Гусев Н. Н.: Л. Н. Толстой. Материалы к биографии с 1881 по 1885 год
Глава седьмая. Вторая половина 1885 года

Глава седьмая

ВТОРАЯ ПОЛОВИНА 1885 ГОДА

I

Июль — август 1885 года были временем сравнительно меньшей творческой продуктивности Толстого.

Причин этому было несколько. Более двух недель Толстой болел; некоторое время он находился в таком необычном для него состоянии, о котором писал Л. Д. Урусову 20 августа: «Я не писал вам долго, потому что был долгое время в состоянии — не знаю, как сказать, — в хорошем состоянии, но в таком, в каком я не могу ничего писать, даже писем»1. Много времени тратил Толстой на свое любимое занятие — косьбу, сначала травы, а потом и ржи. И. М. Ивакин 15 июля отмечает в своих записках: «Косит он каждый почти день... В субботу (13 июля) не приходил даже обедать — велел девочкам принести чего-нибудь на место»2. 13 июля Толстой писал Черткову: «По вечерам кошу так, что руки болят; но мне кажется, что я ничего дурного этим не делаю»3.

Кроме косьбы, Толстой занимался пахотой и рубкой леса. 29—30 августа он писал Черткову: «Нынче пошел рубить лес и так устал, что насилу двигаюсь. Но очень хорошо»4.

В середине июля Толстой вновь взялся за продолжение трактата «Так что же нам делать?» В июле он писал Черткову, настойчиво убеждавшему его оставить писание статей для интеллигенции и всецело отдаться работе над народными рассказами: «Вы мною будете совсем недовольны. По утрам пишу все статью «Что нам делать?» о деньгах, податях и значении правительства и государства... В писании моем много мне открывается нового и важного для меня самого. И я не могу быть спокоен, не разъяснив этого, тем более, что все это только служит разъяснением учения Христа»5.

В тот же день Толстой писал Л. Д. Урусову: «Я все занят своей статьей — главой или главами о деньгах. Все это разрастается и приводит к таким удивительным для самого меня выводам — к старым и знакомым нам выводам, но с другой стороны с большей ясностью выраженным»6.

Разъяснению вопроса о роли и значении денег при существующем общественном строе в окончательной редакции трактата «Так что же нам делать?» посвящены шесть глав — с XVII по XXII7.

Семнадцатая глава трактата начинается вопросом: «Что ж такое деньги?» «Чтобы узнать это, — пишет Толстой, — я обратился к науке».

«Отчего происходит порабощение одних людей другими? Отчего происходит то денежное царство, которое поражает нас всех своею несправедливостью и жестокостью? Отчего одни люди посредством денег властвуют над другими? — ставит Толстой ряд вопросов. — Наука говорит: от деления факторов производства и происходящих от того комбинаций, угнетающих рабочего. Ответ этот мне всегда казался странным не только тем, что оставляет в стороне одну часть вопроса — именно о значении при этом денег, но и тем делением факторов производства, которое свежему человеку всегда представляется искусственным и не отвечающим действительности».

Толстой подвергает критике утверждение экономической науки о том, что в каждом производстве участвуют три фактора: земля, капитал и труд. «Почему лучи солнца, вода, пища, знания не признаются отдельными факторами производства, а признаются таковыми только земля, орудия труда и труд?»

По мнению Толстого, это происходит потому, что «на право одних людей пользоваться лучами солнца, водою, пищею, на право говорить и слушать в редких только случаях заявляются притязания людей; на право же пользования землею и орудиями труда эти притязания постоянно заявляются в нашем обществе... Эти-то незаконные притязания одних людей на свободу других людей наука называет естественными свойствами производства».

«Простым людям кажется несомненным, что ближайшая причина порабощения одних людей другими — это деньги. Но наука, отрицая это, говорит, что деньги есть только орудие обмена, не имеющее ничего общего с порабощением людей. Посмотрим, так ли это», — говорит Толстой.

Он ставит вопросы: «Откуда берутся деньги? При каких условиях у народа всегда бывают деньги и при каких условиях мы знаем народы, не употребляющие деньги?».

На примере «народца», живущего в Африке или в Австралии, подвергшегося завоеванию и связанному с ним грабежу, Толстой объясняет происхождение денег. Сперва завоеватели отбирают все, что есть у народца, затем, когда брать уже нечего, вводится личное рабство, отнятие земли и объявление ее своею, чтобы пользоваться плодами земледельческого труда, и, наконец, как более удобная форма ограбления — «требование с подвластных известной срочной дани». Для уплаты этой дани покоренные «должны продавать друг другу и завоевателю и дружине за золото все то, что они имеют: и имущество, и труд». Так возникла денежная подать, ставшая «главным орудием порабощения людей».

В качестве конкретного примера Толстой подробно излагает историю островов Фиджи. Эта «правдивая история, основанная на документах и происходившая на днях», стала известна Толстому по статье профессора И. И. Янжула «Влияние финансовых учреждений на экономическое положение первобытных народов. (Страница из истории островов Фиджи.)»8

«деньги между туземцами не обращались, и вся торговля имела исключительно меновой характер; товар менялся на товар, а немногие общественные и государственные сборы взимались прямо сельскими продуктами».

В 1859 году американское правительство потребовало от Фиджи уплаты 45 тысяч долларов «за насилия, будто бы нанесенные фиджианцами некоторым гражданам Американской республики».

С тех пор на Фиджи были введены денежные подушные подати, для уплаты которых туземцы должны были за бесценок продавать белым колонистам продукты своего труда или свою рабочую силу. В результате «в несколько лет половина населения Фиджи превратилась в рабов белых колонизаторов».

В 1874 году острова Фиджи, «к большому неудовольствию американских плантаторов», стали колонией Англии, которая уничтожила подушный налог, но взамен ввела барщину (labour tax), на которую должны были ходить фиджианцы. Это делалось для покрытия «расходов по управлению». Барщина не оправдала себя, и было решено «до тех пор, пока деньги в нужном количестве не распространятся на островах», не требовать их, а отбирать у туземцев продукты их труда, и администрации самой продавать их.

Толстой замечает, что последняя мера должна «привести фиджианцев в то положение денежного рабства, в котором находятся европейские и цивилизованные народы и от которого не предвидится освобождения»9.

Подводя итоги истории островов Фиджи, Толстой пишет: «Деньги — безобидное средство обмена, но только не тогда, когда они насильно изымаются... Как только деньги изымаются насильно, из-под пушек, так неизбежно повторится то, что было на островах Фиджи и повторялось и повторяется всегда и везде: у князей с древлянами и у всех правительств с их народами. Люди, имеющие власть насиловать других, будут это делать посредством насильственного требования такого количества денег, которое заставит людей насилуемых сделаться рабами насильников». Попутно Толстой замечает, что «для правительства не существует нравственного чувства».

Толстой опровергает утверждение экономистов о том, что «деньги есть такой же товар, как и всякий другой, имеющий стоимость своего производства, только с той разницей, что этот товар избран как самое удобное для установления цен, для сбережения и для платежей средство обмена». Он утверждает, что «там, где в обществе существует насилие одного человека над другим, значение денег как мерила ценностей тотчас же подчиняется произволу насильника, и значение их как средства обмена произведений труда заменяется другим значением — самого удобного средства пользования чужим трудом». Работник продает «произведения своего труда и самый труд свой по тем ценам, которые устанавливаются не правильным обменом, а тою властью, которая требует с него деньги».

Закончив в главе девятнадцатой рассмотрение вопроса о деньгах, Толстой переходит к вопросу о формах порабощения. Он устанавливает, что «всякое порабощение одного человека другим основано только на том, что один человек может лишить другого жизни и, не оставляя этого угрожающего положения, заставить другого исполнять свою волю... И потому в нашем образованном мире, где большинство людей при страшных лишениях исполняют ненавистные и ненужные им работы, большинство людей находится в порабощении, основанном на угрозе лишения жизни. В чем это порабощение? И в чем угроза лишения жизни?»

Первоначально эта угроза носила прямой характер. «Безоружный работал, вооруженный угрожал». Затем был изобретен «более удобный и широкий способ порабощения людей... Способ этот — голод». «...Сильный, отобрав запасы и охраняя их мечом, заставляет слабого отдаваться в работу за корм».

«Выгода этого способа перед первым состоит для насильника в том: 1) главное, что он уже более не обязан усилиями принуждать рабочих исполнять его волю, а рабочие сами приходят и продаются ему; 2) в том, что меньшее количество людей ускользает от его насилия. Невыгоды же для насильника только в том, что он делится при этом способе с большим числом людей».

«Но и этот способ порабощения не удовлетворяет вполне желаниям сильного — как можно больше отобрать произведений труда от наибольшего числа работников и поработить как можно большее число людей — и не соответствует более усложняющимся условиям жизни, и вырабатывается еще новый способ порабощения. Новый и третий способ этот есть способ дани. Способ этот основывается, так же как и второй, на голоде, но к средству порабощения людей лишением хлеба присоединяется еще и лишение их и других необходимых потребностей».

Для осуществления этого способа нужна «сложная администрация людей, следящих за тем, чтобы люди или их поступки, обложенные податью, не ускользали от дани...» «При этом третьем способе количество людей, пользующихся трудами других людей, становится еще больше, и потому тяжесть содержания их ложится на меньшее число».

Толстой утверждает, что «все три способа порабощения людей никогда не переставали существовать... ».

Способ порабощения людей личным насилием и угрозой убийства существует как военная служба. «А что же эти миллионы солдат, как не личные рабы тех, кто ими управляет?.. Разница только в том, что подчинение этих рабов называют не рабством, а дисциплиной, и что те были рабами от рождения до смерти, а эти более или менее короткое время так называемой их службы». Это «личное рабство» «угрозой мечом поддерживает земельное и податное порабощение».

Освобождение крестьян в России Толстой объясняет следующим образом: «Винт личного рабства в России ослаблен был только тогда, когда подтянуты был винты поземельного и податного порабощения. Приписали всех к обществам, затруднили переселение и всякое перемещение, присвоили себе или роздали земли частным людям и потом отпустили на «волю». ...У мужика не хватало хлеба, чтобы кормиться, а у помещика была земля и запасы хлеба, и потому мужик остался тем же рабом».

Толстой отмечает, что люди «склонны не замечать» существующих способов порабощения, «как скоро этим способам дают новые оправдания».

Это не удивительно, ибо «рабы, с древнейших времен подвергаемые рабству, не сознают своего положения и считают то свое положение рабства, в котором они жили всегда, естественным условием человеческой жизни и видят облегчение в перемене формы рабства». Рабовладельцы также привыкли к своему положению и, желая «скрыть свою неправду, стараются приписывать особенное значение тем новым формам рабства, которые они взамен старых налагают на людей».

Толстого удивляет то, каким образом наука, так называемая свободная наука, может, исследуя экономические условия жизни народа, не видеть того, что составляет основу всех экономических условий.

«Хочется думать, что это так по глупости делает наука; но стоит только вникнуть и разобрать положение науки, для того чтобы убедиться, что это происходит не от глупости, а от большого ума. Наука эта имеет очень определенную цель и достигает ее. Цель эта — поддерживать суеверие и обман в людях и тем препятствовать человечеству в его движении к истине и благу».

«Суеверие политическое состоит в том, что, кроме обязанностей человека к человеку, существуют более важные обязанности к воображаемому существу, и жертвы (весьма часто человеческих жизней), приносимые воображаемому существу — государству, тоже необходимы, и люди могут и должны быть приводимы к ним всевозможными средствами, не исключая и насилия».

Подводя итоги своему рассуждению о деньгах, Толстой пишет: «Рассуждение это, сделанное мною не как рассуждение для рассуждения, а для того, чтобы разрешить вопрос моей жизни, моего страдания, было для меня ответом на вопрос: что делать?» «Как скоро мне удалось разрушить в своем сознании софизмы мирского учения, так теория слилась с практикой, и действительность моей жизни и жизни всех людей стала ее неизбежным последствием».

«Я понял, что несчастия людей происходят от рабства, в котором одни люди держат других людей. Я понял, что рабство нашего времени производится насилием солдатства, присвоением земли и взысканием денег. И, поняв значение всех трех орудий нового рабства, я не мог не желать избавления себя от участия в нем».

«И потому, если человек точно не любит рабство и не хочет быть участником в нем, то первое, что он сделает, будет то что не будет пользоваться чужим трудом ни посредством владения землею, ни посредством службы правительству, ни посредством денег. Отказ же от всех употребительных средств пользоваться чужим трудом неизбежно приведет такого человека к необходимости, с одной стороны, умерить свои потребности, с другой стороны, делать для себя самому то, что прежде делали для него другие».

II

11 августа И. М. Ивакин задал Толстому вопрос, как идет его литературная работа. Толстой ответил: «Писать не пишу, но много обдумываю. Напал я на предмет-то такой — на вопрос о государстве. У меня бывают настроения периодами: бывает настроение осеннее, летнее, зимнее, весеннее».

В тот же день Толстой поделился с И. М. Ивакиным одним из своих замыслов, который он в то время обдумывал: «Я иногда думаю: хорошее сочинение можно бы написать — сделать анализ номера какой-нибудь газеты, хоть «Русских ведомостей», например, — разобрать его весь: распоряжения правительства, известия о новоизобретенном составе — всю эту чепуху»10.

16—19 августа в Ясной Поляне гостили В. Г. Чертков и П. И. Бирюков. По словам Толстого, они оказали некоторое благотворное влияние на его дочерей. 20 августа он писал жене, уехавшей в Москву по делам издания нового собрания сочинений: «Гости уехали. Чертков имел успех и влияние на девочек. — Турнюры11 опять сняты, и разные хорошие планы»12.

Самому Черткову Толстой писал 29—30 августа: «Спасибо и за то, что вы, будучи у меня, хорошо поговорили с моей семьей. Мне кажется, что вы помогли мне. Вы и милый Бирюков. Вообще от вашего пребывания у нас осталась самая хорошая «отрыжка»13.

Около 20 августа Толстой писал Л. Д. Урусову: «Чертков... мне очень помог в семье. Он имел влияние на наш женский персонал»14.

Возвращаясь из Ясной Поляны, Чертков и Бирюков заезжали в Москву к Софье Андреевне. 20 августа она писала Льву Николаевичу: «Они все рассказали, как у вас; очень, видно, довольны своим пребыванием в Ясной, говорили, что все очень веселы, и что никогда не видели Льва Николаевича таким веселым. Вот я и права, что без меня лучше!»15

«Ай да Таня! Спасибо, милая, за письмо. Пишите чаще». И далее: «Ты в первый раз высказалась ясно, что твой взгляд на вещи переменился. Это моя единственная мечта и возможная радость, на которую я не смею надеяться — та, чтобы найти в своей семье братьев и сестер, а не то, что я видел до сих пор, — отчуждение и умышленное противодействие, в котором я вижу не то пренебрежение — не ко мне, а к истине, не то страх пред чем-то. А это очень жаль». Считая самым важным для своих детей то, чтобы они приучились работать, Толстой пишет дочери, что, по его мнению, ей «важнее убрать свою комнату и сварить свой суп (хорошо бы, коли бы ты это устроила, протискалась бы сквозь все, что мешает этому, особенно мнение), чем хорошо или дурно выйти замуж».

«Одно спасенье во всякой жизни, а особенно в городской, — прибавляет далее Толстой, — работа и работа». Толстой предлагает дочери определенную работу: переложение для «Посредника» романов Диккенса «Холодный дом» и «Оливер Твист». «Только представить себе, — пишет Толстой, — как бы ты читала это в школе»16.

III

В письме к Л. Д. Урусову, написанном около 20 августа, Толстой писал, что Чертков, будучи в Ясной Поляне, и его «раззадорил писать для народа». «Тем бездна, не знаю, что выбирать», — прибавлял Толстой17.

Прошло, однако, около месяца, прежде чем Толстой принялся за одну из тем, предназначавшихся для народного читателя.

В том же письме Толстой сообщал, что он «начал нынче кончать и продолжать Смерть Ивана Ильича». Далее Толстой рассказывает план начатой повести: «описание простой смерти простого человека, описывая из него».

В этом письме упоминается окончательное название той повести, которая была начата Толстым, вероятно, в 1881 году и в дневнике 27 апреля 1884 года была названа «Смерть судьи». (Окончательное название повести впервые появилось в письме Толстого к Черткову от 1—2 июня 1885 года18.)

Но работа над повестью «Смерть Ивана Ильича» была на этот раз непродолжительна, и повесть была закончена лишь в 1886 году.

В сентябре 1885 года Толстой вел оживленную переписку с П. И. Бирюковым о содержании и языке предполагавшегося народного журнала.

Еще в апреле Толстой получил от сына богатого сибирского золотопромышленника К. М. Сибирякова письмо, в котором тот писал о своем желании предпринять издание дешевого журнала, «доступного пониманию простолюдина», «не желая никаких выгод» и стремясь «только прийти на помощь развитию народного образования».

Толстой 16 апреля отвечал Сибирякову, что он с близким ему Чертковым «толковали о таком журнале». Он направил Сибирякова к Черткову для переговоров о задуманном издании19.

5 мая Чертков послал Толстому программу народного журнала-газеты, составленную им и Л. Е. Оболенским при участии других лиц. Толстой 8 мая писал К. М. Сибирякову: «Программу журнала я прочел и нахожу, что она составлена хорошо. В ней есть что-то новое, свежее... Если народный журнал создастся, я буду стараться как можно больше работать в нем, хорошо бы было увидаться с вами и переговорить»20.

В письме к П. И. Бирюкову около 1 июня Толстой касается вопроса о будущем редакторе народной газеты: «...Вы будете прекрасный редактор, но Чертков еще лучше. Вы во многих отношениях будете лучше его, но в одном, в пуризме христианского учения, никого не знаю лучше его. А это самое дорогое»21.

Сибиряков в начале июля писал Толстому: «Идеальным редактором проектируемого журнала я считаю Вас, Лев Николаевич», на что Толстой отвечал ему около 10—12 июля, что он «в практических делах всегда был неспособен». «Трудом же своим, — прибавлял Толстой, — когда дело установится, буду, если жив буду, помогать всеми силами»22.

11 сентября Чертков сообщал Толстому: «Сибирякова мы с Бирюковым видели здесь [в Петербурге]. 13-го вечером Павел Иванович и я, мы хотим поехать в Москву, чтобы 14-го сговориться с Сытиным относительно издания журнала. Оттуда Павел Иванович вернется в Петербург для окончательного соглашения с Сибиряковым и представления программы на утверждение правительства»23. Однако ни окончательное соглашение с Сибиряковым относительно издания народного журнала не было заключено, ни прошение о разрешении этого журнала не было подано.

17—18 сентября Толстой писал Бирюкову: «Журнал очень вызывает меня к деятельности... Меня смущает научный отдел. Это самое трудное. Как раз выйдет пошлость. А этого надо бояться больше всего».

«Язык надо бы по всем отделам держать в чистоте — не то, чтобы он был однообразен, а напротив — чтобы не было того однообразного литературного языка, всегда прикрывающего пустоту. Пусть будет язык Карамзина, Филарета, попа

Аввакума, но только не наш газетный. Если газетный язык будет в нашем журнале, то все пропало»24.

Получив извещение Сибирякова о том, что редактором народной газеты им приглашен Бирюков, Толстой писал: «...Радуюсь полному согласию, установившемуся между вами, Чертковым и Бирюковым. И они и я — мы одинаково смотрим на дело; видим его большую важность и робеем за свои силы. — Я надеюсь, если и пока буду жив, вести — один, а то и два отдела»25.

В письме к Бирюкову от 19—20 октября Толстой уже называет задуманный журнал — «фантастическим пока». Вместе с тем он сообщает, что его новый знакомый Вильям Фрей (В. К. Гейнс) мог бы быть полезным для народного журнала. По мнению Толстого, Фрей «мог вести три отдела: 1) гигиена — народная, для бедняков, практическая гигиена — как с малыми средствами и в деревнях и особенно в городах людям здорово жить... 2) техника первых орудий работ: топора, пилы, кочерги, стиральных приемов26 и снарядов, мешения хлебов и т. п.». И, в-третьих, Фрей мог бы для народного журнала описать свою жизнь в Америке — «о труде, приучении себя к нему, жизни фермерской, о жизни в общинах». В конце письма Толстой спрашивает: «Что журнал? Вы ждете, чтоб я вас подбадривал, а я — чтоб вы»27.

19 октября Чертков писал Бирюкову: «Мне кажется, что ты совершенно прав в том, чтобы не торопиться с журналом. Дело журнала тождественно с делом склада [«Посредника»], и потому было бы неразумно браться за одно в ущерб другому». Следующее и последнее упоминание о задуманном журнале находим в письме Черткова к Толстому от 29 марта 1886 года: «П. И. Бирюков отказывается от мысли начать теперь журнал. И я этому очень рад, так как издание наших книжечек далеко еще не установилось, как следует, и дело это требует всего нашего внимания»28.

На вопрос редактора 85-го тома Полного собрания сочинений Толстого, Л. Я. Гуревич, какими причинами был вызван отказ редакции «Посредника» от мысли об издании народного журнала, П. И. Бирюков в 1931 году ответил, что «одной из причин его отказа от журнала была неуверенность в своих силах и в возможности вести это дело, сохраняя необходимую искренность»29. Без сомнения, редакторы «Посредника» опасались

Цензурных Преследований, которые привели бы к закрытию журнала.

Так закончилась попытка создания народного периодического органа, которой были так увлечены редакторы «Посредника» и сам Толстой.

IV

22—23 сентября Толстого в Ясной Поляне посетил известный в то время автор исторических романов Г. П. Данилевский. Судя по его воспоминаниям, разговор с ним Толстого касался главным образом литературных вопросов (в частности, литературы для народа) и физического труда.

Толстой тепло вспомнил недавно скончавшегося Тургенева («Это был независимый, до конца жизни пытливый ум, и я, несмотря на нашу когда-то мимолетную размолвку, всегда высоко чтил его и горячо любил. Это был истинный, самостоятельный художник... Он мог заблуждаться, но и самые его заблуждения были искренни»).

О книгоиздательстве «Посредник» Толстой говорил:

«Более тридцати лет назад, когда некоторые нынешние писатели, в том числе и я, начинали только работать, в стомиллионном русском государстве грамотные считались десятками тысяч; теперь, после размножения сельских и городских школ, они, по всей вероятности, считаются миллионами. И эти миллионы русских грамотных стоят перед нами, как голодные галчата, с раскрытыми ртами, и говорят нам: господа родные писатели, бросьте нам в эти рты достойной вас и нас умственной пищи; пишите для нас, жаждущих живого литературного слова; избавьте нас от все тех же лубочных Ерусланов Лазаревичей, Милордов Георгов и прочей рыночной пищи. Простой и честный русский народ стоит того, чтобы мы ответили на призыв его доброй и правдивой души. Я об этом много думал и решился по мере сил попытаться на этом поприще».

О своем физическом труде Толстой рассказал Г. П. Данилевскому: «Какое наслаждение отдыхать от умственных занятий за простым физическим трудом! Я ежедневно, смотря по времени года, копаю землю, рублю или пилю дрова, работаю косой, рубанком или иным инструментом... А работа с сохой! Вы не поверите, что за удовольствие пахать! Не тяжкий искус, как многим кажется — чистое наслаждение! Идешь, поднимая и направляя соху, и не заметишь, как ушел час, другой и третий. Кровь весело переливается в жилах, голова светла, ног под собой не чуешь; а аппетит потом, а сон?»30

Толстой не сказал своему гостю (он не любил рассказывать о своих произведениях до их окончания или, по крайней мере, до окончания их отдельных частей), что им только что была написана сказка для издательства «Посредник». 19—20 сентября Толстой глухо уведомлял Черткова: «Я кое-что начал писать — не статью»31. Сказка имела длинное название, как обычно назывались лубочные повести: «Сказка об Иване-дураке и его двух братьях: Семене-воине и Тарасе-брюхане и немой сестре Маланье, и о старом дьяволе, и о трех чертенятах». О начале сказки С. А. Толстая писала Т. А. Кузминской 23 сентября: «Левочка без вас написал чудесную сказку, прочел нам, и мы все пришли в восторг. Теперь он ее старательно переделывает и дает в мое издание».

На это письмо Т. А. Кузминская отвечала 25—27 сентября: «Когда же Левочка успел сказку написать? Как же мы не слышали? Как мне жаль, хоть бы ты написала про это»32.

С. А. Толстая отвечала 29 сентября: «Сказку Левочка написал сразу, вечером раз, устал страшно. Это было после вас33. Он с ней теперь возится и переделывает для печати, надеюсь, что для моего издания»34.

— 20 или 21 сентября.

19—20 октября Толстой писал Бирюкову, что ему «захотелось поправить, почистить» написанную им сказку, что он «уже сделал прежде многие поправки»35.

23 октября Толстой писал Черткову: «Я написал сказку. Хорошо бы было ее издать у Сытина, но цензура не пропустит, и потому хочу попытаться напечатать ее или в «Неделе» или в полном собрании. Мне эта сказка нравится. Желал бы знать ваше впечатление»36.

Этим исчерпываются все имеющиеся в нашем распоряжении данные о времени работы Толстого над «Сказкой об Иване-дураке».

Сказка Толстого построена по образцу многих русских народных сказок, где изображены три брата, из которых старший и второй брат — умные, а младший всеми считается за дурака. В действительности же этот третий брат является самым умным, а братья его — делают ряд безрассудных поступков и попадают в беду. Так и в сказке Толстого старшие братья Семен-воин и Тарас-брюхан становятся жертвами нечистой силы, а младший брат Иван, благодаря своему неутомимому трудолюбию и привязанности к земледельческому труду, выходит победителем из всех трудных положений, в которые он попадает вследствие хитросплетений той же нечистой силы.

Сказка Толстого написана под воздействием, с одной стороны, сочинения Бондарева «Трудолюбие и тунеядство, или Торжество земледельца» с его апофеозом «хлебного труда», с другой стороны — трактата Толстого «Так что же нам делать?»

По словам П. И. Бирюкова, Толстой говорил, что в образе Семена-воина и его царства он изобразил рост милитаризма в европейских государствах37, а в образе Тараса-брюхана и его царства дал изображение развивавшегося капитализма.

Описывая приготовления к войнам и самые войны Семена-царя, Толстой предвидит более широкое, чем было в то время, применение закона о всеобщей воинской повинности (старый дьявол, преобразившийся в воеводу, советует Семену-царю «всех молодых без разбора забрить») и введение общей воинской повинности для женщин (индийский царь начал «не одних молодых ребят в солдаты брать, а и всех баб холостых в солдаты забрал»). Предвидит Толстой и изобретение нового оружия — пулеметов, тогда еще не бывших на вооружении ни в одной армии (старый дьявол обещает Семену-царю: «Я тебе такие ружья заведу, что будут сразу по сту пуль выпускать, как горохом будут сыпать»), а главное — изобретение аэропланов, кидающих разрывные бомбы (индейский царь «послал своих баб по воздуху разрывные бомбы кидать»). Наконец, предвидит Толстой и «заразительность» гонки вооружений (индийский царь «услыхал про Семена-царя и перенял от него все его выдумки, да еще свои выдумал»).

Рассказывая про Тараса-царя, Толстой дает остроумную карикатуру на систему косвенных налогов, составляющих, как известно, главную часть государственного бюджета как при монархическом образе правления, так и при капиталистическом общественном строе («взыскивал он деньги и с души, и с водки, и с пива, и со свадьбы, и с похорон, и с проходу, и с проезду, и с лаптей, и с онуч, и с оборок»).

Перейдя к описанию царства Ивана-дурака, Толстой очень завуалированно ради цензуры проводит свою излюбленную мысль, что угнетение трудового народа происходит от того, что люди из народа поступают на службу к своим угнетателям и помогают им держать народ в рабстве. Старый дьявол внушает жителям Иванова царства, что если они не пойдут в солдаты, то Иван-царь их «наверно смерти предаст». Дураки отправились к своему царю Ивану-дураку спрашивать, правда ли то, что им говорит старый дьявол, обратившийся в воеводу. Царь-Иван «засмеялся» и говорит: «Как же я один вас всех смерти предам? Кабы я не дурак был, я бы вам растолковал, а то я и сам не пойму». И дураки не пошли на войну по призыву воеводы.

— своей работой. С жителей не взыскивались никакие подати и налоги.

Пошел однажды войной против Иванова царства тараканский царь. Жители не оборонялись, когда солдаты стали отбирать у них хлеб и скотину. Они приглашали тараканских солдат к себе жить, если им на своей стороне житье плохое. Солдаты пошли к своему царю и просили отвести их в другое место. Царь рассердился, велел солдатам по всему царству пройти, деревни разорять, дома и хлеб сжигать, скот перебить. Солдаты испугались и начали поступать по царскому указу: жечь дома и хлеб, бить скотину. «Все не обороняются дураки, только плачут... — За что, — говорят, — вы нас обижаете? Зачем, — говорят, — вы добро дурно губите? Коли вам нужно, вы лучше себе берите. — Гнусно стало солдатам. Не пошли дальше, и все войско разбежалось».

В конце дается вставной эпизод, не имеющий прямой связи с основным содержанием сказки. Старый дьявол, обратившись в «господина чистого», обещает дуракам научить их работать головой. «Вы узнаете, — говорит он, — что головой работать спорее, чем руками». Работая головой, «чистый господин» простоял на каланче три дня, но никто за его работу не принес ему есть, и он с голоду «споткнулся, упал и загремел под лестницу торчмя головой».

Сказка заканчивается прославлением Иванова царства и его порядков. «Народ весь валит в его царство... — полезай за стол, а у кого нет — тому объедки». В последней фразе в первой редакции значилось: «...объедки со свиньями». Чертков в письме к Толстому от 11 ноября предложил выпустить слова «со свиньями» на том основании, что «они здесь не нужны и вредят»38.

«Сказка об Иване-дураке» из всех народных рассказов Толстого выделяется необыкновенным обилием народных слов и выражений, каковы: «наземь», «намедни», «запрег», «подсоблять», «друг дружке глаза повыдрали», «жрать нечего», «дерево грохнулось», «видимо-невидимо», «дело на лад пошло», «валит от него пар, как туман по лесу прошел», «Иван взял топор, размахнулся, да как тяпнет с другой стороны», «неспопанался», «не успел ног выпростать», «в жизнь не видали», «так и уперся Иван» и многие другие. Чувствуется, что автор попал в родную ему стихию крестьянского быта, крестьянских понятий, крестьянского языка. Без сомнения, сказка так нравилась самому Толстому отчасти и потому, что она вся написана всегда восхищавшим его разговорным русским народным языком.

И. М. Ивакин, посетивший Толстого в конце ноября 1885 года, в своих записках передает следующие его слова:

«— Я рад, что разрешили сказку, она будет напечатана в двенадцатом томе, оттуда проникнет в народ»39.

«в простом народе»40.

Х. Д. Алчевская в книге «Что читать народу?» рассказывает про опыт чтения «Сказки об Иване-дураке» крестьянским слушателям (в Екатеринославской губернии). Сказку слушали «с большим интересом и вставляли вполне уместные замечания. Симпатии автора к Ивану-дураку сказались в них с первых страниц. «Этот, должно быть, умнее всех. Все отдает, только не браните. Сам черт ничего с ним не поделает. Он хочет, чтобы все по-божьему жили... Все слова у него правдивые. Ишь, как хорошо Иваново царство идет! Работай — и еда будет!»41

V

Около 15—18 октября 1885 года Толстой писал Т. А. Кузминской, что он желал бы знать, что сказал бы о его сказке Н. Н. Страхов42.

Страхов в Петербурге получил для прочтения от В. Г. Черткова рукопись «Сказки об Иване-дураке». 26 октября он написал Толстому письмо, в котором изложил свое впечатление от нового произведения Толстого. Сказка «опечалила» Страхова, и он «дня два ходил раненый».

«сказочного содержания». Это — «что-то деланое, ненатуральное, умышленно-сколоченное и принимающее на себя маску жизни». «Длинный рассказ должен быть художественною работою». «Голое нравоучение в рассказе потому нехорошо, что оно уничтожает интерес рассказа... вторая половина Вашей сказки не имеет ни главной нити, ни живых лиц, ни живых сцен. А содержания, то есть поучительных тем, Вы вложили столько, что оно торчит большими глыбами, и его хватило бы на двадцать таких сказок».

Страхов излагает свой взгляд на значение искусства. Он пишет: «Если Вы не покажете, что свято пострадать и умереть счастливее, чем жить долго и богато..., Вы ничего не докажете. Спасти душу — вот единое счастье»43.

Главная ошибка Страхова состояла в том, что в своей оценке нового произведения Толстого он забывал, что имеет дело со сказкой, а не с ученым трактатом на социальные темы. В своей работе над сказкой Толстой дал полную волю своей фантазии и нарисовал идеальный, с его точки зрения, общественный строй — без войска, без денег, без купли и продажи, где власть царя является только номинальной и где все жители, включая и царя, заняты земледельческим трудом. Это была, конечно, фантазия Толстого, излагавшая его идеалы, а вовсе не собрание практических советов по устройству общественной жизни. Обратившись к теоретическим статьям Толстого, мы нигде не найдем, чтобы он рекомендовал возвращение к меновому хозяйству или советовал бы жителям какого-либо государства требовать от своего царя, чтобы он, как и все граждане, пахал землю, так как «и царю жрать надобно». Страхов должен бы высказаться по вопросу о том, удовлетворяет ли его нарисованное Толстым идеальное общественное устройство. Об этом Страхов не говорит ни слова, а предпочитает критиковать Толстого на основании исторических данных. «Вы доказываете, что государством, войной, торговлею жить нельзя, а Франция, Англия, Германия живут; Вы пишете, что враг ушел бы из мирной страны, а англичане и не думают уходить из Индии».

Всем известно, что покорение англичанами Индии является сложным историческим явлением, в котором переплетаются различные факторы. Известно, какое значение в покорении Индии англичанами играла Ост-Индская кампания, привлекавшая на свою сторону и индийских феодалов и формировавшая наемные отряды из индийцев (отряды сипаев).

Как человек консервативного образа мыслей, Страхов представлял себе вечным существование буржуазных государств, как Англия, Франция и Германия. Не так мыслил Толстой, жадно ловивший всякое сообщение об ударах, наносимых самодержавным и капиталистическим государствам. 17 октября 1886 года он писал Т. А. Кузминской: «У нас все благополучно и очень тихо. По письмам вижу, что и у вас также, и во всей России, и в Европе также. Но не уповай на эту тишину. Глухая борьба против анковского пирога44 не только не прекращается, но растет и слышны уже кое-где раскаты землетрясения, разрывающего пирог. Я только тем и живу, что верою в то, что пирог не вечен, а вечен разум человеческий»45.

Письмо Страхова произвело на Толстого грустное впечатление; он не отвечал на это письмо. В конце ноября 1885 года И. М. Ивакин слышал от Толстого следующее мнение о Страхове, вызванное его письмом: «Странный это человек Страхов! Деревья есть такие: дерево стоит, но середины в нем нет — она вся выедена. Также и Страхов: в нем вся середина выедена наукой, философией»46.

VI

«Сказка об Иване-дураке» была напечатана в двенадцатой части пятого издания Сочинений гр. Л. Н. Толстого, вышедшей в 1886 году. Вскоре она появилась в отдельном издании «Посредника» с многочисленными цензурными выкидками.

В марте 1887 года «Сказка об Иване-дураке» была представлена «для перепечатки вновь» в Московский цензурный комитет, который запретил новое издание сказки, так как в ней «тенденциозно осуждается вообще весь существующий общественный строй»47.

«Народные рассказы», изданном «Посредником», где «Сказке об Иване-дураке» была дана следующая, не лишенная проницательности характеристика:

«Сказка об Иване-дураке» проводит, можно сказать принципиально, мысль о возможности быть царству без войска, без денег, без науки, без купли и продажи, даже без царя, который по крайней мере ничем не должен отличаться от мужика — мысль о единственно полезном и законном труде — мозольном. Здесь, в этой сказке, прямо осмеиваются современные условия жизни: политические (необходимость содержать войско), экономические (значение денег) и социальные (значение умственного труда)»48.

Своеобразным откликом на сказку Толстого явилась рукопись некоего П. Г. Белотелова «Царство дураков. Сказка. Продолжение сказки «Иван-дурак» Льва Толстого», представленная в московскую цензуру в июле 1892 года. Сказка является, по существу, антиправительственным памфлетом на события «голодного года»; персонажи сказки носят те же имена, что в сказке Толстого, но трактовка образов и вся проблематика сказки — иные.

О жителях Иванова царства в сказке говорится, что «земля хотя и была у них плодородная, но они так глупо и неумело с ней обходились, что и она стала отказываться родить. Дураки видели это и ничего не могли поделать — ведь ничего-то они не знали: ни как обходиться с землей, ни как правильно удобрять ее. Приходилось дуракам все только на своих горбах вывозить. И ломили же они, на руках мозолищи страшные, а сядут обедать — есть нечего». Царь Иван, к которому дураки пришли за помощью, ничем не помог, сказав им: «Да что ж вы ко мне пристали-то? Что ж, что царь, я сам в пять раз дурнее вас». И дураки умирали. «Помирают и ни на что не жалуются».

Дураков завоевали соседи — «гаммы». «Мы, — сказали дуракам гаммы, — вам будем помаленьку есть давать, а вы на нас из всех сил работайте! Согласны, что ли? — Что ж, родимые, — отвечают дураки, — мы на все согласны». Затем «христианский царь Про» и его сын выгнали «гаммов», прогнали Ивана и стали царствовать сами. «И до сих пор процветает это царство».

«Сказка «Царство дураков. Продолжение сказки Л. Толстого «Иван-дурак» представляет тенденциозный рассказ о народе, голодающем от своей лености и тупости своего правителя и сперва эксплоатируемом иностранцами — гаммами, а затем порабощенном своими соседями. Признавая такого рода тенденции неуместными в издании, которое будет читаться детьми или простым народом, и вообще предосудительными, я полагал бы означенную сказку не дозволять к печати». Цензурный комитет согласился с мнением цензора и 8 августа 1892 года запретил рукопись к печати49.

VII

Лето 1885 года Т. А. Кузминская, как и в предшествующие годы, проводила с семьей в Ясной Поляне. В это время ею была записана история жизни крестьянки сельца Кочаки, расположенного в трех верстах от Ясной Поляны, Аксиньи Тюриной.

Нам ничего не известно о том, как возникла мысль о записи Т. А. Кузминской истории многострадальной жизни этой крестьянки; мы знаем только, что Татьяна Андреевна, слово в слово, записала весь ее рассказ. Толстого заинтересовал рассказ Тюриной; он не раз присутствовал при записи Т. А. Кузминской рассказа крестьянки, а некоторые страницы сам записал с ее слов. По словам дочери Толстого — Татьяны Львовны, которая нередко присутствовала при записи рассказа Аксиньи, Лев Николаевич относился к рассказу Аксиньи «с восторгом». «Крестьянка, — писала 14 декабря 1922 года Т. Л. Сухотина-Толстая переводчику рассказа на французский язык Шарлю Саломону, — говорила на прекрасном народном языке, на тульском наречии, которое можно считать крестьянским языком центральной России»50.

Когда запись рассказа Аксиньи была доведена до конца. Толстой взялся проредактировать рукопись. Работа была начата в первых числах сентября 1885 года. 7 сентября Толстой сообщал Бирюкову: «Я теперь поправляю рассказ бабы, поехавшей в Сибирь за мужем»51. Но Толстой вскоре занялся другими, более неотложными работами, и редактирование «Бабьей доли» (так назвал Толстой рассказ крестьянки) затянулось. В письме к Т. А. Кузминской около 15—18 октября Толстой писал: «Рассказ Аксиньи лежит на столе, и я ни разу не брался за него; но желаю это сделать... Постараюсь сделать для тебя»52.

«освежить и проверить свое впечатление». Слушателями были: сама Аксинья, чей рассказ был записан Т. А. Кузминской, новый знакомый И. Б. Файнерман, в то время последователь Толстого, его жена и яснополянский крестьянин Константин Зябрев, у которого жил Файнерман53.

Когда было закончено Толстым редактирование «Бабьей доли» и исправленная рукопись была отправлена Т. А. Кузминской, нам неизвестно.

В то время как Толстой работал над редактированием рассказа крестьянки, в редакции «Посредника» возник принципиальный вопрос, требовавший немедленного разрешения: в рассказах из народной жизни следует ли изображать не только светлые, но и темные стороны жизни народа? Чертков в письме к Толстому от 5 сентября высказывал мысль о нежелательности изображения темных сторон народной жизни; Толстой не согласился с этим взглядом. 7 сентября он писал Бирюкову: «Нельзя и не должно скрывать лжи, неверности и дурное. Надо только осветить все так, что то — страдания, а это — радость и счастье». Как на пример такого изображения дурного и светлого в народной жизни Толстой указывает на работу, которой он был занят. «Я теперь поправляю рассказ бабы, поехавшей в Сибирь за мужем. Это вся развратная жизнь и лживая, и в ней высокие черты»54.

Рукопись рассказа Аксиньи Тюриной, записанного Т. А. Кузминской и исправленного Толстым, сохранилась. Почти все исправления, сделанные в ней Толстым, указаны в публикации текста рассказа в сборнике «Толстой-редактор»55.

Рассказ Аксиньи в записи Т. А. Кузминской начинался словами: «Довольной оставалось два года. Я тогда девкой была на 17-м году, у батюшки с матушкой жила. Село наше было в 17-ти верстах от Тулы». Верный своему обыкновению начинать художественное произведение с действия, а не с описания, Толстой следующим образом изменяет начальные строки рассказа: «Шла я замуж не своею охотой. Мне еще 17 годов не вышло, а уж стали меня сватать. Было это дело за два года до воли». Подробность, что село, в котором жила рассказчица, было расположено в семнадцати верстах от Тулы, совершенно исключается Толстым, как не имеющая значения для хода рассказа.

живому изображению некоторых сцен, к более глубокому раскрытию характеров действующих лиц. Последнее замечание относится прежде всего к характеру главной героини — Аксиньи, носящей в рассказе имя Анисьи.

Аксинья рассказывает всю историю своей жизни от выхода замуж до времени рассказа. Муж ее Данила был ей не мил («конопатый, малорослый, малосильный»).

Много горя принесла Аксинье ее свекровь, по прозвищу Козлиха (в рассказе — Маслиха). Уже на первом году замужества Аксиньи Козлиха упорно старается свести ее с своим братом, чтобы поссорить ее с мужем; уговаривает брата даже применить силу против Аксиньи. Но Аксинья устояла против всех приставаний и козней Козлихи. «А Данила, — рассказывала Аксинья, — как и прежде, со мною желанный, — и хоть я его не любила, а все же грешить против него не хотела».

Через несколько лет Аксинья все-таки поддалась влиянию окружающих и вступила в краткую временную связь с соседом Матвеем. Виновата была опять та же Козлиха. Она распускала про Аксинью слухи, что она живет с Матвеем, и муж Аксиньи верил матери. Толстой в сделанных им вставках так описывает душевное состояние, овладевшее в то время Аксиньей: «Худого за мной не было. А обижали меня и наговаривали, как про самую гулящую бабу. Пуще всего запало Макару (так иногда в рукописи называется муж Аксиньи. — Н. Г.) в сердце, что я с Матвеем живу. И сделалось тут надо мной мудреное дело. Дразнят меня Митюхой и свекровь и муж. И стала и я сама на Матвея приглядываться. А он с этих ли слов или так сам собой стал тоже ко мне приставать. Но боялась я закон нарушить и держала саму себя крепко. Да видно, силен враг и горами качает...» «Не мил был мне Макар, а и грешить против него тошно было. И к Матвею сердце не лежало. Согрешила сама не знаю зачем — так, по глупости. Люди делают, дай и я тоже. Радости мало, а страха и стыда много».

«Прошел год, — рассказывала далее Аксинья. — Забыла я свои глупости, стала ладно жить с Макаром, и очень уж желанный до меня стал».

На одиннадцатом году их женатой жизни с ними случилось несчастье. Жили они в нужде, и Данила решил поправить свои дела воровством. Его судили и приговорили к высылке на житье в Сибирь. Аксинья последовала за мужем вместе с детьми. Тогда-то и проявились высокие черты этой крестьянской женщины. Дорогой ей пришлось перенести много страданий и лишений, но все эти трудности пути и тюремной жизни не сломили ее энергии и не поколебали ее душевной бодрости.

Всю дорогу она заботилась о том, как бы облегчить мужу и детям тяготы этапной и тюремной жизни. Но Данила все же не вынес трудностей тюремной жизни и переходов по этапу и умер дорогой. Умерла и ее девочка. Аксинья с двумя мальчиками вернулась в родное село и поселилась у матери. Оглядываясь на прожитую жизнь, она говорила (в переработке Толстого): «...вся та жизнь как в тумане представляется, только и памятно мне, как в остроге с Макаром жила, и все те муки, как радость, поминаю, а остального хоть бы не было».

«...Доживаю век с стариком. Не обижает он детей и до меня хорош... Только нет никого для меня против Данилы. Как вспомню я то времячко, как с ним по Сибирям муку принимала, взыграет во мне сердце. Любила я его за то, что прост сердцем был».

Этими словами, вписанными Толстым, заканчивалась рукопись рассказа Аксиньи.

Рассказ «Бабья доля» был напечатан в № 4 журнала «Вестник Европы» за 1886 год; затем появился в виде отдельной книжки, с некоторыми сокращениями, в издательстве «Посредник» (цензурное разрешение 18 мая 1886 года).

«в первый раз» «Бабью долю» в печатном виде «и не мог удержаться, чтобы не поправлять ее. И поправил до московского острога. Завтра надеюсь кончить».

Далее Толстой выражал неудовольствие тем, что Татьяна Андреевна «не поработала больше» над историей Аксиньи56.

Печатный экземпляр рассказа «Бабья доля» с исправлениями Толстого сохранился. Исправления Толстого коснулись, главным образом, ареста Данилы и отправления его в Сибирь.

После чтения вслух рассказа «Бабья доля» Толстой писал Софье Андреевне: «Для народа это не годится, — слишком фотографично и почти безъидеально, но для нашего брата очень хорошо. Я так и решил, и на этом основании буду поправлять»57.

Перечитав рассказ, Толстой, очевидно, убедился, что «высокие черты» крестьянской женщины изображены в нем недостаточно сильно, но картина исполненной трудов и лишений жизни русской крестьянки получилась очень ярка и потому поучительна «для нашего брата» — интеллигента.

«Посылаю, т. е. заношу сам, вместе с этой запиской «Вестник Европы». Там прочтите прекрасный рассказ госпожи Кузминской «Бабья доля». Автор заставляет саму героиню, простую деревенскую женщину, рассказывать свою участь. Это так искусно написано, т. е. так просто и натурально, что не оторвешься до конца»59.

В 1923 году рассказ «Бабья доля» появился во французском переводе Шарля Соломона с введением и примечаниями переводчика. В предисловии переводчик сообщает, что мысль о переводе «Бабьей доли» подал ему еще в 1893 году в личной беседе в Москве сам Толстой.

С французского издания рассказ был переведен на голландский, немецкий, английский и итальянский языки.

В 1945 году появилось новое издание того же французского перевода «Бабьей доли» — с параллельным русским текстом — под названием «Destin de paysanne».

Книга вышла в серии «Чтения на двух языках Института славяноведения Парижского университета». Русский текст дан с ударениями, что указывает на учебную цель издания. В 1946 году в журнале «Revue des études slaves»60 появилась статья А. Мазона «Léon Tolstoj et », с текстом «Бабьей доли».

VIII

Основание нового издательства для народного читателя с совершенно определенным направлением, руководимого знаменитым писателем, не могло пройти не замеченным в периодической печати того времени. Во многих газетах и журналах появился ряд рецензий на первые издания «Посредника».

В петербургской либеральной газете «Новости» 16 июля 1885 года появилась большая статья «Книжки для народа», подписанная инициалами «Е. Н.», принадлежавшая сотруднице «Посредника» Е. С. Некрасовой. Статья горячо приветствовала появление первых четырех книжек «Посредника», вышедших с девизом «Не в силе бог, а в правде»: «Кавказский пленник», «Чем люди живы» и «Бог правду видит, да не скоро скажет» Толстого и Христос в гостях у мужика» Лескова.

О книжках Толстого автор пишет, что они «чудно хороши по своей художественной простоте», но возражает против переделки одного места в рассказе «Бог правду видит, да не скоро скажет», появившемся впервые в «Азбуке» Толстого в 1872 году.

«Я не видал и не знаю». Но в действительности Аксенов знал, что подкоп устраивал его враг, по наговору которого он попал на каторгу, и не хотел его выдавать. Аксенов, следовательно, сказал неправду. В тексте рассказа в издании «Посредника» ответ Аксенова начальнику дан в следующей редакции: «Не могу сказать, ваше благородие. Мне бог не велит сказать. И не скажу. Что хотите со мной делайте — власть ваша». По этому поводу автор статьи пишет: «В этом, несомненно, проглядывает заботливое охранение народной нравственности. На наш взгляд заботливость излишняя. Народ — не ребенок, он достаточно опытен в жизни, прекрасно сумеет отличить ложь безнравственную от лжи, служащей во спасение ближнему»61.

Изменение ответа Аксенова начальнику было сделано Толстым после письма Черткова от 31 января 1885 года, где тот писал: «Скажу вам... о том, что меня давно мучает в вашем рассказе «Бог правду видит»... Аксенов... прибегает к сознательной лжи ради спасения своего товарища, между тем самый этот его поступок производит впечатление высшего подвига его жизни. И таким этот поступок мог бы остаться и при освобождении его от обмана... »62.

Журнал «Женское образование» в октябрьском номере 1885 года, рецензируя первые семь книжек «Посредника», выделил как «вполне пригодные для народного чтения» — «Кавказский пленник», «Бог правду видит, да не скоро скажет» и «Упустишь огонь, не потушишь». «Будучи идейны и высокопоучительны по содержанию, они в самом основании своем чрезвычайно жизненны. Изложение же их, в смысле простоты и ясности стиля, безукоризненно».

Что же касается легенды «Чем люди живы», то рецензент находит, что «пока гр. Толстой рассказывает о том, как жили Семен и Матрена и как они приняли к себе Михаилу, — вы как бы живете около этих людей, до того рассказ правдоподобен. Но как только Семену и Матрене является видение, говорящее каким-то труднопонятным яыком, читателю становится ясно, что все это выдумано, и повествование теряет для него свою прелесть»63.

О рассказе «Два старика» журнал писал, что и в нем «проглядывает мистический элемент. Но зато весь он написан так просто, ярко, прекрасно, что этот недостаток как-то невольно скрадывается в нем». Рецензент догадался, что рассказ, изданный анонимно, написан Толстым. «Если это действительно так, то жаль, что он не подписан графом, потому что за его именем книжка пошла бы несомненно быстрее, а для таких книжек, как «Два старика», желательно самое широкое распространение»64.

Оригинальный отзыв о первых книжках «Посредника» находим в газете «Русское дело», издававшейся С. Ф. Шараповым: «По гр. Л. Толстому выходит, будто нравственное совершенство достигается не через постепенное тяжкое воспитание и упорную душевную борьбу, а является плодом единичного, чуть ли не мгновенного уразумения истины... «Два старика»), ни в сапожнике, посвящающем целые дни на услуги чужим несимпатичным людям («Где любовь, там и бог»), ни в рассказе «Свечка», где удивительный, если угодно, даже великий поступок одного мужика совершенно подавляет собою и побеждает закоснелого злодея... Нравственное возрождение и совершенство представлены автором вещами настолько легкими, что они могут многих воспламенить и привлечь, но потом, оказавшись на деле вовсе не такими, повергнуть человека или в отчаяние, или в нравственное безразличие»65.

Журнал «Книжный вестник», орган Русского общества книгопродавцев и издателей, поместил об изданиях «Посредника» грубую, издевательскую статью, в которой писал:

«Графу Л. Н. Толстому почему-то показалось, что мужик наш безнравственный человек, и, конечно, при этом и не религиозный. Ведь это ужасно! Надо помочь этому горю: и вот Л. Н. Толстой начинает поучать его легендами вроде трех «Беломорских старцев», бегающих по воде под молитву «трое вас, трое нас, помилуй нас»; или негаснущей свечой на сохе хлебопашца, или сказочками об Иване дураке и винокуре и прочей, даже не мелочью, а дребеденью, вовсе не удовлетворяющей мужика, для которого они написаны, и фантазия которого своими доморощенными легендами и вымыслами гораздо богаче этих побасенок... Сказками мужик наш богат и сам... ... Научите его тому, что он может извлекать из окружающей его природы, что он может сделать своими богатырскими руками... и за это он скажет великое спасибо и расскажет вам сказку лучше вашей»66.

Журнал «Русский начальный учитель» в передовой статье не одобрял книжки «Посредника» за «слишком поучительный характер, который легко может надоедать; правда, поучение предлагается обыкновенно в форме рассказа, но рассказа с предвзятыми идеями. Такие таланты, как гр. Л. Толстого, нередко выносят эти путы предвзятых идей и дают все же прекрасные образы, но уже в тех, которые, по слухам, проникшим в печать, только исправлялись гр. Л. Толстым, часто сквозят белые нитки — впечатление портится. Рассказы из столь чуждой нашему народу жизни, как рассказ о жизни Сократа, по нашему мнению, только в редких случаях могут производить сильное впечатление на читателя-крестьянина»67.

В другой рецензии на издания «Посредника» «Русский начальный учитель» выделил как «истинно художественные», действующие «прямо на сердце человека» рассказы Толстого «Бог правду видит...», «Где любовь, там и бог» и «Два старика», но резко напал на «Сказку об Иване-дураке». Не соглашаясь с Толстым в том, что сила и счастье жителей Иванова царства заключались в непротивлении злу, рецензент писал: «В сказке все это легко устроить, но так ли бывает в действительности! За примером ходить не далеко. Год тому назад англичане без выстрела заняли целое азиатское государство Бирму; жители не сопротивлялись злу, но им так хорошо стало, что теперь идет там ожесточенная война, в которой англичане даже не оказались победителями — значит, и год тому назад сопротивление было возможно, а именно было непротивление злу»68.

«Сказку об Иване-дураке» и журнал «Народная школа» называет «сумбуром», «апологией глупости», «грубым пасквилем на умственный труд». Комментируя непротивление дураков, журнал пишет: «Как бы хорошо, если бы и русские так оборонялись и от татар, и от поляков, и от французов. Всем врагам нашим так же бы гнусно стало, и они все также бы разбежались!..» Высоко оценивая рассказы «Чем люди живы», «Упустишь огонь — не потушишь», «Бог правду видит» и особенно «Два старика», который «прекрасен во всех отношениях», журнал называет «жалкими», «приносящими большой вред народу» сказки Толстого и выражает надежду, что «высокодаровитый писатель сам увидит, что он пошел по ложному пути и обратится снова на прежнюю дорогу, по которой он шел столько времени, сопровождаемый почетом и уважением своих сограждан»69.

Журнал «Воспитание и обучение» назвал склад «Посредника» «образцом книгопродавческой фирмы». О рассказе «Упустишь огонь — не потушишь» рецензент писал: «Тут нет навязываемой морали, тут страница из жизни...» Недостатком других рассказов Толстого журнал считает наличие «видений», опасность которых в том, что «этим дается право на существование многим другим суевериям». Рассказ «Свечка» рецензент считает неудачным. «По прочтении его у читателя является недоумение, чем же однако добрый мужик «победил» злого приказчика? Тем ли, что готов был терпеть, не ругаясь? Но ведь эта черта у него и раньше была и не побеждала. Значит, дело не в ней, а в этой свечке, которую, по поверью народному, человек зажег на погибель врага. Своего рода заговор и следовательно своего рода месть, вполне удавшаяся. Для простого читателя этот рассказ является как поддержкой грубому суеверию, так и поводом к жестокому заключению о приказчике: так ему и надо!»70

«Что читать народу?» в своем отзыве о «Сказке об Иване-дураке», совершенно не касаясь едкой сатиры Толстого на самодержавие и капитализм, имея в виду только памфлет на интеллигенцию в образе старого дьявола, заканчивает рецензию словами: «Не сочувствуя этому издевательству над умственным трудом, считаем совершенно излишним вводить народную сказку в народную библиотеку»71.

IX

Подготовляя новое издание собрания сочинений Льва Николаевича, Софья Андреевна решила включить в него начатые ранее, но не законченные Толстым рассказы: «История лошади» (как в то время Софья Андреевна называла будущего «Холстомера») и «Смерть Ивана Ильича».

18 июня 1885 года Н. Н. Страхов писал Н. Я. Данилевскому, что, гостя в Ясной Поляне, он читал последние народные рассказы Толстого и незаконченный рассказ «Лошадь»72. По всей вероятности, Страхов читал этот рассказ в копии С. А. Толстой.

Предыдущая история «Холстомера» рассказана в одной из моих книг73. В главе, посвященной истории «Холстомера», мною ошибочно указана предположительная дата первой редакции «Холстомера» — 1863 год. В действительности первая редакция повести относится к 1861 году, как это убедительно показано в статье Л. Д. Опульской «Творческая история повести «Холстомер»74. Ею же произведена реконструкция ранней редакции «Холстомера»75.

Работа над повестью «Холстомер» продолжалась и в 1863 году, как об этом свидетельствуют дневниковые записи Толстого от 23 февраля и 3 марта, а также письмо к Фету от начала мая 1863 года, в котором Толстой писал, что он занят «историей пегого мерина», которую «к осени» думает напечатать76. Но с осени 1863 года Толстой был всецело поглощен работой над «Войной и миром», и к работе над начатой повестью он более не возвращался.

«пегого мерина» — «Хлыстомер».

Сначала Толстой мечтал назвать свое новое произведение не повестью, а «песней» (в ранней редакции «Холстомера» вторая глава первоначально имела название «Песнь II». Но слово «Песнь» было тут же зачеркнуто и заменено словом «Глава»).

Повествование ведется в нескольких планах. Прежде всего перед читателем развертывается широкая картина веселой и разнообразной жизни большого табуна заводских лошадей, в центре которого и величественная, и жалкая фигура бывшего рысака Хлыстомера. Автор выказывает себя большим знатоком и любителем мира животных. Лошади размышляют, наблюдают, разговаривают так же, как люди, причем в иных случаях психология животных обрисована такими чертами, которые могут относиться и к психологии людей. Так, «двухлетняя лысая кобылка», «всегда подражавшая и во всем следовавшая за бурой... как всегда поступают подражатели, начала пересаливать то самое, что делала зачинщица».

Хлыстомер, рассказывая лошадям про свою прошлую жизнь, высказывает отрицательное отношение к людскому понятию о праве собственности во всех его видах: к собственности на вещи, на животных, на людей.

«Есть люди, которые называют других людей своими, а эти люди сильнее, здоровее и даже досужнее хозяев».

Хлыстомер отрицает также право собственности царей на власть над своими подданными. Это последнее отрицательное суждение Хлыстомера по цензурным соображениям не могло быть напечатано в первом и во всех последующих переизданиях «Холстомера»; оно появилось только в 26-м томе Полного собрания сочинений в 1936 году. Вот его текст: «Государь говорит: государство мое; но государство это не соответствует нисколько его личному благосостоянию. Он не имеет вследствие этой собственности ни больше силы, ни больше ума, ни больше образования, ни главного, что дороже всего каждому животному, — ни больше досуга»77.

Как всегда, Толстой строго судил свое начатое произведение. 3 марта 1863 года он записал в дневнике: «В мерине все неидет, кроме сцены с кучером сеченым и бега»78.

В ранней редакции «Холстомера» находим две сцены телесного наказания дворовых, приставленных к лошадям графа. В первой сцене конюх (а не кучер) был наказан конюшим за то, что в праздник напился пьян и оставил без корма Хлыстомера, которого подарил или продал ему владелец. Хлыстомер рассказывает лошадям, что на другой день конюх «особенно был бледен и печален; в особенности в выражении длинной, дворовской спины его было что-то грустное и наказанное». Хлыстомер слышит, как приставленный к нему конюх рассказывал другим конюхам про конюшего: «...Вчерась зашел сюда, да и говорит: «Корму нет». И ну бузовать. Христианства нет. Скотину жалчей человека! Кабы не свой жеребенок, ничего бы. Креста, видно, на нем нет. Сам считал, варвар. И сам генерал так не парывал. Видно, христианской души нет».

— наказание кучера — только кратко упоминается в рассказе. Хлыстомер рассказал, как он попал к новой владелице — старушке, которая «ездила все» к Николе-Явленному и секла кучера. Кучер плакал в стойле, на храпу у Хлыстомера. «Я тут убедился, что слезы имеют соленый вкус», — говорил Хлыстомер.

Таким образом, в повести, начатой в год отмены крепостного права, Толстой дважды пишет о порке дворовых.

Последние страницы повести были написаны тогда конспективно. Рассказ Хлыстомера во второй вечер о своей прошлой жизни излагается то от первого, то от третьего лица. Софья Андреевна, переписывая рукопись, заметила эту нестройность изложения, и везде последовательно изменила в рассказе Хлыстомера третье лицо на первое, сделав соответствующую оговорку.

В конце повести появляются два новых лица — князь Серпуховской, бывший владелец Хлыстомера, промотавший состояние в два миллиона, а теперь обедневший и опустившийся, и его приятель, позднейший владелец Хлыстомера, молодой красивый богач. В окончательной редакции повести Серпуховскому отведена важная роль.

Окончательно одряхлевший Хлыстомер в первой редакции повести умирает под ножом «страшного человека» — драча.

— исправить и закончить «историю лошади»; ему не хотелось прерывать работу над трактатом «Так что же нам делать?» «Пусть выйдет в посмертном издании» — говорил он79. Но с течением времени Толстой все больше склонялся к тому, чтобы закончить и напечатать повесть.

31 июля 1885 года И. М. Ивакин пишет в своих «Записках»: «Читал (в рукописи) повесть Льва Николаевича «История одной лошади». Перед обедом ходил ко Льву Николаевичу в кабинет благодарить — в такой восторг привела меня повесть! Он шил сапоги, сказал, что и ему жалко, что не кончена. — Только я, точно мертвый писатель — поправить дело нельзя. Но у меня для интеллигентной публики есть в этом роде — я жене обещал кончить начатый года три тому назад рассказ «Смерть Ивана Ильича». Это в таком же роде. А в рассказе этом, намедни, когда я перечитывал, показалось мне ужасно смешно, как мерин говорит, что он в первый раз узнал, что у людей слезы соленые. Я сам-то забыл — писал уж давно, лет двадцать пять назад — и показалось ужасно смешно. Рассказ написан был очень быстро, но так и остался и останется не отделан — нечего делать! В голове у меня, сколько помню, была ужасно ясная, живая картина смерти мерина, очень она меня трогала! Но параллель мне кажется немного искусственной»80.

23 сентября Софья Андреевна писала сестре: «У Левочки набралось... столько дела, как давно не было... Он взял все те отрывки пересмотреть и поправить, которые поступят в новое издание: «История лошади», «Смерть Ивана Ильича» и другие. Через неделю их надо печатать, так как все подвигается к концу». 29 сентября Софья Андреевна писала ей же: «Он взял поправлять по вечерам историю лошади, на той неделе ее надо отдать в печать, стало быть дело очень к спеху».

«Хлыстомера», Толстой обратился к М. А. Стаховичу с просьбой получить от его отца А. А. Стаховича некоторые сведения относительно Хлыстомера и других известных заводских лошадей. Ему нужны были сведения о родословной Хлыстомера, о Хреновском конном заводе, о секундах нормальной и предельной резвости, о названиях выдающихся производителей рысаков и кровных лошадей. — «Напишите вашему отцу, что я мечтаю съездить к нему в Пальну — затеряться в его табунах».

А. А. Стахович (вероятно, через сына) передал Толстому нужные ему сведения, и Толстой с его слов сделал некоторые исправления в рассказе: правильно указан цвет лошади — вороно-пегий вместо гнедо-пегого, родители называются их действительными прозвищами. Кроме того, А. А. Стахович указал, что прозвище лошади, о которой Толстой писал в рассказе, было не Хлыстомер, а Холстомер (шагает, будто холсты меряет)81.

Начался внимательный — с самого начала — просмотр ранней редакции «Хлыстомера».

«Мой сын, — писал А. А. Стахович, — рассказывал мне, как при нем, заканчивая и отделывая повесть, Лев Николаевич говорил, что после тяжелого труда многолетних писаний философских статей, начав писать литературную вещь, он легко и вольно чувствует себя и, точно купаясь в реке, размашисто плавает в свободном потоке своей фантазии»82.

На первых страницах было сравнительно немного авторских исправлений, преимущественно стилистического характера.

дается в следующей редакции: «Есть люди, которые других людей называют своими, а никогда не видали этих людей; и все отношение их к этим людям состоит в том, что они делают им зло».

С появлением в рассказе новых лиц — князя Серпуховского и последнего хозяина Холстомера — обличительный элемент в рассказе значительно усиливается.

Характеристика гусарского офицера Серпуховского дается гораздо подробнее, чем в ранней редакции. Это — прогоревший аристократ, опустившийся «физически и морально и денежно». Несмотря на свой еще не старый возраст, он производит впечатление обрюзгшего старика. Весь интерес его жизни состоит в том, что он вспоминает и рассказывает другим про свою прежнюю роскошную, беспечную жизнь.

Он приезжает в гости к дальнему родственнику и приятелю, новому хозяину Холстомера, владельцу конного завода.

Это был один из тех московских богачей, «которые... ».

Он ведет гостя осматривать кровных лошадей. Холстомер, мимо которого они проходили, узнал своего бывшего хозяина, но Серпуховской не узнал его. После осмотра лошадей хозяин ведет гостя в свой дом, где «был накрыт роскошный вечерний чай в роскошной гостиной», подан был серебряный самовар. На хозяйке было «много брильянтов и колец, и все дорогие». На голове у нее были «золотые, какие-то особенные шпильки». На собачке был надет серебряный ошейник. «От всего веяло новизной, роскошью и редкостностью». «Все было очень хорошо, но на всем был особенный отпечаток излишка богатства и отсутствия умственных интересов». Книг не было.

Сильное впечатление производит написанная заново заключительная глава рассказа, содержащая картины смерти Холстомера и князя Серпуховского.

У Холстомера появилась короста; хозяин велел в тот же день удалить его с варка. Пришел драч.

Описание смерти Холстомера, хотя эта смерть была насильственной, по мысли автора, не должно производить тягостного впечатления, а скорее вызывает умиротворенное настроение. После того, как драч ножом перерезал ему горло, Холстомер «вздохнул во все бока. И ему стало легче гораздо. Облегчилась вся тяжесть его жизни»83.

«Он закрыл глаза и стал склонять голову... Потом стала склоняться шея, потом ноги задрожали, зашаталось все тело. Он не столько испугался, сколько удивился. Все так ново стало».

После смерти Холстомера тело его продолжало служить животным и людям. Мясо его ели собаки, клевали вороны и коршуны; на заре волчица, жившая в овраге старого леса, кормила его мясом своих пятерых волчат. Шкура Холстомера пошла на поделки; кости его мужик сложил в мешок и пустил в дело.

Полной противоположностью трудовой жизни Холстомера, который даже после своей смерти продолжал быть полезным людям и животным, является эгоистическая, праздная, распущенная жизнь князя Серпуховского. Толстой не описывает ни последние годы его жизни, ни его смерть, и говорит только: «Ходившее по свету, евшее и пившее мертвое тело Серпуховского убрали в землю гораздо после». И далее автор саркастически замечает: «Ни кожа, ни мясо, ни кости его никуда не пригодились». О похоронах Серпуховского сказано: «А как уже двадцать лет всем в великую тягость было его ходившее по свету мертвое тело, так и уборка этого тела в землю было только лишним затруднением для людей».

С чувством глубокого презрения описывает Толстой церемонию пышных похорон Серпуховского: «... этот новый гроб в другой, свинцовый, и свезти его в Москву и там раскопать давнишние людские кости и именно туда спрятать это гниющее, кишащее червями, тело в новом мундире и вычищенных сапогах и засыпать все землею».

Повесть «Холстомер» имела большое значение в истории художественного творчества Толстого. Эта повесть является первым художественным произведением Толстого «для интеллигентных читателей», написанным с точки зрения миросозерцания Толстого после происшедшего в нем переворота. Последние страницы рассказа проникнуты резко отрицательным отношением к образу жизни привилегированных классов и к их лицемерной морали.

Повесть «Холстомер» служит как бы этюдом к тем главам романа «Воскресение», где обличение роскошной, паразитической жизни высших классов дано с огромной, свойственной Толстому силой.

12 октября С. А. Толстая уехала из Ясной Поляны в Москву, взяв с собой для сдачи в печать тексты «Холстомера» и «Смерти Ивана Ильича».

«Холстомер» был включен в состав третьего тома пятого издания сочинений Толстого, который вышел из печати в 1886 году85.

X

«Так что же нам делать?»

15—16 октября он писал Черткову: «Работается так много, как давно не было. Только горе — пишу все рассуждения в статью Что нам делать. И знаю, и согласен с вами, что другое нужнее может быть людям, да не могу — нужно выперхнуть то, что засело в горле. И кажется, скоро освобожусь»86.

Тогда же (15—18 октября) в письме к Т. А. Кузминской Толстой писал, что «желал бы очень знать мнение» ее мужа А. М. Кузминского о том, что им было написано «об органической и эволюционной теории в науке», «которую, — прибавлял Толстой, — я считаю суеверным вероучением царствующей науки»87. Следовательно, тогда уже были написаны главы XXVI—XXXVI трактата «Так что же нам делать?», где Толстой критикует позитивную философию Огюста Конта.

В главе XXVI Толстой пишет: «Где бы мы ни жили, если мы проведем вокруг себя круг в сто тысяч, в тысячу, в десять верст, в одну версту, и посмотрим на жизнь тех людей, которых захватит наш круг, мы увидим в этом кругу заморышей детей, стариков, старух, родильниц, больных и слабых, работающих сверх сил и не имеющих достаточно для жизни пищи и отдыха, и оттого преждевременно умирающих; увидим людей в силе возраста, прямо убиваемых опасной и вредной работой».

И Толстой ставит вопрос:

«Каким образом может человек, считающий себя — не говорю уже христианином, не говорю образованным или гуманным человеком, но просто человек, не лишенный совершенно рассудка и совести, жить так, чтобы, не принимая участия в борьбе за жизнь всего человечества, только поглощать труды борющихся за жизнь людей и своими требованиями увеличивать труд борющихся и часто гибнущих в этой борьбе?».

На этот вопрос Толстой отвечает следующим образом:

«Для того, чтобы освободить себя от свойственного и естественного всем труда, перенести его на других и не считать себя при этом изменниками и ворами, возможно только два предположения: первое — что мы, люди, не принимающие участия в общем труде, мы — особенные существа от рабочих людей и имеем особенное назначение в обществе...; и второе — что то дело, которое мы... делаем за остальных людей, так полезно для всех людей, что, наверное, выкупает тот вред, который мы делаем другим людям, отягчая их положение».

«Самое древнее вероучение в нашем мире, оправдывающее измену людей их основной обязанности, было вероучение церковно-христианское». По этому вероучению, «люди различествуют по воле бога друг от друга, как солнце от луны и звезд, а звезды между собой: одним людям повелено от бога иметь власть над всеми, другим над многими, третьим над некоторыми, четвертым повелено от бога повиноваться». «Власть царей, духовенства и дворян священна»; «устройство общества должно быть такое, какое есть, и иное быть не может».

Но церковно-христианское вероучение уже «расшатано в своих основах». На смену ему пришло «государственно-философское учение Гегеля». По этому учению выходит, что «все разумно, все хорошо, ни в чем никто не виноват», что нет ни зла, ни добра, что «бороться со злом человеку не нужно, а нужно проявлять только дух», и что «учрежденный и поддерживаемый людьми порядок жизни учрежден и поддерживается не людьми, а есть единственно возможная форма проявления духа или вообще жизни человечества».

Это учение Гегеля также отжило. Его сменило новое «и теперь царствующее вероучение» — «вероучение научное, не в простом смысле этого слова, означающее знание вообще, но в смысле одного особенного по форме и по содержанию рода знаний, называемого наукой. На этом-то новом вероучении преимущественно и держится в наше время оправдание, скрывающее от праздных людей их измену своему призванию». По мнению Толстого, это оправдание «слагается по существу из тех же двух основных положений», как и церковно-христианское: «1) мы, люди особенные, мы, люди образованные, служим прогрессу и цивилизации и тем делаем для черни великую пользу; 2) чернь необразованная не понимает той пользы, которую мы приносим, а потому не может быть в ней судьею».

Толстой утверждает, что «деятельность людей науки и искусства не признается полезною никем из рабочих людей. Польза этой деятельности признается только теми, которые ее производят или желают производить. Рабочий народ — тот самый народ, который несет на своих плечах весь труд жизни и кормит, и одевает людей наук и искусств, не может признавать деятельность этих людей полезною для себя, потому что не может иметь даже никакого представления об этой, столь полезной для него деятельности. Деятельность эта представляется всегда рабочему народу бесполезной и даже развращающей. Так, без исключения, относится рабочий народ к университетам, библиотекам, консерваториям, картинным, скульптурным галереям и театрам, строимым на его счет...»

«Человек науки или искусства... чтобы производить свой нежелательный для рабочего народа товар, отбирает от народа насильно, через государственных людей, большую долю его труда на постройки, содержание академии, университетов, гимназий, школ, музеев, библиотек, консерваторий и на жалованье людям наук и искусств...»

«Люди наук и искусств и не считают нужным прикрываться стремлением к пользе; они даже отрицают цель полезности — так они уверены не то что в полезности, но даже в святости своего занятия».

«Толпа верит в то, что «наука» есть что-то такое самобытное, как церковь, не подлежащее ошибкам, а не просто измышления слабых и заблуждающихся людей, которые только для важности подставляют внушительное слово «наука» вместо мыслей и слов людей».

«измышления» Толстой указывает на «весьма плохого» английского публициста Мальтуса, «сочинения которого все забыты и признаны ничтожными из ничтожных». Мальтус написал книгу «Опыт о законе народонаселения», где утверждает, что народонаселение увеличивается в геометрической прогрессии, а средства пропитания — в арифметической. Несмотря на полную «бездоказательность, неправильность и совершенную произвольность выводов» Мальтуса, ученые признали открытый им мнимый закон, а «в толпе праздных людей было благоговейное доверие к открытым великим законам Мальтуса». Произошло это потому, что «выводы, прямо вытекающие из этой теории, были следующие: бедственное положение рабочих людей не происходит от жестокости, эгоизма и неразумия людей богатых и властных, а оно таково по неизменному, не зависящему от людей закону, и если кто виноват в этом, так это сами голодные рабочие: зачем они, дураки, родятся, когда знают, что нечего им будет есть; и потому богатые и властные классы нисколько не виноваты и могут спокойно продолжать жить, как жили... Толпа образованных, т. е. праздных, людей, чутьем зная, к чему ведут эти выводы, приветствовала теорию с восторгом, наложила на нее печать истинности, т. е. научности, и носилась с ней полстолетия»88.

XI

В тридцатой главе своего трактата Толстой резко критикует позитивную философию Огюста Конта.

Основным пунктом философии Конта Толстой считает его утверждение о том, что «все человечество есть неумирающий организм, люди — частицы органов, имеющие каждый свое специальное призвание для служения целому. Точно так же, как клеточки, слагаясь в организм, разделяют между собою труд для борьбы за существование целого организма, усиливают одну способность и ослабляют другую, и слагаются в один организм, чтобы лучше удовлетворить потребности целого организма... точно то же происходит и в человечестве и человеческих обществах. И потому, чтобы найти закон жизни человека, нужно изучать законы жизни и развития организмов».

«произвольным и неправильным» утверждение о том, что человечество есть организм. Произвольным Толстой считает утверждение Конта потому, что оно основано на признании существования «не подлежащего наблюдению организма человечества», неправильным признает Толстой это утверждение «потому, что к понятию человечества, т. е. людей, неправильно было присоединено определение организма, тогда как в человечестве отсутствует существенный признак организма — центр ощущения или сознания».

«Все это кажется очень невинно, — говорит Толстой о позитивной философии Конта, — но стоит только сделать выводы» из основных положений позитивизма, чтобы увидеть, что выводы эти «клонят к одному, а именно к тому, чтобы то разделение деятельности, которое существует в человеческих обществах, признать органическим, т. е. необходимым, а потому рассматривать то несправедливое положение, в котором находимся мы, уволившие себя от труда люди, не с точки зрения разумности и справедливости, а только как несомненный факт, подтверждающий общий закон... Стоит только рассматривать человеческое общество как предмет наблюдения, и можно спокойно пожирать труды других гибнущих людей, утешая себя мыслью, что моя деятельность, какая бы она ни была, есть функциональная деятельность организма человечества... и не может быть речи о том, справедливо ли разделение труда между мозговой клеточкой и мускульной... И вот на этом-то новом вероучении строится теперь оправдание праздности и жестокости людей».

«оправдывала на новых опытных началах существующее зло людских обществ; вторая часть, трактующая о вытекающих из признания человечества организмом нравственных обязанностях альтруизма, была признана не только неважной, но ничтожной и ненаучной».

Далее Толстой переходит к изложению своего отношения к учению Дарвина о происхождении видов, которое он относит к числу «праздных играний мысли людей так называемой науки». Основное положение Дарвина о том, что «живые существа, т. е. организмы, происходили одни из других — не только один организм из другого, но один организм из многих, т. е. что в очень долгий промежуток времени, в миллионы лет, например, не только от одного предка может произойти рыба и утка, но из роя пчел может сделаться одно животное», — Толстой называет «произвольным и неправильным». «Произвольным» Толстой считает основное положение теории Дарвина потому, что «никто никогда не видел, как являются одни организмы из других», и потому предположение о происхождении видов останется всегда «предположением, а не опытным фактом». «Неправильным» считает Толстой утверждение Дарвина потому, что «решение вопроса о происхождении видов тем, что они произошли вследствие закона наследственности и приспособления в бесконечно долгое время, вовсе не было решением, а только повторением вопроса в новой форме... Теория эволюции, говоря простым языком, утверждает только то, что по случайности в долгое время из чего хотите может выйти все, что хотите. Ответа на вопрос нет...».

По наивному признанию самого основателя теории — Дарвина, его мысль вызвана была законом Мальтуса, и потому выставляла теорию борьбы живых существ и людей за существование как основной закон всего живого. А в нем это ведь только и «нужно было толпе праздных людей для их оправдания».

«Две шаткие, — пишет Толстой, — не стоящие на своих ногах теории подперли друг друга и получили подобие устойчивости... И вот на этих двух произвольных и неправильных положениях, принятых как догматы веры, утвердилось новое научное вероучение».

Толстой заканчивает главу о позитивной философии Конта следующими словами:

«Как только те, которые занимали место святых, почувствовали, что в них ничего не осталось святого, что они все проклятые, как папа и наш Синод, так они сейчас же назвали себя не святыми только, а святейшими.

Как только наука почувствовала, что в ней не осталось ничего здравомыслящего, так она назвала себя здравомыслящей, т. е. научной наукой»89.

XII

«Так что же нам делать?» писал главы, содержащие резкую критику позитивной философии Огюста Конта, ему довелось вступить в переписку и лично познакомиться с очень убежденным и искренним последователем этой философии, признававшим не только философские основы позитивизма, но и его «религию человечества». Это был Владимир Константинович Гейнс, более известный под именем Вильям Фрей.

В. К. Гейнс родился в 1839 году. Так как и дед и отец его были военными, то он был отдан в кадетский корпус, по окончании которого был зачислен в Дворянский полк, затем поступил в Артиллерийскую академию и Академию Генерального штаба по геодезическому отделению; потом работал в Пулковской обсерватории.

Перед ним открывалось блестящее как военное, так и научное поприще, но, по его собственным словом, «внутренняя неудовлетворенность жизнью росла вместе с внешними признаками скорой и блестящей карьеры»90.

Вопрос, требовавший разрешения, заключался для него в том: «каким путем возможно осуществление наилучшей жизни для массы страждущих и угнетенных?»91.

В это время Гейнс прочитал книгу Диксона «Новая Америка», в которой сообщалось о существовавших в Америке опытах устройства земледельческих коммун. Гейнс пришел к выводу, что «силы, способные помочь делу общественного переустройства, надо вырастить в трудовых коммунах»92. Гейнс решил совершенно порвать со старым буржуазным миром и примкнуть к одной из американских коммун, созидающих новый общественный строй. В 1868 году Гейнс отправился в Америку, где принял американское подданство и стал называться Вильям Фрей.

несогласий среди участников, с одной стороны, и их непрактичности и непривычки к тяжелой земледельческой работе, с другой. Небольшие средства, которыми располагал Фрей, он употреблял на приобретение земельных участков для разных общин, а сам нередко терпел большую нужду, заставлявшую его браться за разного рода работы. Одно время он занимался перевозкой грузов, потом работал расклейщиком афиш, наборщиком в типографии; жена его занималась шитьем и стиркой белья.

Неудача всех попыток устройства земледельческих коммун привела Фрея к убеждению, что для новой жизни недостаточно одной перестройки экономических отношений, что нужно нравственное возрождение.

В Америке Фрей впервые познакомился с позитивной философией Огюста Конта и его «религией человечества» и с тех пор на всю жизнь сделался ревностым приверженцем и неутомимым пропагандистом философии и религии позитивизма.

В 1885 году Фрей уехал в Лондон — летом того же года приехал в Россию, где оставался до февраля 1886 года. Целью его поездки в Россию было распространение философии и религии позитивизма. «Чем более, — писал Фрей впоследствии, — выяснялась в моих глазах готовность русских принять новую религию и нравственность в руководство своей жизни, тем мучительнее становилось при мысли, что так много энергии и жизни тратигся порою почти бесплодно в борьбе с правительством, в то время когда самоотвержение и альтруизм борющихся так необходимы для другой борьбы (более действительной, по-моему), где надо бороться против зла не его орудиями, но где надо противопоставлять этим орудиям смелую и непоколебимую решимость посильно служить человечеству, несмотря ни на какие последствия, ни на чьи предписания»94.

В России Фрей впервые узнал о Толстом и его запрещенных здесь сочинениях. 24 августа 1885 года Фрей пишет Толстому большое письмо с целью привлечь его к философскому и нравственному учению Конта. Письмо начиналось словами:

«С замиранием сердца, доходящим до головокружения, я вчитывался в вашу «Исповедь», первую книгу, которую я читал в России после семнадцатилетней разлуки с родиной. Я видел в ваших словах наиболее рельефное проявление той могучей потребности в духовной пище, которая должна была, наконец, проявиться в нашем обществе».

После «Исповеди» Фрей прочитал «В чем моя вера?». В мировоззрении Толстого Фрей нашел много общего с своим мировоззрением. «Мы оба, — писал Фрей, — пришли к тому убеждению, что религия есть единственный ключ для решения вопросов жизни как отдельного человека, так и общества; мы оба пришли к учению альтруизма и нашли решение наших сомнений в жизни других, не нуждаясь ни в легендарных погремушках, ни в приманке вечной жизни».

Но религии прошлого, по мнению Фрея, уже отжили. В конце тридцатых годов Огюст Конт выступил с новой религией. И Фрей приступает к изложению основ философии и этики Конта. «Огюст Конт доказал существование высшего органического существа, в котором мы, отдельные индивидуумы, не более как преходящие атомы. Это высшее из всех известных нам существ было названо им Человечеством». Это — «существо, стоящее неизмеримо выше самых гениальных индивидуумов, потому что оно обладает коллективным пониманием всех людей и сохраняет в себе весь гигантский опыт, накопленный жизнью миллиардов и миллиардов людей... В Человечестве сохраняется и растет все прекрасное, великое, доброе и истинное, когда-либо выработанное в прошлом. В нем органически соединяется Прошлое и Будущее... Человечество есть наш учитель, покровитель и спаситель... ».

Все учение позитивизма Конт «сконцентрировал» в формуле, которая «благоговейно произносится всяким позитивистом в начале всякого торжественного дела». Формула эта следующая: «Во имя Человечества — любовь наш принцип. Порядок — основание, а Прогресс — цель нашей деятельности. Жить для других. Жить открыто».

Фрей раскрывает значение каждого члена приведенной им формулы позитивизма.

«Любовь— пишет Фрей, — наш основной принцип». «Насилие против отдельного человека становится так же ужасно, как над той или другой частью любимого существа». «Братство, полное безусловное братство всех людей», равенство — основные требования этики позитивизма. «Сильный должен покровительствовать слабому». «Если сильный человек способен своим вмешательством приостановить свершение подобного насилия над слабым или беззащитным, то он обязан сделать это. Мы признаем необходимость пассивного насилия, когда сильный человек становится между лицом, наносящим вред, и слабым существом, чтобы защитить последнего».

До сих пор этические требования Фрея не расходятся с этическими требованиями Толстого, но далее уже начинается расхождение.

«Даже если человек убежден, что всякое физическое противодействие злому действию человека есть зло, даже тогда он должен всеми зависящими от него средствами защищать слабого относительно злого, потому что безучастное отношение к насилию, совершаемому над слабым, есть еще большее зло. Поставленный в необходимость или допустить насилие над слабым или самому совершить насилие над злым, он должен из двух зол выбрать меньшее, так как насилие над злым, даже погибель его, будет менее вредно для человечества, чем страдания или погибель слабого существа, нуждающегося в защите».

«Порядок — основание нашей деятельности», — пишет Фрей, характеризуя следующий член позитивистской формулы.

«Прогресс — цель нашей деятельности... Прогресс есть синоним органического роста, в котором нет хаоса или неопределенности, а есть строгая последовательность и законность явлений... Содействовать прогрессу значит придать жизни атома характер, наиболее удовлетворяющий требованиям всего организма, т. е. подчинить личную жизнь общим целям и стремлениям... Н. Г.) как постепенное подчинение низших, чисто животных инстинктов инстинктам высшего порядка... Самое главное правило жизни каждого состоит в постоянном стремлении к нравственному самоусовершенствованию».

Два последних требования религии человечества — «жить для других» и «жить открыто».

«». «В этих трех словах, — обращается Фрей к Толстому, — вы одинаково со мною видите неисчерпаемый источник для руководства в жизни, выражение высочайшей мудрости». Заповедь эта «постепенно вырабатывалась коллективным умом всего человечества, проходила через различные степени приближения и только недавно достигла научной точности».

«Жить открыто, — пишет далее Фрей, — наша последняя заповедь, и в этих словах заключается целый ряд плодотворных идей. Это значит, что каждый, исповедующий религию человечества, должен прежде всего стараться о соответствии своих слов с поступками, с тем, чтобы никогда не унижаться до уровня современных «деятелей», которые, подобно ворам и мошенникам, стыдятся и прячут свою частную жизнь от других... ». «Простые, неученые люди из народа, — пишет Фрей, — как известно, никогда не придают особенного значения догме. Им не нужны хитросплетенные аргументы; они слушают только людей, у которых слово совпадает с делом».

На этом Фрей заканчивает изложение основ «религии человечества» и переходит к критике мировоззрения Толстого.

В основном возражения Фрея против взглядов Толстого сводятся к тому, что, по его мнению, «идеальное христианство так же неприменимо к жизни теперь, как было неприменимо 18 веков тому назад».

Социальные воззрения Толстого значительно отличались от общественных взглядов Фрея.

Толстой считал, что всякая общественная деятельность, чтобы быть истинно плодотворной, должна иметь нравственную основу. Некоторые должности Толстой считал в основе своей противоречащими нравственным требованиям и потому полагал, что нравственный человек не должен занимать эти должности. Фрей, напротив, считал, что сообразно с религией человечества разделять занятия на полезные и вредные невозможно, так как «добро и зло, польза и вред существуют во всех формах жизни, проявляются при всех общественных отправлениях». Поэтому хорошие люди, по мнению Фрея, не должны уклоняться от самых высоких должностей, и чем больше лучших людей принялись бы за выполнение общественных обязанностей, тем скорее общественные формы изменились бы к лучшему без всяких общественных переворотов, как это было с уничтожением рабства в Европе.

«одушевляющее» Толстого «чувство любви к ближнему и желание принести посильную пользу», Фрей, этот фанатик позитивизма и «религии человечества», писал Толстому далее, что считает его проповедь вредною и просил Толстого прекратить ее, сосредоточиться на художественном творчестве и принять «религию человечества».

Письмо Фрея заканчивалось словами: «Окажемся ли мы идущими по одной дороге или сочтем за лучшее идти к нашей общей цели различными путями, вы всегда рассчитывайте на меня, как на глубоко преданного и почитающего вас брата в человечестве».

Получив огромное письмо Фрея, Толстой сначала только бегло просмотрел его. Из этого беглого просмотра он увидел, что его новый корреспондент принадлежит к числу людей, серьезно размышляющих над основными вопросами жизни. Он написал Фрею ответ (он неизвестен), в котором приглашал его приехать в Ясную Поляну, чтобы обстоятельно побеседовать относительно затронутых им в письме вопросов.

19—20 сентября Толстой писал Черткову: «Прочел письмо Фрея — очень хорошее»95. «Хорошим» в письме Фрея Толстой нашел прежде всего признание двух заповедей, вполне сходящихся с учением Толстого: «жить для других» и «жить открыто».

7 октября Фрей приехал в Ясную Поляну, где пробыл пять дней. Как человек Фрей произвел на Толстого самое благоприятное впечатление. 11 октября Толстой писал Черткову: «Вот четвертый день, что у меня гостит Фрей, он очень интересный, очень умный, искренний, и, главное, добрый человек. Он много-много говорил о позитивизме, и я говорил было, но потом стал воздерживаться. Слишком больно ему слышать то, что разрушает его веру, а он живет ею, и вера хорошая»96.

«Проводил вчера Фрея с сожалением, потому что знаю, что многое еще мог бы узнать у него и многому научиться, и потому что мне по сердцу его жалко»97.

15—18 октября Толстой писал Т. А. Кузминской: «Без тебя был Фрей — ты слышала — он интересен и хорош не одним вегетарианством98. У меня от него осталась самая хорошая отрыжка. Я много узнал, научился от него, и многое — мне кажется — не успел узнать»99.

Около того же времени Толстой писал П. И. Бирюкову о Фрее: «Он пробыл четыре дни, и мне жалко было и тогда, и теперь, всякий день жалко, что его нет. Во-первых, чистая, искренняя, серьезная натура. Потом — знаний не книжных, а жизненных, самых важных, о том, как людям жить с природой и между собой, бездна»100.

В конце ноября Толстой рассказывал И. М. Ивакину про Фрея: «Он был у меня в Ясной Поляне — что это за интересный человек! О чем ни заговорит, на все у него совсем новая точка зрения... И какой это сильный человек! Жена у него — та едва ли не крепче его. В Америке они жили бог знает как — в сарае из дырявых досок, где не бывало выше 6 градусов, да с двумя детьми. И она — ничего»101.

«Дополнении» к своему первому письму к Толстому, датированном 3 ноября 1885 года102. «Дополнение» это обращено не только к Толстому, но и к друзьям Фрея, которые знакомились с этим «Дополнением» по рукописным и гектографическим спискам. Фрей и сам рассылал друзьям списки своего первого письма к Толстому. Из лиц, близких к Толстому, мировоззрением Фрея интересовались А. М. Калмыкова, сотрудница «Посредника» Е. П. Свешникова, студент Петербургского университета — будущий академик — С. Ф. Ольденбург и другие.

На первой же странице своего «Дополнения» Фрей вспоминает свою первую встречу с Толстым: «Вскоре после получения моего письма Лев Толстой написал мне братское приглашение приехать к нему, чтоб словесно разобраться в недоразумениях, всегда сопровождающих сжатое изложение нового мнения. Я поспешил воспользоваться его приглашением и провел с ним пять незабвенных для меня дней... Пять дней было достаточно, чтобы разъяснить наши сходства и различия по религиозно-нравственным вопросам. Мы не только поняли друг друга, но расстались скрепленные духовным родством, взаимным уважением и глубокою симпатией». Как сказано выше, в своем письме к Толстому Фрей просил его прекратить свою проповедь христианства, считая ее вредною. Теперь он в этой просьбе видит свой «промах», от которого он «с удовольствием и радостью» отказывается.

Заслугу Толстого Фрей видит в том, что он с «чуткостью художника» отделял нравственное учение позитивизма «от тех так называемых научных теорий Мальтуса, Дарвина, Спенсера, которые идут на защиту и оправдание существующей нищеты, конкуренции, индивидуализма». «В практике жизни, — писал далее Фрей, — мы оба будем поступать одинаково почти во всех случаях жизни». Еще осталось разногласие по вопросу о безусловном нравственном запрещении всякого насилия, которое признавал Толстой, и допущении насилия в случае обиды слабого сильным, которое допускал Фрей. «Предоставим же времени, — писал далее Фрей, — этому великому разрешителю всех недоразумений, сделать, свое дело. Может быть, впоследствии окажется, что мы говорим об одном и том же и стремимся к одной цели, хотя и облекаем свои мысли и стремления в различные формы».

Фрей рассказывает, что Толстой «почти с первых слов» в разговоре с ним заявил свою признательность Конту за его правило «жить открыто», так как им (далее, — пишет Фрей, — я почти буквально приведу слова Толстого) превосходно пополняется пробел в нравственном учении Христа, и потому последняя заповедь позитивизма должна стоять рядом с пятью заповедями Христа»103.

«великий учитель нравственности», возьмет на себя задачу «соединить всех людей, желающих служить человечеству, под знаменем позитивной философии и религии человечества».

XIII

Работа над трактатом «Так что же нам делать?» пошла у Толстого еще быстрее, после того как 12 октября 1885 года вся его семья переехала из Ясной Поляны в Москву.

Толстой не спешил возвращаться в Москву. 17 октября он писал жене: «Все те дела или, по крайней мере, большинство их, которые тебя тревожат, как-то: учение детей, их успехи, денежные дела, книжные даже, все эти дела мне представляются ненужными и излишними... Искорени свою досаду на меня за то, что я остался здесь и не приезжаю еще в Москву. Присутствие мое в Москве, в семье почти что бесполезно; условность тамошней жизни парализует меня, а жизнь тамошняя очень мне противна опять по тем же общим причинам моего взгляда на жизнь, которого я изменить не могу, и менее там я могу работать»104.

В Ясной Поляне Толстой прожил более двух недель вместе со своим переписчиком А. П. Ивановым. Он вставал еще до рассвета, убирал свою комнату, отправлялся за водой, что доставляло ему, как писал он Софье Андреевне 23 октября, «большое удовольствие», топил печь, готовил себе обед, даже пробовал печь хлебы. Работе отдавал время от 9 до 2 часов дня. Рано ложился спать.

«Я все эти дни много работаю, хотя и не то, что хотел, но и то хорошо — опрастывает место». Затем 16 октября: «Внутренняя жизнь очень полна работой. Много подвинулся в статье. Я поперхнулся ею, и покуда не выперхну, не освобожусь»105.

17 октября Толстой пишет Софье Андреевне: «Я совершенно здоров и бодр. Никуда не хожу, никого не вижу, много работаю и руками и «головой», как черт106, встаю рано — темно еще и ложусь рано».

18 октября Толстой пишет Софье Андреевне: «Внутренняя моя жизнь та, что пишу о науке».

«Целую неделю я был в напряженно-рабочем состоянии и нынче чувствую, что ослабел. Хочется нынче вечером, после продолжительной работы утром, не думать и не писать»107, — писал Толстой жене 20 октября.

«Я живу все хорошо, — писал Толстой 22 октября. — Очень много работаю — пишу, но подвигаюсь медленно, не достаточно скоро по желанию... ... Я начинаю чувствовать желание вас всех видеть... но жалко и одиночества, и успешности (как кажется) работы»108.

23 октября Толстой пишет жене: «Я очень бодр и здоров и работаю опять много. Нынче почти увидал конец статьи и решил, что если не возьмет беспокойство о вас, то окончу ее здесь, что может взять три дня».

В том же письме Толстой рассказал, что, поехав на речку за водой, он «задумался о разделении труда, и очень хорошо». Толстой заканчивает письмо следующими словами:

«...Не могу тебе выразить, до какой степени я весь поглощен теперь этой работой, уже тянущейся несколько лет и теперь приближающейся к концу. Нужно самому себе выяснить то, что было неясно, и отложить в сторону целый ряд вопросов, как это случилось со мной с вопросами богословскими»109. В тот же день, отвечая Черткову на его письмо от 18 октября «с выражением неодобрения» за то, что он все свое время посвящает статье «Так что же нам делать?», Толстой писал: «Я согласен с вами, что другое я бы мог писать, и оно как будто действительнее, но не могу оторваться, не уяснив прежде всего себе (и другим, может быть) такую странную, непривычную мысль, что считающееся таким благородным — занятие нашими науками и искусствами — дурное, безнравственное занятие. И мне кажется, что я достигаю этого и что это очень важно...

Люди разумные существа и не могут жить с сознанием, что они живут против разума. И вот, когда они делают это, им на помощь приходит ум, строящий соблазны. Стоит разрушить соблазн, и они покорятся. Они построят новые, но обязанность каждого, если он ясно видит обман соблазна, указать его людям. Я это-то и пытаюсь делать...

Я все живу один и очень хорошо, очень много работаю... Статья моя приходит к концу»110.

«Вчера работал много всячески... Нынче очень много писал и написал заключение.

Все это очень начерно, и еще много придется переделывать. Но все-таки я рад. Я воспользуюсь еще своим расположением, чтобы кончить хоть так, чтобы можно было, от нужды, оставить так и не трогать больше»111.

27—28 октября Толстой писал ей же: «...все так же много работаю... — Скоро должно кончиться — т. е. ход мыслей в этом направлении; а теперь жалко бросать... Хочется докончить, запечатать работу»112.

XIV

Выяснению роли разделения труда при капиталистическом строе и критике буржуазной науки и искусства посвящены XXXI—XXXV главы трактата «Так что же нам делать?».

Основное содержание этих глав состоит в следующем.

«Разделение труда в человеческом обществе всегда было и, вероятно, будет; но вопрос для нас... ».

Представители науки и искусства утверждают, что люди физического труда предоставляют им все необходимое для их физической жизни, взамен чего люди науки и искусства доставляют людям физического труда всю необходимую им духовную пищу.

Какой же духовной пищей снабжают людей физического труда представители науки и искусства? — спрашивает Толстой и дает на этот вопрос следующий общий ответ: «Катехизисом Филарета, священными историями Соколовых и листками разных лавр и Исакиевского собора — для удовлетворения его религиозных требований; сводом законов и кассационными решениями разных департаментов и разными уставами комитетов и комиссий — для удовлетворения требований порядка; спектральным анализом, измерениями млечных путей, воображаемой геометрией, микроскопическими исследованиями, спорами спиритизма и медиумизма, деятельностью академий наук — для удовлетворения требований знания; чем удовлетворим его художественным требованиям? Пушкиным, Достоевским, Тургеневым, Л. Толстым, картинами французского салона и наших художников, изображающих голых баб, атлас, бархат, пейзажи и жанры, музыкой Вагнера или новейших музыкантов? Ничто это не годится и не может годиться...».

«Мы даже не знаем, что нужно рабочему народу, мы даже забыли его образ жизни, его взгляд на вещи, язык, даже самый народ рабочий забыли и изучаем его как какую-то этнографическую редкость или новооткрытую Америку... ».

Толстой считал необязательным отделение умственного труда от физического. «Мы так привыкли, — писал он, — к тем выхоленным, жирным или расслабленным нашим представителям умственного труда, что нам представляется диким то, чтобы ученый или художник пахал или возил навоз. Нам кажется, что все погибнет, и вытрясется на телеге вся его мудрость, и опачкаются в навозе те великие художественные образы, которые он носит в своей груди...»

Толстой негодует на то, что немалое число представителей науки и деятелей искусства ведет пустой, недостойный образ жизни или стоит на невысоком нравственном уровне. Он пишет: «Нам не кажется странным то, что наш служитель науки, т. е. служитель и учитель истины, заставляет других людей делать для себя то, что он сам может сделать, половину своего времени проводит в сладкой еде, курении, болтовне, либеральных сплетнях, чтении газет, романов и посещении театров; нам не странно видеть нашего философа в трактире, в театре, на бале, не странно узнавать, что те художники, которые услаждают и облагораживают наши души, проводили свою жизнь в пьянстве, картах и у девок, если еще не хуже».

На обычное утверждение представителей науки и искусства о том, что достижения науки и техники облегчают жизнь и труд рабочих, Толстой отвечает, что «постройка железных дорог и фабрик никогда не делалась для пользы народа... ... Если мужик едет по железной дороге и покупает лампу, ситец и спички, то только потому, что нельзя этого запретить мужику... Так зачем же случайные удобства, которыми нечаянно пользуется рабочий человек, приводить в доказательство полезности этих учреждений для народа?... Техник строит дорогу для правительства, для военных целей или для капиталистов, для финансовых целей. Он делает машины для фабриканта, для наживы своей и капиталиста. Все, что он делает и выдумывает, он делает и выдумывает для целей правительства, для целей капиталиста и богатых людей».

Толстой объясняет, почему при капиталистическом строе представители технической науки не могут служить народу:

«Технику, механику надо работать с капиталом. Без капиталов он никуда не годится. Все его знания таковы, что для проявления их ему нужны капиталы и в больших размерах эксплоатация рабочего, и, не говоря уже о том, что он сам приучен к тому, чтобы проживать по меньшей мере 2000—1500 рублей в год, а потому не может идти в деревню, где никто не может дать ему такого вознаграждения, он по самым занятим своим не годится для служения народу... Дайте ему мастерские, народу всякого вволю, выписку машин из-за границы, — тогда он распорядится».

В еще худшем положении находится врач, — пишет Толстой далее. «Его воображаемая наука вся так поставлена, что он умеет лечить только тех людей, которые ничего не делают и могут пользоваться трудами других. Ему нужно бесчисленное количество дорогих приспособлений, инструментов, лекарств и гигиенических приспособлений — квартиры, пищи, нужников, чтобы ему научно действовать».

«И вот наука, под знаменем разделения труда, призывает своих борцов на помощь народу. Наука вся пристроилась к богатым классам и своей задачей ставит, как лечить тех людей, которые все могут достать себе, и посылает лечить тех, у которых ничего нет лишнего, теми же средствами».

Где же выход? Что предлагает Толстой взамен той деятельности представителей науки, которую он считает непригодной для народа?

«Научное содействие народу, — отвечает Толстой на этот вопрос, — про которое говорят защитники науки, должно быть совсем другое. И то содействие, которое должно быть, еще не началось. Оно начнется тогда, когда человек науки — техник или врач — не будет считать законным то разделение, т. е. захват чужого труда, который существует, не будет считать себя вправе брать от людей — не говорю уже сотни тысяч, а даже скромные 1000 или 500 рублей за свое содействие им, а будет жить среди трудящихся людей в тех же условиях и так же, как они, и тогда будет прикладывать свои знания к вопросам механики, техники, гигиены и лечения рабочего народа».

Тот же образ жизни предлагает Толстой и учителям народных школ для того, чтобы занятия их с крестьянскими детьми были плодотворны. «Точно так же, — говорит Толстой о деятельности народных учителей, — наука поставила это дело так, что учить по науке можно только богатых людей, и учителя, как техники и врачи, невольно льнут к деньгам, у нас особенно к правительству... Опять одно спасение — то, чтобы учитель жил в условиях рабочего человека и учил за то вознаграждение, которое свободно и охотно дадут ему»113.

В заключение своей критики современного состояния науки и искусства Толстой напоминает, что наука и искусство сами определяют свою деятельность как служение благу всего человечества или общества и прибавляет: «Определение наукою науки и искусства совершенно правильное, но, к несчастию, деятельность теперешних наук и искусств не подходит под него. Одни прямо делают вредное, другие — бесполезное, третьи — ничтожное, годное только для богачей».

«И понятно, — говорит далее Толстой, — почему деятели нынешней науки и искусств не исполнили и не могут исполнить своего призвания. Они не исполняют его потому, что они из обязанностей своих сделали права».

«То, что называется у нас наукой и искусством, есть произведения праздного ума и чувства».

«Главный, обличающий наши заблуждения признак: вся премудрость наша остается при нас, а массы народа не понимают, и не принимают, и не нуждаются в ней»114.

В статье «Толстой и пролетарская борьба» В. И. Ленин писал: «Толстой... с великой наглядностью разоблачал внутреннюю ложь всех тех учреждений, при помощи которых держится современное общество: церковь, суд, милитаризм, «законный» брак, буржуазную науку»115.

Возможно, материалом для суждения о том, что буржуазная наука являлась одним из тех учреждений, при помощи которых держалось общество того времени, послужили В. И. Ленину прежде всего сильные, яркие, производящие неизгладимое впечатление обличительные главы трактата «Так что же нам делать?».

XV

«тяжело», как он писал Черткову 31 октября.

Проживши свыше двух недель в уединении и в простых условиях, Толстой решил и в Москве устроить некоторое подобие своей жизни в Ясной Поляне. 6 ноября он писал Черткову: «Я скоро неделю в Москве. Никуда не выхожу. Целый день занят. И мне хорошо»116.

12 ноября С. А. Толстая писала Т. А. Кузминской: «Левочка вернулся 1 ноября. Мы все повеселели от его приезда, и сам он очень мил, спокоен, весел и добр.

Только он переменил еще привычки. Все новенькое — что ни день. Встает в 7 часов — темно. Качает на весь дом воду, везет огромную кадку на салазках, пилит длинные дрова и колет и складывает в сажени. Белый хлеб не ест; никуда положительно не ходит»117.

Толстой погрузился в работу над последними главами трактата «Так что же нам делать?».

—XXXVII, посвященные критике ложного и выяснению понятия истинного искусства.

В противоположность ложному искусству, превратившемуся в ремесло, сделавшемуся «пустой и вредной забавой», занятому «только тем, чтобы забавлять и спасать от удручающей скуки свой маленький кружок дармоедов», целью истинного искусства является раскрытие всем людям того, в чем состоит назначение и благо искусства.

«С тех пор как есть люди, были те особенно чуткие и отзывчивые на учение о благе и назначении человека, которые на гуслях и тимпанах, в изображениях и словами выражали свою и людскую борьбу с обманами, отвлекавшими их от их назначения, свои страдания в этой борьбе, свои надежды на торжество добра, свое отчаяние о торжестве зла и свои восторги в сознании этого наступающего блага».

«Мыслитель и художник, — говорит далее Толстой, — никогда не будет спокойно сидеть на олимпийских высотах, как мы привыкли воображать; мыслитель и художник должен страдать вместе с людьми для того, чтобы найти спасение или утешение. Кроме того, он страдает еще потому, что он всегда, вечно в тревоге и волнении: он мог решить и сказать то, что дало бы благо людям, избавило бы их от страдания, дало бы утешение, а он не так сказал, не так изобразил, как надо; он вовсе не решил и не сказал, а завтра, может, будет поздно — он умрет. И потому страдание и самоотвержение всегда будет уделом мыслителя и художника118.

Не тот будет мыслителем и художником, кто воспитается в заведении, где будто бы делают ученого и художника, ... и требование людей.

Гладких, жуирующих и самодовольных мыслителей и художников не бывает. Духовная деятельность и выражение ее, действительно нужные для других, есть самое тяжелое призвание человека — крест, как выражено в Евангелии. И единственный несомненный признак присутствия призвания есть самоотвержение, есть жертва собой для проявления вложенной в человека на пользу другим людям силы. Без мук не рождается и духовный плод.

Учить тому, сколько козявок на свете, и рассматривать пятна на солнце, писать романы и оперу — можно, не страдая; но учить людей их благу, которое все только в отвержении от себя и служении другим, и выражать сильно это учение нельзя без отречения... Не даром умер Христос на кресте, не даром жертва страдания побеждает все»119.

XVI

19 ноября 1885 года Толстой получил очень взволновавшее его письмо от офицера Артиллерийской академии Анатолия Петровича Залюбовского, брат которого Алексей Петрович в 1884 году отказался от воинской присяги на основании Евангелия. Его отсылали к жандармским властям и к военному прокурору по подозрению в принадлежности к партии социалистов, но власти не возбудили судебного дела; после неоднократных увещаний принять присягу Залюбовский был посажен на гауптвахту, пересылался из части в часть вместе с уголовными арестантами и, наконец, был отправлен в Закаспийскую область, находившуюся в то время «в исключительном положении», и брат Залюбовского опасался за его жизнь.

— 20 ноября — Толстой написал письма Софье Андреевне, бывшей тогда в Петербурге, Черткову, его тетке, влиятельной графине Шуваловой, Бирюкову и В. В. Стасову с просьбами сделать, что можно, для облегчения участи Залюбовского120.

В. В. Стасову Толстой писал: «Дело, о котором прошу, огромной важности, никогда ничто так не было мне близко к сердцу и важно... Надеюсь, что как ни различно мы можем смотреть на причины, вызвавшие всю эту историю, вы так же, как и я, возмущены этими жестокими инквизиторскими приемами, казнящими человека за его убеждения»121.

Обращаясь к разным лицам с просьбой помочь Залюбовскому, Толстой хотел, как писал он Бирюкову, «чтобы начальствующие знали, что дело это не тайно и есть люди, следящие за судьбой Залюбовского. Неужели мученичество первых времен христианства опять возможно и нужно?»122.

«Если бы возможно было, — писал Толстой Стасову, — где-нибудь напечатать, я бы с наслаждением напечатал описание дела и мое суждение о нем»123.

«умышленное неповиновение», лишен «особых прав и преимуществ» и сослан в дисциплинарный батальон на два года. Однако удалось добиться перевода его на нестроевую должность, а в марте 1887 года он был освобожден от военной службы.

Вероятно, хлопоты Толстого оказали свое влияние на судьбу Залюбовского.

Отказ А. П. Залюбовского от присяги был первым случаем применения к жизни одной из заповедей, изложенных в трактате «В чем моя вера?» («не клянись»).

XVII

25 ноября 1885 года Толстой писал Софье Андреевне: «Я нынче не много, но хорошо писал — все... Что ж нам делать — добавочную главу»124

«добавочной главой» Толстой разумел последнюю, сороковую главу «Так что же нам делать?». По отношению ко всему трактату глава эта, действительно, является добавочной — в ней идет речь о призвании женщины.

Последнее упоминание в письмах Толстого о работе над трактатом находим в его письме к Черткову от 6—7 декабря, в котором Толстой сообщал: «Почти ничего не пишу»125.

Последние главы трактата — тридцать восьмая, тридцать девятая и сороковая — являются заключительными главами ко всей работе.

«Так что же делать? Что же нам делать?», — спрашивает Толстой, начиная заключительную часть своего трактата. Он говорит, что слышал и слышит этот вопрос со всех сторон и потому «выбрал этот вопрос заглавием всего этого писания».

«Я описывал свои страдания, свои искания и свои разрешения этого вопроса. Я такой же человек, как все, и если отличаюсь чем-нибудь от среднего человека нашего круга, то главное тем, что я больше среднего человека служил и потворствовал ложному учению нашего мира, больше получал одобрения от людей царствующего учения и потому больше других развратился и сбился с пути. И потому думаю, что решение вопроса, которое я нашел для себя, будет годиться и для всех искренних людей, которые поставят себе тот же вопрос.

».

Толстой особенно подчеркивает губительность «лжи перед самим собой». «Самая худшая, прямая, обманная ложь перед людьми ничто по своим последствиям в сравнении с той ложью перед самим собой, на которой мы строим свою жизнь». «Не лгать в этом смысле значит не бояться правды, не придумывать и не принимать придуманных людьми изворотов для того, чтобы скрыть от себя вывод разума и совести; не бояться разойтись со всеми окружающими и остаться одному с разумом и совестью...»

«Тот, кто искренно задаст себе вопрос, что делать, и, отвечая на этот вопрос, не будет лгать перед собой, а пойдет туда, куда поведет его разум, тот уже решил вопрос... Одно только, что может помешать ему в отыскании исхода, — это ложно высокое о себе и о своем положении мнение».

«другой, вытекающий из первого ответ на вопрос, что делать... состоял в том, чтобы покаяться во всем значении этого слова, т. е. изменить совершенно оценку своего положения и своей деятельности... Только когда я покаялся, т. е. перестал смотреть на себя как на особенного человека, а стал смотреть как на человека такого же, как все люди, только тогда путь мой стал ясен для меня. Прежде же я не мог отвечать на вопрос, что делать, потому что самый вопрос я ставил неправильно».

«Я собственно спрашивал себя, как мне, такому прекрасному писателю, приобретшему столько знаний и талантов, употребить их на пользу людям. Вопрос же... должен был стоять так: что́ мне, проведшему, по несчастью моих условий, лучшие учебные годы, вместо приучения к труду, в изучении грамматики, географии, юридических наук, стихов, повестей и романов, французского языка и фортепианной игры, философских теорий и военных упражнений, — что́ мне, проведшему лучшие годы моей жизни в праздных и развращающих душу занятиях, — что́ мне делать, несмотря на эти несчастные условия прошедшего, чтобы отплатить тем людям, которые во все это время кормили и одевали меня, да и теперь продолжают кормить и одевать меня? Если бы вопрос стоял так, как он стоит передо мной теперь, после того, как я покаялся, — что мне делать, такому испорченному человеку? — то ответ был бы легок: стараться прежде всего честно кормиться, т. е. выучиться не жить на шее других, а, учась этому и выучившись, при всяком случае приносить пользу людям и руками, и ногами, и мозгами, и сердцем, и всем тем, на что заявляются требования людей».

«Что делать? Что именно делать? — спрашивают все и спрашивал я до тех пор, пока под влиянием высокого мнения о своем призвании не видел того, что первое и несомненное дело мое было то, чтобы кормиться, одеваться, отопляться, обстраиваться и в этом же самом служить другим, потому что, с тех пор как существует мир, в этом самом состояла и состоит первая и несомненная обязанность всякого человека».

«Придя к этому практическому выводу, я был поражен легкостью и простотою разрешения всех этих вопросов, которые мне прежде казались столь трудными и сложными. На вопрос, что нужно делать, явился самый несомненный ответ: прежде всего, что мне самому нужно: мой самовар, моя печка, моя вода, моя одежда — все, что я могу сам сделать... На вопрос о том, не поглотит ли этот труд всего моего времени и не лишит ли меня возможности той умственной деятельности, которую я люблю, к которой привык и которую в минуту самомнения считаю не бесполезною другим, ответ получился самый неожиданный... оказалось, что физический труд не только не исключает возможности умственной деятельности, не только улучшает ее достоинство, но поощряет ее... Энергия умственной деятельности усилилась и равномерно усиливалась, освобождаясь от всего излишнего по мере напряжения телесного...

совершенно обратное: чем напряженнее был труд, чем больше он приближался к считающемуся самым грубым земледельческому труду, тем больше я приобретал наслаждений, знаний и приходил тем более в тесное и любовное общение с людьми и тем более получал счастья жизни».

«На вопрос о том, не расстроил ли бы этот непривычный труд здоровья... оказалось, что чем напряженнее был труд, тем я сильнее, бодрее, веселее и добрее себя чувствовал».

«Дело не в том, чтобы выдумать работу, — работы для себя и для других не переделаешь, — а дело в том, чтобы отвыкнуть от того преступного взгляда на жизнь, что я ем и сплю для своего удовольствия, и усвоить себе тот простой и правдивый взгляд, с которым вырастает и живет рабочий человек, что человек прежде всего есть машина, которая заряжается едой, для того чтобы трудиться, и что потому стыдно, тяжело, нельзя есть и не работать; что есть и не работать — это самое безбожное, противоестественное и потому опасное положение вроде содомского греха. Только бы было это сознание, и работа будет, и работа будет всегда радостная и удовлетворяющая душевные и телесные требования.

Мне представилось дело так: день всякого человека самой пищей разделяется на 4 части, или 4 упряжки, как называют это мужики: 1) до завтрака, 2) от завтрака до обеда, 3) от обеда до полдника и 4) от полдника до вечера. Деятельность человека, в которой он по самому существу своему чувствует потребность, тоже разделяется на 4 рода: 1) деятельность мускульной силы, работа рук, ног, плеч и спины — тяжелый труд, от которого вспотеешь; 2) деятельность пальцев и кисти рук, деятельность ловкости мастерства; 3) деятельность ума и воображения; 4) деятельность общения с другими людьми.

— хлебом, скотиной, постройками, колодцами, прудами, и т. п.; во-вторых, деятельностью ремесленного труда: одеждой, сапогами, утварью и т. п.; в-третьих, произведениями умственной деятельности — наук, искусства и, в-четвертых, установленным общением между людьми.

И мне представилось, что лучше всего было бы чередовать занятия дня так, чтобы упражнять все четыре способности человека и самому производить все те четыре рода блага, которыми пользуются люди, так, чтобы одна часть дня — первая упряжка — была посвящена тяжелому труду, другая — умственному, третья — ремесленному и четвертая — общению с людьми.

Мне представилось, что тогда только уничтожится то ложное разделение труда, которое существует в нашем обществе, и установится то справедливое разделение труда, которое не нарушает счастья человека».

«Птица так устроена, что ей необходимо летать, ходить, клевать, соображать, и когда она это делает, тогда она удовлетворена, счастлива, тогда она птица. Точно так же и человек: когда он ходит, ворочает, поднимает, таскает, работает пальцами, глазами, ушами, языком, мозгом, тогда только он удовлетворен, тогда только он человек».

XVIII

В предпоследней главе трактата Толстой писал, что хочет «общими соображениями поверить те выводы», к которым он пришел. «Мне хочется сказать о том, почему мне кажется, что очень многие из нашего круга должны прийти к тому же, к чему я пришел, и еще о том, что выйдет из того, если хоть некоторые люди придут к этому».

«Три причины указывают людям богатых классов необходимость перемены их жизни: потребность личного блага своего и своих близких, неудовлетворимая на том пути, на котором они стоят, потребность удовлетворения голоса совести, невозможность которой очевидна на настоящем пути, и угрожающая и все растущая опасность жизни, не устранимая никакими внешними средствами».

Говоря об опасности, Толстой имеет в виду «рабочую революцию». «Ненависть и презрение задавленного народа растет, а силы физические и нравственные богатых классов слабеют; обман же, которым держится все, изнашивается, и утешать себя в этой смертной опасности богатые классы не могут уже ничем... опасность все растет, и ужасная развязка приближается. Устранить угрожающую опасность богатые классы могут только переменою жизни».

«Но что же будет из того, что я буду 10, 8, 5 часов работать физическую работу, которую охотно сделают тысячи мужиков за те деньги, которые у меня есть? — говорят на это.

Будет первое, самое простое и несомненное то, что ты будешь веселее, здоровее, бодрее, добрее и узнаешь настоящую жизнь, от которой ты прятался сам или которая была спрятана от тебя. Будет второе то, что если у тебя есть совесть, то не только она не будет страдать, как она страдает теперь, глядя на труд людей, ......; ты почувствуешь радость жить свободно с возможностью добра; ты пробьешь окно, просвет в область нравственного мира, который был закрыт от тебя. Будет третье то, что вместо вечного страха возмездия за твое зло ты будешь чувствовать, что ты спасаешь и других от этого возмездия и, главное, спасаешь угнетенных от жестокого чувства злобы и мести».

«Так что же выйдет из того, что десяток людей будут пахать, колоть дрова, шить сапоги, не по нужде, а по сознанию того, что человеку нужно работать и что чем он больше будет работать, тем ему будет лучше?...»

«Один-два человека потянут; на них глядя, присоединится третий, и так будут присоединяться лучшие люди до тех пор, пока не двинется дело и не пойдет, как будто само подталкивая и вызывая к тому же и тех, которые не понимают, что и зачем делается. Сперва к числу людей, сознательно работающих для исполнения закона бога, присоединятся люди, полусознательно, полу-на-веру признающие то же; потом к ним присоединится еще большее число людей, только на веру передовым людям признающие то же; и наконец большинство людей признают это, и тогда совершится то, что люди перестанут губить себя и найдут счастье».

«Великие истинные дела всегда просты и скромны. И таково величайшее дело, предстоящее нам: разрешение тех страшных противоречий, в которых мы живем. И дела, разрешающие эти противоречия, суть те скромные, незаметные, кажущиеся смешными дела: служения себе и физической работой для себя и, если можно, для других, которые предстоят нам, богатым людям, если мы понимает несчастие, бессовестность и опасность того положения, в которое мы попали». Толстой считает, что тем самым, «без насилия правительственного или революционного» казавшиеся «неразрешимые противоречия совести и устройства мира разрешаются самым легким и радостным способом».

«Люди, которые станут трудиться для того, чтобы исполнять радостный закон их жизни, т. е. работающие для исполнения закона труда, освободятся от ужасного суеверия собственности для себя».

Толстой утверждает, что «собственность есть корень всего зла». «Распределением, обеспечением собственности занят почти весь мир». Во имя собственности «происходит все страшное зло мира: и войны, и казни, и суды, и остроги, и роскошь, и разврат, и убийство, и погибель людей».

«Для человека, считающего труд не проклятием, а радостью, собственность вне своего тела, т. е. право или возможность пользоваться трудом других, будет не только бесполезна, но стеснительна».

«На моей памяти совершилось то, что было стыдно богатым людям выехать не на четверке с двумя лакеями, что было стыдно не иметь лакея или горничной для того, чтобы одевать, умывать, обувать, держать горшок и т. п.; и теперь вдруг стало стыдно не одеваться, не обуваться самому и ездить с лакеями. Все эти перемены сделало общественное мнение».

«Придет время очень скоро, и оно приходит уже, когда стыдно и гадко будет обедать не только обед в пять блюд, подаваемый лакеями, но обедать обед, который сварили не сами хозяева; стыдно будет ехать не только на рысаках, но на извозчике, когда ноги есть; надевать в будни платья, обувь, перчатки, в которых нельзя работать; стыдно будет не только кормить собак молоком и белым хлебом, когда есть люди, у которых нет молока и хлеба, и жечь лампы и свечи, при которых не работают, топить печи, в которых не варят пищи, когда есть люди, у которых нет освещения и отопления. И к такому взгляду на жизнь мы неизбежно и быстро идем».

«Женщины делают общественное мнение и женщины особенно сильны в наше время»126.

Последняя глава трактата посвящена назначению женщины.

«Как сказано в Библии, мужчине и женщине дан закон: мужчине — закон труда, женщине — закон рождения детей... Женщины круга людей богатых исполняли свой закон, тогда как мужчины не исполняют своего закона, и потому женщины стали сильнее и продолжают властвовать и должны властвовать над людьми, отступившими от закона и потому потерявшими разум».

«Анне Карениной» Толстой почти с благоговением описывает важнейшее событие в жизни женщины — роды. То же самое находим в трактате «Так что же нам делать?».

Яркими художественными красками Толстой рисует картину «настоящего» женского труда — рождения и выращивания детей. Этот «истинный» труд женщины Толстой противопоставляет «обманному» «шуточному парадному труду в мундирах и освещенных залах», который мужчины богатого круга называют трудом и который «имеет только целью пользование трудом других».

Сурово порицает Толстой тех женщин, которые умерщвляют плод и тем нарушают «вечный, неизменный закон».

Обращаясь к женщинам, исполняющим свое назначение, Толстой говорит:

«Если вы такая и знаете по себе, что только самоотверженный, невидимый, безнаградный труд, с опасностью жизни и до последних пределов напряжения для жизни других есть то призвание человека, которое дает ему удовлетворение, то эти же требования вы будете заявлять и к другим, к этому же труду поощрять мужа, по этому труду мерить и оценивать достоинство людей и к этому же труду будете готовить своих детей».

«Вот такие-то, исполнявшие свое призвание женщины властвуют властвующими мужчинами; такие-то женщины готовят новые поколения людей и установляют общественное мнение, и потому в руках этих женщин высшая власть спасения людей от существующих и угрожающих зол нашего времени».

«Да, женщины-матери, в ваших руках, больше чем в чьих-нибудь других, спасение мира!»127

Этим призывом заканчивается трактат «Так что же нам делать?».

XIX

Напряженно занятый работой над трактатом «Так что же нам делать?», Толстой не забывал о «Посреднике». В течение октября, ноября и декабря 1885 года он не написал ни одного народного рассказа, но следил за работой редакции «Посредника», давал советы, критиковал вышедшие и готовые к печати чужие работы.

В письме к Черткову от 6 ноября Толстой назвал «очень хорошей»128 переделку М. К. Цебриковой эпизода из романа Золя «L’assommoir». Книжка была издана «Посредником» в 1886 году под названием «Жервеза. Рассказ из жизни рабочего люда».

«Посредник». По поводу переделки Е. П. Свешниковой романа Бальзака «Евгения Гранде» Толстой пишет: «Переделывать повести иностранные на русские нравы значит лишать эти повести интереса знания быта не русского и, главное, реальности. А лучше в выносках или в тексте делать разъяснения чуждых обычаев и условий».

Усиленно рекомендует Толстой переделку романов Диккенса «Холодный дом», «Крошка Доррит». По мнению Толстого, следует «попробовать перевести весь с комментариями непонятного и с исключениями того, на что укажет опыт чтения рукописи в школах взрослых. Стоит того попытать это, и именно на Диккенсе, передать всю тонкость иронии и чувства — выучить понимать оттенки. Для этого нет лучше Диккенса»129. И. М. Ивакин в своих записях, относящихся к осени 1885 года, сообщает, что Толстой «в последнее время перечитывал романы Диккенса — «Крошка Доррит», «Холодный дом».

«По-моему, Диккенс еще вполне не оценен, — говорил Толстой. — Мы Диккенса не знаем, но какая это сила! Прежде эти романы мне казались тяжелы и скучны, но теперь — нет. Что это за сила! У него на сцене десять лиц, и вы, читая, ни про одного не забываете. Каждое так и бьет вам в глаза! Все эти английские учреждения являются у него в ироническом свете, все одето такой иронией!.. Герои у него, по-моему, не лорды и т. п., а ободранные, с лицом, попорченным оспой, люди — вот его настоящие герои. Его роман «Оливер Твист» — прекрасный; я помню, я несколько раз рассказывал его детям и всегда имел успех»130.

30 ноября у Толстого в Москве сошлись Чертков, Бирюков и В. Ф. Орлов; они беседовали с Толстым о работе «Посредника». Было решено обратиться к М. Е. Салтыкову-Щедрину с предложением принять участие в «Посреднике».

«С тех пор, как мы с вами пишем, читающая публика страшно изменилась, изменились и взгляды на читающую публику. Прежде самая большая и ценная публика была у журналов — тысяч 20, и из них большая часть искренних, серьезных читателей; теперь сделалось то, что качество интеллигентных читателей очень понизилось — читают больше для содействия пищеварению, и зародился новый круг читателей, огромный, — надо считать сотнями тысяч, чуть не миллионами. Те книжки «Посредника», которые вам покажет Чертков, разошлись в полгода в ста тысячах экземплярах каждая, и требования на них все увеличиваются.

Про себя скажу, что когда я держу корректуру писаний для нашего круга, я чувствую себя в халате, спокойным и развязным; но когда пишешь то, что будут через год читать миллионы и читать так, как они читают, ставя всякое лыко в строку, на меня находит робость и сомнение. — Это, впрочем, не к делу.

К делу то, что мне кажется, вспоминая многое и многое из ваших старых и теперешних вещей, что́ если бы вы представили себе этого мнимого читателя и обратились бы к нему и захотели бы этого, вы бы написали превосходную вещь или вещи и нашли бы в этом наслаждение то, которое находит мастер, проявляя свое мастерство перед настоящими знатоками...

У вас есть все, что нужно: сжатый, сильный, настоящий язык, характерность, оставшаяся у вас одних, не юмор, а то, что производит веселый смех, и по содержанию — любовь и потому знание истинных интересов жизни народа. В изданиях этих есть не направление, а есть исключение некоторых направлений... и потому вы сами всегда будете действовать так. Вы можете доставить миллионам читателей драгоценную, нужную им и такую пищу, которую не может дать никто, кроме вас»131.

3 декабря вернувшийся в Петербург Чертков отправился к Салтыкову с письмом Толстого, но видеть Салтыкова в этот день Чертков не мог — он был болен. В тот же день Чертков что-то писал Толстому о Салтыкове, но письмо это до нас не дошло. 6—7 декабря Толстой отвечал Черткову: «Сейчас получил ваше второе письмо, милый друг. Оба очень были мне радостны; вчерашнее — тем, что вы пишете о Салтыкове. Как бы хорошо было помочь ему, вызвав на ту дорогу, на которой он найдет успокоение»132.

9 декабря Чертков писал Толстому: «Салтыков написал мне. спрашивая, годятся ли для нас такие вещи, которые уже были в печати, и предлагал свой «Сон в летнюю ночь» ... Нельзя было, мне кажется, найти менее подходящую вещь для нашей цели»133.

29 декабря Чертков сообщает Толстому о Салтыкове: «С разных сторон мне говорят, что он очень занят мыслью писать для наших изданий и что ваше письмо произвело на него сильное впечатление. [А. М.] Кузминский говорил мне, что Щедрин, несмотря на свою болезнь, проработал на-днях целый день над рассказом для нас и что на следующий день он вследствие этого встал совсем больной, и язык его не слушался». Далее Чертков выражал свое мнение, что следовало бы дать Салтыкову «несколько более определенное понятие» о задачах «Посредника». «Судя по тому, — писал далее Чертков, — как он даже меня спрашивал о том, в каком роде писать, и по тому, как он сочувственно отнесся к вашему письму, он охотно выслушает от вас ваш взгляд на это и наверное примет его в соображение. Если можете — напишите. Если же вам не хочется, то сообщите мне, и я лично все выскажу ему, хотя, разумеется, это будет несравненно хуже»134.

«Посредника».

19 марта 1886 года Чертков извещал Толстого, что Салтыков прислал ему несколько своих сказок135: «Бедный волк». «Самоотверженный заяц», «Пропала совесть», «Рождественная сказка». «Во всех почти его рассказах, подходящих сколько-нибудь к нашей цели, есть что-нибудь прямо противоположное нашему духу; но когда указываешь на это, то он говорит, что всю вещь написал именно для этого места и никак не соглашается на пропуск»136.

Сотрудничество Салтыкова в «Посреднике» не осуществилось.

Совершенно особняком в переписке Толстого того времени стоит его письмо к Н. Н. Страхову, написанное в самые последние дни ноября или в первые дни декабря 1885 года. Письмо было вызвано статьей Н. Н. Страхова «Закономерность стихий и понятий», напечатанной в «Новом времени» 11 и 26 ноября того же года и являющейся ответом на статью А. М. Бутлерова «Физическая теория спиритизма».

Толстой писал, что статьи Страхова «очень понравились» ему «по строгости и ясности мысли, по простоте распутывания умышленно запутываемого». Далее Толстой переходит к изложению своего философского взгляда на жизнь. Он пишет Страхову:

«Мне кажется, что индейцы, Шопенгауэр, мистики и вы делаете ту ошибку, ничем неоправдываемую, что вы признаете мир внешний, природу бесцельной фантасмагорией. Задача духа есть освобождение от подчинения этой внешней игры материи, но не для того, чтобы освободиться... Материальный мир не есть ни призрак, ни пустяки, ни зло, а это тот материал и те орудия, над которыми и которыми мы призваны работать»137.

XX

С Толстым бывало несколько раз, что по окончании продолжительной творческой работы он испытывал состояние упадка душевных сил, продолжавшееся некоторое время. Так было с ним в 1869—1870 годах, по окончании «Войны и мира». То же повторилось и в конце ноября — декабря 1885 года по окончании трактата «Так что же нам делать?»

В данном случае были еще другие серьезные причины, вызывавшие мрачное настроение Толстого. Главной из этих причин было неправильное, по его мнению, воспитание детей его женой, не приучавшей их к труду и прививавшей им все вредные, по мнению Толстого, предрассудки, господствовавшие в светском обществе.

Уже 25 ноября Толстой писал жене из Москвы в Петербург, куда она уехала добиваться пропуска цензурой 12-го тома его сочинений: «У нас все по-старому, не могу сказать хорошо, потому что не могу одобрять и называть хорошим то праздное прожигание жизни, которое вижу в старших. И вижу, что помочь не могу. Они, видя мое неодобрение, от меня удаляются; я, видя их удаление, молчу, хотя и стараюсь при всяком случае говорить... — чем бы вытянуть Верочку — по своей слабости тонет с ней вместе, т. е. ничего не делает»139.

6—7 декабря Толстой пишет Черткову: «Я еще с вашего приезда140 ослабел, — почти ничего не пишу и грустен. Все так грустно, мертво вокруг меня, и так хочется осуждать и досадовать». В заключение письма Толстой пишет: «Я в унылом и низком настроении»141.

9 декабря в Москву приехал Вильям Фрей. Тотчас же по приезде он написал Толстому небольшую записку. На другой день Фрей писал А. М. Калмыковой, что в ответ Толстой прислал ему «самое настоятельное и дружеское приглашение непременно бывать у него каждый день, пока я в Москве (и даже, как он просил меня лично, ночевать у него)». В тот же день вечером он приехал к Толстому и «несмотря на короткость прелиминарной беседы с болью в сердце увидал, что он не совсем верно понимает позитивизм, смешивает его с тем псевдопозитивизмом, который ограничивается выводами социологии для оправдания существующего притеснения одним сословием другого и отвергает выводы позитивной нравственности и религии, которые все направлены на уничтожение существующих форм частной, семейной, экономической и государственной жизни... Мне надо напрячь все свои усилия, чтобы Л. Толстой посмотрел на религию человечества не так, как смотрели враги позитивизма».

Не зная причины тяжелого душевного состояния Толстого, Фрей писал Калмыковой: «Бедный Лев Николаевич, как кажется, очень скучает здесь». И далее Фрей приводит сказанные ему Толстым слова: «С вашим отъездом в Петербург я останусь совершенно одиноким в Москве; все самые дорогие для меня личности теперь в Петербурге, так что и меня тянет туда»142.

12 декабря Толстой прочел Фрею тридцатую и тридцать первую главы трактата «Так что же нам делать?», содержащие резкую критику современной науки вообще и особенно позитивной философии О. Конта. На другое утро Фрей, ночевавший в кабинете Толстого, тут же написал ему письмо, в котором возражал против его взглядов на позитивизм и настойчиво советовал Толстому переделать эти главы143. Толстой, однако, отказался внести какие-либо изменения в написанные главы и впоследствии отдал их в печать в том виде, в каком они вышли из-под его пера144.

Но идейные разногласия не поколебали дружеского отношения Толстого к В. Фрею. 17 декабря Толстой, описав в письме к Черткову удручающую мертвенность окружающей среды, заканчивает письмо словами: «Здесь Фрей поддерживает и утешает меня. Чем больше его знаю, тем больше люблю»145.

XXI

Около того же времени (вероятно, не позднее 13 декабря) Толстой пишет большое письмо жене, в котором пробует объяснить ей, почему он чувствует себя чужим в своей семье. Письмо написано совершенно спокойно, хотя и без обращения, и начинается словами:

«За последние семь, восемь лет все наши разговоры с тобой кончались после многих мучительных терзаний — одним, с моей стороны по крайней мере: я говорил: согласия и любовной жизни между нами быть не может до тех пор, пока — я говорил — ты не придешь к тому, к чему я пришел, или по любви ко мне, или по чутью, которое дано всем, или по убеждению и не пойдешь со мной вместе. Я говорил: пока ты не придешь ко мне, а не говорил: пока я не приду к тебе, потому что это невозможно для меня. Невозможно потому, что то, чем живешь ты, это то самое, из чего я только что спасся, как от страшного ужаса, едва не приведшего меня к самоубийству».

«Я не обвиняю и не могу [обвинять] — не за что и не хочу, хочу, напротив, твоего соединения со мной в любви и потому не могу желать делать тебе больно, но, чтобы объяснить свое положение, должен сказать о тех несчастных недоразумениях, которые привели нас к теперешнему разъединению в соединении, к этому мучительному для нас обоих состоянию».

«Мое положение в семье составляет мое постоянное несчастие, есть факт несомненный, я его знаю, как знают зубную боль. Может быть, я сам виноват, но факт есть, и если тебе мучительно знать, что я несчастлив (я знаю, что тебе мучительно), то надо не отрицать боль, не говорить, что ты сам виноват, а подумать, как от нее избавиться — от боли, которая болит во мне и заставляет страдать тебя и всю семью».

«Боль оттого, что я почти десять лет тому назад пришел к тому, что единственное спасение мое и всякого человека в жизни в том, чтобы жить не для себя, а для других, и что наша жизнь нашего сословия вся устроена для жизни для себя, вся построена на гордости, жестокости, насилии, зле и что потому человеку в нашем быту, желающему жить хорошо, жить с спокойной совестью и жить радостно, надо не искать каких-нибудь мудреных далеких подвигов, а надо сейчас же, сию минуту действовать, работать, час за часом и день за днем, на то, чтобы изменять ее и идти от дурного к хорошему; и в этом одном счастье и достоинство людей нашего круга, а между тем ты и вся семья идут не к изменению этой жизни, а с возрастанием семьи, с разрастанием эгоизма ее членов — к усилению ее дурных сторон. От этого боль. Как ее вылечить? Отказаться мне от своей веры? Ты знаешь, что это нельзя. Если бы я сказал на словах, что отказываюсь, никто, даже ты, мне бы не поверил, как если бы я сказал, что 2×2 не 4. Что же делать? Исповедовать эту веру на словах, в книжках, а на деле делать другое? Опять и ты не можешь посоветовать этого. Забыть? Нельзя».

«Если совесть и разум требуют, и мне ясно стало то, чего требуют совесть и разум, я не могу не делать того, что требуют совесть и разум, и быть покоен — не могу видеть людей, связанных со мной любовью, знающих то, чего требуют разум и совесть, и не делающих этого, и не страдать».

«Случалось так, что, когда совершался во мне душевный переворот, и внутренняя жизнь моя изменилась, ты не приписала этому значения и важности, не вникая в то, что происходило во мне, по несчастной случайности поддаваясь общему мнению, что писателю-художнику, как Гоголю, надо писать художественные произведения, а не думать о своей жизни и не исправлять ее, что это есть что-то в роде дури или душевной болезни; поддаваясь этому настроению, ты сразу стала в враждебное отношение к тому, что было для меня спасением от отчаяния и возвращением к жизни146.

».

«Все, что мне было дорого и важно, все стало тебе противно: и наша прелестная, тихая, скромная деревенская жизнь, и люди, которые в ней участвовали, как Василий Иванович147, которого, я знаю, что ты ценишь, но которого ты тогда сочла врагом, поддерживавшим во мне и детях ложное, болезненное, не естественное, по-твоему, настроение. И тогда началось то отношение ко мне, как к душевнобольному, которое я очень хорошо чувствовал. И прежде ты была смела и решительна, но теперь эта решительность еще более усилилась, как усиливается решительность людей, ходящих за больными, когда признано, что он душевно больной. Душа моя! вспомни эти последние года жизни в деревне, когда, с одной стороны, я работал так, как никогда не работал и не буду работать в жизни — над

Евангелием (какой бы ни был результат этой работы, я знаю, что я вложил в нее все, что мне дано было от бога духовной силы), а с другой стороны, стал в жизни прилагать то, что мне открылось из учения Евангелия: отрекся от собственности, стал давать, что у меня просили, отрекся от честолюбия для себя и для детей, зная..., что то, что ты готовила для них в виде утонченного образования с франц[узскими], англ[ийскими] гувернерами и гувернантками, с музыкой и т, п., были соблазны славолюбия, возвышения себя над людьми, жернова, которые мы им надевали на шею. Вспомни это время и как ты относилась к моей работе и к моей новой жизни. Все это казалось тебе увлечением односторонним, жалким, а результаты этого увлечения казались тебе даже опасными для детей. И ты с большей решительностью и энергией и совершенным закрытием глаз на то, что происходило во мне, на то, во имя чего я стал тем, чем стал, потянула в обратную, противоположную сторону: детей в гимназию, девочку — вывозить, составить знакомства в обществе, устроить приличную обстановку. Эта новая московская жизнь была для меня страданием, которое я не испытывал всю мою жизнь».

«В деревне было не лучше. То же игнорирование меня — не одной тобой, но и подраставшими детьми, естественно склонными усвоить потакающий их слабостям, вкусам, и тот взгляд на меня, как на доброго, не слишком вредного душевнобольного, с которым надо только не говорить про его пункт помешательства. Жизнь шла помимо меня. И иногда, — ты неправа была в этом, — ты призывала меня к участию в этой жизни, предъявляла ко мне требования, упрекала меня за то, что я не занимаюсь денежными делами и воспитанием детей, — как будто я мог заниматься денежными делами, увеличивать или удерживать состояние для того, чтобы увеличивать и удерживать то самое зло, от которого гибли, по моим понятиям, мои дети. И мог заниматься воспитанием, цель которого гордость — отделение себя от людей, светское образование и дипломы, были то самое, что я знал за пагубу людей. Ты с детьми выраставшими шла дальше и дальше в одну сторону — я в другую. Так шло года́, год, два — пять лет. Дети росли, мы расходились дальше и дальше, и мое положение становилось ложнее и тяжелее... ».

«Выборов есть три: употребить свою власть: отдать состояние тем, кому оно принадлежит — рабочим, отдать кому-нибудь, только избавить малых и молодых от соблазна и погибели; но я сделаю насилие, я вызову злобу, раздражение, вызову те же желания, но не удовлетворенные, что еще хуже; 2) уйти от семьи? — но я брошу их совсем одних — уничтожить мое кажущееся мне недействительным, а может быть, действующее, имеющее подействовать влияние — оставлю жену и себя одиноким и нарушу заповедь, 3) продолжать жить, как жил; вырабатывая в себе силы бороться со злом любовно и кротко. Это я и делаю, но не достигаю любовности и кротости и вдвойне страдаю и от жизни и от раскаяния».

«Неужели так надо? Так в этих мучительных условиях надо дожить до смерти? Она не далека уж. И мне тяжело будет умирать с упреком за всю ту бесполезную тяжесть последних годов жизни, которую едва ли я подавлю и перед смертью, и тебе провожать меня с сомнением о том, что ты могла бы не причинять мне тех единственных тяжелых страданий, которые я испытал в жизни».

«Вам кажется, что я сам по себе, а писание мое само по себе. — Писанье же мое есть весь я. В жизни я не мог выразить своих взглядов вполне, в жизни я делаю уступку необходимости сожития в семье; я живу и отрицаю в душе всю эту жизнь, и эту-то не мою жизнь вы считаете моей жизнью, а мою жизнь, выраженную в писании, вы считаете словами, не имеющими реальности.

Ведь разлад наш сделала та роковая ошибка, по которой ты 8 лет тому назад признала переворот, который произошел во мне, переворот, который из области мечтаний и призраков привел меня к действительной жизни, признала чем-то неестественным, случайным, временным, фантастическим, односторонним, который не надо исследовать, разобрать, а с которым надо бороться всеми силами. — И ты боролась 8 лет, и результат этой борьбы тот, что я страдаю больше, чем прежде, но не только не оставляю принятого взгляда, но все дальше иду по тому же направлению и задыхаюсь в борьбе и своим страданием заставляю страдать вас».

«Вы приписываете всему, только не одному: тому, что вы причиной, невольной, нечаянной причиной моих страданий».

Окончание письма было набросано Толстым только конспективно:

«Вы ищете причину, ищете лекарство. Дети перестанут объедаться (вегетарианство). Я счастлив, весел (несмотря на отпор, злобные нападки). Дети станут убирать комнату, не поедут в театр, пожалеют мужика, бабу, возьмут серьезную книгу читать — я счастлив, весел, и все мои болезни проходят мгновенно. Но ведь этого нет, упорно нет, нарочно нет.

Между нами идет борьба на смерть — божье или не божье. И так как в вас есть бог, вы...»148

XXII

Тяжелое настроение Толстого, вызванное полной отчужденностью жены и старших сыновей, становилось все тяжелее и мрачнее и скоро перешло в полное отчаяние, выразившееся в письме к Черткову, написанном, вероятно, 14 декабря. В первых же строках Толстой пишет Черткову:

«Мне мучительно тяжело и ни с кем так мне не хочется поделиться этой тяжестью, как с вами, милый друг, потому что, мне кажется, никто так не любит во мне то хорошее, что есть во мне, как вы. Разумеется, все это моя слабость, моя отдаленность от бога — даже известное физическое состояние, но я живу — может быть, последние часы моей жизни, и живу дурно, с унынием и раздражением против окружающих меня. Что-нибудь я делаю не так, как хочет бог, но я ищу и не попадаю, и все та же тоска, уныние и хуже всего раздражение и желание умереть. Последние дни я не писал и не пишу еще и потому оглядываюсь вокруг себя, себя сужу и ужасаюсь.

Вся эта животная [жизнь] — да не просто животная, а животная с отделением себя от всех людей, с гордостью — идет все усиливаясь, и я вижу, как божьи души детские — одна за другою попадают в эту фабрику, и одна за другой надевают и укрепляют жернова на шее и гибнут. Вижу, что я с своей верой, с своим выражением ее и словом и делом, устраняюсь, получаю значение для них неприятного, неправильного явления — как бывают черви в ульях, которых пчелы, не в силах убить, замазывают, чтоб они им не мешали, — и жизнь дикая с торжеством идет своим ухудшающимся порядком. Дети учатся — меньшие даже дома учатся тому же и закону божию такому, который будет нужен в гимназиях. Обжираются, потешаются, покупая на деньги труды людей для своего удовольствия, и все увереннее и увереннее, чем больше их становится, что это так. То, что я пишу об этом, не читают, что говорю, не слушают или с раздражением отвечают, как только поймут, к чему идет речь, что делаю, не видят или стараются не видеть. На днях началась подписка и продажа на самых стеснительных для книгопродавцев условиях и выгодных для продажи. Сойдешь вниз и встретишь покупателя, который смотрит на меня как на обманщика, пишущего против собственности и под фирмой жены выжимающего сколько можно больше денег от людей за свое писанье. Ах, кабы кто-нибудь хорошенько в газетах указал ярко и верно и ядовито (жалко за него, а нам как бы здорово было) всю подлость этого149.

Вчера меня просят подписать бумагу, что я по владеемым мною землям передаю право на дворянские выборы сыну. Отчего я допускаю, отчего я делаю это? Вот это-то я не знаю, как мне делать. В семье я живу и никого не вижу иначе, как всякий всегда куда-то спешит и отчасти раздражен этим спехом и, кроме того, так уверен в том, что этот спех не только нужен, но так же естественен, как дыхание. И если начнешь говорить, то он, если и не раздражится..., то смотрит на часы и на дверь, думая, скоро ли кончится это ворчанье брюзгливого и не понимающего молодости, односторонне увлеченного старика. С женой и с старшим сыном начнешь говорить, — является злоба, просто злоба, против которой я слаб и которая заражает меня. — Что же лучше делать? Терпеть и лгать, как я лгу теперь всей своей жизнью — сидя за столом, лежа в постели, допуская продажу сочинений, подписывая бумаги о праве на выборы, допуская взыскания с крестьян и преследования за покражи моей собственности, по моей доверенности? Или разорвать все — отдаться раздраженью. Разорвать же все, освободить себя от лжи без раздражения не умею, не могу еще. Молю бога — т. е. ищу у бога пути разрешения и не нахожу. Иногда именно спрашиваю у бога, как мне поступать. Спрашиваю всегда так, когда мне предстоит выбор сделать так или иначе. Говорю себе: если бы я сейчас умирал, как бы я поступил? И всегда, когда я живо представлю себе то, что я ухожу из жизни, я чувствую, что важнее всего уйти из жизни, не оставив по себе злобы, а в любви, и тогда склоняюсь к тому, чтобы на все соглашаться, только бы не раздражать. И главное — тогда становишься совершенно равнодушен к мнению людей. Но потом, когда оглянешься на результаты этого, на ту ложь, в которой живешь, и когда слаб духом, то делается отвращение к себе и недоброжелательство к людям, ставящим меня в это положение. — Крошечное утешение у меня в семье это девочки150. Они любят меня за то, за что следует любить, и любят это. Немного еще в Левочке, но чем больше он растет, тем меньше... — хочется, потому что знаю, что вы меня любите, и я вас люблю. Не показывайте этого письма другим».

Далее Толстой просит своего друга: «Если вам совсем ясно будет, что мне лучше делать, то напишите мне».

Но Толстой тут же выражает сомнение, удастся ли В. Г. Черткову найти «совершенно ясный» образ действий для Толстого в его положении: «Но это — мне по крайней мере кажется — ужасно трудно разрешить. Разрешение одно — жить всякую минуту своей жизни с богом, делая его, но не свою волю — тогда вопросов этих не будет. Но теряешь эту опору, эту жизнь истинную на время, как я ее сейчас потерял, — и тогда тяжело бьешься, как рыба на берегу».

«Писал это два дня тому назад. Вчера не выдержал, стал говорить, сделалось раздражение, приведшее только к тому, чтобы ничего не слыхать, не видать и все относить к раздражению. Я целый день плачу один сам с собой и не могу удержаться»151.

Письмо не было отправлено и осталось в архиве Толстого.

Резкий разговор, происходивший у Толстого, вероятно, 15 декабря, приведен Софьей Андреевной в письме к сестре от 20 декабря.

«Случилось то, — писала С. А. Толстая, — что уже столько раз случалось: Левочка пришел в крайне нервное и мрачное настроение. Сижу раз, пишу, входит: я смотрю — лицо страшное. До тех пор жили прекрасно, ни одного слова неприятного не было сказано, ровно, ровно ничего. «Я пришел сказать, что хочу с тобой разводиться, жить так не могу, еду в Париж или в Америку». Понимаешь, Таня, если бы мне на голову весь дом обрушился, я бы не так удивилась. Спрашиваю удивленно: «Что случилось?» — «Ничего, но если на воз накладывают все больше и больше, лошадь станет и не везет». — Что накладывалось, неизвестно. Но начался крик, упреки, грубые слова, все хуже, хуже и, наконец, я терпела, терпела, не отвечала ничего почти, вижу — человек сумасшедший и, когда он сказал: «Где ты, там воздух заражен», я велела принести сундук и стала укладываться. Хотела ехать к вам хоть на несколько дней. Прибежали дети, рев... Стал умолять: «останься». Я осталась, но вдруг начались истерические рыданья, ужас просто, подумай, Левочку всего трясет и дергает от рыданий. Тут мне стало жаль его, дети 4 — Таня, Илья, Лева, Маша ревут на крик; нашел на меня столбняк, ни говорить, ни плакать, все хотелось вздор говорить, и я боюсь этого и молчу, и молчу три часа, хоть убей — говорить не могу. Так и кончилось. Но тоска, горе, разрыв, болезненное состояние отчужденности — все это во мне осталось152. Понимаешь, я часто до безумия спрашиваю себя: ну, теперь за что же? Я из дому ни шагу не делаю, работаю с изданием до трех часов ночи, тиха, всех так любила и помнила это время, как никогда, и за что?..

... Денег выручила 2000 в 20 дней.

Ну вот, после этой истории, вчера почти дружелюбно расстались. Поехал Левочка с Таней вдвоем на неопределенное время в деревню к Олсуфьевым за 60 верст на Султане вдвоем в крошечных санках. Взяли шуб пропасть, провизии, и я сегодня уже получила письмо, что очень весело и хорошо доехали, только шесть раз вывалились. Я рада, что Левочка отправился в деревню, да еще в хорошую семью и на хорошее содержание. Я все эти нервные взрывы и мрачность и бессонницу приписываю вегетарианству и непосильной физической работе. Авось, он там образумится. Здесь топлением печей, возкой воды и проч. он замучил себя до худобы и до нервного состояния»153.

«Я очень плох, слаб, встревожен и в унынии... Коротко сказать, я не умею, не могу относиться к окружающей меня жизни, к той, в которой я должен жить, кротко, любовно и потому спокойно. А я страдаю и заставляю страдать других, не помогаю им, раскаиваюсь и потому страдаю еще больше. И ничего не работаю, кроме физической работы, и страдаю еще тем, что не делаю того, что должен. — Мне надо уединения, чтобы поправить свои расшатанные силы и физически и нравственно».

На другой день — 18 декабря — Толстой вновь пишет Черткову по поводу письма близкого ему по взглядам Н. Л. Озмидова, обратившегося к Толстому с письмом, в котором он просил предоставить ему работу в «Посреднике». Толстой писал, что о свидании с Чертковым он ничего не может сказать, потому что он «слишком измучен и растрепан»154.

О «растрепанности» и «измученности» Толстого в то время свидетельствует его письмо к Н. Л. Озмидову, написанное 19 декабря. Уведомляя адресата о том, что он не успел у него побывать, потому что на некоторое время уезжает из Москвы, Толстой прибавляет:

«Я уезжаю измученный — избитый нравственно.

— именно потому, что вы в нужде, т. е. на свободе, а я в хомуте, который изодрал мне все плечи — всю душу»155.

Толстой уехал 19 декабря в подмосковное имение Никольское-Обольяново, принадлежавшее друзьям семьи Толстых — Адаму Васильевичу и Анне Михайловне Олсуфьевым.

Уезжая, Толстой передал жене то свое большое письмо к ней, которое он написал за несколько дней до отъезда.

21 декабря М. Л. Толстая писала Т. Л. Толстой в Никольское: «У нас за обедом был сегодня довольно неприятный разговор. Мама́ все на вегетарианство нападала. Она прочла письмо, которое папа́ ей оставил, и оно ее, по-видимому, расстроило. До сих пор она была довольно весела. Ну, да это обойдется»156.

22 декабря Толстой писал жене из Никольского: «Нынче получил от тебя письмо... Меня... ... то настроение озабоченности, торопливости, в котором ты продолжаешь находиться и в котором тебе очень тяжело... Ах, душа моя, как жалко, что ты так себя мучаешь, или дела, которые ты затеяла, мучают тебя. Утешаюсь тем, что физические причины помогут твоему успокоению, и радуюсь тому, что я теперь пришел в такое нормальное положение, что не буду тревожить и мучать тебя, как мучал все это последнее время».

«Я очень бы хотела знать, что ты, но боюсь трогать те больные места, которые не только не зажили, но как будто еще больнее раскрылись. Больнее от того, что дурное чувство за причиненную боль, и боль, какой еще никогда в жизни больнее не было, не прошло. Я рада, что твои больные нервы отдохнут без меня; может быть, ты и работать будешь в состоянии... Вот хотела уехать я, а уехал ты. И всегда остаюсь я с своими заботами, да еще с разбитой тобой душой»157.

Прочитав письмо жены, Толстой продолжил свое письмо к ней:

«Сейчас прочел твое письмо. И сейчас в сердце зажало, и чувствую то же отчаяние и тоску, которые чувствовал в Москве и которые совершенно пропали здесь. Опять то же: задача не по силам, он никогда не помогает, я все делаю, жизнь не ждет. Все слова мне знакомые и, главное, не имеющие никакого отношения к тому, о чем я пишу и говорю. Я говорил и говорю одно, что нужно разобраться и решить, что хорошо, что дурно, и в какую сторону идти; а если не разбираться, то не удивляться, что будешь страдать сама и другие будут страдать... Но впрочем, ради бога, никогда больше не будем говорить про это. Я не буду. Надеюсь окрепнуть нервами и молчать. — То, что все, что я испытывал в Москве, происходило не от физических причин — [доказывает] то, что я после трех дней точно такой же жизни, как в Москве, — без мяса, с работой физически тяжелой — я здесь колю и пилю дрова — я чувствую себя совсем бодрым и сплю прекрасно. — Но что делать. Мне, по крайней мере, ничего нельзя изменить, ты сама знаешь. Одно можно — выработать спокойствие и доброту, которой у меня мало, что я и постараюсь сделать. Прощай, душа моя. Целую тебя и люблю и жалею. Целую детей»158.

«Милая мама.

Все мне хочется вас (т. е. папа́, и вас) учить, и с вами мне это будто бы легче, чем с папа́.

Я все ищу случая с ним поговорить, но здесь найти его трудно, и я вероятно напишу ему из Москвы то, что мне так часто хотелось ему высказать. А именно, что он желает, чтобы мы жили по-его, но мы не убеждены в том, чтобы это было нужно, — напротив, я убеждена, что если для того, чтобы достичь идеальной жизни, надо, чтобы все были несчастливы, — то бог с ней совсем. Что мы всегда можем делать и будем с радостью делать, это исполнять многие его желания, когда они определенны, а опоминаться я не вижу, в чем нам надо?

Если бы мы начали, не веря в это, что-то из себя корчить в угоду папа́, то ему много было бы тяжелее, и мы столько бы делали бестактностей и столько зла бы сделали, потому, что не любили бы и не верили бы в свою жизнь. Ах, как это ужасно жаль, что столько хороших и святых мыслей, которые у папа так испорчены тем, что он хочет волей или неволей и без доброты часто их внушить другим. Вам покажется, что я его не люблю последнее время, но это неправда, — напротив, мне ею очень жаль, и я к нему нежность чувствую, и, может быть, еще большую, чем когда-либо, потому что я чувствую, что он стал ближе к нам, грешным, т. е. что и он бывает неправ и слаб. Прощайте.

́, любя нас и с добротой к нам относился (к вам особенно), и жил бы, как он хочет, то мы многое по его примеру делали бы, да и теперь часто думаешь: «Зачем же у меня будет то или другое, когда у папа́ ничего нет, или зачем я буду ничего не делать и других заставлять, когда папа́ сам работает». А всякая вспышка гнева сразу все портит. Думаешь, что, верно, он сам чувствует, что он неясно сознает то, что он говорит, если он так сердится. Прощайте опять... Вас я поучу на словах — учение мое не строгое. Résumé из него: не говорите того, чего вы не думаете и что других огорчает; меньше — не занимайтесь, а меньше увлекайтесь изданиями, и вообще поспокойнее и полегче. Ничего, что я вам лекцию читаю? Но ведь я любя. Прощайте»159.

Письмо дочери вызвало резкий отпор Софьи Андреевны. Письмо Софьи Андреевны, написанное 23 декабря сейчас же по получении письма дочери, начинается обращением: «Таня, я очень искренне рада, что вам хорошо с папа́ и что он отдыхает». Далее Софья Андреевна пишет:

«Я знаю, Таня, что в жизни нашей все хорошо, и что плакать не о чем; но ты это папа́ говори, а не мне. Он плачет и стонет и нас этим губит. Отчего он в Никольском не плачет над Олсуфьевыми и собой и тобой? Разве не та же, но еще более богатая жизнь и там, и по всему миру? За что я souffre-douleur160 всех его фантазий? Я, которая всегда и желала жить для других, и мне это ничего не стоило, в этом только и радость моя была! — Спасибо, что дети ко мне [относятся] с доверием. И я оправдаю это доверие, потому что теперь только это мне и осталось. — Но быть веселой! Возможно ли это, когда слышишь стоны больного возле себя? И больного, которого привыкла любить. Вот об этом подумай. А пока я могу одно сказать: да, я хочу, чтоб он вернулся ко мнеза ним. Мое — это старое, счастливое, пережитое несомненно хорошо, светло и весело, и любовно, и дружно. Его — это новое, вечно мучающее, тянущее всех за душу, удивляющее и тяжело поражающее, приводящее в отчаяние не только семью, но и его родных, близких, друзей. Это мрак — в который я не пойду, это наболелое, которое убьет меня. Нет, в этот ужас меня не заманишь. Это новоеспасшее, а в сущности приведшее к тому же желанию смерти, так намучило меня, что я ненавижу его.

старое, и оно верное, и тогда только счастье восстановится, когда мы заживем старой жизнью. Никогда мне это не было так ясно. И ясно, что я очень, очень теперь несчастлива этим разладом, но ломать жизмь не буду и не могу»161.

«Как-то ты живешь, милый друг? Давно нет от тебя известий, и последние оставили впечатление невеселого и неспокойного состояния, да и мое последнее письмо было дурное. Жду очень от тебя известий и с надеждой, что будут хорошие. Таня все описывает о здешней жизни. Я могу подтвердить ее слова, что очень, очень милое, честное все семейство...»

Далее Толстой, как бы отвечая на тот упрек, который в письме к дочери предъявила ему Софья Андреевна162 — почему он «не плачет» над жизнью помещиков Олсуфьевых, гостя у них? — пишет про своих хозяев: «Роскошь жизни их очень большая и, очевидно, тяготит, давит их — и им скучно, и у них, скорее, скучно. Выкупа́ется все нравственной чистотой и честностью, которая чувствуется во всех...

Я сплю эти дни совсем хорошо и нахожусь в упадке нерв. Сердце немного сжимается иногда, но реже... Ах, как мне хочется получить от тебя хорошее известие... желаю для тебя»163.

24 декабря Софья Андреевна извещала Толстого о том, что на его имя получено письмо от И. Б. Файнермана164, «очень умное и интересное», и далее прибавляла: «Но что за несчастный фанатик в твоем направлении, т. е. в мраке. Пишет, что с женой чуть не драка, бежать от нее хочет... И это — то, к чему и я должна стремиться! Нет, ваше учение — это то самое монашество, к которому и приходили люди, впервые сделавшиеся монахами. Чертков в разладе с матерью, — уйти хотел. Файнерман — с женой — бежать хочет; ты от семьи бежать хочешь. — А ведь если б не это, как бы счастливы мы были; как в глубине души мы все-таки наверное любим друг друга... истина должна вносить зло и разлад? Разлад не с разбойниками, а с тихими, людьми? В первый раз в жизни я рада была, что ты уехал.

Как это больно и грустно! Но я, конечно, рада буду еще больше, когда ты приедешь»165.

На это письмо Толстой, решивший «молчать», ничего не ответил, хотя и упомянул о получении его в письме от 27 декабря.

XXIV

На письмо Толстого от 17 и 18 декабря В. Г. Чертков ответил 20 декабря. Он писал:

«Получил я ваши последние два грустные письма, дорогой друг Лев Николаевич. Не стану я пытаться вас утешать или что-нибудь подобное: вы сами лучше знаете все, что я могу сказать. Но я сообщу вам те мысли, которые вызвали во мне эти письма. Прежде всего я вспомнил слова: «Помните слово, которое я сказал вам: раб не больше господина своего. Если меня гнали, будут гнать и вас; если мое слово соблюдали, будут соблюдать и ваше» (Евангелие от Иоанна, гл. XV, ст. 20). Отсутствие единения с своими семейными — быть у себя дома чужим и встречать постоянный отпор от людей, самых близких — это очень тяжелая форма гонения; но это именно и есть один вид того гонения, которое мы должны ожидать... Но мне очень тяжело чувствовать, что вы страдаете, милый Лев Николаевич, дай вам бог поскорее выйти из этого испытания и выступить с удвоенными силами, пуская в оборот на пользу людям все то, чем вы теперь страдаете. Нам, со стороны, видны проявления того, что вас не только «гонят», но и «соблюдают ваше слово...»

Впоследствии Чертков писал и говорил, что всем древним учителям нравственности приходилось претерпевать жестокие гонения со стороны их современников (Голгофа у Христа, чаша с ядом у Сократа). Толстому выпала на долю особая, не менее жестокая форма гонения — постоянное враждебное отношение к его мировоззрению близких ему людей. В том, чтобы, не нарушая любви, всегда спокойно претерпевать враждебное отношение близких людей к тому, что было для него самой несомненной истиной, дороже жизни, Чертков видел «подвиг жизни» Толстого. При письме Чертков посылал вырезку из американской газеты о сочувственном отношении читателей к трактату Толстого «В чем моя вера?», вышедшему в английском переводе, и от себя прибавлял: «Если вы отложите в сторону чувство личного удовлетворения от сознания такого успеха, то все-таки должно остаться хорошее не личное сознание, что вы служите проводником божьей истины и многим делаете добро даже из современников».

Как пример глубокого интереса к «слову» Толстого Чертков сообщает свой разговор с И. Д. Сытиным, приезжавшим в Петербург исключительно для встречи с Чертковым. Сытин рассказал, что его типография не в силах удовлетворять вполне спрос на книжки «Посредника»; поэтому он и его компаньоны по издательскому делу решили приобрести новую типографскую машину, которая будет печатать по 50 тысяч экземпляров в день. Рассказав далее о редакторской работе сотрудников «Посредника» и о своей встрече с Салтыковым-Щедриным, Чертков закончил письмо словами: «Ну вот, Лев Николаевич, как видите, мы делаем что можем. Теперь за вами дело»166.

«Очень вы меня утешили своим письмом, милый друг. Я нашел в нем то самое, чего ждал, — сочувствия и сожаления — сострадания. Удивляюсь, почему люди не любят и стыдятся быть жалкими: мне радостнее всего именно это чувство сострадания. Я его заслуживаю со всех сторон».

Далее Толстой рассказывает, как «в самое рождество случилось», что он «пошел гулять по незнакомым пустынным зимним деревенским дорогам и проходил весь день и все время думал, каялся и молился», и ему «стало лучше на душе с тех пор». Затем Толстой приводит текст молитвы, которую он «твердил». Это — свободное и дополненное переложение молитвы, данной в Евангелии от Луки. Целью этой молитвы было для Толстого то, чтобы поддерживать себя в высоком и твердом настроении духа. Толстой просит Черткова «не показывать всем» его письма и прибавляет: «Неясно, странно, что я пишу, но тот, кто ходит теми дорогами, как я, поймет меня — вы».

Письмо заканчивается описанием того душевного настроения, в котором находился тогда Толстой:

«Кто не любит брата, тот пребывает в смерти. Я это боками узнал. Я не любил, имел зло на близких, и я умирал и умер. Я стал бояться смерти — не бояться, а недоумевать перед нею. Но стоило восстановить любовь, и я воскрес. Помогай нам бог не умирать... — Очень хочу работать, но вот уже давно нет сил. — Я забыл первую заповедь Христа: не гневайся. Так просто, так мало и так огромно. Если есть один человек, которого не любишь, погиб — умер. Я это опытом узнал»167.

— 27 декабря — Толстой более коротко писал о своем душевном состоянии и Софье Андреевне: «Я же с дня рождества могу сказать, что чувствую себя лучше и лучше; главное нравственно. Они ездили кататься, а я ходил по дорогам, гулял и думал, и каялся, и молился богу. Не для успокоения тебе говорю, а искренно я понял, как я много виноват, и как только я понял это и особенно выдернул из души всякие выдуманные укоризны и восстановил любовь и к тебе и к Сереже, так мне стало хорошо, и будто хорошо независимо от всех внешних условий... Целую, любя, тебя и детей»168.

30 декабря Толстой выехал из Никольского в Москву.

Несмотря на то, что он, уезжая в Никольское, захватил с собой для работы рукописи начатых произведений, он во все пребывание в Никольском только один раз несколько поработал над продолжением повести «Смерть Ивана Ильича». Кроме того, Толстой просматривал книги из библиотеки Олсуфьевых, чтобы найти в них что-либо подходящее для издания в «Посреднике». Он нашел несколько «хороших нравоучительных масонских книг», как писал он Софье Андреевне 24 декабря.

2 января 1886 года Софья Андреевна писала Т. А. Кузминской: «Левочка вернулся и стал добрый». Затем ей же 8 января: «Левочка был добр и кроток, но я не прощала и не могла долго простить тех мучений, которые он мне сделал. Но кончилось примирением и твердым обещанием никогда ни разу не поминать прошлого. Но я, обещавши этого не делать на словах, до сих пор в сердце не забыла... ... Поехали в костюмах и масках в самые знакомые и веселые дома... Были у нас и вечеринки, кое-кто собрался, пели, плясали, из горящего рома таскали сладости, гадали... Звали нас с Таней на балы и вечера, но мы ни разу никуда не ездили, только визиты делали кое-кому»169.

То, что Толстой был «добр и кроток» с женой и старшим сыном, разумеется, вовсе не означало того, чтобы он стал одобрять образ жизни его семьи. На другой день по приезде в Москву, 31 декабря, он писал художнику Н. Н. Ге: «Я никаких планов не делаю; но вероятно, что опять после нескольких недель здешней жизни измучаюсь, запрошу пардона и уеду в деревню»170.

XXV

«Так что же нам делать?» в окончательной редакции не имеет авторской даты, но в рукописной копии трактата, ранее принадлежавшей Г. А. Русанову и в настоящее время хранящейся в Отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого, рукою С. А. Толстой, вероятно, не без основания, проставлена дата — 14 февраля 1886 года171.

В новом, пятом издании собрания сочинений Толстого, вышедшем в 1886 году, были напечатаны отрывки из трактата «Так что же нам делать?» под заглавием «Мысли о переписи». К ним было написано В. Ф. Орловым предисловие, которое должно было печататься от имени издательницы. 22 февраля Толстой писал Черткову: «Последние дни у меня был Орлов и начал писать для Софьи Андреевны предисловие от издательницы к «Что же нам делать?» И написал прекрасную статью, в которой указывает различие моих взглядов от социалистов и революционеров. «Те хотят исправить мир, а этот хочет спасти душу». Предисловие едва ли выйдет, а статья хорошая»172.

Статья Орлова в печати не появилась, очевидно, по цензурным условиям; текст ее остался неизвестным.

Сомнения цензуры вызвал и трактат Толстого в новом, сокращенном варианте. Но все же XII том, где печатались «Мысли о переписи», был выпущен в свет. О том, чем руководилась при этом цензура, мы узнаем из протокола заседания Московского цензурного комитета от 2 апреля 1886 года, где обсуждался нижеследующий доклад председательствующего В. Я. Федорова:

«1 сего апреля из типографии Волчанинова (Леонтьевский переулок) в Московский цензурный комитет представлен отпечатанный без предварительной цензуры XII том сочинений гр. Льва Н. Толстого, и из статей, помещенных в этом томе, более других обратила на себя внимание статья на стр. 179—375 «Мысли, вызванные переписью». Статья эта, имевшая первоначально другое название «Что же нам делать», известная Комитету из предварительного ее прочтения, изменена и сокращена настолько, что коммунистические и социалистические идеи в ней уступают ныне место идеям филантропического характера; но известного рода тенденциозность остается за статьей и в настоящем ее виде.

все более и более рабочую революцию со всем ужасом разрушений и убийств; но плохо скрываемое чувство нерасположения к привилегированным классам, не живущим среди народа и в условиях его жизни, проводится и теперь во всей статье.

Со страницы 279 автор вдается в рассмотрение вопроса о разделении деятельности и в конечном выводе пространных своих рассуждений он приходит к тому, что разделение труда в современных нам обществах, хотя и оправдывается наукой, но в сущности есть ложь, и все те, которые не работают на народ мускульной работой, не имеют права на кусок хлеба.

Разделение труда всегда было и есть, — говорится между прочим на стр. 296; но оно правильно тогда только, когда совесть и разум всех людей просто, несомненно и единогласно решают этот вопрос. Когда же человек может с детства до 30 лет прожить на шее других, обещаясь сделать, когда вырастет, что-то очень полезное, о котором никто его не просит, и когда с 30 лет и до смерти он живет все только своими обещаниями, то это не будет разделение труда, а будет, как оно и есть, один только захват чужого труда сильным; такой захват, который философы прежде называли необходимыми формами жизни, а теперь наука называет органическим разделением труда.

Отдельно взятые такие места несомненно представляются неодобрительными, но, принимая в соображение: что в общем рассуждения автора на эту тему не только не оставляют впечатления, но представляются даже утомительными для чтения; что в ряду этих рассуждений встречаются места с явным характером абсурдов, таково отрицание, например, всякой пользы от научной и вообще умственной деятельности, и что апология мускульного труда не может не казаться крайне парадоксальною, я полагал бы, что того вреда, который предусматривается в печати пунктом 1 закона 1872 г. 7 июня, статья принести не может.

Не лишним представляется присовокупить к сему, что на ту же тему об исключительном значении физического труда написана имеющаяся на стр. 123 небольшая сказка об Иване-дураке и его двух братьях».

«Комитет, соглашаясь с мнением докладчика, определил о вышеизложенном представить на благоусмотрение Главного управления по делам печати, объяснив, что срок выхода книги гр. Толстого наступит 8 апреля к 12 часам дня. — Цензора экземпляр с отметками приложить к донесению»173.

Эти соображения были доложены Главному управлению по делам печати, который вынес 4 апреля 1886 года постановление, что «XII том сочинений графа Л. Н. Толстого может быть выпущен в свет без всяких исключений».

Трактат «Так что же нам делать?», как и другие запрещенные сочинения Толстого, получил распространение в списках и нелегальных изданиях; об этом сохранилась интересная переписка.

Старший инспектор типографий и книжной торговли в Москве доносил московскому генерал-губернатору 14 марта 1884 года о появлении «тайно отпечатанных некоторых сочинений графа Льва Николаевича Толстого» и о том, что по полученным им негласно сведениям «оказывается, что означенные издания графа Толстого печатаются и распространяются им самим у себя на дому». Генерал-губернатор предписал московскому обер-полицмейстеру «установить строжайшее по сему делу наблюдение».

Ответ обер-полицмейстера последовал спустя два года — 8 марта 1886 года. Он писал, что «одно из сочинений графа Толстого под заглавием «Так что же нам делать?» было отдано автором для помещения в журнале «Русская мысль», но, вследствие запрещения цензурою, отгектографировано было в кружке умершего инженера Александра Ивановича Александрова, в квартире Губаревой, известной своим крайним направлением? и распродавалось по 2 рубля за экземпляр между учащейся молодежью. Корректура этого сочинения была взята в редакции «Русской мысли» сотрудником означенного журнала, членом Географического общества Александром Степановичем Пругавиным, находящимся по распоряжению Департамента полиции под негласным надзором, вследствие политической неблагонадежности и сношений с сектантами».

«запрещенные сочинения графа Толстого большей частью ходят в рукописях по рукам между последователями его учения и переписываются ими, что, конечно, идет весьма медленно, так как переписка отнимает много времени; литографированных же изданий находится в обращении незначительная часть. Последнее обстоятельство объясняется тем, что большое количество подобных изданий, только что отлитографированных, было арестовано в литографии Киселева 30 апреля 1884 года и самое заведение тогда же закрыто. Точно так же много взято таких изданий у разных лиц, обысканных и арестованных по делу сказанной литографии. Сам же граф Толстой не гектографирует своих запрещенных изданий и не продает их у себя на дому»174.

Из этой же переписки узнаем, что в апреле 1885 года в Москве появилось еще одно нелегальное издание трактата Толстого «Так что же нам делать?» Это издание было уже не гектографическим, а типографским, но печаталось «домашним способом, посредством щетки»175; оно вышло в свет с фирмой несуществующей типографии «Москва. В. Готье, Пименовская улица, № 25» от имени несуществовавшего «Общества распространения полезных книг».

Обер-полицмейстер предполагал, что это издание «печаталось на юге России, в одной из подпольных типографий». Инспектор типографий доносил генерал-губернатору, что «экземпляры этого издания сочинений графа Толстого, как дознано мною, вращаются в кругу московской интеллигенции, и об этом издании известно Департаменту полиции»176.

После запрещения первых глав трактата «Так что же нам делать?», подготовлявшегося к печати в журнале «Русская мысль», в редакции «Посредника» возникла мысль об издании трактата полностью за границей на русском языке. Обсуждался вопрос о названии работы Толстого (до того времени трактат носил название «Что нам делать?»).

В письме к Толстому от 25 мая 1885 года Чертков советовал переменить заглавие на «Что мне делать?» В ответном письме от 1—2 июня Толстой писал Черткову: «Ваше замечание, что лучше назвать «Что мне делать?», справедливо, и я им воспользуюсь. И то задор и гордость»177 (Замечание относится к названию «Что нам делать?»). Но, по-видимому, Толстой был не вполне удовлетворен названием, предложенным Чертковым. 17—18 июня Толстой писал ему: «Думал сейчас, какое бы придумать заглавие «Что же нам делать?» и не придумал. «Могу ли я помогать ближнему?», «Какова моя жизнь?» «Великое (дело добро)?» «Не придумаете ли вы?»178

«Какова моя жизнь?» кажется ему подходящим. Толстой писал ему 4 июля: «Заглавие статьи, если вы одобряете, так и пошлите»179.

В начале июня Чертков отправился в Англию, захватив с собой из Москвы печатный экземпляр «В чем моя вера?» и рукописную копию «Что же нам делать?» Из Англии материалы были посланы в Женеву издателю русских книг М. К. Элпидину. В 1886 году труд Толстого под названием «Какова моя жизнь?» вышел из печати. Издание содержало первые 20 глав трактата.

Название «Какова моя жизнь?» нельзя признать вполне удачным. Смысл его состоял в том, что, жестоко обличая привилегированные классы в деспотизме и эксплуатации рабочего труда, Толстой, чтобы смягчить впечатление, спешил заявить, что он и сам принадлежит к числу людей, живущих на счет народа. Но признание это непомерно суживало смысл и содержание его труда и с некоторыми оговорками могло быть применено только к первым главам трактата.

Толстой сам тогда же чувствовал неудовлетворенность новым названием (хотя оно было предложено в числе других им самим). Согласившись в письме к Черткову от 4 июля 1885 года с новым названием своей работы, Толстой в следующем же письме к нему от 13 июля сообщает: «По утрам пишу все статью «Что нам делать?» — и далее поясняет, что статья говорит «о деньгах, податях и значении правительства и государства»180.

В 1889 году в том же издательстве Элпидина появился полный текст трактата Толстого под заглавием «Что же нам делать?» Заглавие «Так что же нам делать?» появилось в восьмом томе «Полного собрания сочинений, запрещенных в России, Л. Н. Толстого», вышедшем в 1902 году в Англии (Крайстчерч) под редакцией В. Г. Черткова.

XXVI

«Киевское жандармское управление доставило мне, при секретном отношении, экземпляр неизвестного сочинения графа Л. Н. Толстого под заглавием: «Так что ж нам делать?», прося дать заключение о его содержании, ввиду того, что несколько десятков экземпляров этого сочинения было взято при обыске лиц, обвиняемых в государственном преступлении. Сочинение это гр. Л. Н. Толстого отпечатано в неизвестной типографии, без означения года и места издания. Оно состоит из двух выпусков, переплетенных в одну брошюру, и заключает в себе XX глав, из коих XV глав, на 62 страницах, составляет 1-й выпуск, а остальные V глав, на 20 страницах, 2-й. Печать в высшей степени неразборчивая, некоторые места и страницы оттиснуты так неясно, что читать трудно, везде следы типографских чернил — очевидно, брошюра эта печаталась на ручном станке. Таким же шрифтом и на такой же бумаге напечатаны воззвания о пожертвовании на издание заграничного революционного листка «Вестник народной воли», захваченные у тех же лиц».

Далее излагалось основное содержание брошюры.

«По моему мнению, — доносил цензор, — основные положения этого сочинения направлены против современного общественного строя, это протест против веками установившихся общественных порядков, воззрений и убеждений всего культурного человечества. Автор, ознакомившись с положением бедных, живущих в разных ночлежных домах и других притонах Москвы, приходит к тому выводу, что бедность, нищета и самый разврат — суть результаты современного нашего социального строя. Условия жизни общества неправильны, по его мнению. Стремление разных филантропов, и в том числе его самого, направить бедный люд на трудовую жизнь — суть глупые ошибочные фантазии, так как общественная благотворительность даже ухудшает положение бедняков и несчастных. Нужно поэтому изменить строй общественной жизни, нужно «иначе жить», грошовые подачки рабочему и трудящемуся люду не принесут никакой пользы, пока богатые и вообще неработающие физически не сознают, что богатство — это плод насилия высших классов над низшими».

Приведя затем довольно много цитат из книги Л. Н. Толстого, цензор сообщал:

«Ввиду идей, высказанных в этой брошюре, я сообщил Жандармскому управлению, что, по моему мнению, ее нельзя причислять к книгам, могущим быть дозволенными к свободному обращению в публике. Подобного рода сочинения у писателя, столь талантливого, с таким громким именем, могут только поддерживать учение крайних социалистов. Они, основываясь на таком серьезном литературном авторитете, несомненно будут настаивать на необходимости изменения общественного строя и, убеждая словами автора людей малоразвитых, увлекающихся, что богатство есть продукт насилия, а деньги — орудие рабства, что все неработающие физически — чиновники, купцы и т. д. — суть в сущности представители этого грубого насилия, — будут проповедывать, что, ввиду несогласия сих «насильников» отказаться от богатства, своих прав и изменить свою жизнь, необходимо насилием, мерами крутыми и кровавыми, произвести перемены в общественном строе. Ввиду этого настоящую книгу следует причислить к сочинениям безусловно вредным и распространение ее опасным.

Донося об этом Вашему превосходительству, я полагаю, что эту брошюру гр. Л. Н. Толстого следует поместить в список книг, запрещенных к обращению в публике. Экземпляр брошюры при сем прилагаю»181.

Начальник Главного управления по делам печати Феоктистов, конечно, согласился с мнением цензора. 23 ноября 1885 г. в Киев было послано отношение за № 4053:

«Главное управление по делам печати, находя отзыв Вашего превосходительства об означенном издании правильным, имеет честь уведомить, что книга эта, независимо от содержания, как тайно отпечатанная, на основании действующих постановлений должна быть запрещена к обращению со внесением в общий список запрещенных изданий»182.

XXVII

Трактат «Так что же нам делать?» являлся для того времени самым полным изложением социальных воззрений Толстого.

его мировоззрения.

Первая часть тетралогии (1879—1882) — «Исповедь», излагающая пережитый автором духовный кризис и его искания истинной веры.

Вторая часть (1879—1881, 1884) — «Исследование догматического богословия», содержащее критику догматов православной веры и раскрывающее противоречие этих догматов с требованиями разума.

Третья часть (1882—1884) — «В чем моя вера?» — изложение основ религиозно-нравственного учения Толстого.

Четвертая часть (1882—1886) — «Так что же нам делать?» — изложение социально-экономических воззрений Толстого.

Вместе с тем трактат «Так что же нам делать?» содержит яркое обличение всей неправды современного Толстому общественного строя не только в России, но и во всем мире.

Ко многим страницам трактата применимы слова Тургенева о «Былом и думах» Герцена: «Все это написано слезами и кровью, горит и жжет»183.

В статье «Л. Н. Толстой и современное рабочее движение» В. И. Ленин писал:

«По рождению и воспитанию Толстой принадлежал к высшей помещичьей знати в России — он порвал со всеми привычными взглядами этой среды и, в своих последних произведениях, обрушился с страстной критикой на все современные государственные, церковные, общественные, экономические порядки, основанные на порабощении масс, на нищете их, на разорении крестьян и мелких хозяев вообще, на насилии и лицемерии, которые сверху донизу пропитывают всю современную жизнь»184.

«Так что же нам делать?»

Продолжением и развитием идей, выраженных в «Так что же нам делать?», явились такие произведения Толстого, написанные в 1890-е и 1900-е годы, как статьи о голоде, «Царство божие внутри вас», «Рабство нашего времени», «Неужели это так надо?», «Пора понять» и другие.

Примечания

1 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 282.

2 «Лит. наследство», т. 69, кн. 2, стр. 56.

3

4 Там же, стр. 250.

5 Там же, стр. 241.

6 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 275.

7 Полное собрание сочинений, т. 25, стр. 247—294.

8 «XXV лет 1859—1884», изданном Комитетом общества для пособия нуждающимся литераторам и ученым. СПб., 1884, стр. 562—586.

9 Жители островов Фиджи и в настоящее время находятся в порабощении у Англии. В газете «Советская Россия» 9 сентября 1966 года появилась следующая корреспонденция из Нью-Йорка: «Специальный комитет ООН по осуществлению декларации о поедоставлении независимости колониальным странам и народам (Комитет 24-х) призвал Англию прекратить на островах Фиджи всякую дискриминацию в отношении коренного населения, создать в этой тихоокеанской колонии местное правительство с передачей ему всей полноты власти и назначить дату предоставления островам в ближайшее время независимости».

10 «Лит. наследство», том 69, кн. 2, стр. 70—71. Толстой взялся за осуществление этого замысла лишь в 1909 г. В статье под названием «Номер газеты» он критически рассмотрел содержание одного из номеров петербургской либеральной газеты «Слово» (Полное собрание сочинений, т. 38, стр. 273—278).

11 К слову «турнюры» Софья Андреевна в подготовлявшемся его новом издании «Писем гр. Л. Н. Толстого к жене» (издание в свет не вышло) сделала примечание: «Турнюры — коротенькие, из конского волоса, юбочки, которые надевались под платья, чтобы делать их сзади пышнее» (Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 510). Позднышев, громя уродливые моды светских женщин того времени, упоминает о «накладных задах» («Крейцерова соната», гл. VI).

12 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 509.

13

14 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 283. В 1924 г. Т. Л. Сухотина-Толстая говорила мне, что она с сестрой «через «темных» приблизилась к миросозерцанию отца». «Темными» в Ясной Поляне назывались неименитые, простого звания и происхождения последователи взглядов Толстого. Происхождение этого прозвища таково. Как-то вечером в Москве у С. А. Толстой была светская дама; Лев Николаевич не выходил из своего кабинета. Гостья спросила: «Где граф? Здоров ли он?» Софья Андреевна ответила, что он с кем-то занят. «С кем же?» — спросила гостья. «Я не знаю, — ответила Софья Андреевна, — какие-то темные люди».

Ради справедливости следует прибавить, что в том влиянии, которое Чертков оказывал на «женский персонал» Ясной Поляны, несомненно играла роль и внешняя привлекательность молодого красавца, бывшего кавалергарда, подлинного аристократа В. Г. Черткова.

15 С. А. Толстая— М. — Л., 1936, стр. 322. Предположение Софьи Андреевны, по-видимому, имело некоторые основания. Л. Е. Оболенский в своих воспоминаниях рассказывает следующий эпизод. В апреле 1885 г. он с Чертковым обедал в Ясной Поляне. «Толстой... все время обеда вел разговор, так сказать, a part со мной и с Чертковым, так как мы сидели по правую и левую его сторону. Этот разговор a part был обусловлен, однако, не его исключительной внимательностью к нам, а довольно неприятным для меня и Черткова разговором, который завела одна из дам, развивавшая ту мысль, что «некоторые люди наживают себе славу, пользуясь добротой Льва Николаевича и издавая бесплатно его произведения». Намек на склад «Посредник» был очень ясен, а тон говорившией дамы — несдержан и возбужден. Толстой ничего не возражал, делал вид, что не слышит, хотя говорившая дама си дела vis a vis с ним. И вот, чтобы казаться не слышащим, он постоянно поддерживал разговор с нами, обращаясь то к одному, то к другому» («Исторический вестник», 1902, № 4, стр. 87). Л. Е. Оболенский не прав, когда он пишет, что Толстой «делал вид, что не слышит»; правильнее бы ло бы сказать: старался переменить разговор.

16 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 292—294.

17 Там же, стр. 283.

18 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 210.

19 —240.

20 Там же, стр. 245.

21 Там же, стр. 255.

22 Там же, стр. 273—274.

23 Там же, стр. 288.

24

25 Там же, стр. 287.

26 В Полном собрании сочинений, т. 63, стр. 296, напечатано «прессов». Исправление сделано нами по письму Толстого к Черткову от 11 октября 1885 г. (Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 261).

27 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 296—297.

28 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 266.

29

30 Г. П. Данилевский. Поездка в Ясную Поляну. — «Исторический вестник», 1886, № 3, стр. 529—544. В воспоминаниях И. М. Ивакина записано следующее наблюдение Толстого над разнообразием видов земледельческого труда: «Какая это славная вещь — крестьянская работа! Ни один мускул не остается без упражнения! Иное дело — пахать, иное — косить, молотить, подавать. Везде упражняются разные мускулы» («Записки И. М. Ивакина», стр. 69).

31 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 258.

32

33 То есть после отъезда семьи Кузминских из Ясной Поляны в Петербург, состоявшегося 20 сентября.

34 Отдел рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.

35 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 296.

36 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 270.

37 «Биография Льва Николаевича Толстого», т. 3. М, 1922, стр. 23). Толстой сказал: «развитие милитаризма в царстве Николая I». Очень сомнительно, чтобы Толстой в данном случае ограничивал свою аллегорию временем Николая I.

38 Полное собрание сочинений, т. 25, стр. 716.

39 «Записки И. М. Ивакина», стр. 74.

40 П. И. . Биография Л. Н. Толстого, т. 3, стр. 23.

41 «Что читать народу?», т. 2. СПб., 1859, стр. 104.

42 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 290.

43 Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым. СПб., 1914, стр. 325—327.

44 «Анковский пирог» — выражение, бытовавшее в доме Берсов и Толстых и произведенное от фамилии знакомого Берсов — доктора Н. Б. Анке, знавшего рецепт какого-то необыкновенного пирога. Толстой называл «анковским пирогом» совокупность условий, обеспечивавших спокойную, безмятежную жизнь в довольстве и роскоши представителей буржуазного общества.

45 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 393.

46 «Записки И. М. Ивакина», стр. 76. Подобную же мысль о Страхове, высказанную не позднее 1881 года, находим в воспоминаниях В. И. Алексеева: «Страхов — как трухлявое дерево — ткнешь палкой, думаешь, будет упорка, ан, нет, она насквозь проходит, куда ни ткни — точно в нем нет середины; вся она изъедена наукой и философией» («Летописи Гос. лит. музея», кн. 12. М., 1948, стр. 279).

47 Центр, гос. архив, г. Москвы, ф. 31, оп. 3, ед. хр. 2178, л. 5528.

48 ЦГИА, ф. 807, оп. 2. д. 1749, л. 16 и об., 33 и об. Отзыв архим. Тихона о «Сказке об Иване-дураке» с небольшими неточностями перепечатан в Полном собрании сочинений, т. 25, стр. 717.

49

50 «Толстой-редактор». М., 1965, стр. 78.

51 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 283.

52 Там же, стр. 289.

53 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 527.

54

55 «Толстой-редактор». М., 1965, стр. 88—145, публ. З. Н. Ивановой. Ей же принадлежит и вступительная заметка к публикации (стр. 77—87)

56 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 393.

57 Полное собрание сочинении, т. 83, стр. 527.

58 По-видимому, описка вместо «апреля».

59 «Толстой-редактор», стр. 77; письмо хранится в Отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.

60 Том XXII, стр. 162, 179.

61 Е. Н. Книжки для народа. — «Новости и биржевая газета», первое ежедн. изд., 16 июля 1885 г., № 193.

62 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 141.

63 «Женское образование», 1885, № 8, октябрь, стр. 549—550; подпись: Н. П-я-ъ (Н. И. Позняков).

64 «Женское образование», 1885, № 10, стр. 680; подпись: Н. П-я-ъ (Н. И. Позняков).

65 «Русское дело», 1886, № 18, 23 августа, стр. 2.

66 «Книжный вестник», 1886, № 15—16, 15 августа, стр. 704—707.

67 «Русский начальный учитель», 1886, № 3, стр. 147.

68 «Русский начальный учитель», 1886, № 8—9, стр. 415, 418—419; без подписи.

69 «Народная школа», 1886, № 11, стр. 55—59; рецензия В. З.

70 «Воспитание и обучение», 1886, № 1, стр. 19—20; № 10, стр. 201—202; рецензии Е. Св. (Е. П. Свешниковой), сотрудницы «Посредника».

71 «Что читать народу?», т. 2, СПб., 1889, стр. 104.

72 «Русский вестник», 1901, № 3, стр. 137.

73 Н. Н. Гусев—602.

74 «Лит. наследство», т. 69, кн. 1. М., 1961, стр. 257—266.

75 Там же, стр. 267—290.

76 Полное собрание сочинений, т. 61, стр. 17.

77 Варианты к «Холстомеру». — Полное собрание сочинений, т. 26, стр. 480.

78

79 София Стахович. Как писался «Холстомер». — «Летописи Гос. лит. музея», кн. 2. М., 1938, стр. 333.

80 «Записки И. М. Ивакина», стр. 64—65.

81 Стахович. Как писался «Холстомер», стр. 334. — В ЦГАЛИ хранится письмо графа А. Г. Орлова-Чесменского к управляющему его конным заводом от 17 сентября 1807 года, в котором в числе других хозяйственных сведений сообщается о лошади по кличке Холстомер («Летопись Гос. лит. музея», кн. 2, стр. 336).

82 Александр Стахович«Холстомере», рассказе графа Л. Н. Толстого. — «С. -Петербургские ведомости», 1903, № 278; то же. — «Литературный вестник», 1903, кн. 5, стр. 256.

83 Взгляд на смерть, как на «разрешение всех цепей» (Баратынский), не был чужд Толстому. Он сам иногда в часы особенно обострявшегося семейного разлада переживал это настроение.

84 Выражение взято из Евангелия от Матфея (гл. VIII, стихи 21 — 22): «...Другой же из учеников его сказал ему: «Господи! Позволь мне прежде пойти и похоронить отца моего». Но Иисус сказал ему: «Иди за мною и предоставь мертвым погребать своих мертвецов».

85 В первоначальном тексте «Холстомера» оказалось несколько ошибок, искажающих смысл, которые, переходя из издания в издание, вошли и в Полное собрание сочинений (т. 26). Так, на стр. 27, строка 25, вместо «прижав» должно быть «признав» хозяина; на стр. 35, строка 20, вместо «странный» должно быть «страшный». На стр. 27, строка 8, ошибка данного издания: «больным кнутом» вместо «большим».

86

87 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 290.

88 Полное собрание сочинений, т. 25, стр. 314—334.

89 Полное собрание сочинений, т. 25, стр. 333—343.

90 О Фрее см. В. . «Гейнс В. К.» — «Русский Биографический словарь». Том «Гаач — Гербель». М., 1914, стр. 355—359; Н. В. Рейнгардт. Необыкновенная личность. Казань, 1889 (то же журнал «Наука и жизнь», 1905, февраль — апрель); С. А. Венгеров—719; М. О. Гершензон. Вильям Фрей. — В кн. «Русские пропилеи», т. I. М., 1915, стр. 276—279; М. И. Перпер. Предисловие к публикации письма Л. Н. Толстого к Вильяму Фрею. — «Лит. наследство», т. 69, кн. 1. М., 1961, стр. 533—536. Подробная биография В. Фрея дана в книге: Avrahm . A russian’s american dream. The University of Kansas Press, Lawrence, 1965.

91 Письмо Фрея к Толстому от 5 сентября н. ст. 1885 г. — «Письма В. Фрея к Л. Н. Толстому». Женева, 1887, стр. 10.

92 Из письма Фрея к П. Л. Лаврову от 23 мая 1885 г. — «Лит. наследство», т. 69, кн. 1, стр. 534.

93 О жизни Фрея в Канзасской коммуне рассказывает В. И. Алексеев в своих «Воспоминаниях» («Летописи Гос. лит. музея», кн. 12. М., 1948, стр. 244—245).

94 «Письмам В. Фрея к Л. Н. Толстому» (Женева, 1887, стр. 5).

95 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 258.

96 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 260.

97 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 512.

98 Фрей был убежденным вегетарианцем; он считал вегетарианство одной из «основ здоровой и моральной жизни». Толстой еще до встречи с Фреем склоняли к вегетарианству. В своем дневнике 15 августа 1885 г. И. М. Ивакин записывает: «Затем началась ругань по поводу вегетарианства Софья и Татьяна Андреевны упрекали Льва Николаевича за то, что он сбил всех девочек с толку, научил их не есть мяса — они едят уксус (!) с маслом, стали зеленые и худые... человека от животного. Он не думал, что из-за этого может возникнуть такая неприятность... Дамы не скупились на выражения: слышалось sottes [глупые] по адресу девочек, дурак — по адресу самого Льва Николаевича, который посмеивался тихо в сторонке» («Записки И. М. Ивакина», стр. 73).

99 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 289.

100 Там же, стр. 296.

101 «Записки И. М. Ивакина», стр. 77.

102 «Русские пропилеи», т. I, стр. 279—294.

103 В 1904 году, составляя сборник избранных изречений в духе его мировоззрения, получивший название «Круг чтения», Толстой включил в него и данную «заповедь» Конта (Полное собрание сочинений, т. 41, стр. 179).

104 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 515.

105 Там же, стр. 513.

106 Намек на «Сказку об Иване-дураке».

107

108 Там же, стр. 521.

109 Там же, стр. 523.

110 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 269—270.

111 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 524.

112 —526.

113 Когда Толстой в 1859—1862 гг открывал школы в деревнях близ Ясной Поляны, приглашенные им учителя (большею частью студенты) жили вместе с крестьянами в их избах. См. Н. Н. Гусев. Материалы к биографии Л. Н. Толстого с 1855 по 1869 год», стр. 343—362.

114 Полное собрание сочинений, т. 25, стр. 348, 350, 351, 353, 354, 356, 360, 372—375.

115 В. И. Ленин

116 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 275.

117 Отдел рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.

118 В 1900 г., разговаривая с молодым С. В. Рахманиновым и услышав от него, что его мучают сомнения в своем таланте, Толстой сказал: «Об этом никогда не надо думать. Это ничего. Вы думаете, у меня никогда не бывает сомнений? Наша работа вовсе не удовольствие...» (Алексей . Сергей Рахманинов. Легенды и правда. — «Нева», 1967, № 2, стр. 209).

119 Полное собрание сочинений, т. 25, стр. 369, 373—374.

120 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 530; т. 63, стр. 299—301; т. 85, стр. 283.

121 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 300—301.

122

123 Там же, стр. 301.

124 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 536.

125 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 289.

126 Полное собрание сочинений, т. 25, стр. 376—405.

127 —411.

128 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 275.

129 Там же, стр. 286—287.

130 «Записки И. М. Ивакина», стр. 76.

131 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 307—308.

132

133 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 292.

134 Там же, стр. 292—293.

135 А. В. Астафьев

136 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 309.

137 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 313—314.

138 Вера Сергеевна Толстая (1865—1923), племянница Толстого, дочь его брата Сергея Николаевича.

139 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 535—536.

140

141 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 289.

142 ЦГАЛИ, ф. 258, оп. 3, ед. хр. 141.

143 Письмо В. Фрея к Толстому от 25 декабря (очевидно, нового стиля) хранится в Отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.

144 Философия Конта в изложении Фрея («одного почтенного американского позитивиста») была также подвергнута критике в статье Л. Оболенского «Научные основания учения любви» («Русское богатство», 1886, № 1, стр. 1—27); в связи с этим Толстой 15—16 февраля 1886 г. писал Л. Е. Оболенскому: «...«О любви» доставила мне большую радость, и я очень благодарю вас за нее» (Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 328).

145 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 298.

146 Первоначально Толстой написал конец этой фразы так: «вопросом жизни или смерти — повеситься или жить».

147 В. И. Алексеев.

148 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 539—547.

149 «Книжный вестник» напечатал два письма и передовую статью, посвященные условиям продажи нового собрания сочинений Толстого. В письме читателя к книгопродавцу, опубликованном журналом, говорилось: «С удивлением получил я ваш отказ выслать на мое требование XII часть сочинений графа Л. Н. Толстого. Вы отвечаете, что эта часть отдельно не продается, и навязываете мне полное собрание — все XII томов! Но у меня уже есть все остальные, я у вас же их приобрел. Ведь это знаете как называется? — Самой бессовестной спекуляцией!.. И вздумали же на чем эксплоатировать: на сочинениях Толстого — того Толстого, который вот уж третий год учит, что деньги зло и нет счастья в деньгах — какая наглая насмешка!» В передовой статье журнал писал, что «воля издательницы идет слишком вразрез с принципами, которыми освещена вся литературная деятельность графа Л. Н.», и что «мы ни минуты не сомневаемся, что автором будут приняты меры к справедливому удовлетворению интересов публики и к отклонению упреков и оскорблений, павших безвинно на книгопродавцев» («Книжный вестник», 15 июня 1886 г., № 11—12, стлб. 539—541, 550).

150 Дочери Толстого — Татьяна и Мария.

151 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 294—296.

152 Далее до конца абзаца цит. по кн. В. А. . Любовь в жизни Льва Толстого, кн. 2. М., 1928, стр. 59.

153 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 297.

154 Там же, стр. 297—300.

155 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 310.

156 «Не отданное и не посланное письмо Льва Николаевича к жене», — очевидно, ошибка памяти Софьи Андреевны.

157 С. А. Толстая. Письма Л. Н. Толстому, стр. 351.

158 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 551—553

159

160 Козел отпущения (фр.).

161 С. А. Толстая. Письма к Л. Н. Толстому, стр. 353—354.

162 к одной Татьяне Львовне. Переписка Толстого с Софьей Андреевной за время его пребывания у Олсуфьевых ясно свидетельствует о том, что Татьяна Львовна не решилась показать ему письмо матери.

163 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 554—555.

164 И. Б. Файнерман (1863—1925) — в то время горячий последователь мировоззрения Толстого.

165 С. А. Толстая

166 Полное собрание единений, т. 85, стр. 303—304.

167 Там же, стр. 301—302.

168 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 556.

169 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 306.

170 —312 (с ошибкой в датировке).

171 П. И. Бирюков, бывший в курсе работы Толстого над трактатом, считал данный экземпляр наиболее исправным по сравнению с другими рукописными копиями. С этого экземпляра трактат печатался в 1902 г. в издательстве «Свободное слово» под редакцией В. Г. Черткова, а также в 1912 г. под редакцией самого Бирюкова в «Полном собрании сочинений», Л. Н. Толстого в издании И. Д. Сытина.

172 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 324.

173 Центр. гос. архив г. Москвы, ф. 31, оп. 3, ед. хр. 2177.

174 Центр. гос. архив г. Москвы, ф. 212, оп. 1, ед. хр. 129, л. 127—127 об. Публикуется впервые.

175

176 Центр. гос. архив г. Москвы, ф. 212, оп. 1, ед. хр. 129, л. 128—128 об.

177 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 210.

178 Там же, стр. 229.

179 Там же, стр. 238.

180

181 ЦГИА, ф. 776, оп. 20, д. 753, л. 56—58.

182 Там же, л. 62.

183 Письмо Тургенева от 19 января 1876 г. к Салтыкову-Щедрину. «Первое собрание писем И. С. Тургенева». СПб., 1885, стр. 281.

184 В. И. Ленин—40.

Раздел сайта: