Война и мир. Черновые редакции и варианты
Том III. Варианты из черновых автографов и копий.
К тому III, страница 3

№ 169 (рук. № 89. T. III, ч. 1, гл. XVII—XX).[295]

Прошло более года с того времени, как Наташа отказала Андрею и из своей вечно счастливой, радостной жизни вдруг перешла к тупому отчаянию, которое[296] смягчила, но не рассеяла религия.

Лето 1811 года Ростовы провели в деревне. В Отрадном[297] были жгуче-живые воспоминания о том времени, когда Наташа чувствовала себя в этом Отрадном столь беззаботно счастливой и столь[298] открытой ко всем радостям жизни. Она не ходила гулять, не ездила верхом, не читала даже, а молча сидела по целым часам в саду на скамейке, на балконе или в своей комнате.

[Далее см. текст варианта № 168, стр. 51, начиная со слов: С самого того страшного времени, — кончая: была в прежней жизни стр. 52].

Ей радостно было думать, что она не лучше, а хуже, а гораздо хуже всех, всех, кто только есть на свете. Но и этого мало было. Она знала это и спрашивала себя, что же дальше? Ростовы рано поехали в этот год в Москву, и главное для Наташи, которая пугала их своей безжизненностью. Она молчала, слабела и худела, видимо, стараясь только никому не быть в тягость и на всё соглашаться.

В Москве первое время было то же.[299] Сначала возили ее в свет, но потом сжалились над ней. Она почти не выезжала из дома и рада была одному человеку из гостей — Pierr’у. Нельзя было нежнее, боязнее и вместе с тем серьезнее обращаться, чем обращался с нею толстый, ленивый граф Безухов.[300] Pierre со времени своего невольного участия в деле Анатоля, Андрея и Наташи и глубокой жалости к ней, заменившей в нем чувство презрения к ней, несколько изменил свой образ жизни. Он безвыездно жил в Москве, во-1-х потому, что в Москве ему[301] было ловко, как рыбе в воде, во-2-х потому, что жены его тут не было, в-3-х и главное потому, что здесь жили Ростовы.[302] Pierre ездил также в клубы, в свет и почти каждый день бывал у Ростовых, жил он по прежнему, но он воздерживался от главного своего пристрастия и порока. В этот последний год Pierre опять возвратился к масонству, но в другом смысле, чем прежде. Он решил, что переделать людей и свет — невозможно,[303] что в этом и масонство бессильно. Но мистическая сторона масонства привлекала его.[304] Изменение его образа жизни нравственно [?] имело влияние на него. Он так много и странно думал, что по ночам в сновидениях он думал и видел сны, открывавшие ему таинства масонства.

Так в последнее время он записал следующее сновидение...[305]

В конце зимы назначен был Растопчин,[306] вся Москва говорила только о[307] будущей войне с Наполеоном, огромная комета виднелась на небе. И Pierre в этом приближающемся перевороте, в этой неслыханной славе Наполеона видел явление, подтверждающее его взгляды на жизнь. Власть Бонапарта была не что иное, как уничтожение власти, которая была не от бога, как перст и орудие божие. Кроме того, предсказание из Апокалипсиса о 666 и погибели Бонапарта в России поразило Рiеrr’а. Он, тайно запершись в комнате и никому не говоря и стыдясь, как преступления, делал вычисление над своим именем и Pierre Besuhoff выходило 666, и он надеялся быть орудием погибели Бонапарта.[308] Другая мечта его была вновь соединить Наташу с Андреем. Он так простил ее и не мог понять, как мог Андрей не сделать того же. Разумеется, Pierre не говорил этого никому <и еще менее Наташе, но он много говорил с ней, и серьезно, о Бонапарте, его власти, о будущей войне и о том, что ожидает Россию. К удивлению своему, он заметил, что этот патриотический вопрос[309] начал занимать Наташу и потом сделался ее страстным увлечением, таким же, как было когда-то Дюпор, и теперь заменивший религию. Надо было жить Наташе, надо было увлечься чем-нибудь, и она увлеклась этой войной всё более и более, чем ближе она приближалась. Лето это Ростовы остались в Москве. В Москве они узнавали все действия войск. Получили известия об отступлении и о приезде государя. 11 июня было воскресенье. Наташа была у обедни с матерью.>

<Как это часто бывает, во время чтения молитвы Наташа слушала слова молитвы и вместе с тем думала.

Так же, как в вопросе о долгах отца ей пришло на купаньи простое, ясное средство исправить всё дело тем, чтобы жить умереннее, так теперь ей ясно представилось средство победить врага. — Как? — Соединиться любовью так, чтобы жезл нечестивых не вознесся на жребий освященных. Надо было просто сказать всем друг другу, что мы в опасности; давайте любить, помогать друг другу, отдадим свои деньги — ожерелье жемчужное. Пускай братья — Nicolas, Петя — пускай идет, он всё пристает выйти из университета, — и все пойдем на врага и сразу покорим его, это все-таки будет легче, чем биться, спорить, ссориться, как вчера Шиншин с папа, и все-таки пострадать.>

№ 170 (рук. № 89. T. III, ч. 1, гл. XXI).

Пете было решительно отказано. Он ушел один в свою комнату и там, запершись от всех, горько плакал. Все делали, как будто ничего не заметили, когда он к чаю пришел молчаливый и мрачный, с заплаканными глазами. После чаю, как обыкновенно, когда Pierre оставался. вечер у Ростовых, он составил с Ири[ной] Яковлевной и доктором партию графини.

Pierre ездил к Ростовым для Наташи, но он очень редко бывал[310] с нею и говорил с нею отдельно. Ему нужно было только для того, чтобы ему было радостно и покойно, чувствовать ее присутствие, смотреть на нее, слушать ее. И она знала это и всегда бывала там, где он, когда он бывал у них. Ей самой было приятнее всего в его присутствии. Он только один[311] не тяжело, а напротив утешительно напоминал ей о том страшном времени. После игры Pierre остался у стола, рисуя на нем фигуры. Надо было уезжать. И, как всегда, именно когда надо было уезжать, Pierre чувствовал, как ему хорошо было в этом доме. Наташа и Соня подошли к нему и сели у стола.

— Что это вы рисуете?

Pierre не отвечал.

— Однако, —сказал он Наташе, — вы не на шутку заняты войной, — я этому рад.

Наташа покраснела. Она поняла, что Pierre рад ее увлечению потому, что увлечение это заслонит ее горе.

— Нет, — отвечая на ее мысль, сказал Pierre. — Я люблю наблюдать, как женщины обращаются с мужскими вопросами: у них всё выходит ясно и просто.

— Да и что же может быть неясного, — сказала Наташа оживленно. — Нынче, слушая молитву, мне так всё ясно стало. Надо только смириться, покориться друг другу и ничего не жалеть, и все будет хорошо.

— А вот вы жалеете ж Петю.

— Нет, не жалею. Я бы его ни за что не послала, но ни за что б не удерживала.

— Жалко, что я не Петя, а то меня вы посылаете, — сказал Pierre.

— Вас — разумеется. Да вы и пойдете.

— Ни за что, — отвечал Pierre и, увидав недоверчиво-добрую улыбку Наташи, продолжал. — Удивляюсь, за что вы обо мне такого хорошего мнения, — сказал он.[312] — По-вашему, я могу всё хорошее сделать и всё знаю.

— Да, да, всё. А теперь самое главное — защита отечества, — опять слово «отечество» задержало Наташу, и она поторопилась оправдаться в употреблении этого слова. — Право, я сама не знаю отчего, но я день и ночь думаю, что с нами будет, и я ни за что, ни за что не покорюсь Наполеону.

— Ни за что, — серьезно повторил ее слова [Pierre]. — Вы и не покоритесь, — сказал Pierre и стал писать. — А это вы знаете? — сказал он, пиша ряд цифр. Он объяснил, что все цифры имеют значение букв и что по этому счислению написать 666 — выйдет L’Empereur Napoleon и 42. И рассказал предсказание Апокалипсиса. Наташа долго, с горячечно устремленными глазами смотрела на эти цифры и поверяла их значение.

— Да, это страшно, — говорила она, — и комета.

Наташа так была взволнована, что Pierre раскаивался даже в том, что сказал ей это.

№ 171 (рук. № 89. T. III, ч. 2, гл. I—VIII).

7-я ЧАСТЬ

[313]Что должно было совершиться, то должно было совершиться. Как Наполеон думал, что он начал войну с Россией потому, что он захотел всемирной монархии, а начал ее потому, что не мог не приехать в Дрезден, не мог [не] отуманиться почестями, не мог не надеть польского мундира и не поддаться предприимчивому впечатлению июньского утра и не начать переправу через Неман, так думал Александр, что он ведет отчаянную войну, в которой он не помирится, хотя бы ему дойти до Волги, только потому, что[314] не мог поступить иначе.

Лошадь, поставленная на покатое колесо рушилки,[315] думает, что она[316] совершенно свободно, произвольно ступая с левой или с правой ноги, поднимая или опуская голову, идет потому, что ей хочется взойти наверх, так точно думали все те неперечислимые лица, участники этой войны, которые боялись, тщеславились, горячились, негодовали, думая, что они знают, что они делают, а все были только лошадьми, мерно ступавшими по огромному колесу истории,[317] производившими скрытую от них, но понятную для нас работу. Такова неизменная судьба всех практических деятелей, и тем несвободнее, чем выше они стоят в людской иерархии, чем выше, тем более они связаны, чем круче колесо, тем быстрее и несвободнее идет лошадь. Стоит ступить на это колесо, и[318] нет свободы, нет понятной деятельности, и чем дальше, тем быстрее идет колесо и[319] тем меньше свободы до тех пор, пока не сойдешь с него.

[320]Только Ньютон, Сократ, Гомер действуют сознательно и независимо, и только у тех людей[321] есть тот произвол,[322] который против всех доказательств о нервах доказывает моя, сейчас поднятая и опущенная рука.

самых противных де[ятельностей] другой — нравственной стороне человека. Мы привыкли говорить о войне как о благороднейшем деле. Цари носят военный мундир. Военные люди называются так же, как и благодетели рода человеческого — гении, и так же, и более, несравненно более Сократа и Ньютона прославляются. Мечта мальчика есть война. Высшая почесть — военная. А что <есть война> и что нужно для успешного ведения войны? Для того, чтобы быть гением:

1) Продовольствие — организованный грабеж.

2) Дисциплина — варварский деспотизм, наибольшее стеснение свободы.

3) Умение приобретать сведения: шпионство, обман, измена.

4) Уменье прилагать военные хитрости, обман.

5) Что самая война? — Убийство.

6) Какие занятия военного? — Праздность.

7) Нравы — разврат, пьянство.

Есть ли один порок, одна дурная сторона человеческой природы, которая бы не вошла в условия военной жизни? Отчего же уважается военное звание? Оттого, что оно есть высшая власть. А власть имеет льстецов.[324]

Так вот почему военное дело более всего подлежит муравейным, неизбежным законам, руководящим человечество, и исключает всякий личный произвол и знание своей цели, тем более, чем более лица связаны с общим ходом дела. Как тем быстрее вертится[325] то колесо последней передачи, чем больше под ним передач. Теперь двигатели колес 12 года давно сошли с своих мест, колеса уничтожились и преобразовались, а результаты перед нами, и потому нам ясно, как ни один человек, чем выше он был (ни Наполеон, ни Александр), не имел ни малейшего чаяния о том, что будет, а что вышло именно то, что должно было быть. Наполеон с Вильны всё ждал мира, Александр не мог допустить, чтобы Смоленск был отдан, не только Москва.[326]

Теперь нам ясно, что было причиной успеха 12-го года. Я думаю, никто не станет спорить, что успех зависел от заманения Наполеона в глубь России, от сожжения городов и возбуждения ненависти к врагу. И не только никто не видел этих средств. (Я не говорю о разных намеках в письме Александра к Бернадоту и разных намеках современников, которые, естественно, après coup[327] собирают из всего, что было думано и говорено, и забывают, что эти намеки — 1 на 100 000 противуположных — не упоминают о противуположных, а говорят о подтверждающих свершившийся факт. Это — прием, которым оправдывают[ся] и подтверждаются предчувствия и предсказания.)

Итак, не только никто не видел этого тогда, но, напротив, все силы были направлены на то, что[бы] помешать этому, то есть входу неприятеля в глубь России и возбуждению народному.[328] И силы, направлявшиеся против, сами не сознавая того, обращались в пользу. Наполеон входит в Россию с 500-тысячной армиею. Он страшен своим уменьем давать решительн[ые] сражен[ия]. Мы раздробляем на маленькие кусочки свою вдвое слабейшую армию и держимся плана Пфуля. Армии наши разрезаны. Мы стремимся соединить их и для соединения принуждены отступать. И[329] невольно, описывая острый угол обеими армиями, заводим Наполеона до Смоленска. Мы намерены дать сражение впереди Смоленска и сами обойдены и принуждены защищать Смоленск. Смоленск мы защищаем, но не настолько, чтобы подвергнуть армии опасности, и не настолько, чтобы не обмануть жителей, которые погибают в стенах Смоленска, и Смоленск зажигают. Всё это делается противно распоряжениям свыше, всё это вытекает из сложнейшей игры, интриг, целей, планов, желаний противуположных друг другу и[330] не угадывающих того, что должно быть, и того, что есть единственное спасение. Пфуль уезжает, ругаясь, говорит, что die ganze Geschichte geht zum Teufel[331] и не может понять бессмыслицы раздробить армию сообразно с его планом и потом оставить этот план. Император уезжает от армии по письму Ш[ишкова], А[ракчеева] и Б[алашева], в котором они, как за довольно удобный предлог, ухватываются за необходимость воодушевить столицу своим присутствием, а в этом вся сущность дела. Генералы в отчаянии, что армии раздроблены и что нет единства начальства, что Багратион старше чином, а Барклай в[оенный] м[инистр], но из этой путаницы и раздробления вытекает нерешительность и избежание сражения, от которого нельзя бы было удержаться, ежели бы армия собралась вместе. Избрание не национ[альное] ничтожного Барклая главнокомандующим кажется ошибкой и горем, а оно-то спасает армию и возбуждает дух... Всё ведется для очевидной для нас, потомков, цели, но скрытой, как жернов от ходящей на круге лошади. И всё для исполнения предназначенной цели употребляется невидимым машинистом и берется во внимание: и пороки, и добродетели, и страсти, и слабости, и сила, и нерешительность — всё, как будто стремясь к одной своей ближайшей цели, ведет только к цели общей.

После отъезда государя из армии положение начальства[332] армии еще более запуталось, хотя это и казалось невозможно. Тогда, хотя неопределенно,[333] неясно, но чувствовался всеми центр власти. Теперь и этого не было. Барклай мог (и то сомнительно) отдавать приказания именем государя, но Багратион и поставлен независимо, был старше чином и мог его не слушаться, точно так же надо было просить Чичагова и Тормасова. Весь рой лишних и потому вредных людей, г[енерал]- и ф[лигель]-адъютантов, всё судивших и всё путавших, был тот же. Пфуль уехал и Армфельд, но Бенигсен — старший генерал и цесаревич были при армии. Цесаревич вернулся к Смоленску из Москвы и высказывал свою ненависть к Барклаю и теперь, когда нельзя было уже говорить о мире, не было брата, которому он противуречил, он противуречил Барклаю во всем. Барклай стоял за осторожность, цесаревич намекал на измену и требовал генерального сражения. Любомирски[й], Браницки[й], Влодски[й] и т. п. так раздували весь этот шум, что Барклай вынужден был поручить им бумаги для доставления государю в Петербург и приготавливал еще нужнейшие бумаги для Бенигсена и великого князя. Каждый, даже из тех, которые не прямо противуречили главнокомандующему, каждый имел свой план и проэкт и делал всё возможное, чтобы план противника не удался. Один предлагал сраженье, другой ехал как будто для рекогносцировки и вместо рекогносцировки[334] ехал в гости к корпусному командиру около того места и говорил, что он осмотрел и место не годится. И ему точно казалось, что оно не годится, тогда как его противнику оно казалось единственно возможным. Остроты, шутки, насмешки, ссоры перекрещивались, как плутонгная[335] пальба. Багратион долго не присоединялся, хотя это была главная цель всех начальствующих лиц, так как ему казалось, что он на этом марше ставил в опасность свою армию и что выгоднее всего для него было бы отступить левее и южнее и, беспокоя с фланга и тыла неприятеля, комплектовать свою армию в Украине. Он так думал, а в сущности он только выдумывал невозможности и придумывал выгоды для того, чтобы не подчиниться ненавистному и младшему в чине немцу Барклаю.

В Смоленске наконец соединились армии. Багратион в карете подъезжал к дому, занимаемому Барклаем. Барклай (за что редкие поклонники и превозносили его) надел шарф и вышел навстречу и рапортовал Багратиону. Багратион был доволен и подчинился Барклаю. Но, подчинившись, еще меньше был согласен. Багратион лично доносил государю. И когда оба главнокомандующие свиделись, они как будто сошлись, но рой Браницких, Винценгероде и т. п. еще больше отравил их сношения, вышло еще меньше единства. Хотели, сбирались атаковать, и вынуждены были принять неожиданное сражение в Смоленске, чтобы спасти свои сообщения. Так надо было.

Высший же машинист заставлял его топтаться в этом колесе для того, чтобы он соединился только под Смоленском, и для того, чтобы зажжен и избит был Смоленск. Это надо было[336] для того, чтобы поднялся народ.[337]

Мы с 1-х чисел августа искали сражения впереди и правее Смоленска, два раза ходили войска туда и назад, но во время этой нерешительности и споров французы — о чем мы не знали — хотели обойти нас с правого фланга и, заняв Смоленск, отрезать от Московской дороги. Совершенно неожиданно 3-го августа дивизия Неверовского наткнулась, была атакована всем авангардом Мюрата, должна была отступить, билась целый день и, отступая, привела французов к самому городу Смоленску, который не только уступить французам, но до которого допустить французов за день до этих событий никто и не мог подумать. На защиту Смоленска послан корпус Раевского. Целый день 4-го августа шло сраженье, но французы не стреляли по городу. 5-го корпус Дохтурова и Евгения Виртембергского послан на смену Раевского, и 5-го числа Наполеон сказал: on prendra cette bicoque on toute l’armée y perira,[338] и началась канонада из 150 орудий по войскам и городу и начались атаки французов. Mais la bicoque ne fut pas prise et l’armée n’y périt point.[339] Ha другой день Барклай де Толли велел Дохтурову отступить, и тут-то Бенигсен и великий князь поехали к Барклаю внушать, что армия недовольна и что нужно дать сражение, и тут наконец нашлись в главной квартире Барклая такие важные бумаги, которые главнокомандующий не мог поручить никому для доставления в Петербург, кроме самого брата государя.

—————

Старый князь после отъезда сына слабел с каждым днем, как замечала это его дочь, но на глаза равнодушные прислуги и знакомых он, казалось, [был] еще мужественнее и энергичнее, чем когда-либо. Он[340] начинал изменять все свои привычки.

Следующую ночь по отъезде сына он долго ходил по кабинету, потом в 11-м часу отворил дверь в[341] официантскую и стал ходить по гостиной зале. В зале, у шкапчика, он сел, отворил окно и смотрел в сад, потом велел подать свечу и тут читал и потом тут же в зале велел Тихону разбить себе походную кровать. На другой день[342] днем он спал и много ходил и делал беспрестанные распоряжения, вечером и ночью опять стал ходить по комнатам и опять велел себе разбить постель уже не в зале, а в галлерее.[343] Так он жил, беспрестанно переменяя ночлеги, очевидно не зная, что и когда и где он будет делать, но постоянно торопясь и не поспевая всего обдумать и обделать. С княжной Марьей за всё это время совсем не было ссор, но была к ней постоянная холодность, которую княжна Марья объясняла себе только приличием. Ему неловко было перейти от прежнего озлобления к ласке. А княжна Марья думала, что он бы хотел и не смел сам перед собой это сделать.[344] В конце июля он получил письмо о занятии Витебска и сражении под Островно. Прочтя письмо, он напился чаю с княжной Марьей и Бурьен и разговаривал оживленно о[345] сражении на Дунае. В конце разговора он к чему-то сказал, что как скоро дошло письмо князя Андрея от границы. Княжна Марья взяла письмо и, осмотрев его, прочла: «местечко Градник Витебской губернии».[346]

— Они теперь должны быть перед Вильно. Бонапарт пойдет влево. Ах, ничего-то никто не заботится. — Вели карты разложить.

Князь встал и велел Тихону разложить географические карты и стал делать расчеты о движении неприятеля в окрестностях Вильны. Он старческими корявыми руками водил по карте и позвал архитектора. Всё было так ясно обдумано, что он говорил, но всё относилось к прошедшему. Он не понял и не мог понять, что Наполеон уже был в Витебске. Давно уже это замечала княжна Марья, что последнее время князь не понимал того, что ему говорили, что у него были свои мысли, и ежели он спрашивал или узнавал о чем-нибудь, то он узнанное подводил под свои мысли. Княжна Марья попробовала напомнить ему о Витебске, но он сердито, презрительно и так самоуверенно посмотрел на нее, что она пришла в сомнение, не ошибалась ли она. Во время занятий над картами пришел Алпатыч. Князь поспешно пошел в кабинет, заметив иголк[ами] места на карте, и сел за бюро. Отправляемому Алпатычу надо было дать так много инструкций, и князю казалось, что никто заменить его не может.

— Почтовой бумаги, смотри же, этой золотообрезной — вот образчик, чтобы непременно по нем была. Потом протоколисту, этому мерзавцу, скажи, чтоб он записи мне выдал все. «Они всё запутают без меня, — думал он. — Лысые Горы чресполосны будут».

Потом была нужна покупка флера для портрета, потом ящик переплетный надо было заказать для укладки завещания.

Алпатыч принимал приказания, но удивлялся: никогда князь так подробно, мелочно, торопливо не доходил до всего. Отпустив Алпатыча, князь раскрыл завещание свое, которое он вынимал для мерки, и стал читать, надев очки.

«Ах, да, еще надо приписать статью о том случае, коли у внука не будет потомства».

Но, затворив дверь, князь устал и стал[347] перечитывать прежнее и писать новое. Завещание было очень пространное и обстоятельное, и князь испытывал успокоивающее чувство заниматься этим делом, которое будет иметь действие, когда его самого не будет. Тогда всё будет ясно, спокойно, — представлялось ему, — и он с особенным удовольствием обращался к тому времени. — Уже было поздно, когда князь встал от стола, но спать[348] ему не хотелось, но он знал, что не заснет и что самые дурные мысли приходят ему в постели — он вспомнил еще поручение Алпатычу: к имянинам Коли купить лошадь, позвал Алпатыча и подробно рассказал, какую.[349]

[Далее от слов: Погуляв потом по комнатам и примеривая всякий уголок, хорошо ли тут будеть спать... кончая: он открыл закрывшиеся было глаза близко к печатному тексту. Т. III, ч. 2, гл. III.]

«Тяжело, больно! Нет спокою телу, а духу еще, еще тяжеле. Не могу, не могу понять и запомнить всё, что надо. Да, да, еще что-то приятное было, очень что-то приятное я приберег себе на ночь в постеле. Лимонад? Нет, что такое, что-то в гостиной было? Княжна Марья что-то врала. В кармане что-то... Не вспомню».

— Тишка! Об чем за обедом говорили?...

— Об князе Михайле.

— Молчи, молчи.

Князь захлопал рукой по боковому карману камзола. «Знаю, письмо князя Андрея. Княжна Марья что-то про Витебск говорила, теперь прочту».

<Он> достал письмо[350] и положил на придвинутый к кровати столик с лимонадом и витушкой восковой свечкой. Он стал раздеваться.

разували, и как она, худая, сухая, желтая, упала вниз. А надо было еще поднять их, передвинуться на кровати. «Ох, как тяжело, ох, хоть поскорее, поскорее кончились эти труды и вы бы отпустили меня», думал он.

Он сделал, поджав губу, в 20-т[ый] раз это усилие и лег с письмом в руке. Письмо сына было записано в его памяти чем-то утешительным и приятным, но оно подействовало обратно. Тут только, в тишине ночи, при слабом свете из-под зеленого колпака, он, прочтя письмо, понял всё его значение. Что же это? Французы в Витебске. Так они через[351] 4 перехода могут быть у Смоленска. Может, они уж там?

«Что ж это? Нет, нельзя мне успокоиться».

Он завертел своей трещеткой. Тихон вскочил.

— Пошли Алпатыча. Дай халат и посвети в кабинет.

Надо было внушить Алпатычу, как ему поступить, ежели он встретит неприятеля, надо было запастись оружием и порохом (ружей, мушкетонов было много) на случай нападения мародеров. В два часа ночи он отпустил Алпатыча, но только что он отпустил его, как ему вспомнились еще необходимые, несделанные распоряжения. Надо было написать письмо сыну, надо было здесь, в Лысых Горах, распорядиться постановкой пикетов на дорогах, надо было укрепить усадьбу, внушить мужикам, написать предводителю. Не снимая халата до рассвета, князь Николай Андреич не ложился.[352] Утром он оделся, пошел в кабинет и послал за дочерью и за чаем. Но, когда пришли, он спал в кресле, склонившись на ручку, и на ципочках унесли кофе. Так же, как и прежние дни, в неперемежающихся хлопотах и заботе, прошли эти 3 дни отсутствия Алпатыча, со 2-го дня были посланы гонцы за ним, и целые дни князь Николай Андреич распоряжался шитьем платьев военных для всех дворовых и обучением их стрельбе, которое он поручил архитектору.[353]

Лысые Горы, имение князя Николая Андреича Болконского, находились в 60 верстах от Смоленска, позади его, и в 30 верстах[354] от Московской дороги. 2-го числа, после медового Спаса,[355] Яков Алпатыч по поручениям князя отправился в Смоленск.[356]

Яков Алпатыч, несмотря на то, или именно потому, что имел честь и счастие часто подпадать под удары суковатой палки старого князя, был по своему положению в той среде, в которой он действовал уже 36 лет и из которой не выходил, такой властный вельможа, какой теперь есть, может быть, только на востоке, такой вельможа, каким был какой-нибудь кардинал Ришелье и вообще полномочный любимец самодержавного государя. Не говоря о уездном городе, Смоленск находился еще в районе власти Алпатыча. В Смоленске Алпатыч, как с равными и даже низшими, обращался с губернскими секретарями и почтмеистерами. И купцы наперерыв просили его сделать честь посещения. Алпатыч под Очаковым мальчишкой был с князем и потому[357] имел несколько воинственный, акуратный вид старого служаки. В войне он считал себя таким же непреложным судьей, как и своего барина, и так же, как князь, считал, что под Очаковым действительно была война, и всё, что теперь называли войной, было так, детская забава — «так притворялись тоже, мы воюем» — говорил Алпатыч...[358]

Как всегда говорящие с чужого голоса, Алпатыч был увереннее в этом, чем сам князь.[359]

На зорьке прекрасного летнего дня 2-го августа, с вечера получив все приказания, напившись чайку, Алпатыч, провожаемый домашними, в белой пуховой шляпе — княжеский подарок, — с палкой, так же, как князь, вышел садиться в кожаную кибиточку, заложенную тройкой сытых саврасок.[360] Колокольчик был подвязан, и бубенчики заложены бумажками. Князь никому не позволял в Лысых Горах ездить с колокольчиком, и один становой был собственноручно избит за это. Но Алпатыч любил колокольчики и бубенчики в дальней дороге.

купить ей вот точно таких иголочек. Дочь укладывала за спину и под него ситцевые пуховые подушки. Свояченица-старушка тайком сунула узелок. — (Алпатыч не любил бабьи сборы.) — Один кучер подсадил его под руку.

— Ну, ну, бабьи сборы, бабы, бабы, — пыхтя, проговорил Алпатыч, точно так, как говорил князь, садясь в кибиточку. Отдал последние приказания о работах земскому и, в этом уж не подражая князю, снял с лысой головы шляпу и перекрестился троекратно.

— Вы, ежели что, вы вернитесь,[363] Яков Алпатыч, ради Христа нас пожалей, — прокричала ему жена,[364] намекавшая на слухи о войне и неприятеле.

— Бабы, бабы, бабьи сборы, — проговорил Алпатыч про себя и поехал холодком зари, оглядывая вокруг себя покрытые росой поля и соображая свои распоряжения о посеве и уборке и о том, не забыто ли какое княжеское приказание. Алпатыч не только словами и приемами, он даже лицом был похож на старого князя.

[365]Покормив дорогой в Поповых Крестах, к вечеру 2-го Алпатыч приехал в город и остановился у Ферапонтовых. Ферапонтовы были купцы, 5 братьев, у отца которых еще стоял Яков Алпатыч и с которым игрывал в шашки 30 лет тому назад точно так же, как играл теперь в мучной лавке с старшим братом.

— А по нашему делу разве соберешься, да и губернатор объявил, что опасности нет и войска наши далеко впереди.

Ферапонтов еще рассказал некоторые военные новости, как Платов Матвей Иваныч крепко бьет французов и на реке Марине (хотя никакой похожей по имени реки не было) 18 т[ысяч] французов в одну ночь утопил. Яков Алпатыч невнимательно слушал рассказы Ферапонтова. Он так же, как князь, презирал бабьи толки и был убежден, что кроме князя, хотя он и за 60 верст, никто вернее не знает хода дел.

На другой день Алпатыч надел камзол, который он надевал только в городе, и пошел по делам. Все его знали, все кланялись ему весело. Он зашел в лавки, на почту и в присутственные места, где пробыл весьма долго. Алпатыч считал себя большим мастером ходить с другом своим протоколистом долго, тонко обсуждали предмет и решили сделать так, чтобы вышло как можно сложнее и хитрее, хотя в хитрости надобности не было. Потом Алпатыч с протоколистом выпил дрей-мадеры, поговорил о политике и пришел, несколько раскрасневшийся, в лавку к Ферапонтову. Яков Алпатыч, что было большая редкость в то время, был так крепок насчет вина, что он не скрывал от князя и в добрую минуту говаривал ему:

— Вы изволите знать, я пить не пью, окромя как другой раз дрей-мадеры придется с приказным выпить, я ее люблю.

Проиграв несколько партий и побив кучера, который, как всегда, напился в городе, Яков Алпатыч рано, по своему обыкновению, лег спать на дворе на сене. Но едва он заснул, как толстый Ферапонтов в одной рубахе, поправляя поясок с ключиком, пришел к нему и объявил, что дело плохо. Слышны были выстрелы недалеко за Смоленском и, говорят, неприятель близко. Алпатыч усмехнулся и объяснил, как военный человек, купцу, что это бабьи толки, что чего не соврут, что выстрелы могут быть — ученье и что[368] до Смоленска ни за что не допустят, и заснул. А Ферапонтов не ошибался: в этот день, 3-го августа, было нападение на Неверовского и отступление его к Смоленску. На другой день рано Алпатыч разбудил пьяного, избитого кучера и, заложив лошадей и собравшись ехать, вышел на крыльцо. Действительно, по улице шли[369] войска. Только что выехала Алпат[ычева] тройка саврасых, как один офицер, ехавший верхом, указал на кибиточку и что-то сказал. Двое солдат вскочили в кибитку и велели ей ехать в Петербургский форштат за раненым полковником. Алпатыч учтиво, но строго снял шляпу и, махнув рукой кучеру, чтоб он не ехал, подошел к офицеру, желая объяснить ему его ошибку.

— Ваше благородие, господин интендант, — сказал он, — как кибитка эта,[370] так лошади и кучер,[371] принадлежат его сиятельству генерал-аншефу князю Болконскому, равно и я, и потому...

— Пошел, пошел, — крикнул офицер солдатам. — Ступай с ними, им по дороге, — и офицер поскакал, стуча по камням мостовой.[372]

— Это мило! — сказал он иронически, тоже повторяя слова своего барина. Он пожал плечами. — Вещи-то выложи! — крикнул он кучеру. Кучер исполнил его приказание, и с узелками и подушками Алпатыч вернулся к Ферапонтову и тотчас же стал сочинять прошение против офицера «неизвестного имени и чина, но, вероятно, вином до беспамятства доведенного, не мою, но принадлежавшую его сиятельству генерал-аншефу князю Болконскому повозку взявшего». Написав и перебелив прошение и напившись чайку, Яков Алпатыч понес его к главнокомандующему. Узнав, что в городе за рекою находился старший генерал Раевский, он пошел к нему. Проходя улицами, Яков Алпатыч видел везде шедшие войска и, не дойдя до места, услыхал близкую[373] перестрелку. Раевский был за мостом и не принял Алпатыча. Он постоял.[374] За мостом несли раненых.[375] Улицы были запружены народом, и несколько человек посоветовали Алпатычу вернуться назад. Офицер, с которым нашел нужным посоветоваться Алпатыч, засмеялся ему в лицо и сказал, что Раевского он не найдет теперь. Алпатыч вернулся. Возвращаясь, он услыхал близкую канонаду, и проходящие солдаты объяснили ему, что французы на стены лезут. Несколько раз Алпатыч останавливался, оглядывая то раненых, то пленных, которых вели мимо его, и неодобрительно покачивал головой. Когда он вернулся, Ферапонтовы[376] подтвердили ему дурные слухи, но, несмотря [на это], пригласили обедать, так как было уже за полдень. За обедом, во время которого подрагивали стекла в окнах, Алпатыч, бывший почетный гость, начал разговор о Очаковской войне и с подробностями рассказал, что он там видел и как князь действовал и 3000 турок забрал. Ферапонтовы внимательно слушали его, но как только он кончил, как будто бы то, что они говорили, было ответом на его слова, начали рассказывать о том, что некоторые уезжают, что разбойники мужики дерут теперь по 3 рубля серебром за подводу, и про то, что Селиванов купец[377] угодил в четверг, продал муку в армию по 7 рублей за куль, а что[378] Марья пряничница и та села на мосту с квасом и с солдат выручила 6 рублей[379] в день за квас.

— И квас-то дрянной,[380] потому — жара.

К вечеру[381] стрельба затихла.[382] Одни говорили, что французов прогнали, другие говорили, что на завтра опять большое сражение будет за городом. Старший брат Ферапонтов[383] ушел со двора. Братья ходили, растерянные, по двору и лавкам. Алпатыч сел с вечера на лавочку у ворот.[384] Повозка Алпатыча не возвращалась.[385] Он не ложился. Всю короткую, летнюю ночь он и сидел на[386] лавочке, разговаривая с кухаркой и дворником, расспрашивая о том, что делалось, у беспрестанно проходивших войск и прислушиваясь к говору и звукам. В соседнем доме убирались и уезжали. Ферапонтов[387] вернулся, и [они] тоже не ложились и к утру[388] стали укладываться.

[389]В ночь повозка вернулась. Кучер рассказывал, что его угнали за мост, что побоище было страшное и что его не выпускали. Лошадей надо было кормить. Алпатыч, только что рассвело, пошел к собору и в соборе нашел[390] народ. Против Смоленской божьей матери, не переставая, по очереди служили молебны. Отслужив молебен и за себя, Алпатыч вместе с знакомым купцом вошел на колокольню, с которой, как ему говорили, видны были французы. Французы ясно видны были за Днепром. Они всё двигались и подходили. Еще не успел Алпатыч слезть, как опять началась канонада за Днепром, но в город не попадали ядра.

«Что же это будет?» думал Алпатыч, ничего не понимая и возвращаясь к дому.[391]

Навстречу ему еще больше, чем вчера, с озабоченными, измученными лицами шли войска через город к тому месту, где была стрельба. Яков Алпатыч искал между ними своего молодого князя, но не находил. Один офицер сказал ему, что Перновский полк уже там, — он указал на предместья, откуда, сливаясь, гудели выстрелы и откуда везли и несли беспрестанно раненых. Яков Алпатыч вздохнул и перекрестился. Якову Алпатычу надо было ехать. Он, раб[392] князя по праву и по сердцу, знал, как мучался князь его отсутствием, но он не мог уехать. Он слушал этот страшный гул орудий, нюхал запах пороха, доносимый ветром в самый город, смотрел на раненых и стоял на месте. Вид бесчисленного количества наших солдат, проходивших к месту сражения, радовал Алпатыча. Он, умиленно улыбаясь, смотрел на них и не двигался с места.[393] Он крестился на них и кланялся в пояс.

Мимо самого его проехали три телеги, полные ранеными и мертвыми, и один молодой офицер, который остановился против Алпатыча. Офицер кричал, чтоб его бросили, что он не доедет.[394] Офицер бился головой и кричал: — Возьмите! Возьмите!

Алпатыч подошел к нему.

— Голубчик ты мой! — сказал он и хотел помочь ему выйти, но телега опять двинулась, и опять навстречу шли солдаты. Алпатыч вдруг смягчился. Он стал креститься, кланяться проходящим солдатам, приговаривая:

— Отцы родные, голубчики, защитите Россию православную.

Некоторые из проходивших оглядывались на этого благообразного старика и, не переменяя строгого выражения лиц, проходили. Несколько подвод ехало навстречу войскам. Это уезжали жители. Алпатыч вспомнил, что ему тоже надо ехать, и пошел к дому. Еще не дойдя до дома, он услыхал знакомый ему свист, который он слышал в Турции; это было ядро, которое влетело в город. Но вот другое, третье, и по мостовой, по крышам, по воротам стали бить снаряды. На дворах и в домах поднялся женский визг и беготня. Алпатыч прибавил шага, чтобы поспеть к Ферапонтовым. У монастыря укладывались монахини; баба с квасом сидела всё на перекрестке; из дома выбежал мужик и кричал:

— Держи вора!

Пьяные два прошли. Он подошел к своему дому. Ферапонтов, один брат, был дома и поспешно укладывался, другие с бабами сидели в погребе. Кучер рассказывал, что на соседнем дворе убило бабу, и спрашивал, не пора ли закладывать. Но Алпатыч[395] ничего не ответил ему и сел опять на лавочку против ворот. Ядра всё еще летали и попадали через улицу. Стало смеркаться. Канонада стала стихать, но в двух местах показалось зарево. На соседнем дворе выли бабы.[396]

Ферапонтовы все повылезли из погреба и суетились, запрягая, укладывая и торопливо бегая из дома к подводам. Солдаты, как муравьи из разоренной кочки, разных мундиров, но с одинаковым то робким, то наглым видом, бегали по улицам и дворам.

— Матушку Смоленскую понесли! — прокричала баба.

Алпатыч вышел на перекресток и увидал, как проносили священники в ризах икону и редкая толпа шла за ними. Какой-то полк шел назад от предместья.

— Позвольте спросить вашего благородия, — сказал Алпатыч, открывая лысую голову,[397] — побежден ли неприятель?

— Сдают город,[398] — коротко отвечал офицер и тут же обратился с криком к солдатам.

— Я вас дам по дворам бегать! — крикнул он на выбежавших из рядов и заворачивавших в двор Ферапонтовых солдат. Солдаты, однако, проскочили во двор, другие в лавку.

Алпатыч вошел на двор, велел выезжать кучеру и[399] увидал Ферапонтова, подошедшего и остановившегося у открытых дверей лавки. В лавке человек 10 солдат с громким говором насыпали мешки и ранцы пшеничной мукой и подсолнухами.[400]

Ферапонтов вошел в лавку, хотел крикнуть что-то, но вдруг остановился и, схватившись за волосы, захохотал рыдающим хохотом.

— Тащи[401], всё бери, ребята! Не доставайся дьяволам! — закричал он.

Некоторые солдаты, испугавшись, выбежали, некоторые продолжали насыпать.

солдат[404] и начинало светить, точно заря занималась. Это был заряд пороха,[405] который зажгли солдаты[406]. Алпатыч[407] подошел посмотреть. Угол амбара загорался благодаря тесинам, которые подкладывали солдаты. Ферапонтов выбежал к горящему углу.

— Распаливай, тащи всё,[408] всё... всё. Туда ей дорога! — кричал Ферапонтов, армяком раздувая огонь. Около пожара всё больше и больше собиралось народа.

— Важно! Пошла драть! Вот пошла! — слышались голоса.

— Пропадай всё! — кричал голос Ферапонтова.

Алпатыч долго не мог оторваться от вида этого пожара и стоял тут же в толпе. Чей-то знакомый голос окликнул его:

— Алпатыч!

— Ваше сиятельство! — отвечал Алпатыч, узнав голос князя Андрея. Князь Андрей в плаще, верхом на серой лошади стоял на перекрестке и[409] оживленным взглядом смотрел на Алпатыча.

— Ты как здесь?

— По приказанию его сиятельства, сейчас возвращаюсь. Ваше сиятельство, что же, или уж пропали мы?

Князь Андрей, не отвечая, достал записную книжку и, приподняв колено, стал писать карандашом на вырванном листе. Он писал сестре: «Смоленск взят, — писал он, — Лысые Горы будут заняты неприятелем через неделю. Уезжайте сейчас в Москву. Отвечай мне тотчас, когда вы выедете, прислав нарочного в Горки».

Написав и передав листок Алпатычу кончая: Ну хорошо, ступай, ступай, — сказал князь Андрей. Сам, поклонившись Бергу, тронул лошадь вперед за полком, который уже прошел почти близко к печатному тексту. T. III, ч. 2, гл. IV.]

Князь спокойно выслушал его.

— Да, да, хорошо, хорошо, — приговаривал он на все слова[411] княжны и Алпатыча и, отпустив[412] их, сам тотчас же заснул на своем кресле. Проснувшись ввечеру, он приказал позвать княжну Марью, которая и без того всё время провела в официантской, прислушиваясь к его двери.

— А, что? старый дурак отец из ума выжил? А? так что ли? — встретил он дочь. — Что я говорил? А?

— Да, вы правы, mon père,[413] но... — Княжна Марья хотела сказать, что надо ехать, но не успела.

— Ну, теперь слушай, княжна Марья. (Князь казался особенно свеж в этот день.) Слушай, теперь время терять нечего. Надо действовать. Садись, пиши.

— Пиши. (Это — ополченному главнокомандующему.) Ваше превосходительство...

Но княжна еще не нашла пера, он дернул ее за плечо.

— Ну, рыба! Ваше превосходительство, известившись... Постой, раз навсегда: я к тебе бывал дурен, зол, несправедлив. Да, да, — говорил он сердито, отворачиваясь от ее обороченного к нему испуганного лица, — да, да, — и он своим неловким жестом гладил ее по волосам, — так, я стар, я устал жить и против воли зол, несправедлив. Прошу простить, княжна Марья, — закричал [князь], — ein für alle mal,[415] прошу простить, прошу, прошу, прошу, шу-кх-шу-шу! — кричал он и кашлял.

— Ну, пиши: известившись в близости врага... — и он, ходя по комнате, твердо продиктовал целое письмо, в котором говорил, что он не оставит Лысых Гор, в которых он родился и умрет, что он будет защищаться в них до последней крайности и что, ежели правительство не боится стыда, чтоб один из старших генералов русских попал в плен французам, то пусть не присылают никого, в противном же случае он просит только роту артиллерии и триста человек милиционеров с кадровым унтер-офицером.

— М[ихаил И[ванович]! — крикнул он. — Печатай, и чтоб кипело. Княжна Марья, пиши другое. К губернатору Смоленска: Г-н барон... Известившись...

В середине диктовки этого письма, мягко ступая и соболезнующе улыбаясь, вошла М-llе Bourienne, спрашивая, не угодно ли князю чаю...

Князь, не отвечая,[416] подошел к ней.

— Сударыня! Благодарю за услуги, не считаю возможным удержать вас. Извольте ехать в Смоленск к губернатору.

— Princesse,[417] — обратилась Bourienne к княжне Марье.

— Вон, вон! — закричал князь, — М[ихаил] И[ванович], позвать Алпатыча и распорядиться отправить ее в город, не медля.

Он подошел к бюро, вынул деньги, старательно отсчитал.

— Передашь ей!.. Пиши дальше: Известившись, господин барон, что неприятель...

Он опять остановился, вспоминая что-то, и опять подошел к княжне Марье.

— Да, ein für alle mal. Я был жесток с тобой, княжна Марья, несправедлив. Прошу, прошу, прошу, пиши, пиши...

— Прошу, ein für alle mal,[418] — он в середине 4-го письма остановился,[419] сел в кресло, сказал «иди» и тотчас же заснул.

Княжна Марья, несмотря на страх, чтобы он не проснулся, поцеловала его в лоб и еще более испугалась того, что он не проснулся, что он так странно и крепко спал.

Был уже 1-й[420] час ночи. Княжна Марья пошла к себе,[421] но по дороге она встретила Алпатыча, который в первый раз в ее жизни обратился к ней за советом и приказанием, за разъяснением вопроса, в какой степени нужно теперь исполнять приказания князя.

Алпатыч, запустив руку за пазуху, пожал плечами и закрыл глаза:

— В своем сомнении осмелюсь прибегнуть к вашему сиятельству, прикажете ли отослать француженку и послать в Богучарово за мужиками, как распорядились их сиятельство князь Н[иколай] А[ндреевич], или...

Алпатыч сказал это, но княжна Марья поняла совсем другое, она поняла, теперь в первый раз, что отец ее, тот отец, для которого она перенесла столько, что этот отец умер или умрет скоро, что его не будет скоро. Княжна Марья остолбенела и вопросительно, почти с ужасом смотрела на Алпатыча.

— Ваше сиятельство, ежели бы не было необходимости, я бы не осмелился докладывать этих слов вашему сиятельству.[422] Но князь А[ндрей] Н[иколаевич] настоятельно объясняли об опасности оставаться в здешнем имении и[423] изволили приказать ехать в Москву и их о том уведомить.

— Я не знаю, — сказала княжна Марья, — но одно: Амалию Федоровну (Бурьен) нельзя отправить в Смоленск, ты сам говоришь...

— Не прикажете ли, ваше сиятельство, отправить их в Богучарово, там Дронушке приказать сделать им всякую приятность, но не выпускать из дома. А от князя покаместа скрыть.[424] Но насчет лично князя и вашего отправления в Москву как прикажете? Лошади и экипажи готовы. И князь, вероятно, в теперешнем положении изволят согласиться, потому покаместа...

— Да, да,[425] я переговорю завтра, — разрыдавшись, проговорила княжна Марья, которая словом «покаместа» лишилась последнего присутствия духа, и она ушла своими тяжелыми шагами сначала в свою комнату, потом к Бурьен, которую она не могла забыть именно потому, что она-то в жизни ей сделала наибольше зла.

Она вошла к плачущей француженке и, как виноватая, умоляла ее простить и успокоиться и ехать в Богучарово.

Во 2-м часу неслышными шагами княжна Марья вернулась к себе в комнату, посмотрела на образа и не могла молиться. Она чувствовала, что ее призывал теперь другой, трудный мир житейской деятельности, совершенно противуположный нравственному миру молитвы. Она чувствовала, что, предаваясь последнему, она потеряет последние силы действовать. Она не могла и не стала молиться. Проходя в свою комнату, она слышала шаги отца по галлерее. Едва она успела раздеться, как шаги эти стали приближаться к ней, к ее двери и остановились, и опять зашевелился князь и опять остановился. Он прислушивался. Он хотел и не смел войти. Княжна Марья кашлянула. Он вошел в ее комнату. Никогда этого не бывало с тех пор, как себя помнила княжна Марья.

— А я всё хожу, не спится, — сказал старик измученным, усталым голосом, которому он хотел придать небрежные интонации. Он сел в кресло под образа. — Так-то я не спал раз в Крыму. Там — теплые ночи. Всё думалось. Императрица присылала за мной... Я получил назначение... — он оглянулся на стены. — Да, уж так не построят теперь. Ведь я начал строить, как приехал сюда. Тут ничего не было. Ты не помнишь, как сгорел? Нет, где тебе. Так не построят нынче: тяп да ляп, и корабь.[426] Поживу, я отсюда обведу галлерею, и там будут Николаше покои. Там, где невестка жила, добрая бабенка была, добрая, добрая, добрая. А его надо будет послать прочь — надо будет, да и тебе... Ах, забыл, забыл, эка память становится. Ну, спи, спи. — Он ушел. Княжна слышала его трещотку и шаги и перестала слышать только тогда, когда заснула. Она проснулась поздно.[427]

По первому взгляду на лицо девушки она заметила, что что-то случилось в доме. Но ей было так страшно, что она не спросила. Она поспешно оделась и сошла вниз. Алпатыч, стоя в официантской, с любопытством и сожалением посмотрел на нее. Княжна Марья не остановилась спросить его, она подошла прямо к двери кабинета. Тихон высунулся из двери. Княжна Марья заметила, что гардины были спущены.

— Карл Иваныч сейчас выйдут, — сказал он.

Карл Иваныч был доктор. Он вышел на ципочках.

— Это ничего. Княжна, ради бога успокойтесь, — сказал доктор, — небольшой удар правой стороны.

Княжна Марья тяжело переводила дыханье. Она сделала, как будто всё знала.

— Можно мне видеть его?

— После лучше, — и доктор хотел затворить дверь, но княжне Марье было страшно оставаться одной, она поманила его к себе и увела в гостиную.

— Это не могло не быть. Он так принимал к сердцу, он так страдал нравственно, что силы не вынесли. Нынче поутру, получив письмо от губернатора и князя А[ндрея] Н[иколаевича], пошел смотр делать ополченцам-дворовым, сам всё показывал. Он хотел ехать и карета была заложена, как вдруг с ним сделалось...

Княжна Марья не плакала.

— Может ли он ехать до Москвы? — спросила она.

— Нет. Мое мнение — лучше ехать в Богучарово.

— Могу я видеть его?

— Пойдемте.

Княжна Марья вошла в темную комнату и в темноте сначала ничего не видела, потом на диване ей обозначилось что-то. Она подошла ближе. Он лежал на спине с согнутыми ногами, покрытыми одеялом. Он весь был такой маленький, худенький, слабый. Она нагнулась над ним, лицо его прямо было уставлено в противуположную стену, левый глаз, очевидно, не видел, но, когда правый глаз увидал лицо княжны Марьи, все лицо задрожало, он поднял правую руку и схватил ее за руку, и лицо его задергалось с правой стороны. Он заговорил что-то, чего не могла понять княжна Марья, и, заметив, что она не понимает, он сердито засопел. Княжна Марья кивала головой и говорила «да», но он всё фыркал сердито, и княжну Марью отвел доктор.

«Так долго мы не понимали друг друга, — подумала княжна Марья, — и теперь тоже».

Посоветовавшись с доктором и с городничим, княжна Марья решилась вместо Москвы ехать с больным, разбитым параличом отцом не в Москву, а в Богучарово, которое было в 40 верстах от дороги, а Николушку с Laborde отправить в Москву к тетке. Чтобы успокоить Андрея, она написала ему, что она едет с отцом и племянником в Москву.

 

№ 172 (рук. № 89. T. III, ч. 2, гл. IV).[428]

<Утром можно было ехать, но Алпатыч не уезжал. Им овладели тревога, беспокойство и потребность деятельности. Чуть зорька, он пошел к собору, там служили молебны и лазали на колокольню смотреть французов. Они ясно видны были за Днепром, они всё двигались и подходили. С утра началась канонада, всё застилало дымом за Днепром, но в город[429] не попадали ядра. Вдруг в 3-м часу, как будто прорвало вдруг плотину, полетели ядра и гранаты в город и засвистели осколки и ядра.

«Что ж это будет?» думал Алпатыч, ничего не понимая и взад и вперед ходя по городу. К вечеру в трех местах загорелось; войска наши всё шли через город. Раненых много было, и один мальчик в фабричном халате пробежал мимо него с окровавленной рукой. Какой-то ряд мыслей, совсем независимых от старого князя, овладел Алпатычем. Ему было тяжело, ему надо было что-то сделать, но он не знал, что. Он крестился и ласково кланялся в пояс приходившим войскам и влезал на колокольню, ругал, сколько мог, французов, потом опять молился. Во время своих блужданий он сходился то с раненым шедшим солдатом и провожал его назад, расспрашивая, то с своим кучером Влаской, которого он прибил утром и с которым они теперь были друзья, то с бабой, продававшей квас солдатам, которая под ядрами сидела совсем спокойно[430] и заботилась только, чтоб не разбили ее кувшина, то он провожал пленного и ругал его, идя сзади. В конце дня он встретился с знакомым[431] городничим Тушиным с оторванной рукой. Тушин так же, как Алпатыч, нечаянно приехал в этот день и не мог уехать; он ходил под ядрами с своей трубочкой и завидуя раненым, запах пороха возбуждал в нем <радостно>-тревожное военное чувство, и он завидовал тем, которые дрались, и так же, как Алпатыч, не мог уехать. Они подходили к перевязочному пункту в доме богатого купца, стараясь больше раздразнить свое чувство, и ходили к Никольским воротам, к иконе, где женщины выли, и к монастырю, в котором укладывались монахини. Они видели воров, которые таскали вещи из домов, и пьяных солдат и фабричных. Наконец смерклось. Канонада и стрельба затихла, и пронеслась молва (справедливая), что французы разбиты и Наполеон убит.

Ферапонтов один с братом был дома; он поставил самовар, и Тушин с Алпатычем у открытого окна сели с стаканами. Кое-где горело, но нечего было смотреть, надо было отдохнуть. Напившись чаю и потолковав, Алпатыч опомнился и велел закладывать, но только что он опять выехал из ворот, как войска запрудили всю дорогу. Войска шли поспешно, весело и говорливо, но шли назад.

— Куда?

— Отступать.

Молва, что отступают, поразила всех. Из одних ворот, с криком теснясь, выли бабы.

— Французы на мосту, отступают, — послышались голоса, и Алпатыч побежал опять, сам не зная куда. В Петербургском предместьи (ночь была месячная) стояли солдаты против генеральского дома, и один офицер раздувал полами костер, подложенный под вынутую доску забора. Забор занимался. Алпатыч набрал тесин и понес под другой угол дома, вся рота взялась за это дело.

— Так, дедушка, важно! — кричали голоса. — Вот как занялась, пошла драть.

«Старик-то точно Алпатыч», подумал он. Адъютант доложил князю Андрею, что солдаты жгут.[432]

— Я вас об этом не спрашиваю, — сказал князь Андрей.

Алпатыч, удовольствовавшись видом падавшего забора, пошел к лошадям, там тоже горело и толстый Ферапонтов кричал:

— Так, важно! Пропадай вся!

Алпатыч увязался за повозкой с снарядами и выбрался из города и в самое Преображенье к вечеру приехал в Лысые Горы.[433]>

295. Второй вариант части текста варианта № 168.

296. Зачеркнуто: только одна религия и дружба с Pierr’ом делали для нее сносным.

297. Зач.: ’а.

298. Зач.: радостно[й]

299. Зач.: Но <Pierre> к концу зимы Наташа стала оживляться. И домашние видели, что Pierre, сделавшийся домашним человеком у Ростовых, был тому причиной. , кончая: из гостей — Pierr’у.

300. Зач.: Он никогда не говорил с ней ни о любви (не своей — об этом он и не думал), ни о романтических чувствах, ни об удовольствиях, ни о светских пустяках. Странно сказать, он искренно говорило ней о самых ему казавшихся серьезных вещах, занимавших его самого. Pierre сам, хотя и внешне и не

301. его

302. Далее исправлено из: Pierre теперь почти не ездил в клубы, мало ездил в свет, целые дни проводил у Ростовых, <но и> старался не пить, но никак не мог отвыкнуть; но главное — дал обет воздержания в главном своем пристрастии и пороке и твердо исполнял его.

303. Зачеркнуто: что единственное значение ордена есть исправление себя и изучение таинств и посвятил себя мистической стороне масонства

304. Зач.: В последнее время он настолько изменил свою жизнь и направил свою мысль так, что не только днем, он почти постоянно имел в мыслях свои цели, но Вместо зачеркнутого вписано, кончая: и странно думал, что

305.

306. Зач.: появились его афишки

307. Зач.: будущем нашествии

308. Следующие две фразы вписаны позднее.

309. Зач.: страстно

310. Зачеркнуто

311. Зач.: без тяжелых воспоминаний

312. Зачеркнуто: Вы не хотите верить, чтобы я не был

313. На полях:

314. Позднее зачеркнуто.: он нашел это справедливым для России, он вел такую войну, потому что он не мог не быть лично оскорблен Наполеоном и лично не мог забыть оскорбления. Как думает Вместо зачеркнутого вписаны на полях след. четыре слова.

315. думает вписано позднее.

316. След. четырнадцать слов вписаны позднее.

317. Зач.:

318. Зач.: и пошла нич

319. Зач.: нет

320. Зач.: Есть

321. которые действуют сообразно с своей

322. В рукописи слова: есть тот произвол повторены два раза.

323. Теперь, когда

324. Зачеркнуто: Это

325. Зач.: флюгерок в орк[естре]

326. <Планы> Сколько было планов! Дрисса — права. Высадка. Штейн. Армфельд. Слоним. Атака впереди Гродно.

327. [потом]

328. В автографе: народного.

329. След.

330. Зачеркнуто: ни одной

331. [вся история идет к чорту]

332. Исправлено из:

333. Зач.: просто

334. Зачеркнуто: говор[ил?]

335. небольшое войско в строю.

336. След. пять слов вписаны на полях позднее.

337. На полях:

338. [этот городишко будет взят, или вся армия погибнет там,]

339. [Но городишко взят не был, и армия там не погибла.]

340. Зачеркнуто: изменился особенно в том отношении, что стал деятельнее и заботливее. Все после

341. гости[ную]

342. Зач.: был

343. Зач.: После двух

344. <Отправив Алпатыча> В 1-х числах Осталось незачеркнутым: августа

345. Зач.:

346. Зач.: — Mon père, он не с границы

347. Зач.: писать

348. еще не

349. На полях: Но вдруг постель стала колебаться. Он стал тяжело, поспешно дышать. Он торопился, он заботился — не об чем еще было — но он уже заботился.

— Да, и тело больно и духом не могу, не могу понять всей этой путаницы.

350. лег в кровать, надел очки и

351. Зачеркнуто: два

352. Зач.: и заснул

353. Ехать в орденах. Ученье дворовых.

354. Зач.: только

355. Осталось по ошибке не зачеркнутым: Далее позднее зачеркнуто: степенно отпраздновал с обедней в нарядном, с кн[яжьего] плеча кафтане и с пирогами и гостями, почтительно зашедшими поздравить (Якова Алпатыча) княжеского управляющего,

356. Зач. позднее: для покупок, отдачи писем на почту и, главное, для узнания подробностей о войсках и о Перновском полку, которого командиром был назначен князь Андрей. Князь Андрей сам извещал об этом отца и писал ему почтительное письмо, которое было последней радостью старого князя.

357. потому вписано позднее.

358. Зачеркнуто: еще с более глубоким презрением, чем сам принципал его.

359. в этом... сам князь вписаны позднее вместо зачеркнутого: те, которые сами выдумали то, что он говорит.

На полях:

360. Зач. позднее: А[лпатыч] любил

361. Мальчик-казачок вписано позднее.

362. Зач. лакеи, музыканты и надписаны след. три слова.

363. След. шесть слов вписаны на полях позднее.

364. Конец фразы вписан на полях позднее.

365. Проехав

366. Зач. позднее: встретил мало воинских и надписаны след.

367. Слова: но... еще вписаны позднее.

368. Следующие семь слов вписаны позднее на полях вместо:

369. Зачеркнуто: навстречу друг другу повозки с ранеными.

370. Зач.: но так и эти

371. и я сам, — сказал он с улыбкой,

372. Зач. позднее: — Так дерзко, — закричал Алпатыч. — Я дойду до главнокомандующего. Но прежде, чем <бежать> идти к главнокомандующему, он побежал к повозке и велел вынуть из нее вещи. С вещами он вернулся. Вместо зач. вписано на полях, Алпатыч вернулся.

373. Слово: близкую вписано позднее.

374. посмотрел и вернулся назад. Он не мог понять того, что делалось. В половине дня стала слышна канонада, и стали опять провозить раненых, и он видел двух французских пленных. Несмотря на всё недоумение и волнение свое, он, однако, пошел обедать к Ферапонтовым и за обедом только тогда оживился, когда, забывая и не объясняя того, что делалось теперь, стал рассказывать свои старинные военные похождения под Очаковым. Ферапонтов рассказывал Вместо зачеркнутого вписан дальнейший текст, кончая: начали рассказывать о том,

375. На полях: <сидел у ворот и смотрел, ни во что не верил, даже в бомбы. — Это не очаковские, всё пустяки, — и бомбы не посмели тронуть его.

Он верит в победоносность русских.>

376. Зач.: садились обедать

377. Зач.: След. три слова вписаны на полях позднее.

378. Зач. позднее: его кухарка и вписаны след. четыре слова.

379.

380. След. два слова вписаны позднее.

381. Зач.: вернулась повозочка и

382. Позднее зач.: вместо зачеркнутого вписан на полях дальнейший текст, кончая: сел с вечера на лавочку у ворот.

383. Зач.:

384. Зачеркнуто: так и сидел, молча глядя на проходившие войска.

385. Позднее зач.: и Алпатыч должен был ночевать еще 3-ю ночь. Повозка вернулась в ночь, но Алпатыч не мог уехать.

386. Позднее зач.: завалинке и надписано: лавочке

387.

388. Позднее зач.: переговорив с соседями, тоже

389. Дальнейший текст, кончая: когда вы выедете, прислав нарочного в Горки»

390. Зач.: не спящий

391. Зач.: На <на соседнем дворе от Ферапонтова> улице убило бабу ядром, которое попало ей в плечо. В вороты попал осколок гранаты <Алпатыч, вернувшись с колокольни> недалеко от того места, где шел Алпатыч.

392. и верный исполнитель воли

393. Зачеркнуто: — Батюшки, родные, — говорил он им, когда они проходили мимо его, кланяясь им, до земли дотрогиваясь рукою, — защитите Россию православную, — и он крестился на них. Но

394. Зач.:

395. Зач.: сказал

396. Зач.: Один из братьев Ферапонтовых подошел к Алпатычу и рассказал, что французов отбили и, говорят, сам Бонапарт убит. Алпатыч, молча, перекрестился и велел закладывать. Но в это время войска, переставшие было двигаться по улице, опять показались, шумя ногами и по временам цепляющимися штыками; они шли назад. Солдаты, проходя, говорили, что наши отступают и что французы уже на мосту.

397. Зачеркнуто: <или> <будут> не оставляют ли город? След. три слова написаны позднее.

398. Слово: вписано позднее.

399. Зач.: Дальнейший текст до конца фразы исправлен позднее из: увидав Ферапонтова, с ним вместе вошел в лавку.

400. Зач.:

401. Зач. позднее: руби, жги, След. три слова вписаны позднее.

402. Зач. позднее: <сел в кибитку> вышел на улицу. Вместо зачеркнутого надписаны след. три слова.

403. Зач. позднее: Алпатыч въехал в его ряды и шагом поехал с ним.

404. Зач. позднее: и надписано окончание фразы.

405. Зач. позднее: на соломе

406. Зач. позднее:

407. Зач. позднее: остановился и надписано: подошел

408. тащи всё, жги, черти! и надписано: всё... всё

409. Зач.:

410. След. девять слов вписаны позднее.

411. След. два слова вписаны позднее.

412. Зач. позднее: его отдохнуть их

413. След. фраза вписана на полях позднее.

414. Зачеркнуто позднее: разбирала его вещи на письменном столе и и вписаны на полях след. девять слов.

416. Зач.: повернулся к княжне Марье и велел писать еще другое. «При сем препр[овождаю]

417. [Княжна,]

418. Немецкий текст вписан позднее.

419. и отпустил дочь.

420. Переправлено из: 3-й

421. Зач.: и едва разде[лась?] и с общего

422.

423. Зач.: требовали

424. Далее до конца абзаца вписано на полях позднее.

425. Зачеркнуто позднее: и надписаны след. три слова.

426. Зач.: Николаша не дай бог

427. Зач. позднее текст варианта № 173, вместо которого вписан на полях дальнейший текст.

428.

429. Зачеркнуто: ничего

430. Зач.: как

431. Зач.:

432. Зачеркнуто: — Ну что ж, — сказал князь Андрей.

433. На полях: <Князь Андрей в свете огня радостен.>

<Берг приказывает остановить пожар.

— Прикажите, — говорит князь Андрей, — я приказывал вчера ротному командиру отвести обоз, а он не отвел и его убили. — Князь Андрей отвернулся. Рр-рухнула стена.> <(Князь Андрей написал записку отцу с Алпатычем.)>

Разделы сайта: