Маковицкий Д. П.: "Яснополянские записки"
Асмус В. Ф.: Толстой в дневнике Маковицкого. Эпоха. Мировоззрение. Быт

ТОЛСТОЙ В ДНЕВНИКЕ МАКОВИЦКОГО

ЭПОХА. МИРОВОЗЗРЕНИЕ. БЫТ

«Яснополянские записки» Душана Петровича Маковицкого — огромный и чрезвычайно добросовестный труд. Он создан человеком, который, живя в доме Толстого, пристально наблюдал последние годы жизни писателя в кругу его семьи и многочисленных посетителей, русских и иностранных, навещавших яснополянскую усадьбу. Изо дня в день Маковицкий писал «яснополянскую летопись» жизни Толстого. Однако Душан Петрович был не только бесстрастным летописцем. Он глубоко любил, почитал Толстого и, войдя в круг обитателей Ясной Поляны, быстро завоевал полное доверие Льва Николаевича и стал одним из наиболее близких и преданных ему друзей. Такое же доверие, расположение, любовь он заслужил и у всех членов семьи Толстого.

Время, когда Маковицкий поселяется в яснополянской усадьбе и начинает вести свои беспримерные записи о днях и трудах великого писателя, было нелегким для России, для Ясной Поляны и для самого Толстого. Шла злосчастная русско-японская война, начиналась первая русская революция. Толпившиеся вокруг трона и близкие к нему безответственные авантюристы навязали России казавшуюся им легкой войну на Дальней Востоке. Она была задумана как громоотвод против революции. Однако к этой войне Россия была не подготовлена ни в военно-стратегическом, ни в техническом, ни в политическом, ни в экономическом отношении. Эта всесторонняя неподготовленность уже в самом начале нападения японцев привела к тяжелой и оскорбительной для военного престижа государства неудаче — к гибели коварно торпедированных в ночной темноте, на рейде Порт-Артура, двух крупнейших военных кораблей — броненосцев «Ретвизан» и «Цесаревич». Вскоре неподготовленность эта обнаружилась со всей трагической очевидностью. Вместо небольшой, короткой и легкой для России победоносной войны возникла тяжелая, дорогостоящая, затяжная борьба с превосходно вооруженным и превосходно подготовившимся противником, тщательно продумавшим план агрессии. Неудачи на море сопровождались рядом неудач на суше. За катастрофой на Порт-Артурском рейде последовали неудачи сухопутной армии, отступавшей к северу по Уссурийской железной дороге.

генерала Куропаткина к терпению удивляли, раздражали общество и — главное — не сулили никакого изменения к лучшему. Запасы терпения быстро истощались, а неудачи и производимое ими тягостное впечатление все усиливались.

Настроение в стране было подавленное. Хотя и скупо, в печать проникали сообщения о больших потерях на фронте. Особенно тяжелы и пугающи были эти сведения для семей мобилизованных крестьян, которым цели и задачи войны были совершенно непонятны, чужды и враждебны, которым война представлялась как огромное народное бедствие. Когда Маковицкий появился в Ясной Поляне, война уже давно разгорелась и, чем далее, приобретала все более зловещий характер.

Вскоре к событиям войны присоединились, а затем и сменили их еще более грозные события революции 1905—1907 гг. А затем страна вошла в полосу глубокой реакции, в тяжелые годы «торжества победителей» — годы полицейских репрессий и террора, третьеиюньской монархии, столыпинской реформы и «веховщины», знаменовавшей поворот либеральной интеллигенции от демократии к сотрудничеству с царизмом, уход от общественных идеалов в сферу индивидуализма, к проповеди идеализма и религии.

Толстой, вопреки провозглашаемым им призывам к отказу от всякой политики, вопреки настойчиво повторяемым им заявлениям «газет не читаю», «политикой не интересуюсь», «о современных событиях больше писать не буду», пристально и тревожно следил за всеми событиями и настроениями трудного времени и писал одну за другой статьи на острые политические и социальные темы. Часто приезжавшие в Ясную Поляну — из Тулы, из Москвы и других мест — родственники, гости Толстых и другие посетители привозили с собой множество сообщений и слухов, которыми жадно питалось и волновалось в то время общество. Сообщения и слухи эти не располагали к оптимизму — ни военному, ни политическому. Маковицкий, появившийся в усадьбе Толстого в октябре 1904 г., но поселившийся в ней на постоянное жительство в декабре, быстро вошел и погрузился в эту атмосферу волнующих известий, часто недостоверных или неудостоверенных. Он старался не вносить в свою «хронику» рассказов о непроверенных вещах и событиях, и в целом это ему удавалось. Но обстановка в Ясной Поляне не всегда предоставляла возможности для проверки доходившей сюда информации. Отдельные неточности и ошибки не могли не проникнуть в его дневниковые записи.

Что же, в главнейшем, удалось Маковицкому передать в своей огромной рукописи?

общих и постоянных явлениях и о множестве конкретных и эпизодических. Как кадры в киноленте, возникают и проходят перед читателем, день за днем, картины яснополянской жизни, ее повседневного обихода...

Не прекращается поток приезжающих в усадьбу Толстого разного рода посетителей, в том числе корреспондентов газет и журналов как русских, так и иностранных. Нередко приезжают именитые гости: Мечников, Танеев, Леонид Андреев, Нестеров, Репин, Короленко, Паоло Трубецкой... Вспыхивают и длятся часами беседы и споры по общественно-политическим и религиозным вопросам. Все чаще и острее вмешивается в ход этих бесед и споров и резко, открыто высказывает свои суждения, мнения и оценки жена Толстого Софья Андреевна. Часто появляется из Москвы и играет Льву Николаевичу Шопена, Бетховена и других композиторов пианист Александр Борисович Гольденвейзер. А после музыки Лев Николаевич садится с тем же Гольденвейзером за шахматную доску. Он играет увлеченно и огорчается, когда проигрывает. Почти каждодневно Лев Николаевич совершает, пешком или верхом, прогулки в окрестностях Ясной Поляны по окружавшим ее дорогам и лесным тропинкам. Прогулки эти всегда исполнены для него радости жизни («В каком восторге я! Какой восторг испытываю особенно утром!..»). Неусыпно следит за здоровьем Льва Николаевича и, может быть, поэтому не любит его продолжительных прогулок и отлучек из яснополянского дома Софья Андреевна. Она боится его падения с лошади, увечий. Боится она и возможности свидания Льва Николаевича во время этих отлучек с проживавшими неподалеку его единомышленниками (прежде всего Чертковым), которых она едва переносила, а иногда просто не допускала их появления в яснополянском доме. Регулярно доставляется и долго разбирается огромная почта — приходящие со всех концов света письма, телеграммы, книги, журналы, газеты. Каждое утро собираются у яснополянского дома крестьяне-просители за денежной и всякой иной помощью. Нередко появляются и посетители-крестьяне другой категории, пришедшие или приехавшие, иногда издалека, побеседовать с Толстым о земле, о вере, о боге, о правительстве, о начавшейся в стране революции. Таким посетителям не было никогда отказа ни в приеме, ни в беседе, ни в совете. Некоторых из них Толстой уводил к себе наверх и подолгу там с ними разговаривал. Суждения крестьян о текущих событиях интересовали его самым живым и непосредственным образом, и отклик на них у Толстого был также самый живой и непосредственный.

Маковицкий Д. П.: Яснополянские записки Асмус В. Ф.: Толстой в дневнике Маковицкого. Эпоха. Мировоззрение. Быт

ТОЛСТОЙ И МАКОВИЦКИЙ.

Ясная Поляна, 28 марта 1905 г.
Фотография М. Л. Оболенской

«притоптывать» и «пританцовывать». Маковицкий оставил немало записей, в которых отразилась любовь к музыке обитателей Ясной Поляны. Это была на редкость музыкальная, одаренная, восприимчивая к музыке семья, начиная с самого Льва Николаевича, способного в буквальном смысле слова испытывать трепет, потрясение при слушании и восприятии музыки, и кончая маленькими детьми, внуками и внучками. Музыкальна была и Софья Андреевна. Лев Николаевич и она часто играли на фортепьяно в четыре руки, в частности переложение симфоний Гайдна, которые Толстой чрезвычайно любил и ценил выше бетховенских. В записях Маковицкого, посвященных музыке, часто рассказывается о впечатлении, какое исполнявшееся сочинение произвело на Льва Николаевича, о его восхищении или, напротив, неодобрении. Из этих отзывов мы узнаем много нового — например, об отношении Толстого к Аренскому, которого он очень любил, или о причинах его неприязни к девятой симфонии Бетховена, в которой он отвергал искусственный, нарочитый, как ему казалось, трагизм.

Неизменным вниманием пользовалась также художественная литература, больше проза, притом не только классическая, реалистическая XIX в., но и современная. Часто дочери и сыновья Льва Николаевича или столичные гости обращали его внимание на произведения новейшей беллетристики, например, на «Поединок» Куприна, автора, который вообще Толстому нравился. Лев Николаевич был благодарен за такие указания. Он боялся, не пропустил ли он чего ценного по своей старости, не заметив или не поняв истинного таланта среди молодых. Нередко назначалось или само собой возникало время, когда желающие собирались и слушали произведение, читавшееся вслух по очереди. Порою Лев Николаевич прерывал чтение в местах, коробивших его нравственное чувство и эстетический вкус или представлявшихся ему скучными, бессодержательными. Не одобрялся Леонид Андреев и писатели-«декаденты». Иногда им противопоставлялся Горький («Андреева я не могу читать, недостает терпения. Это не то, что Горький»). Вместе с тем некоторые рассказы Леонида Андреева получали довольно высокую оценку, а Горький чаще воспринимался отрицательно. Как лучший современный прозаик в иностранной литературе порою назывался Анатоль Франс. Повторно перечитывались — обычно с восхищением и любовью — Пушкин, Тютчев, Фет, а из современных авторов — Чехов, особенно «Душечка». Из иностранных авторов часто перечитывался Диккенс, особенно «Давид Копперфилд». Напротив, «Мартин Чеззльуит» того же автора осуждался как произведение, в котором почти все выведенные в нем персонажи, кроме одного, отрицательные. Читались также «Листья травы» Уолта Уитмена — книга, которую Толстой высоко ценил. Записки Маковицкого содержат, по-видимому, самый обширный, среди других дневников и мемуаров о Толстом, материал для определения круга чтения Льва Николаевича в его последние годы. Круг этот был поистине огромен.

Наряду с внешними формами яснополянской жизни Записки прекрасно передают силу, напряженность и содержание духовных интересов, царивших в доме Толстого и вокруг Толстого: высокий уровень умственных запросов, которыми жил не только глава дома — сам Лев Николаевич, но и входившие в поле его интеллектуального притяжения другие обитатели и посетители яснополянской усадьбы.

Записки содержат сведения почти обо всех творческих работах и замыслах Толстого последних шести лет его жизни. Сведения эти разнообразны. Сообщается о фактах и обстоятельствах, побудивших Льва Николаевича взяться за написание очередной статьи, о ходе работы над нею, о чтении ее по рукописи в домашнем кругу, об истории ее печатания, об отзывах критики после обнародования статьи и о многом другом. Интересны записи высказываний Льва Николаевича, свидетельствующие, что, несмотря на его погруженность, в последние годы, в публицистику, художник никогда не умирал в нем. «Всегда так бывает, — говорил Лев Николаевич, — что хочется то делать, к чему уже сил нет. И мне хочется писать художественное, а зубов нет» (12 октября 1908 г.).

Но бо́льшая часть Записок посвящена разговорам Толстого с постоянными обитателями и многочисленными посетителями яснополянского дома. Перед читателем проходит множество самых различных людей, взволнованно переживающих то, что творится в огромной стране, — острый кризис ее военной истории, а затем еще более острый кризис политической и социальной жизни. Все чувствуют значительность происходящих и надвигающихся событий, но никто не знает, к чему они приведут и чем они закончатся. Быть может, менее всего знает это сам Толстой. Да он и не пытается предсказывать — ни себе, ни родным, ни близким их будущее.

спора, эти суждения несут на себе в ряде мест печать некоторой недосказанности, фрагментарности мысли, а также полемического заострения. И они нередко вступают в противоречие друг с другом.

Толстой знал, что часто противоречит самому себе, но вовсе не боялся этих противоречий. Он полагал, что избегать противоречий свойственно не живым людям, чутко откликающимся на запросы жизни, а только людям непрямодушным, безнадежным педантам и ограниченным тупицам. Когда один из собеседников заметил Толстому, что Ницше часто противоречит себе, Лев Николаевич, относившийся враждебно к взглядам немецкого философа, все же сказал в ответ: «Это хорошо, это значит, что Ницше был искренний человек» (17 августа 1908 г.). Но противоречия не были у Толстого необузданными капризами строптивого ума, они вытекали из глубин мысли, стремившейся охватить все отношения и явления жизни, представить их себе во всей полноте их проявлений, в их исчерпывающей реальности, всегда диалектически противоречивой. К Толстому можно применить слова, сказанные им о Платоне Каратаеве: «Часто он говорил противоположное тому, что говорил прежде, но и то и другое было справедливо».

С другой стороны, при более широком взгляде, в характере изменений мыслей и оценок Льва Николаевича ясно проявляется в самой их противоречивости некоторая последовательность и закономерность. В последние два десятилетия незадолго до того минувшего столетия в Толстом преобладал интерес к тем вопросам мировоззрения, которые он сам называл «метафизическими» — философские вопросы о природе, о жизни и смерти, о боге и человеке. Это — вопросы, которым посвящены его религиозно-философские трактаты: «Исповедь», «В чем моя вера», «О жизни», «Царство божие внутри вас» и примыкающие к ним статьи. Напротив, в последующие годы, отраженные в летописи Маковицкого, на первый план выдвигаются вопросы, хотя и называемые Толстым «религиозными», но в существе своем этические и социально-политические, отвлеченно же философские ослабевают, стушевываются. Такие изменения в интенсивности интереса и внимания к различным общественным и философским вопросам были вполне естественны. В стране бушевала никогда до того ею не переживавшаяся революция. Она протекала на фоне бедствий большой по масштабам, крайне кровавой войны. И это не могло не волновать писателя.

Первые военные неудачи поднимают в Толстом патриотическое чувство. Он тяжело воспринимает их, в нем поднимает голос бывший артиллерийский офицер, бесстрашно стоявший в Крымскую войну на четвертом бастионе Севастополя, ненавидящий врагов родины, желающий, несмотря на все свои идеологические соображения, победы русскому оружию и в глубине души на эту победу уповающий. Он не изменяет своим убеждениям и верованиям. Он считает начавшуюся войну безумной, ужасной и преступной. Но он не хочет русского бесславия, гибели тысячи тысяч русских простых людей, унижения и позора России. Он говорил в дни войны, и Маковицкий записал не одно высказывание такого содержания и тона: «Русские мне ближе: там дети мои, крестьяне; 100 миллионов мужиков заодно с русским войском не желают поражения. Это непосредственное чувство» (26 марта 1905 г.). Душа его раздирается в противоречиях. Он уверен, что русская армия сражается хорошо, лучше японской, но что командование у нее плохое, совершенно чуждое народу и его интересам. Писатель, написавший «Войну и мир» и утверждавший наперекор военным историкам и авторитетам, прежде всего иностранным, что Бородинская битва была не поражением Кутузова, а его победой, он не склонен был считать результаты сражений под Ляо-Янем (Ляояном) и Мукденом доказательством окончательного поражения и негодности русского войска. И в этих сражениях он был склонен находить прекрасными действия русской армии и осуждал только высшее командование, которое оказалось неспособным довести удачное вначале ведение битвы до перелома и конечной победы. Он отказывал Куропаткину в гениальности, которой, как он думал, был наделен Кутузов, но восхищался качествами русского солдата, верил в его воинскую доблесть, высокие нравственные качества. Записки Маковицкого отражают эти противоречия и колебания Толстого. В них Толстой предстает как патриот, как горячо любящий родину свидетель ее несчастий, глубоко сострадающий народу, несущему на себе все тяготы, все бедственные последствия кровавой авантюры самодержавия.

Историческим фоном последующей части Записок является революция 1905—1907 гг. Толстой с огромной остротой восприятия пережил все ее этапы — подъем и кульминацию, спад и поражение. Революция, как и война, ворвалась в жизнь толстовского мира, захватив Льва Николаевича и его большую семью со всеми существовавшими в ней и продолжавшими существовать и развиваться внутренними противоречиями, трудностями и несуразицами.

к происходившему в стране, первым из обитателей Ясной Поляны понял, что происходящее есть революция, что она уже началась и что борьба идет за захват власти в стране. Когда 12 февраля 1905 г. приехавший в Ясную Поляну сын Толстого Илья Львович сказал отцу: «Будет революция», Лев Николаевич отозвался: «Она уже есть».

В различных губерниях и уездах начинались и все больше ширились стихийные восстания крестьян против помещиков. Все чаще бесчинствовала возглавлявшаяся подонками, а кое-где и полицией черная сотня. В Южной и Юго-Западной части империи вспыхивали погромы еврейского населения. Многие помещики уезжали или собирались уезжать за границу со своими семействами, переводя деньги в иностранные банки. Большинство остававшихся в своих усадьбах чувствовали себя крайне неуверенно, боялись погромов и поджогов.

Все эти волнения, тревоги, колебания настроения доходили до Ясной Поляны не только через прессу и корреспонденцию, но и через рассказы и сообщения многочисленных посетителей усадьбы. Поглощенный своей внутренней духовной работой, своими литературными заботами и делами, Лев Николаевич стремился уединиться от всего «внешнего», старался не вникать в кипевшие вокруг события и порождаемые ими тревоги и волнения. Он хотел бы жить «в идеальном мире добра». Но это плохо удавалось ему. «Живешь в идеальном мире добра, — говорил он, — а кругом правительство, революционеры, грубые поступки народа <...>, сознательное непризнание духовных начал...» (28 сентября 1908 г.). Записки Маковицкого наглядно показывают, как бушевавшие в стране события захватывали и волновали страстную и в годы старости натуру Толстого и как много усилий требовалось от него, чтобы хоть на время отстраниться от обжигающей стихии революции и тех мыслей и чувств, которые она порождала в его сознании как горьких, так и исполненных просветления и надежд.

Лишь внешне, в бытовом обиходе Лев Николаевич оставался верен давно установившемуся в яснополянском доме порядку, которым продолжала энергично и властно управлять Софья Андреевна. В общем жизнь Ясной Поляны продолжала протекать относительно спокойно. Взрослые сыновья Толстого жили в своих имениях гораздо менее спокойно. Они полагали, что хотя безопасности и спокойствию родителей ничто не угрожает, однако у них не было такой же уверенности относительно себя самих. Они были убеждены в том, что огромное уважение крестьян ко Льву Николаевичу, несомненно, оградит его от всяких эксцессов и насилий, от всяких покушений.

Действительно, крестьянские волнения непосредственно Ясной Поляны почти не коснулись. Хотя по деревне разбрасывались прокламации, призывавшие к захвату урожая, насильственных действий и выступлений не было. Но Лев Николаевич в глубине души допускал возможность таких действий и как-то наедине сказал Душану Петровичу: «Если поломают эти рамы, портреты — мне ничуть не будет жаль. Только за Софью Андреевну. А будет жаль, если их <крестьян> будут наказывать» (4 февраля 1906 г.). Иной была позиция Софьи Андреевны. По ее настоянию для охраны усадьбы и насаженного вокруг большого яблоневого сада был вызван стражник («черкес»). В окрестностях усадьбы, на прогулках — пеших и конных — Лев Николаевич стыдился показываться людям на глаза. Софья Андреевна решительно стояла за защиту усадьбы и ее угодий. Она взяла на себя охрану материальных интересов семьи, детей. Лев Николаевич и тут продолжал следовать своим взглядам — не противился злу насилием.

и действиям. Он сгорал от стыда и негодования на самого себя и на весь строй, породивший в людях ужасное взаимное ожесточение, страсть к убийству, озверение. Чем более напряженной, грозовой становилась атмосфера в стране и вокруг Ясной Поляны, тем больше стремился он сосредоточиться на своей работе, уйти от окружающего в свой духовный мир. Но, как уже сказано, это, по существу, никогда не удавалось ему, хотя объективные обстоятельства и шли навстречу желаниям Толстого. В разгар революционной борьбы влияние Толстого, интерес к нему в определенной мере ослабли, корреспонденция уменьшилась, тропа посетителей в Ясную Поляну сузилась, внимание к нему печати пошло на убыль. «Заговор молчания» — определял Толстой отношение либеральной и демократической прессы к его статье 1905 г. «Великий грех». Даже единомышленники Льва Николаевича навещали его реже, и общие беседы его с ними были нечасты. Когда писатель Наживин сказал Толстому, что именно теперь, в дни революции, он, Толстой, должен возвысить свой голос, Лев Николаевич ответил с присущей ему беспощадностью правды по отношению и к самому себе, что его голос не будет сейчас слышен: «комариный писк» (1 мая 1906 г.). Он находил, что в русском обществе, увлеченном политикой, господствует трепет перед «либералами» и «революционерами» и что трепет этот есть даже у Черткова. Лев Николаевич даже писал ему об этом. Сам он от этого трепета был свободен.

«Записки» не передают отношение Толстого к революции как неизменное и однажды навсегда сложившееся. Оно изменялось у Толстого, и на разных ее этапах суждения Льва Николаевича по некоторым вопросам и явлениям революционных событий предстают различными, вплоть до явной противоположности. Однако общие и принципиальные позиции в отношении революции и ее непосредственных последствий всегда зависят от отношения Толстого к народу, крестьянству.

Указывая на определяющее значение крестьянства — «мужиков» — в революции, Лев Николаевич говорил: «... это (у них) теперь прорвалось сознание несправедливости. Ненависть, которая копилась веками за обиды, выразилась теперь» (8 июля 1908 г.). И еще: «... вся революция держится на недовольстве крестьян» (21 ноября 1908 г.). Толстовское понимание революции 1905—1907 гг. как крестьянской отразило одну, действительно важную черту этой революции. На это значение толстовского понимания первой русской революции указал Ленин. «Толстой, — писал он, — велик, как выразитель тех идей и тех настроений, которые сложились у миллионов русского крестьянства ко времени наступления буржуазной революции в России. Толстой оригинален, ибо совокупность его взглядов, взятых как целое, выражает как раз особенности нашей революции, как крестьянской буржуазной революции. Противоречия во взглядах Толстого, с этой точки зрения, — действительное зеркало тех противоречивых условий, в которые поставлена была историческая деятельность крестьянства в нашей революции»1*. Крестьянский характер русской революции позволял иногда Толстому надеяться на другие ее результаты, нежели те, буржуазно-демократические, к которым приводили революции на Западе, начиная с Французской революции 1789 г. «Не может быть, — записал Маковицкий одно из относящихся сюда высказываний Толстого, — чтобы такая сильная, продолжительная революция привела бы только к тому, что было сто лет тому назад. Следует ожидать никак не повторения того, что было, а того, что будет уничтожение насильственного правления, что будет положение без правительства...» (4 ноября 1906 г.).

политическом скептицизме и анархизме, в недоверии ко всякой власти, ко всякой форме государственного устройства, ко всякому применению насилия в общественной жизни еще раз отразилось отношение патриархального крестьянства к новому, формально «освободившему» его (фактически же еще более разорившему и поработившему) государственному порядку пореформенной капиталистической России. Явная и огромная ошибка Толстого была в том, что опыт прошлого и наблюдения над настоящим он догматически переносил на будущее. Из того, что все революции, имевшие место до начала XX столетия, не могли устранить неравенство и угнетение трудящихся, Толстой заключал, будто и впредь невозможна никакая революция и никакая форма государственного устройства, которые отвечали бы интересам всего трудового народа.

Не сочувствуя методам революционного преобразования общества как методам насильственным, Толстой сочувствовал тому отрицанию существующего социального и политического строя, которым руководились деятели революционного движения. При этом Толстой не сомневался, что в начавшейся в 1905 г. борьбе между революцией и самодержавным правительством победит в конечном счете не правительство, не самодержавие, а новый ход развития русской жизни, начатый революцией, хотя он и не представлял себе, к чему может привести это новое развитие. «... Вам, — с такими словами обращался Толстой к правительству в разгар революционных событий, — не устоять против революции с вашим знаменем самодержавия, хотя бы и с конституционными поправками, и извращенного христианства, называемого православием, хотя бы и с патриархатом и всякого рода мистическими толкованиями. Всё это отжило и не может быть восстановлено» (т. 36, с. 304). Близкие по содержанию высказывания Толстого записывает и Маковицкий: «Старый порядок проходит, — говорил Лев Николаевич, — и пассивность, терпеливость русского народа проходят; что́ создастся — неизвестно» (18 мая 1906 г.)

Временами в Толстом возникало убеждение, что правительство во всем должно уступить требованиям революционного народа. После разговора с двумя молодыми «революционерами-босяками» Толстой сказал Маковицкому, что ему полезно было с ними поговорить, и пояснил, почему: «Мне сегодня стало ясно, что правительству надо уступить всем требованиям революционеров <...> Хуже теперешнего положения дел, — полагал Толстой, — не будет. Теперь правительство в роли опекуна, мешающего взволнованному народу» (13 августа 1906 г.).

Но в победу вооруженного восстания, вооруженной борьбы народа против правительства и против его армии Толстой совершенно не верил. Он не верил в способность восставших безоружных крестьян и рабочих к военной организации, к правильным военным действиям и к невозможной без такой организации и без таких действий победе. Быть может, в этом скептицизме и неверии сказался военный опыт и военный профессионализм Толстого — отличного артиллерийского офицера, привыкшего в сражениях и стычках на Кавказе наблюдать действия кадровых войск и храбрых и фанатичных, но необученных горцев.

Как бы то ни было, но военная борьба революционеров с правительственными войсками представлялась Толстому чем-то вроде борьбы плохо вооруженных и неопытных партизан с хорошо подготовленными и хорошо снабженными оружием и боевыми припасами отрядами регулярной армии.

насилием, сочетались у него с ощущением исторического значения происходивших событий. В ответ на часто возникавшие в дворянско-помещичьей среде яснополянских гостей и собственной семье Толстого разговоры об «ужасах» революции, Лев Николаевич, с резким отрицанием относившийся ко всяким формам насилия как правительственного, так и революционного, тем не менее не раз говорил: «Все хорошо, все хорошо. Это — growing pains2*. Как в жизни человека есть периоды болезненные, так и в жизни народов» (2 сентября 1907 г.). И еще, в более глубоком и широком обобщении: «Наша цивилизация — одна из многих, она идет к концу. Надо начинать с нового пути» (3 июля 1905 г.). «Великим делом» революции он считал распространение книг, просвещения (20 сентября 1906 г.). Он находил, что уровень умственного развития крестьян сильно вырос. После получения письма крестьянина Подмарькова он не только сказал, что тон этого письма — тон вполне образованного человека, но что таких, как Подмарьков, в деревне теперь множество (8 октября 1906 г.). Вообще он находил, что революция принесла большие перемены в народе. Иным из них Лев Николаевич сочувствовал: «Становится людей все больше понимающих» (17 июля 1908 г.). Другие перемены удивляли и огорчали его, в частности то, что, по его наблюдениям, «религиозное чувство так быстро исчезло у русского народа» (3 октября 1906 г.). Но и отрицательные оценки итогов революции не были у Толстого абсолютными. Они часто сопровождались важными оговорками, как, например, в таких записанных Маковицким словах Льва Николаевича: «Смуты теперешние до сих пор не улучшили, а только ухудшили положение народа. Этим не сказано, что они должны кончиться ничем» (14 января 1908 г.).

Отвергая насильственную революцию как метод решения социальных вопросов, Толстой вместе с тем не уставал возвышать на весь мир свой голос против террора самодержавного правительства. В Записках отмечены все такие выступления Льва Николаевича. Отмечены в них и его сочувственные, а не только отрицательные высказывания о революционерах. «Им в одном нельзя отказать, — говорил Лев Николаевич: — у них есть искреннее негодование против зла» (17 мая 1908 г.). Он называл революционеров «святыми людьми» по сравнению с теми деятелями власти, которые боролись с ними методами военных судов и казней (11 июля 1908 г.).

Из политических вопросов периода революции, а точнее — периода ее отступления, когда использование легальных возможностей в борьбе с самодержавием приобрело существенное значение, в Записках Маковицкого довольно подробно отразились споры в яснополянском доме о буржуазных либеральных партиях и о Думе.

Чем более взволнованной становилась реакция масс на происходившие события, тем более Лев Николаевич стремился укрепиться в своем убеждении, будто русское крестьянство, народ остаются и останутся чуждыми политической борьбе. «Русский народ, — говорил он, — смотрит на участие в правлении, как на грех. Совестные люди избегают должностей старосты и других» (13 мая 1905 г.). Народ возложил власть на царя, а сам сторонится собственного участия во власти, сторонится борьбы за власть. Он не признает и не ищет своего права на власть и видит в ней не право, а обязанность. Только эту обязанность он возлагает не на себя, а целиком на царя. Временами Толстому казалось, что самодержавию приходит конец, что оно уже утратило былую историческую опору в народе, что династия Романовых будет свергнута, что «через двадцать лет» (оказалось — через одиннадцать!) Николай II, которого он считал слабоумным, лживым и злым человеком, не будет больше царем. Временами же, не заглядывая в будущее, Толстой полагал, что самодержавие, которое он так страстно ненавидел и так глубоко критиковал, все же «пока свойственно народу» (5 февраля 1906 г.), еще находящемуся «в положении детства» (3 декабря 1908 г.). Народ, крестьянство, по мнению Толстого, не за парламентарное правление, не за конституционные формы власти, как они сложились на буржуазном Западе. Формы эти чужды русскому народу. Поэтому к политическим партиям либерального толка, к конституционалистам, особенно к кадетской партии, Лев Николаевич относился крайне отрицательно. Он не верил в их способность приблизить для народа хотя бы минимальное улучшение его положения, условий его жизни, близких к рабскому существованию. Особую неприязнь он чувствовал к таким либеральным деятелям, как Петрункевич. Он не отрицал их известной популярности, полагал вполне возможным и дальнейшее усиление их политической роли, но считал их пустыми болтунами, а их красноречие — лживой адвокатской риторикой, краснобайством, пусканием пыли в глаза.

Делясь с Маковицким своими мыслями о Думе, Лев Николаевич предвидел: «Эта Дума в истории не оставит впечатления, потому что она не выразитель воли народа» (10 мая 1906 г.). В успехи думского парламентаризма он не верил. Он хорошо знал, какой огромный круг вопросов стоял на историческом череду давно назревшего государственного и общественного переустройства страны. Предстояло решать вопрос из вопросов — о земле, затем о войске, о печати, о рабочем законодательстве, об окраинах — Польше, Финляндии. Эти и другие капитальные проблемы давно назрели и ждали своего решения. Но Толстой предсказывал, что Дума ни в коем случае не сумеет сладить со стоявшими перед страной задачами, предсказывал «полное фиаско Думы» (24 апреля 1906 г.). От зашедших как-то в Ясную Поляну рабочих, участников сходок, он слышал, что Государственной думы для них, рабочих, уже мало, хотят осуществления социализма. Одни, полагал Толстой, будут хотеть «социалистического», т. е. в его понимании безгосударственного, устройства, другие — республики. «Я думаю, — записал Маковицкий слова Толстого, — мы стоим на пороге большого переворота, в котором Дума никакой роли играть не будет» (31 декабря 1908 г.).

«... Революция только тем и хороша, — записал Маковицкий слова Льва Николаевича, — что указала на земельный вопрос» (21 ноября 1908 г.). Через все Записки проходят записанные Маковицким высказывания Толстого по земельному вопросу. Это было время, когда ему все еще представлялось, будто единственно верное — обоснованное, многообещающее и справедливое — решение этого вопроса найдено американским экономистом и социологом Генри Джорджем. Толстой был убежден, что это решение — вполне в духе русского народа, поскольку русский народ, крестьянство признает, что земля не может быть чьей-нибудь, не может быть частной собственностью.

Основные идеи Генри Джорджа, приковавшие к себе внимание Толстого, вызвавшие его горячее сочувствие к нему и на целый ряд лет сделавшие его единомышленником и последователем американского экономиста, были: во-первых, отрицание частной собственности на землю и, во-вторых, идея единого прогрессивного подоходного налога как средства для достижения национализации земли. Толстой не устает пропагандировать эти идеи перед посетителями яснополянского дома, излагает их в своих статьях и письмах, полемизирует, защищает их против нападок и возражений иностранных и отечественных критиков. Его особенно привлекает легкая, как он первоначально думал, практическая применимость проекта Генри Джорджа к безмерным российским масштабам крестьянского земледельческого хозяйствования, а также удар, который этот проект, будь он осуществлен, мог бы нанести неравенству крестьян при распределении между ними земельных участков и при их дальнейшем использовании. Толстому казалось, будто неравенство земледельцев будет с введением в силу проекта Генри Джорджа устранено вполне прочно и радикально. Он лишь позднее увидел, что при попытке осуществления проекта неизбежно должны будут возникнуть не предвиденные в нем трудности и противоречия, сводящие на нет достижения задуманных и казавшихся легкоосуществимыми целей и выгод для земледельцев.

Проект Генри Джорджа был единственным проектом крупной аграрной реформы, который Толстой принимал всерьез, который он действительно изучал и осуществлению которого даже пытался практически содействовать. Его внимание от идей Генри Джорджа несколько отвлекли масштаб и размах революционных событий в России, особенно в русской деревне. Когда Маковицкий приехал в Ясную Поляну и стал вести свои Записки, интерес Толстого к проекту Генри Джорджа начал уже слегка ослабевать, его взгляд на проект становится более критическим. Все же, однако, тема Генри Джорджа и его проекта занимает в Записках большое место.

Но если Толстой не мог полностью увлечься идеями Генри Джорджа, то еще в меньшей мере мог он принять те экономические и социально-политические теории и рекомендации, которые принадлежали идеологии научного социализма. Никак нельзя сказать, что Лев Николаевич не проявлял интереса к вопросам социализма и коммунизма как в историческом плане, так и применительно к современности, — он просто недостаточно глубоко вникал в них. Имея в виду существовавшие тогда в России и на Западе социалистические партии, со всеми различиями и оттенками между ними, программными и тактическими, Толстой однажды сказал: «Социализм прекрасен, только это <...> такая каша! Как сделать, чтобы распутать это?» (29 апреля 1908 г.). В другой раз Маковицкий записал слова Льва Николаевича о социалистах — делегатах Штутгартского конгресса социал-демократов (среди них находился и В. И. Ленин): «Они хотят из людей дурных сделать добродетельное общество» (2 сентября 1907 г.). Но, сочувствуя социализму в собственном своем понимании этого идеала человеческого общежития, Толстой был неизменно и резко полемичен по отношению к тем способам борьбы за социализм, которые определялись учением Маркса. Он знал, что «Марксом была установлена борьба классов» (11 ноября 1906 г.). Он правильно отметил у Маркса стремление строить теорию коммунизма на научных основах в отличие от утопических социалистов, которых он — в общем верно — считал идеалистами в понимании исторического процесса. Однако понимание этого важнейшего отличия не сделало суждения Толстого о Марксе ни более основательными, ни более компетентными, ни более верными, хотя бы в важнейших, крупнейших деталях. Суждения Льва Николаевича о Марксе редко встречаются в Записках, и нет основания думать, что Маковицкий их замалчивает или что они ускользнули от его внимания. Там, где он их отмечает или передает, он делает это с той же добросовестностью, честностью, объективностью протоколиста, с какой он воспроизводит все остальное.

Толстой, конечно, понимал, что у Маркса ставятся вопросы, представляющие и для него величайший интерес. Это были в существе своем те же вопросы, о которых он так страстно беседовал с Герценом в Лондоне во время частых встреч с ним весной 1861 г. Но к решению этих вопросов Толстой подходил с позиций, характерных для его патриархально-крестьянского способа мышления, имевшего мало общего со способом мышления основателя научного коммунизма и его последователей. Толстой отрицал открытые Марксом объективно-исторические законы общественного развития, полагая, что движение человечества к совершенству должно определяться ростом религиозно-нравственного сознания в людях. Разделявшееся Толстым с массами русского крестьянства стремление «уничтожить все старые формы и распорядки землевладения, расчистить землю, создать на место полицейски-классового государства общежитие свободных и равноправных мелких крестьян...»3* ставило его в лагерь противников Марксова учения о пролетариате и его роли в творчестве истории, в строительстве социализма. Обращаясь к марксистам, Толстой писал в статье 1905 г. «Великий грех»: «Да ведь русский народ весь земледельческий и хочет оставаться таким, зачем же ему все то, что вы предлагаете и что может быть нужно промышленным народам» (т. 36, с. 471).

«самомнением», осознавал их как один из самых больших своих недостатков и в своих автопризнаниях не раз говорил о том, что необходимо вести с этим недостатком борьбу. «Мой порок, с которым борюсь, — говорил он Маковицкому, — это остаток во мне самомнения» (21 марта 1905 г.). Но, несмотря на эту «самокритику», Толстому часто было совершенно чуждо смирение и скромность как в столкновениях с идейными оппонентами, так и в его суждениях об абсолютных вершинах культуры. Широко известно, как проявлялись эти черты характера и личности Льва Николаевича в его взглядах на искусство. Записки Душана Петровича дополнительно иллюстрируют эти особенности писателя. В Записках приведено немало суждений Льва Николаевича о великих произведениях и людях искусства и литературы, прямо-таки поражающих своей очевидной необоснованностью и резкостью. Таковы, например, его суждения о том, что в последних сонатах Бетховена музыка всюду, едва только начавшись, остается без продолжения и завершения или что девятая симфония «это не музыка, а то, что погубило музыку», или что роспись Сикстинской капеллы («Сотворение мира» и «Страшный суд») — «ужасная гадость», или что у Тургенева и Горького «никакого мировоззрения не было» (6 мая 1906 г.), и т. д. Эти и подобные им суждения вызывающи в самом прямом смысле слова. В них та же запальчивость, задор страстно-полемической и в годы старости натуры Льва Николаевича, а с другой стороны — то же «сектантское», одностороннее, что вплелось в его взгляды из его учения и что давно известно по его оценкам Шекспира и Данте, Микеланджело и Бетховена: «Из фальшивых репутаций», — говорил в таких случаях Лев Николаевич (27 января 1906 г.). Но в то же или иное время, и это важно подчеркнуть, — он высказывал и другие суждения, в которых признавал условность подобных своих оценок. «Рафаэль, Бетховен, Шекспир, Данте, Гете, — говорил Лев Николаевич, — не подходят к моей оценке, которую я предъявляю к искусству, тогда как мне самому искусство — я этого стыжусь — близко и дорого» (5 января 1908 г.)4*. Маковицкий записал немало определений искусства Толстым. В основном они варьируют ранее известные его требования, чтобы искусство выражало «такое состояние души, которое было бы общее всем», соединяло бы всех (10 апреля 1908 г.).

Наряду с высказываниями Толстого об искусстве и литературе, Маковицкий записал немало суждений Льва Николаевича, относящихся к другим областям культуры, в том числе к науке и медицине. Homo universalis своей эпохи, Толстой был чрезвычайно начитан, осведомлен не только в художественной и научно-гуманитарной литературе, но и в литературе, относящейся к ряду разделов естествоведческих и точных наук. В трактате «Что такое искусство?» конца 1890-х годов он причислял науку к одной из самых важных человеческих деятельностей. «... Я не только не враг науки и искусства, — писал здесь Толстой, — но считаю, что науки и искусства составляют самую важную человеческую деятельность, без которой человек был бы животным, а не человеком» (т. 30, с. 480). Но в годы, к которым относятся Записки Маковицкого, отношение Толстого к современной ему науке приобрело те черты скептицизма, которые столь ярко сказались в его полемических статьях 1909 г. «О науке» и «Еще о науке». Скептицизм этот опирался на своеобразное отношение к науке позднего Толстого, опирался на воззрение, в основе своей несомненно религиозное, хотя и в толстовском этическом понимании «религиозного». «Истинной наукой», по его мнению, могла быть и будет «только такая наука, в основу которой будет положено религиозно-нравственное учение о душе человека» (т. 38, с. 172). Другими словами, главнейший вопрос познания для Толстого — это вопрос о том, в чем назначение и благо человека. Может быть, после Сократа никто не пытался с такой силой, как это сделал Толстой, свести всю науку к этому вопросу. Сравнительно с этим вопросом все другие вопросы знания, в том числе относящиеся к методологии современных ему наук и к их практическому применению, представлялись Толстому частностями. Но он высказывается и по поводу этих частностей.

не согласен с тем, что наука может изучать и исследовать в буквальном смысле слова всё — все предметы и все явления, происходящие в мире. Изучать все предметы и явления наука не может по той простой причине, что предметов и явлений этих бесчисленное, в самом точном смысле этого понятия, множество. «... Область знания вообще всего человечества, — писал Толстой, — так многообразна — от знания, как добывать железо, до знания движения светил, — что человек теряется в этой многочисленности существующих и в бесконечности возможных знаний, если у него нет руководящей нити, по которой бы он мог располагать эти знания, распределять их по степени их значения и важности» (т. 25, с. 365). «Изучать же всё <...> без соображения о том, что выйдет из этого изучения, прямо невозможно, потому что число предметов изучения » (т. 25, с. 365). Таким образом, на единственно важный вопрос знания, в понимании Толстого (в чем назначение и благо человека), ответ может быть получен, как он думал, только из разума и совести, но никак не из специальных, экспериментальных и лабораторных исследований, к тому же обычно дорогостоящих, требующих от государства и от народа больших средств и затрат.

Толстой не замечал капитального противоречия в своих взглядах на «истинное», в его представлениях, содержание науки, знания и на их практическую ценность и значение. Он готов был «отпустить» человеческому роду огромное, едва ли не бесконечное время, необходимое ему для нравственного совершенствования и самосовершенствования, для приближения к простой жизни, не знающей контрастов богатства и бедности, насилия, борьбы, войны, для достижения равенства. Чаемое безгрешное будущее — Толстой ясно видел это — отступало, уходило в неразличимую из сегодня глубь грядущих времен, но по отношению к нему Лев Николаевич соглашался на самую крайнюю расточительность времени, на безграничное терпение. Напротив, в отношении к результатам научных исследований и экспериментов Лев Николаевич проявлял большую нетерпеливость. Он как будто не видел или не понимал, как ревниво, как скупо, упорно, безжалостно хранит, оберегает природа от человека свои тайны — даже там, где, казалось бы, раскрытие их ей ничего не стоит, а человечеству сулит величайшие блага. Он как будто готов был требовать, чтобы наука немедленно, без малейшей отсрочки, выдавала все те результаты, которых от нее ожидало и требовало страждущее от болезней, подавленное хозяйственными и техническими трудностями, социально-политическими противоречиями, бедствиями и незадачами человечество. А так как таких скорых, немедленных и во всем успешных результатов не было видно, то Толстой в полемическом заострении своих взглядов переходил иногда от скептицизма к нигилизму, к отрицанию общепринятого значения науки, поскольку она не могла дать ответа на вопросы, разрешение которых, с его точки зрения, единственно могло бы оправдать существование науки и затрату требуемых ею средств и трудов. В системе этих взглядов следует воспринимать записанные Маковицким отрицательные высказывания Толстого о Пастере, Менделееве, Мечникове, о медицине — высказывания, исполненные очевидных заблуждений, ошибок и непримиримости. Это были в своей сути те же самые высказывания, о которых Толстой писал в статье «О науке»: «Знаю, что эти мои слова покажутся верующим в науку <...> таким страшным кощунством, что эти верующие не удостоят мои слова вниманием и даже не рассердятся, а только пожалеют о том старческом оглуплении, которое явствует из таких суждений» (т. 38, с. 139).

Противоречивость и слабость толстовской критики современной ему науки очевидны, как очевидно и присутствие в толстовских суждениях о науке полемических заострений. Но в этой критике была и сильная сторона. Она также отражена в Записках Маковицкого.

Это мысль Толстого о том, что в существующем, подчиненном интересам богатых обществе польза, приносимая наукой и всеми научными открытиями и изобретениями, доступна одним только богатым, но никак не беднякам, обреченным оставаться без помощи и при одних рекомендациях, которые вырабатывает наука, но без надежды получить для себя, для действительного практического использования рекомендуемые ею средства, открытия и изобретения. «Купцу вырезать слепую кишку превосходно умеют, — записал Маковицкий слова Льва Николаевича, — но 50% детей из народа раньше года погибает, а в воспитательных домах — 80%» (4 января 1905 г.). Сказанное о хирургии и педиатрии относится Толстым также к биологическим и медицинским исследованиям, к курортологическим и бальнеологическим рекомендациям, к диетическим методам оздоровления и лечения тружеников фабрик и сельского хозяйства. В обществе, в котором, как в обществе капиталистическом, всякая реальная власть есть власть денег, только деньги и могут содействовать сбережению и исправлению здоровья, его восстановлению и сохранению в гигиенических и санитарных условиях. Дело же подлинной науки, полагал Толстой, служить всем людям, благу всего человечества.

в капиталистическом обществе выгод и достижений науки одними богатыми людьми.

Критика Толстым опытной науки не означала, однако, абсолютного отрицания им ее принципиальной благотворности и ее большой будущности. «Я убежден, — писал он в 1893 г. В. В. Стасову, — что уже теперь будущность земледелия не в работе силою животных и не в выведении особых выездных пород их, а в ручном и машинном, приводимом в движение паром, электричеством, ручной силой земледелии, производящим многое на малом пространстве...» (т. 66, с. 390). Толстой заинтересованно следил за развитием современных ему наук — физики, химии, математики, естествознания и, как это отмечено в Записках Маковицкого, горячо приветствовал такие их достижения, как таблица химических элементов Менделеева, физиологические теории Павлова, изобретение аэроплана, кинематографа и пр. Отвергая присвоение науки и ее практических результатов господствующими классами, порицая ученых за их «безразличие» к тем «нравственным интересам жизни», которые он считал главнейшими, Толстой по существу стоял за демократизацию науки, за ее приближение к насущным нуждам простых людей.

На страницах Записок немало высказываний Льва Николаевича ретроспективного содержания, представляющих существенный интерес для его биографии. Среди них — ряд признаний о его отношении к разным направлениям и деятелям русской общественной мысли XIX столетия.

На одно из первых мест ставятся декабристы. Об их вкладе в духовную жизнь России, об их подвиге, их личностях Толстой говорит с восторгом и умилением.

и насильственно закрыт для русского общества, и Толстой радовался этому открытию. Он ощущал «в глубине» Герцена «религиозную натуру» («Он был в глубине религиозный»), т. е. в понимании Льва Николаевича натуру, исполненную поисков духовно-нравственных ценностей.

«Современники Некрасова, Чернышевский, Михайловский, — говорил Лев Николаевич, — они всегда были мне очень неприятны». Но пояснял далее: «Очевидно, не либерализм их меня отталкивал. Перед Герценом я всегда преклонялся, а здесь какая-то серединность, журнальная либеральность» (26 ноября 1908 г.). Толстой полагал, будто из статей названных им авторов нельзя «слепить» «ничего цельного, что можно было бы назвать мировоззрением». Эту кажущуюся ему невозможность сложить отдельные, рассыпанные в отдельных статьях публицистов «Современника» и «Отечественных записок» мысли в целостное, стройное мировоззрение Толстой объяснял тем, что они и подобные им писатели были прежде всего журналистами: все, что они писали, имело характер журнальных статей и писалось на злобу дня. В силу существовавших тогда в русской печати цензурных условий и притеснений они вынуждены были о многих вещах и вопросах совершенно умалчивать, а о других если и говорить, то лишь иносказательно. Отсюда являлись недомолвки на каждом шагу. А так как им приходилось всегда рассчитывать на определенную публику, читателей определенных журналов, то им казалось, что публика эта и без слов должна была expressis verbis5* понимать все, что они хотели сказать ей. Значение, которое им приписывалось и придавалось в обществе, по мнению Толстого, не соответствовало их действительным возможностям и средствам. Такие люди, как Чернышевский, Михайловский, очень многого не знали, полагал Толстой, многого не понимали и игнорировали. Такой игнорируемой ими областью Толстой считал прежде всего область религиозных вопросов, которые у него во многом совпадали с вопросами этическими, относящимися к сфере нравственного самосознания, совпадали с тем, что он называл «истинной наукой». Совпадение это явствует уже из перечня лиц, которых Толстой считал отцами «истинной науки». Это Кришна и Будда, Конфуций и Лаотсе (Лао-цзы), Сократ, Эпиктет и Марк Аврелий, Христос и Магомет. Упоминания этих исторических, мифологических и полумифологических имен часто встречаются в записанных Маковицким суждениях Толстого.

Для него это имена провозвестников и учителей той мудрости, которая учит главному — в понимании Льва Николаевича — как следует жить.

Очень свежи и дают много нового те места Записок, в которых Лев Николаевич признает влияние, какое на его духовное развитие имели славянофилы. В автобиографических страницах Толстого и литературе о нем не много свидетельств, которыми с такой определенностью подчеркивалась бы значительность, серьезность этого влияния, существенность его для духовной биографии Льва Николаевича.

в славянофильстве имеются враждебные ему элементы — монархизм, национализм, православие, гегельянское оправдание существующего. Но одновременно находил в нем нечто очень ценное, самобытное, русское. Славянофильство, утверждал он, — система, выработанная, последовательная, стройная. Оно не принимает западных теорий, главное же в нем — преклонение перед народом. Враждебные Толстому стороны славянофилов, в частности православие, также объяснялись Толстым исторически, характером их отношения к народу. Они «верили в православие, — говорил Лев Николаевич, — вместе с народом. Оно тогда имело право на существование. Тогда стомиллионный народ верил в него» (12 мая 1909 г.).

Лев Николаевич лично знал всех выдающихся славянофилов, но особенно высоко ставил из них Ю. Ф. Самарина, Хомякова, Аксаковых. Из Аксаковых ему ближе всего был старший, Сергей Тимофеевич, далекий от доктрины своих сыновей и их единомышленников. Говоря о славянофилах, он подчеркивал, что он сам «admirateur6* народа», что он был и остался им.

«Никто из русских, — говорит Толстой, — не имел на меня, для моего духовного направления, воспитания такого влияния, как славянофилы, весь их строй мыслей, взгляд на народ: Аксаковы — отец и Константин, Иван — менее, Самарин, Киреевские, Хомяков» (13 апреля 1906 г.). Даже в брошюрах сына Хомякова, Дмитрия Алексеевича, о самодержавии и православии он находил и ценил черты самобытности: «Каждый чувствует, — записал Маковицкий со слов Толстого, — что это новые, свои мысли, а не версты печатной бумаги, как говорит Рёскин» (13 апреля 1906 г.).

В то же время Толстой ясно видел всю архаичность политических убеждений славянофилов, даже в их оппозиционном крыле и тем более у эпигонов этого направления, таких, как тот же Дмитрий Хомяков. Отвечая на замечания С. А. Стахович о Дмитрии Хомякове, что тот «любит самодержавие», Толстой поясняет: «Его можно любить, как детство. Но как нельзя детство возвратить, так и самодержавие. Мы уже доросли, — продолжает он, — до того, что нам не надо ни самодержавия, ни конституции, от которой там, где она есть (в Европе, Австралии), лучшие умы уже уходят» (13 апреля 1906 г.).

«конституцией» Толстой разумеет ограниченную конституционными установлениями буржуазную парламентарную монархию или буржуазную же парламентарную республику — вроде тех, которые существовали в то время в Англии и Франции.

Парламентарное конституционное государство, был убежден Толстой, новая, по сравнению с абсолютизмом, форма политического обмана. Оно возникает на основе обмана народа и в своей сути есть та же власть денег. Ни в Англии, ни во Франции, ни в Америке парламенты не принесли ни земли народу, ни уничтожения милитаризма. Настоящего представительства народа в политических учреждениях Запада, даже самых конституционных и демократических по форме, по существу, нигде нет. Нет нигде и подлинной свободы. «За границей, — записывает Маковицкий слова Толстого, — тот же произвол, только в законной форме» (10 октября 1908 г.). И еще: «Англичане гордятся, что у них personal freedom7*, но у них такое же и еще худшее рабство, чем в России» (20 января 1905 г.). В критике буржуазных институтов Запада, как и капиталистических форм насилия и угнетения в собственной стране, сказались сильнейшие и лучшие стороны мировоззрения Толстого: горячее сочувствие народу, превосходное знание реальных экономических условий и отношений крестьянской жизни, свобода от обольщений и предрассудков либерализма, умение разоблачать софизмы публицистической, философско-исторической и экономической апологетики капитализма. Все эти качества, сообщившие деятельности и публицистике позднего Толстого мировое значение, нашли свое отражение в яснополянской летописи Маковицкого.

Но в записанных им высказываниях Льва Николаевича в полном соответствии с объективной правдой нашли отражение также заблуждения и ошибки в его могучем социальном критицизме. Личность Толстого, столь обстоятельно запечатленная автором «Яснополянских записок», предстает преисполненной трагических противоречий, в сложном и мучительном переплетении разума и предрассудков, слабых и сильных сторон. До конца жизни не переставала его тревожить мысль о путях радикального обновления общественного строя России, коренного улучшения положения «земледельческого народа», и до конца жизни он не переставал исповедовать философию непротивления злу насилием, оставаться «на точке зрения патриархального, наивного крестьянина»8*. Совершенствование внешних форм и условий общественной жизни (политических и социальных) должно прийти и придет — так верил Толстой — соответственно совершенствованию нравственному, в основе которого лежит непротивление злу насилием. Через все Записки Маковицкого проходят, бесконечно повторяясь и варьируясь, высказывания Толстого на эту тему.

«Как же я, — записывает Маковицкий слова Толстого, — сидя у других на плечах, могу быть нравственным?» «От мужиков, — продолжает он, — научился жить. Нравственность возможна только при работе, при простоте жизни. Когда это узнал, — свидетельствует Толстой, — это был мой путь в Дамаск» (11 января 1906 г.)

«Я был счастлив, — записывает Маковицкий его слова, — что смолоду любил русский народ и преклонялся перед народом. Он духовно растет, идет вперед, только медленно; он знает: нам у него учиться...» (27 апреля 1905 г.). Но Толстой не только преклонялся перед народом. Он утверждал с присущим ему страстным заострением мысли, что все, что он знал, он узнал от народа и что в сравнении с этим знанием все знание, почерпнутое им в школе, в университете, было ничтожно: «Я научился тому, что́ знаю, от народа, Сютаева; а от всего синедриона профессоров — ничему» (28 апреля 1906 г.). Больше того, Толстой говорил: «Если что во мне великого есть, так это то, что рассуждаю, как простой мужик» (31 октября 1905 г.).

Дневник Маковицкого содержит не только записи мыслей и разговоров Толстого и «протокольную» хронику течения яснополянской жизни в ее внешних формах. Материалы дневника отражают также и жизнь большой семьи Льва Николаевича, отражают со всеми существовавшими в ней и продолжавшими нарастать внутренними противоречиями и трудностями. Отношения между членами семьи Толстого были сложные, напряженные, драматические. Давно уже возник и длился, то разгораясь, то несколько ослабевая, но никогда полностью не потухая и не прекращаясь, мучивший совесть Толстого конфликт, а говоря точнее, антагонизм между убеждениями самого Льва Николаевича, его представлениями о том, как должен жить он, его семья, и тем, что происходило в действительности. Это был все тот же вопиющий контраст между богатством и бедностью, комфортом, «роскошью», как называл Толстой уровень своего существования, и острым недостатком, часто даже в самом необходимом, для жизни деревни, окружавшей барскую усадьбу.

— чрезвычайно сдержанный. Только в относительно редких случаях он не сохраняется, и Маковицкий позволяет себе выразить — вернее не в силах не выразить — свое отношение к развертывающемуся на его глазах и, чем далее, все более углубляющемуся противоречию между взглядами на жизнь Льва Николаевича и Софьи Андреевны. В таких случаях кажется, будто в голосе Душана Петровича, вообще мягком, сдержанном, деликатном, появляются жесткие, обычно ему не свойственные тона. Примером такого ужесточения тона может служить запись об одной беседе Льва Николаевича с единомышленниками, состоявшейся 7 августа 1906 г. Маковицкий характеризует эту беседу как «приятный разговор единомышленников, не прерываемый противоречащими вставками Софьи Андреевны, совсем противоположно думающей и постоянно невоздержанной в выражении своего несогласия во всех беседах и разговорах Льва Николаевича». И дальше Маковицкий записывает свое наблюдение, что иногда Софья Андреевна в присутствии Льва Николаевича излагает собственные свои мысли, приписывая их самому Льву Николаевичу, хотя они и не соответствуют образу его мышления. Так как обычно при этом Лев Николаевич не опровергает ее, то посторонние свидетели принимают сказанное ею за чистую правду и распространяют это в своих беседах и переписке. Душан Петрович даже находил, что близкие Льва Николаевича должны разоблачать в таких случаях искажение правды и восстанавливать истину.

В целом, однако, тяжелых сторон в отношениях между Софьей Андреевной и Львом Николаевичем Душан Петрович в своих Записках касается мало и деликатно. Исключение — последняя часть Записок, относящаяся к драме ухода Льва Николаевича из Ясной Поляны и предшествующим событиям. Здесь, в условиях предельного напряжения трагически нараставших событий, Маковицкий нередко утрачивает по отношению к Софье Андреевне объективность, которую, казалось, должен был сохранить хотя бы как врач. Ведь Софья Андреевна, как это было очевидно для всех, переживала в это время резкое обострение своего нервного заболевания. И все же записи Маковицкого в целом правдиво воссоздают не только хронику последних дней, часов и минут Толстого, но и всю исполненную драматизма и смятения обстановку в яснополянском доме накануне и в дни его ухода.

Заканчивая эту краткую характеристику «Яснополянских записок», скажем несколько слов о том, чего не следует искать в них.

Душан Петрович безукоризненно искренен и правдив в своих записях. Но было бы напрасным делом ждать от него хотя бы попыток характеризовать лица, которые проходят перед читателем его яснополянской летописи, или осмыслить — исторически и биографически — записываемые события, факты, разговоры. Скорее он счел бы предъявление таких требований к своему труду совершенно необоснованным. Он сознательно подавляет в себе литератора, исследователя, мемуариста с их личностными или объективными оценками и возвышает свою роль «стенографа» и «протоколиста». Он совсем не равнодушен к красотам природы, но, прожив у Толстого несколько лет в одном из поразительных по красоте природы уголков средней России, оставил очень мало свидетельств своего восхищения, более того — своей восприимчивости к этой красоте. В поле его наблюдения находилось множество людей самого различного темперамента, нравственного склада, умственного своеобразия. Но они «прошли» через это поле, оставив лишь «протокольный» след своего присутствия. Способность запечатления неповторимости, своеобычности характеров и событий не была дана Душану Петровичу, да он, как сказано уже, и не ставил перед собою такой задачи. Он хотел создать и создал «документ» — «хронику» о Толстом.

«Яснополянские записки» в литературе о Толстом останутся единственным в своем роде памятником скромной преданной дружбы, результатом внимательнейшего учета устных высказываний, мыслей и слов живой речи великого писателя в последние годы его жизни, вплоть до предсмертных минут.

Настоящая статья — последняя работа выдающегося советского философа и литературоведа, профессора Валентина Фердинандовича Асмуса«Литературного наследства». Смерть застала автора за этой работой, которая осталась не вполне законченной и была завершена С. А. Макашиным

1* В. И. Ленин

2* муки рождения (англ.).

3* В. И. Ленин

4* — следующий рассказ из неизданной рукописи покойного пушкиниста М. Д. Беляева «Воспоминания об Алексее Максимовиче Пешкове и его окружении». Рассказ был записан со слов А. М. Горького:

«Однажды в Москве Горький был приглашен на завтрак к графине Паниной. Придя туда, он нашел почти всех гостей собравшимися, ждали только Толстого. Наконец, пришел и он, и хозяйка просила всех садиться за стол. За столом речь зашла о происходившем тогда в Москве цикле бетховенских концертов, вызывавших общий интерес и восхищение. Слушая общую беседу, Толстой вдруг начал говорить о том, что глухой Бетховен не мог быть не только гениальным, но даже просто хорошим музыкантом. Наискось от Горького сидел за столом Танеев, и когда Горький взглянул на него, то заметил, что он едва-едва сдерживает себя, чтобы не возражать Толстому. Но вот завтрак окончен, и гости переходят в гостиную. Танеев молча идет к роялю, подымает крышку и начинает играть одну из сонат Бетховена. Играл он ее в этот раз как-то особенно хорошо. При начале сонаты Толстой стал тихо и осторожно бродить по гостиной, останавливаясь перед висевшими по стенам картинами. Потом, остановившись перед картиной Розы Бонёр, он начал машинально водить пальцем по контурам изображенной на ней собаки. Затем сел на диван и закрыл лицо руками, из-под которых вскоре по его щекам и бороде потекли обильные слезы. Когда Танеев кончил. Толстой отнял руки от лица, улыбнулся как-то по-детски и, не обращаясь к кому-либо определенному, сказал: «Ну и что же? — Ну, старый дурак и больше ничего!» — Сообщено «Литературному наследству» М. И. Беляевой.

5* отчетливо (лат.).

6* восторженный почитатель (франц.).

7* англ.).

8* В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 20, с. 40.

Раздел сайта: