видели гвардию французов, шедшую по дороге в Боровск близко к печатному тексту. T. IV, ч. 2, гл. XV.]

Был 12-й час ночи.[506] Генералы и партизаны, собравшись у Дохтурова, <с волнением обсуживали> дело. Было несомненно, что вся армия французов шла из Москвы по неожиданному направлению. Писали донесение Кутузову. Молодой, бравый офицер был призван к генералам, маленький, толстенький, аккуратненький Дохтуров[507] долго ничего другого не хотел слышать, как исполнение данного ему приказания — атаки Фоминского. Он согласился только отложить, послав, как можно скорее, донесение в штаб.

— Скачи, что есть мочи, и подай в штаб, — сказал он офицеру, подавая ему конверт.

— Такого важного известия не было во всю войну, — вставил Дорохов.

— Прямо в Главный штаб. Дежурному генералу. Разбуди всех.

— Слушаю-с, — отвечал офицер, уж вперед обдумывая, как он возьмет по-казацки запасных лошадей с тем, чтобы сделать эти 27 верст до штаба.

Ночь была темная, теплая, осенняя. Шел дождик уж 4-й день. Везде была грязь. Болховитинов верхом на своей лошади, сопутствуемый казаком, в поводу[508] державшим двух других, скакал, не переводя духа, нагнувшись вперед и работая нагайкой.

Проскакав верст 7, он пересел на казачью лошадь, пересел еще, забыв пароль в Тарутине, пролетел мимо часовых один — казаки его задержали — и ко вторым петухам, весь мокрый, грязный и запыхавшийся, был в Леташевке у избы, на плетневом заборе которой была вывеска: «Главный штаб».

Он бросил лошадь, вошел в сени.

— Дежурного генерала скорее, очень важное, — проговорил он денщику и вошел в растворенную дверь.

<Дверь Коновницына никогда не затворялась с тем, чтобы ночью не было задержки, и всем адъютантам посланным велено было будить его самого и сейчас же. Болховитинов знал это и пошел прямо к переднему углу, в котором, накрывшись головой, спал генерал>.

— С вечера нездоровы очень, третью ночь не спят, — заступнически прошептал денщик. — Уж вы капитана разбудите сначала.[509]

Но Болховитинов не слушал.[510]

— Очень важное, от генерала Дохтурова.

— Ну, постойте, постойте, он[511] больнешенек, — сказал, поднявши голову, офицер, указывая на спящего человека.

Спавший[512] человек был П. П. Коновницын — «человек, отличавшийся весьма небольшими умственными способностями и еще меньшими сведениями», как говорят нам его современники. П. П. Коновницын без сомнения имел полное право сказать то же самое и про[513] тех, кто говорил это, и тогда бы мы не знали, кому верить, но П. П. Коновницын не говорил этого, потому что он так же, как Дохтуров, был человек[514] скромный. Из деятельности же этого человека мы не видим ни огран[иченности] умственных способностей,[515] мы видим, напротив, в этом человеке, как и Дохтурове, тихое, незаметное, мужественное исполнение своего дела и вследствие этого наваливание самого тяжелого и нужного дела на его плечи. С тех пор, как Коновницын сделан был дежурным генералом, он спал не иначе, как одетый и с раскрытой дверью, в которую без доклада мог входить каждый и каждую минуту будить его. И это он сделал не один раз, чтобы удивить кого-нибудь, но, сочтя это раз своим долгом, он делал это постоянно[516] в продолжение месяцев. Только человек, понимающий устройство военной машины, поймет значение[517] этого[518] распоряжения и поймет, что дежурный генерал, спящий всегда с открытой дверью и в сражении всегда стоящий под огнем, что всегда делал Коновницын, есть шестерня машины, гораздо более существенная, чем та шумиха, которая выскакивает вперед с знаменем или крестами или пишет проекты и диспозиции.[519] А между тем и Коновницын, и Дохтуров только как бы из приличия внесены в список так называемых героев 12-го года: Барклаев, Ермоловых, Раевских, Милорадовичей, Платовых.

Щербинин,[520] имея на то разрешение своего генерала,[521] взял конверт. Ему не хотелось будить Коновницына, на которого было страшно смотреть с вечера, так он был болен. Он только что заснул и спал крепко. В комнате было темно.

— Да в чем дело? — спросил Щербинин шопотом.

Болховитинов запыхавшимся голосом рассказал, как по всем донесениям очевидно, что Наполеон вышел из Москвы и уже прошел Фоминское, направляясь к Малому Ярославцу. Щербинин, не отвечая,[522] встал,[523] босиком подошел к печурке, где у него были сернички. Денщик вырубил огня.

— Ах, проклятые! Как я этих прусаков терпеть не могу, — сказал Щербинин.

При свете искор Болховитинов видел в переднем углу спящего человека в ночном колпаке. Когда сернички загорелись о трут, Щербинин зажег сальную свечку, с подсвечника которой, побежали облеплявшие [? ] ее прусаки, и осмотрел вестника. Болховитинов был весь в грязи, и рукавом, обтираясь, размазывал себе лицо.

— Да кто доносит? Дохтуров. Кажется, Дохтуров. Нечего делать, надо будить. — Щербинин подошел и тронул рукой Коновницына. Красивое, твердое, но бледное лицо поднялось тотчас же.

— Ну что такое? Вы от кого? — неторопливо,[524] но тотчас же спросил он, мигая глазами от света.

Слушая донесение офицера, Коновницын распечатал и прочел. Едва прочтя, он опустил ноги в шерстяных чулках и стал одеваться, снял колпак и, причесав виски, надел фуражку.

— Ты скоро доехал? Пойдем к Толю, и лошадь к Светлейшему.

Коновницын видел то, что дело это большой важности и что нельзя медлить. Хорошо ли или дурно это было, он не думал и не спрашивал себя. Его это не интересовало. На всё дело войны он смотрел не умом, не рассуждениями, а чем-то другим. В душе его глубоко невысказанное было убеждение, что всё будет хорошо; но что этому верить не надо и тем более говорить, а надо делать свое дело. И это свое дело всегда стояло ему перед глазами.

Выходя из избы в сырую, темную ночь, он нахмурился частью от головной усилившейся боли, частью от неприятной мысли, пришедшей ему, о том, как теперь взволнуется всё это гнездо штабных, влиятельных людей при этом известии, как будут предлагать, спорить, приказывать, отменять. И это предчувствие неприятно ему было, хотя он и знал, что без этого нельзя было.

Действительно, Ермолов и Толь, к[оторым] он сообщил известие, тотчас же заспорили, каждый иначе понимая значение известия, и Коновницын, молча и устало слушавший их, напомнил, что надо идти к Светлейшему.

_________

Кутузов, как и все старые люди, мало спал по ночам. Он днем часто неожиданно задремывал; но ночи он[525] лежал, как и всегда, в сюртуке, не раздеваясь, на своей постели и думал. Так он[526] изуродованную голову на пухлую руку, и думал, открытым одним глазом присматриваясь к темноте.

С тех пор как Бенигсен, переписывавшийся с государем и имевший более всех силы принуждать главнокомандующего к бесполезным наступательным действиям, уехал, Кутузов был спокойнее в том отношении, что его не заставят участвовать в наступательных действиях. Урок Тарутинского сражения и кануна его, болезненно памятный Кутузову, тоже должен был подействовать.

«Они должны понять, что мы только можем проиграть, действуя наступательно. Терпенье и время — вот мои воины-богатыри». Кутузов[528] знал, что не надо срывать яблоко, пока оно не созреет. Оно само упадет, когда будет зрело, а сорвешь зелено, не будет ни яблока, ни еды. Он, как опытный охотник, знал, что зверь ранен смертельно в Бородинском сражении. Молодежи хочется бежать, посмотреть, как они его убили. «Подождите. Он изойдет кровью. Всё маневры, всё наступления», думал он. «К чему? Всё отличиться, точно что-то веселое есть в том, чтоб драться. Счастливо победить, а не драться. А они точно дети, от которых не добиться толку, как было дело, оттого, что все хотят доказать, что они умеют драться. Да не в том дело.[529] Всё отличиться. — Когда нужно было драться — в Бородине, кто убедил их в том, что сражение не проиграно, а выиграно. Они хотели бежать, когда надо было стрелять, а теперь наступление. И какие искусные маневры предлагали мне. Им кажется, что, когда они выдумали две, три случайности (он вспомнил об общем плане из Петербурга), они выдумали их все. А их всех — нет числа».

Теперь Кутузов знал, что Наполеон погиб, и он ждал[530] очевидных доказательств этой погибели, ждал их уж месяц, и чем дольше проходило время, тем нетерпеливее он становился. Лежа на своей постели, в свои бессонные ночи он[531] делал то самое, что делала эта молодежь — генералы, за что он упрекал. Он придумывал всевозможные случайности, в которых выразится эта верная, уже совершившаяся погибель Наполеона. Он придумывал эти случайности, так же как и молодежь, но только с той разницей, что он ничего не основывал на этих предположениях и что он видел их не две, три, а тысячи. Чем дольше он думал, тем больше их представлялось. Он придумывал всякого рода[532] движения Наполеоновской армии, всей или частей ее к Петербургу, на него, в обход его, придумывал — одно, чего он больше всего боялся — чтобы Наполеон не стал бороться против него его же оружием, чтобы он остался в Москве выжидая; придумывал даже движение назад по дороге, параллельной той, по которой он шел; но одного, чего он не мог предвидеть, это того, что совершилось, того безумного, судорожного метания войска Наполеона в продолжение первых 11 дней его выступления из Москвы, метания, которое погубило его, которое сделало возможным то, о чем, зная, что Наполеон погиб, — никогда не смел думать Кутузов. Но все-таки он знал, что Наполеон погиб, и чем дальше шло время, тем с большим нетерпением ждал выражения этой погибели. Донесения Дорохова о дивизии Брусье,[533] известия от партизанов о бедствиях армии Наполеона, слухи о сборах к выступлению — всё это могло казаться важным для молодежи, но не для Кутузова. Он с своей 60-летней опытностью знал, какой вес надо приписывать слухам, знал, как способны люди, желающие чего-нибудь, группировать все известия так, что они как будто подтверждают желаемое, и упускать всё противуречащее. И чем больше желал этого Кутузов, тем меньше он позволял себе этому верить.

Но он желал этого страстно, единственно[534] желая этого душою. Это была его одна цель, одна надежда. Всё остальное было для него привычное исполнение жизни. Как он ни казался иногда занятым, тронутым — это была привычка, о которой он не думал теперь, по бессонным, уединенным ночам. Такими привычками были для него женщины, они в его [1 неразобр.] физическое проявление, радость его при известии о Тарутинской победе. Он поздравлял и благодарил войска, как будто с чувством, но это всё было только привычное отражение окружающих их предметов. Но погибель французов, предвиденная, постигнутая вперед, было его душевное, единственное желание.

Когда он думал о том, как совершится это, он приходил в беспокойство,[535] вставал и ходил по избе и опять ложился. В ночь 11 октября он лежал, облокотившись на руку, и думал об этом.

«Опять, опять! » подумал он, чувствуя охватывавшее его волнение. И, приподняв голову, он окликнул в соседнюю комнату.

— Казачок! Катя! — проговорил он.

— Что прикажете?

— Дай лимонаду, коли не спишь.

В соседней комнате зашевелилось, но в то же время и в сенях послышались шаги Толя, Коновницына и Болховитинова.

— Войди, войди, голубчик. Что новенького? — окликнул их фельдмаршал.

Пока лакей зажигал свечу, Толь быстро, взволнованно рассказывал содержание известий. Несмотря на волнение страха предаться напрасной радости, которое испытывал Кутузов, слушая Толя, в голове его мелькнула та же мысль, как и в голове Коновницына. «Ну, теперь держись, подумал он, замучают проэктами».

— Кто привез? — спросил Кутузов с лицом, поразившим Толя, когда загорелась свеча, своей холодной строгостью. Кутузов употреблял все душевные силы, чтобы удержать выражение охватившей его восторженной радости.

— Не может быть сомнения, Ваша Светлость.

— Позови, позови его сюда.

Кутузов сидел, опустив одну ногу с кровати и навалившись большим животом на другую, согнутую ногу. Он прищуривал свой глаз, чтобы рассмотреть посланного.

— Скажи, скажи, дружок, — сказал он, всё нагибаясь ближе к Болховитинову,[536] как будто на лице его он хотел прочесть то, что мучило и радовало его. — Какие ты привез мне весточки. — А? Наполеон из Москвы ушел? Воистину так?

Болховитинов[537] начал подробно доносить, сначала не то, что ему было приказано.

— Говори, говори скорее, — не томи душу, перебил его Кутузов.

Болховитинов[538] рассказал всё, ожидая приказания.

Толь начал было говорить что-то, но Кутузов перебил его. Он хотел сказать что-то; но вдруг лицо его сщурилось, сморщилось, он захлюпал от слез и, оставив то, что он хотел говорить Толю, повернулся в противную сторону к красному углу избы, черневшему от образов. Он сложил руки и сквозь слезы сказал:

— Господи! Создатель мой! Внял ты молитве нашей... Спасена Россия. Благодарю тебя, господи.

Так думал и говорил[539] хитрый, развратный царедворец Кутузов.

________

[540]Мелькнувшая и Коновницыну и Кутузову одна и та же мысль о том, что известие о движении французов будет источником бесконечного количества проэктов, предположений, интриг, вполне оправдалась. Со времени этого известия и до конца кампании вся деятельность Кутузова заключается только в том, чтобы властью, хитростью, просьбами удержать свои войска от бесполезного наступления. Дохтуров идет к М[алому] Я[рославцу], но Кутузов медлит и отдает приказание об очищении Калуги, отступление за которую представляется ему весьма возможным. Кутузов один во всей армии понимает то, что добивать мертвого зверя бесполезно[541] и вредно.

И действительно, несмотря на то, что Кутузов везде отступает, неприятель везде отступает точно так же.

Но что бы было, ежели бы Дохтуров не поспел вовремя в Малый Ярославец? — спросят те, которые читали описания историков, доказывавших какой-то маневр, искусный маневр Кутузова, противудействовавший другому искусному маневру Наполеона.[542]

Что бы было, ежели бы я не поддержал падающего солнца?

Отвечать на этот вопрос нельзя, потому что того, о чем спрашивается, никогда не было, а придумано после. Кутузов никогда не останавливал Наполеона в М[алом] Я[рославце], Дохтуровские войска, столкнувшись в Малом Ярославце, вступили в бой, но тотчас же отступили после небольшого дела, и вся армия отступила, предоставляя Наполеону идти, куда ему угодно.[543] Но Наполеон не пошел вперед.

Но что бы было, если бы и не было совсем Дохтурова в М[алом] Я[рославце]?[544] как лист с засохшего дерева, и точно так же обсыпалась бы, трясли ли бы или не трясли его. Армия, при которой берут партии в 200 человек — 1000 человек пленных, в которой обоз имущества солдат больше обоза артиллерии, в которой главнокомандующий и император не во время сражения, а в середине своего войска, как это было на другой день сражения под М[алым] Я[рославцем], попадается в руки сотне казаков, — уже не армия. Люди этой бывшей армии бежали, сами не зная куда, желая только одного — выпутаться как можно скорее из безвыходного положения. Все ожидали только более или менее приличных предлогов для того, чтобы положить оружие и сдаться казакам, но и это было невозможно, потому что существует известная сила массы войска, обратно пропорциональная, вследствие которой 1000 человек не могут положить оружие перед одним.

Они разбредались для того, чтобы отдаваться в руки казакам, Наполеон испытывал то же самое. Ему одного хотелось: поскорее уйти отсюда, и поэтому на совете в Малоярославце, когда, притворяясь, что они, генералы, совещаются, подав[али] разные мнения, которых никто не слушал, последнее мнение простодушного солдата Мутона, сказавшего то, что все думали, что надо только уйти как можно скорее, закрыло все рты, и никто, даже Наполеон, ничего не мог сказать против этой всеми сознаваемой истины. Но как будто мало еще было этого — опять оставался стыд сознания, что надо бежать.

На другой день после совета случилось то нападение казаков на Наполеона в середине его армии, которое дало последний толчок. Когда вот-вот могли поймать на аркан самого великого человека, когда уже до такого беспорядка дошла вся армия (ежели казаки не поймали в этот раз Наполеона, то спасло его то же, что губило французов — добыча, на которую и в Тарутине и здесь, оставляя людей, бросались казаки), то делать было нечего, как только бежать по ближайшей знакомой дороге. Больше всех это понял Наполеон, который теперь, с своим 40-летним брюшком, уже ясно чувствовал, что это было не то, как в Арколе, где он хотя и попал в канаву — выбрался из нее, но теперь уже не было той поворотливости и смелости.[545] Под влиянием страха, которого он набрался от казаков, он тотчас же согласился с Мутоном, и все охотно пошли назад, умышленно разбегаясь, чтобы попадаться казакам, которые все-таки давали и платье и хлеба и не вели еще за 1000 верст. Остальные бежали. Положение их становилось хуже и хуже, и, наконец, вождь их, всё быстрее и быстрее желавший бежать, достал шубу и, сев в сани, поскакал один, оставив умирать своих товарищей.

Но не так думают историки. Глубокомысленные маневры Наполеона описываются наиподробно. И даже отступление от М[алого] Я[рославца] тогда, когда ему дают дорогу в обильный край и когда ему открыта была та параллельная дорога, по которой прошел, преследуя его, Кутузов, по разоренной дороге — объясняется нам по разным глубокомысленным соображениям.[546]

Потом описывают нам величие душ маршалов и Наполеона во время отступления и, наконец, последний отъезд Великого Императора от геройской армии.

Даже этот последний поступок бегства, на языке человеческом называемый последней степенью подлости, которой учится стыдиться каждый ребенок, и этот поступок на языке историков получает оправдание.[547]

Тогда, когда уже невозможно дольше натянуть столь эластичные нити исторических рассуждений, где действие уже явно противится тому, что всё человечество называет дурным и хорошим, является у историков спасительное понятие о величии. Но величие Ивана Великого не grandeur.

— велико, нет ужаса, который бы мог быть по-человечески [поставлен] в вину тому, кто велик.

А что такое величие? Величие есть мера нашего умственного роста. Для маленького существа 10 саженей не имеют меры, для большого 1000 подлежат измерению. Для нашего века, с данной нам Христом мерой, нет неизмеримого величия. Всё подлежит его законам, а историки, еще пользуясь старым мифологическим приемом,[549] говорят нам о величии.

[Далее от слов: C’est grand! — говорят историки , ч. 3, т. IV.]

№ 272 (рук. № 96. T. IV, ч. 2, гл. XIX, ч. 3, гл. III).

[550]Кусок льда невозможно растаять мгновенно.[551]

В таком положении шли французы, морозов еще не было, но кусок этот,[552] Москвы, под Вязьмой оставалось 37 тысяч.[553]

В русской армии положение французов в это время было неизвестно, преимущественно потому, что партизанские и другие отряды, преследовавшие французов и бравшие отдававшихся пленных, пушки, обозы по заведенному порядку на войне, описывали свои действия так, как будто неприятель отчаянно сопротивлялся и только [благодаря] мужеству вверенного отряда, из которого каждый представлялся к чину или кресту, удалось победить.

То, что предвидели Кутузов и Коновницын, теперь сбывалось в высшей степени. Все хотели отличиться, отрезать, истребить, перехватить, полонить, опрокинуть французов. —

<Кутузов по донесениям не мог знать того, что происходило в французской армии. Все без исключения влиятельные лица армии срамили старого фельдмаршала за его бездеятельность, догадывались, что он нейдет из Полотняных Заводов, потому что ему там удобно покоить свое старое тело, прожектов, как он говорил, ему представляли тысячи, но он говорил только одно и только он один из всей армии, что ничего нет лучше золотого моста, и все силы свои употреблял на то (силы эти очень невелики у каждого главнокомандующего), чтобы мешать этому бессмысленному разрыванию на куски гниющего тела.[554]

Он не мог им сказать то, что мы говорим теперь: зачем сражение и загораживанье дороги, и потеря своих людей, и бесчеловечное добивание несчастных, зачем всё это, когда от Москвы до Вязьмы растаяла половина. И он говорил им вывод своей старческой мудрости, то, что они могли бы понять — он говорил им про золотой мост, но они смеялись над ним, клеветали его, и рвали, и метали, и куражились над убитым зверем.[555]

— не того величия, которое состоит в том, чтобы надеть на себя шапку, корону или с навязанной ветошкой на палке сказать какие-нибудь слова, а того величия, которое познает законы будущего и одиноко созерцает неизменные законы эти, подчиняет им свою волю.[556] Люди того времени могли не понимать этого величия. Но в последней истории 12 года, написанной по Высочайшему повелению, в книге, по которой будут учиться наши дети, сказано, что хитрый Кутузов[557] виновен в[558] чем-то перед потомством.> В книге, написанной по Высочайшему повелению, подробно описаны ошибки хитрого и слабого Кутузова. Там сказано, что Кутузов должен был так-то и так-то поступить,[559] а что он ничего этого не сделал и что (стр. 145, т. III) нравственное влияние русских войск ослабилось тем, что французы могли говорить, что всё сделали и что не взят в плен ни один маршал и т. д.

Армия французов пришла в Россию в числе 600 тысяч. Та, которая делала главную кампанию с самим Наполеоном, в числе 300 тысяч. Один раз было большое сражение, данное под начальством Кутузова — Бородино. После Бородина армия не вернулась и сражений больше не было. Из 300 тысяч перешли границу 6 тысяч. Кутузов командовал этим русским войском.

И книга, писанная по Высочайшему повелению, учит нас, что это нехорошо, а что следовало Кутузову сделать то и то и что нравственное влияние потеряно. Что следовало бы сделать Кутузову, ежели бы что, спрашивается невольно. И ответ ясен: ежели бы он поучился в академиях, в которых учат несуществующим наукам, и спросился бы у нас, учителей этих наук.[560]

академии; нашествие истреблено, стало быть кто-нибудь победил.

Нет, по учителям академии это не выходит так. Этого в книжках не написано.

В книжках сказано, что сражение выигрывает тот, кто занял поле. Ну, а ежели после Бородина французы заняли поле, а все-таки были побеждены, потому что без сражения уничтожились? Нет, этого в книжках не написано.

В книжке написано у Bernhardi слово в слово то, что сказано о потере нравственного влияния, потому что не пойманы маршалы и т. п. (Bernhardi, стр.) — вот это мы переписываем слово в слово.[561] Слово в слово это[562] странное место переписано из Bernhardi, но, к несчастию, как тот человек, которого научили сказать — носить, не сносить — и он сказал это покойнику, так и здесь то же, да некстати. У Bernhardi это сказано для того, чтобы показать, что французское войско еще было в тех же кадрах, так же могущественно в 13, как и в 12 году, и что слава покорения Наполеона принадлежит немцам. И странная натяжка эта у Bernhardi понятна, но в книге, по Высочайшему повелению написанной, не узнаешь другой причины этой переписки, как то, что хорошо в умной книге написано, дай и я напишу. Да еще то, что меня учили, что надо быть спокойно беспристрастным, — дай я буду [бес]пристрастным и понемногу соберу всё и против нас, не очень много, а немножечко. Запятую, но маленькую.

историков.

А в позорной книге, заместившей по времени даровитое произведение Михайловского-Данилевского, нет ни одной мысли, кроме того, что стратегия и тактика — очень полезные науки, так как их учат в большом доме и за большие деньги, и ни одной страницы, к[оторую] бы нельзя было заменить выпиской — смотри Тьера, Михайловского-Данилевского, Bernhardi и т. д.

________

<Под Вязьмой Ермолов, Милорадович, Платов и другие,[563] находясь в близости от французов, не могли воздержаться от желания[564] отрезать и опрокинуть два французских корпуса. Кутузову, извещая его об их намерении, вместо донесения был прислан конверт с лис[том] белой бумаги. И сколько ни старался Кутузов удержать войска, войска наши атаковали, стараясь загородить дорогу, пехотные полки с музыкой и барабанным боем ходили в атаку; но льдина французского войска еще далеко не растаяла — отрезать никого не отрезали, но побили и потеряли тысячи три людей. И французское войско,[565] стянувшись крепче от опасности, продолжало всё тот же свой гибельный путь к[566] Смоленску.

<С> 21-го числа августа был учрежден первый партизанский отряд Давыдова.[567] После были учреждены еще другие, и[568] чем дальше подвигалась кампания, тем более образовывалось этих отрядов. Отряды эти были самое приятное, самое безопасное употребление войск и потому самое полезное. Приятно оно было потому, что нигде так блестяще нельзя было отличиться; безопасное потому, что каждый отдельный начальник берег своих — маленькие партии никогда не стояли под выстрелами, и самое полезное потому, что эти отряды давали сведения о положении армии (не всегда верные, потому что чем лучше представлялось положение неприятеля, тем больше было заслуги) и подбирали те отпадавшие листья, которые сами собой сыпались с иссохшего французского войска.

В октябре месяце, когда французы бежали к Смоленску, этих партий> различных величин и характеров были десятки. Были партии,[569] перенимавшие все приемы армии с штабами и удобствами жизни, с пехотой, артиллерией; были одни казачьи кавалерийские; были мелкие, сборные пешие и конные; были мужицкие и помещичьи. Был один дьячок начальником партии, взявший в месяц несколько сот пленных. По характеру своему были партии чопорные, были веселые, разлихие, были великодушные, были мрачные и жестокие.[570]

Сборная партия в 300 человек под начальством Долохова принадлежала к <этим> мрачным и жестоким.[571]

Примечания

380.

381. Зач.: исключая тех, которые умели шить сапоги и рубахи

382. Зач.: теплое, как

383. веселые

384. Зач. автограф на полях: Пьер видел, как прошел Карат[аев], за угол караул французов на смену тех, которые стояли вчера, и ждал <чтобы> <новых караульных с тем, чтобы расспросить у них про новости дня> то, что слышно о выходе и о пленных.

Со всеми караульными, и солдатами и офицерами, сменявшимися и раза по три бывавшими в карауле за этот месяц, Пьер, благодаря своему знанию языков, находился в самых дружеских отношениях. Караульные, и солдаты и офицеры, со всеми пленными обращались хорошо <снисходительно и добродушно> (в особенности: французы), но к Пьеру все одинаково были не только ласковы, но уважительны <как> <почему-то признавая в нем что-то особенное от других. И всякий раз офицеры подолгу беседовали с ним>.

<коренастый, румяный>, сухощавый, нахмуренный и желчный, круглолицый человек <был> особенно <приятен Пьеру своим добродушием и простотою. Он всегда приходил к Пьеру и подолгу разговаривал с ним> сблизился с Пьером. Офицер этот был чрезвычайно строг и требователен в деле службы, <но раз разговорившись с Пьером, он>

Далее автограф на полях и над зачеркнутым текстом копии. 

385. Зач. вписанное Толстым на полях: 7-го октября Сенекие заступил в караул и Пьер с удовольствием увидал своего старого знакомого, выходящего из-за угла балагана. <Вслед за солдатом к двери подошел Сенекие и окликнул Пьера.> Окончив служебные

386. [ — Ну как вы поживаете, дорогой месье? ]

387. : он, подходя к Пьеру и пожимая ему руку — Il fait bien beau, n’est ce pas [погода хороша, не правда ли]. И он, прислонившись к двери балагана, достал трубку и стал набивать ее.

388. Далее знак переноса: на исправленную копию и зач.: и он сел рядом с Сенекие на пригороженную у двери лавку.

389. пришел в ужас от этой несправедливости, которая была оказана Пьеру, и

390. Зач.: и освободить его.

391. Зач.:

392. Зач.: и только казался особенно ласковым с Пьером и подолгу всякий раз беседовал с ним о разных предметах, не касавшихся войны и службы.

393. Зач.: свято

394. Зач.: с умным и образованным человеком.

395. Наполеон <в его глазах>, которого он никогда не видел, в его глазах была отдаленная, великая сила, о которой судить нельзя было. Служил же он потому, что служить было похвально и выгодно.

396. Зач.: Когда

397. Зач.:

398. Зач.: Сенекие

399. Зач.: Тулоне

400. 7-го октября Сенекие заступил в караул. Два солдата его роты прошли мимо Пьера в балаган <к Каратаеву>. Пьер спросил у них, что слышно про выступление, но солдаты ничего не могли сказать ему. Один из них подошел к караулу, спрашивая, готова ли его рубашка.

Далее текст переходит к автографу на полях и над зачеркнутой копией со знаком:

401. и Сенекие

402. Зач.: <Закурив> Достав и набив трубку, офицер присел на лавочку, сбираясь побеседовать. Два солдата прошли в балаган, и Пьер слышал, как замолкла песня Каратаева и он ста

403. Зач.:

404. Зач.: сказал

405. Зач.: Сенекие

406. Сенекие

407. Зач.: Да, это

408. Зач.:

— Чудная погода. 

409. [— Мне это напоминает сбор винограда у нас. Ах, как это красиво! У моего деда, фермера, два виноградника, ]

410. Далее после зач. двух листов копии текст направленной копии. Зач.:

411. Зач.: из остатков шитых рубах

412. Зачеркнуто: Другой солдат только стонал, но

— Ну, скорое, поторапливайтесь. ]

414. [— Меня зовет поручик, ]

415. [ — Ну, живо, чорт возьми... ]

416. — Ну, что еще?

417. — Они пойдут, чорт возьми,

— Да нет же, он умирает,

419. [ — Ну что ж, его оставят на место. ]

420. [— Надо хотя бы... ]

421. [— Не суйтесь не в свое дело, собирайте ваши вещи и идите, вот и всё. ]

422. Автограф на двух листах.

423. того таинственного порядка

424. На полях конспект: Спасительный клапан. Погнали.

425. Зачеркнуто: этот порядок

426. Зач.: Выводы свои Пьер делал не из разговоров товарищей и караульных. Разговоры эти были самые странные и непоследовательные. То говорили, что французы уже в Петербурге, то говорили, что они <всю> <пер[езимуют]> зимуют в Москве, то что <Наполеон уехал> заключен мир. Но выводы свои Пьер делал из самых мелких, незаметных

427. рубахами

428. Зач.: все были засажены

429. Зач.:

430. Зач.: что фр[анцузы]

431. Зач.: куда

432. Зачеркнуто:

433. Зач.: предложил

434. Зач.: сияло лазурью

435. Была та осенняя погода нерешительности и ожидании

436. Зачеркнуто: в ярких

437. Зач.:

438. Зач.: с повод[ырями]

439. [— Хороша шутка, Руссель! ]

440. Зач.:

441. Зач.: вдруг

442. Зач.: ливреях

443. но он не мог у[слышать]

444. Зач.: <Ты только> Дай размочим, вот важно

445. Автограф на полулисте.

446. поспешности и стремительности

447. В рукописи осталось незачеркнутым: что Пьер чувствовал

448. В подлиннике:

449. Зачеркнуто: повозки

450. Зач.: исчезали

451.

452. Зач.: зашло солнце, и холодные сумерки стали сгущаться над ними и вписано, кончая:

453. Зач.: не сразу дойдешь куда-нибудь и что

454. Зач.: испытывал это же чувство. Он

455. ноги его болели

456. Зач.: воспоминание об оставленном больном и слова к[апитана? ], к[оторые] он слыхал,

457. Зач.: <Ему некогда однако было останавливаться на своих мыслях, да и он не хотел этого делать; его [то] туда, то сюда беспрестанно звали, чтобы служить переводчиком. Когда же он и освободился, он ни на минуту не позволял себе опускаться и выдумывал себе занятия, чтобы не предаваться своим мыслям. Он помогал> <Кроме того> перед ужином полковник, имевший высшее начальство над пленными, призвал к себе Пьера и велел ему передать своим товарищам, что всех тех, которые вздумают отставать или попытаются бежать — велено пристреливать. Услыхав это приказание, Пьер нахмурился и сказал, что он приказания этого не намерен передавать и, не отвечая полковнику, говорившему еще что-то, ушел от него.

Солдаты и офицеры стояли все вместе. Солдаты пленные (все) таскали дрова для костров и готовили котлы. Пьер помогал им <и, столкнувшись с Каратаевым, подошел к его костру>. Каратаева он не встретил в этой большой толпе пленных, хотя шавка несколько раз подбегала к Пьеру. Поужинав похлебкой из ржаной муки с лошадиным мясом, Пьер <устроился у костра на ночь рядом с товарищем чиновником, бывшим с ним в балагане, и другими двумя незнакомыми офицерами. Офицеры говорили о разорении Москвы и бранили французов>, поговорив с товарищами, улегся на ночь у костра с пленными офицерами. Пьер разговорился с ними. Один старичок, с отросшей щетиной седой бороды на сморщенном подбородке, рассказывал Пьеру свою историю. 

458. Зачеркнуто: оживленным и свежим

459. Зач.:

460. Зач.: покуда

461. Зач.: говор. текст вар. 269.

462. Зач.: еще красный только что

463. Зач.:

464. Зач.: <огонь> красный свет его играл с красным светом костров и вписано до конца фразы.

465. Зач.:

466. Зач.: лежала на

467. Зач.: хотели они ненавидеть друг друга

468. Зач.: <любовная> <величественная> любовь и вписаны след. два слова.

469. сливала их в одно прекрасное целое.

470. Зач.: Костры тухли, люди засыпали.

471. Зач.:

472. На обороте листа написан конспект: Отпор пленных весельем. Французы грубы за то, что лошадиное мясо.

Увидав месяц, ждет тоски и напротив — успокоение.

Не понимает и не ищет понять, босые ноги. Каратаев, месяц.

473. См. сн. 4 на стр. 70.

474. Зачеркнуто: <привыкшая> Платона Каратаева

475. несколько раз подбегала и вписаны след. три слова.

476. Зач.: на этом привале.

477. встав от костра

478. Зач.: в темноте уверенный, что она приведет его к своему хозяину. Действительно

479. Зач.: — говорил один солдат, — крест с церкви стащили, из икон мишень для пальбы исделали

480. Зач.: Тоже и вписаны след. два слова.

481. Стадо большая.

482. Зач.: Видали, как анерал к нам подъехал на мосту. Так хорошо говорил.

483. Зач.:

484. Зач.: пошел дальше

485. Автограф, перемежающийся с почти сплошь зачеркнутой копией предшествующей редакции.

486. Зачеркнуто:

487. Зач.: Некоторые сели на земле отдыхая, некоторые подвинулись вперед, чтобы видеть, но конвойные не пустили <их> этих любопытных к дороге.

488. Зач.: по которой в несколько рядов нагруженные фуры, телеги непрерывно дребезжали, грохотали колеса, двигались войска и обозы, блестя своими [пушками? 16], стучали копыты и нерусский говор [1 неразобр.], гудело <бесчисленное> огромное количество повозок, лошадей и людей.

489. Зачеркнуто:

490. [— Послушайте-ка, дружище, ]

491. [— Прощайте, друг, говорю вам. Надеюсь никогда не иметь удовольствия с вами увидеться. ]

492. Зач.: крестьянских

493. прекрасных серых лошадей.

494. [ — Хороша шутка, Руссель, ]

495. [— Вам будет хорошо, сударыня, вам ничего не сделают, ]

496. На полях: <Пошел искать Каратаева; по морде лошади.>

497. [— Плохо дело, если он действительно болен. Надо идти, дорогой господин, надо идти. ]

498. На полях оборота листа: благообразие выезда. Церкви. Москва.

499. Автограф.

500. Болховитинов от Дорохова. Кутузов по ночам не спит. Бенигсена прогнал — посвободнее. К[утузов] атаковал в Бородине, но не после. Малоярославец, комедия.

501. Зачеркнуто: он один

502. Зач.: Вместо зач. вписано на полях до конца абзаца.

503. Зач.: наверно

504. Зач.:

505. Зач.: доказывавшие, что он <имел д[ивизию]> был в близости с какою-то частью двигавшегося французского войска. Но разноречивые. лживые донесения приходили так часто, что на эти донесения после Тарутинского сражения не было обращено особенного внимания. 

506. Зачеркнуто:

507. Зач.: подошел к нему с конвертом.

<Поручение, которое я даю тебе, извест[ить]> <важнее всего, что было> большой важности и вписано до конца абзаца. 

508. ведшим

509. Зачеркнуто: Болховитинов подошел к

510. Зач.:

— Что, что такое?

Всё это было в темноте. 

511. Зач.: тотчас

512. генерал

513. Зач.: его современников

514. Зач.:

515. Зач.: ни сведений.

516. Зач.: во всё время исполнения

517. качиваясь легким шагом подошел к ним. Первое впечат[ление]

Далее набросок-конспект: Государь из Петербурга имел известия о том, что французские войска растянуты и раздроблены, требовал, чтобы Кутузов атаковал. Он писал:

Мих[айловский]-Дан[илевский], 133, 134 стр.

Чичагов.

Но в то же самое время Кутузов <т. е. р[усские] в[ойска], не дожидаясь>, еще не получив этого приказания <атаковали Мюрата 5 октября еще>, 3 октября <атаковал французов> сделал распоряжение об атаке французов при Тарутине. Т. е. так говорят историки. В сущности же не Кутузов сделал это распоряжение (он даже вовсе не желал его делать), а положение армии стало таково, что необходимо было атаковать, и необходимость эта выразилась и поимкой пленных, и интригой генералов, и советами, и соображениями. Но атаковать было необходимо и, несмотря на всё нежелание Кутузова и на все препятствия, делаемые разными лицами, через два дня после вынужденного у Кутузова приказания, атаковали.

Новая глава

4-го октября были именины генерала Кикина. Вне нашей линии был дом.

Наполеон получает на смотру известие. Выход бляди. Распоряжение. Боговск[ой]. Щербинин. Кутузов. (Бессмысленное после Малоярославца.) Действительно, что бежали и только просили, чтобы их взяли. Пьер <идет> видит это. 

518. Зачеркнуто: подвига

519. Зач.:

520. Зач.: встал и

521. Зач.: распечатал

522. распечатал

523. Зач.: достал из печурки

524. Зачеркнуто:

525. Зач.: сиживал

526. Зач.: сидел

527. больную

528. Зач.: как опытный охотник

529. Зачеркнуто:

На полях: Они же и рады физически. 

530. Зач.: выраж[ения]

531. придумывал

532. Зач.: случайности

533. Зач.:

534. Зачеркнуто: как может след. слово исправлено из: желать человек

535. Зач.: и начинал

536. В подлиннике:

537. В подлиннике: Болговской

538. В подлиннике: Болговской

539. нашими ист[ориками]

540. Зач.: Мысль Коновницына

541. Зач.:

542. Зач.: То же самое

543. Зачеркнуто: Точно так же, как при отступлении от Мало-Ярославца русское войско только отходило туда <Но> фраза.

544. Зач.: Я полагаю, что было бы, если бы весной была осень.

545. Зач.: < После> Набравшись

546. Зачеркнуто: <Объясняется даже и то, почему> <Но соображения эти не могут такое> Это было бы непостижимо, ежели бы каждый человек не знал присущего каждому и особенно заметного в хитрости сумасшедших свойства человеческой природы рассуждениями оправдывать наибессмысленнейшие поступки.

547. Зач.: C’est grand! — говорят нам

548. Великий, grand, есть то, что

549. Зач.: величия богов

550. Автограф.

551. необ[ходимо]

552. Зачеркнуто: понемногу

553. Зач.: и вписан на полях след. абзац.

554. Зач.: Его не слушали и не понимали, и до могли понять современники. Они не зна[ли]

555. Далее от слов: кончая словами: смотри Тьера, Михайловского-Данилевского, Bernhardi и т. д. (стр. 88) обведено чертой (частью зачеркнуто) и рукою Толстого па полях сделана помета: Не надо.

556. Понятно, людям

557. Зач.: сделал много

558. Зач.:

559. Зач.: что ежели бы

560. Зач.: Но понятно, что учителю несуществующей науки неприятно, когда оказывается, что его наука не существует, но непонятно, что такое значит это суждение о кампании 12-го года

561. Зач.: (как и вся книжка, по Высочайшему повелению написанная, есть переписка всего чужого), но

562. Зач.: бессмысленное

563. решились

564. Зач.: что-то

565. Зач.: еще

566. Вязьме.

567. Зач.: Отряды эти

568. Зач.:

569. Зачеркнуто: которые

570. Зач.: Долохов

571. Кроме того, сам Долохов приобрел себе за это время репутацию

Разделы сайта: