Гусев Н. Н.: Л. Н. Толстой. Материалы к биографии с 1881 по 1885 год
Глава первая. Толстой в 1881 году

Глава первая

Л. Н. ТОЛСТОЙ В 1881 ГОДУ

I

1 марта 1881 года был убит царь Александр II.

Первое известие о гибели царя было получено в Ясной Поляне следующим путем. «1-го марта, — рассказывает в своих воспоминаниях И. Л. Толстой, — папа́, по обыкновению своему, ходил перед обедом гулять на шоссе. После снежной зимы началась ростепель. По дорогам были уже глубокие просовы, и лощины набухли водой. По случаю плохой дороги в Тулу не посылали, и газет не было. На шоссе папа́ встретил какого-то странствующего мальчика-итальянца с шарманкой и гадающими птицами. Он шел пешком из Тулы. Разговорились: «Откуда? куда?»

— Из Туль, дела плох, сам не ел, птиц не ел, царя убиль.

— Какого царя? кто убил? когда?

— Русский царь, Петербург, бомба кидаль, газет получаль.

Придя домой, папа́ тут же рассказал нам о смерти Александра II, и пришедшие на другой день газеты с точностью это подтвердили»1.

Рассказываемый И. Л. Толстым случай мог произойти только второго, а не первого марта, так как сохранилось письмо С. А. Толстой к ее сестре Т. А. Кузминской от 3 марта 1881 года, из которого видно, что первого марта в Ясной Поляне ничего не знали об убийстве царя. «Вчера — писала С. А. Толстая в этом письме, — еду я в Тулу, к Лопухиным, а мне у заставы человек говорит: «Слышали? Царя нашего убили». Я так и ахнула, спросила, конечно: как? Он отвечает: «Мало ли под него мин подводили, вот карету его разорвало и убило». Так до сих пор подробностей не знаем никаких. Меня поразило одно, что в Туле так просто и спокойно приняли подобный ужас»2.

В том душевном состоянии, в котором находился тогда Толстой, его не столько поразила гибель царя, сколько мучила мысль о предстоящей казни убийц. И у него является мысль — написать новому царю письмо с просьбой во имя евангельских идеалов простить этих людей, показав тем пример исполнения на деле христианских заветов. Он советуется об этом деле с окружающими. Жена отговаривает, опасаясь за его безопасность; друг его, учитель детей В. И. Алексеев, напротив, горячо поддерживает мысль о письме к Александру III и тем навлекает на себя неудовольствие хозяйки. В своих воспоминаниях В. И. Алексеев рассказывал:

«Помню, утром Лев Николаевич мрачный, точно сам присужденный к казни, входит в столовую, где мы все с детьми пили кофе, и глухим голосом зовет меня к себе в гостиную, где он обыкновенно пил кофе. Он сказал, что его очень мучит мысль о предстоящей казни лиц, убивших Александра II, что он, следуя учению Христа, думает по крайней мере написать письмо Александру III с просьбой о помиловании преступников, что никакого другого поступка для предотвращения их казни он не представляет себе, и просил об этом моего мнения.

Такое обращение ко мне глубоко уважаемого мною Льва Николаевича по такому важному вопросу меня смутило. Я подумал и сказал:

— Кроме письма к сыну убитого отца, в воле которого казнить и помиловать преступников, тут ничего придумать нельзя. Напиши такое письмо я, — замешанный в студенческие годы в революционной пропаганде, — меня тотчас же заподозрили бы в сочувствии убийцам и упрятали бы, не имея достаточных улик для обвинения, под надзор полиции в отдаленные края. Что же касается вас, всем известного русского писателя, — ваше письмо прочтут и обратят на него внимание, поверят, что вами движет именно то чувство и те идеи, о которых вы пишете. Поступят ли по вашим словам или нет, — это их дело. Но вы, написав это письмо, сделаете то, что внушает вам совесть, что предписывает заповедь Христа.

— Самое худое для вас может быть то, что вам за это письмо сделают выговор — «не в свое, мол, дело суешься». Ну что ж, это такое наказание, которое легко перенести за правду. Главное — то, что вы этим письмом снимете с себя в вашем сознании вину участия вашего в казни, и никогда не будете раскаиваться, что написали его. Ведь государь ослеплен теперь чувством мести. Ему теперь все внушают, что убийц нужно казнить для устрашения вообще врагов государственного строя. Всякий ему говорит теперь: «Око за око, зуб за зуб» и «возненавидь врага твоего», и никто не говорит: «не противься злу насилием», «благотвори ненавидящих тебя». И вот вы своим письмом напомните ему слова божественного учителя.

— Какое счастье и радость будет, если, прочитав это письмо, он поступит по учению Христа. И как вы будете раскаиваться, если государь вспомнит эти слова после казни и скажет: «Ах, жаль, что никто мне не напомнил раньше этих слов спасителя».

Слова эти слышала графиня Софья Андреевна за дверьми из своей комнаты. Вдруг, дверь отворяется, выбегает взволнованная Софья Андреевна и с сердцем, повышенным голосом говорит мне, указывая пальцем на дверь:

— Василий Иванович, что вы говорите?.. Если бы здесь был не Лев Николаевич, который не нуждается в ваших советах, а мой сын или дочь, то я тотчас же приказала бы вам убираться вон...

Я был поражен таким заявлением и сказал: «Слушаю, уйду»3.

«О том, — писал он 3 марта 1906 года П. И. Бирюкову, отвечая на его запрос, — как на меня подействовало 1 марта, не могу ничего сказать определенного, особенного. Но суд над убийцами и готовящаяся казнь произвели на меня одно из самых сильных впечатлений моей жизни. Я не мог перестать думать о них, но не столько о них, сколько о тех, кто готовился участвовать в их убийстве, и особенно Александре III. Мне так ясно было, какое радостное чувство он мог испытать, простив их. Я не мог верить, что их казнят, и вместе с тем боялся и мучился за них и за их убийц. Помню, с этой мыслью я после обеда лег внизу на кожаный диван и неожиданно задремал и во сне, в полусне подумал о них, о готовящемся убийстве и почувствовал так ясно, как будто это всё было наяву, что не их, а меня казнят, и казнят не Александр III с палачами и судьями, а я же и казню их, и я с кошмарным ужасом проснулся. И тут написал письмо»4.

Подлинный текст письма, отправленного Толстым Александру III, остается неизвестным. Толстой так спешил отослать это письмо, что копия с него не была сделана. Сохранились лишь первая черновая редакция, копия с нее, сделанная рукой С. А. Толстой, с несколькими собственноручными исправлениями и вставками автора, и черновики последующих редакций. На первом листе копии С. А. Толстой сделано «примечание»: «Это письмо в этом виде послано не было, а это есть самый первый набросок». И ниже ее же рукой: «Пометки и все, что прибавлено, вычеркнуто, — все точь в точь по подлиннику. Переписчица».

«Хорошо ли, дурно, — писал Толстой Страхову 17 марта, — но меня так неотвязно мучила мысль, что я обязан перед своей совестью написать государю то, что́ думаю, что я мучился неделю — писал, переделывал...»5.

В начале своего письма Толстой оговаривается, что он будет писать не в том тоне, в котором обыкновенно пишут письма государям, — «с цветами подобострастного и фальшивого красноречия, которые только затемняют и чувства, и мысли. Я буду писать просто, как человек к человеку».

И, обращаясь к царю таким образом, Толстой сразу указывает ту точку зрения, на которой он будет стоять в своем письме. Он пишет: «Кто бы мы ни были — цари или пастухи, мы — люди, просвещенные учением Христа...Прежде обязанностей царя есть обязанности человека, и они должны быть основой обязанностей царя и должны сойтись с ними».

Опираясь на заповеди Христа, изложенные в Евангелиях, Толстой убеждает царя простить убийц его отца и воздать им «добром за зло». Если вы поступите так, — писал Толстой царю, — то «вы сделаете величайшее дело в мире», «дадите миру величайший пример исполнения учения Христа».

Толстой старается внушить царю правильное — с его точки зрения — представление о революционерах, убивших его отца. Это — люди, «ненавидящие существующий порядок вещей и правительство», они «разрушают существующий строй общества».

С этими людьми пытались бороться прямыми средствами насилия. Другие государственные деятели предлагают провести либеральные мероприятия, которые, по их мнению, «должны были удовлетворить беспокойные силы и утишить напор враждебных сил». Но ни та, ни другая система борьбы с терроризмом, по мнению Толстого, ни к чему не привела. Новое средство борьбы со злом — исполнение христианского учения прощения и любви — «никогда еще не употреблялось». Это новое средство — «таково, что оно не только свойственно душе человека, но доставляет высшую радость и счастье для души человека».

И далее Толстой обращается к царю с таким увещанием: «Простите, воздайте добром за зло... и у тысяч, у миллионов дрогнет сердце от радости и умиления при виде примера добра с престола в такую страшную для сына убитого отца минуту.

Государь, если бы вы сделали это, позвали этих людей, дали им денег и услали их куда-нибудь в Америку и написали бы манифест с словами вверху: «А я вам говорю: любите врагов своих...», каким потоком разлились бы по России добро и любовь от этих слов. Истины Христовы живы в сердцах людей, и одни они живы, и любим мы людей только во имя этих истин».

Толстой предвидит то возражение, которое советники царя приведут против его призыва простить преступников. «Они скажут: «христианское прощение и воздаяние добром за зло хорошо для каждого человека, но не для государства... Если простить преступников, выпустить всех из заключения и ссылок, то произойдет худшее зло»! Да почему же это так? — задает Толстой вопрос царским советникам. — Кто сказал это? Чем вы докажете это? Своей трусостью? Другого у вас нет доказательства».

В конце письма Толстой пытается вразумить царя относительно того, что́ представляют собой те революционеры, которые убили его отца. «Что такое революционеры? Это люди, которые ненавидят существующий порядок вещей, находят его дурным и имеют в виду основы для будущего порядка вещей, который будет лучше. Убивая, уничтожая их, нельзя бороться с ними. Не важно их число, а важны их мысли. Для того, чтобы бороться с ними, надо бороться духовно. Их идеал есть общий достаток, равенство, свобода. Чтобы бороться с ними, надо поставить против них идеал такой, который бы был выше их идеала, включал бы в себя их идеал... Есть только один идеал, который можно противуставить им. И тот, из которого они выходят, не понимая его и кощунствуя над ним, — тот, который включает их идеал, — идеал любви, прощения и воздаяния добра за зло».

Здесь Толстой впервые изложил свое новое отношение к революционерам, которое сложилось у него после перелома в его миросозерцании. По мнению Толстого, революционеры, несмотря на то, что они не признают учение Христа и употребляют насилие в своей борьбе против правительства, в действительности бессознательно исходят из учения Христа о любви к ближнему и стремятся к переустройству общества на основании христианских идеалов братства и равенства.

«Только одно слово прощения и любви христианской, сказанное и исполненное с высоты престола, и путь христианского царствования, на который предстоит вступить вам, могут уничтожить то зло, которое точит Россию. Как воск от лица огня, растает всякая революционная борьба перед царем — человеком, исполняющим закон Христа»6.

Из сохранившихся черновиков письма к Александру III видно, что оно было переделано Толстым не менее трех раз. Один из черновых листов содержит кусок текста, несомненно исключенный из письма людьми, «знающими приличия». Здесь Толстой советует царю не только простить убийц его отца, но выпустить всех сидящих в тюрьмах революционеров. Он пишет:

«Если бы вы простили всех государственных преступников, объявив это в манифесте, начинающемся словами: «Люби врагов своих», — это христианское слово и исполнение его на деле было бы сильнее всей человеческой мудрости. Сделав это, вы бы истинно победили врагов любовью своего народа»7.

Как писал Толстой Страхову 17 марта 1881 года, «люди, знающие приличия, вычеркнули многое» из его письма. Люди эти, очевидно, были знакомые Толстого из тульских административных и судебных кругов: вице-губернатор Л. Д. Урусов, прокурор Н. В. Давыдов и другие. В результате советов этих знавших придворные приличия людей письмо, как писал Толстой Страхову, «вышло нехорошо. Я написал сначала проще, и было хотя и длиннее, но было сердечнее, как говорят мои, и я сам это знаю», но потом, после исправлений письма по советам знакомых, многое было вычеркнуто, «весь тон душевности исчез, и надо было брать логичностью, и оттого оно вышло сухо и даже неприятно».

Письмо было послано Н. Н. Страхову с просьбой передать его незадолго до того назначенному (в 1880 году) обер-прокурором синода К. П. Победоносцеву. В письме к Победоносцеву, тут же приложенном, Толстой писал, что знает его «за христианина» и потому «смело» обращается к нему «с важной и трудной просьбой» передать государю написанное им письмо «по поводу страшных событий последнего времени». В объяснение своего поступка Толстой далее писал, что им руководит «не самонадеянность..., но единственно мысль или, вернее, чувство, не дающее мне покоя, что я буду виноват перед собою и перед богом, если никто не скажет царю того, что́ я думаю, и что мысли эти оставят хоть какой-нибудь след в душе царя, — а я мог это сделать и не сделал»8.

Толстой обратился к Победоносцеву потому, что слышал от В. И. Алексеева, как в 1875 году Победоносцев, в то время член Государственного совета, помог освобождению из тюрьмы друга Алексеева, Александра Капитоновича Маликова, привлекавшегося за проповедь среди рабочих учения о «богочеловечестве».

С. А. Толстая сделала к письму Страхову небольшую приписку, в которой сообщала, что Лев Николаевич решил послать письмо царю против ее желания («несмотря на все мои просьбы и уговоры»), и просила в случае, если письмо может вызвать в царе какие-нибудь неприятные чувства или недоброжелательство ко Льву Николаевичу, не допускать письма до царя.

Точный и исполнительный Н. Н. Страхов поспешил исполнить просьбу своего друга: отправился к Победоносцеву и лично переговорил с ним о письме Толстого. Но в душе обер-прокурора «святейшего» синода не нашлось тех христианских чувств, на которые рассчитывал Толстой. Он решительно отказался передать письмо царю и возвратил его Страхову, обещав написать Толстому о причинах отказа. Он сказал, что он сторонник смертной казни, но не публичной, а тайной9.

Страхов немедленно уведомил Толстого (его письмо до нас не дошло) и в ответ получил телеграмму о новом способе вручения письма (текст этой телеграммы также не сохранился). Толстой просил доставить письмо профессору-историку Константину Николаевичу Бестужеву-Рюмину.

Прослышал ли Победоносцев от кого-нибудь про этот новый путь вручения царю письма Толстого, или же у него были какие-либо другие причины опасаться воздействия на царя, но 30 марта он пишет Александру III: «Сегодня пущена в ход мысль, которая приводит меня в ужас. Люди так развратились в мыслях, что иные считают возможным избавление осужденных преступников от смертной казни. Уже распространяется между русскими людьми страх, что могут представить Вашему величеству извращенные мысли и убедить Вас к помилованию преступников... Может ли это случиться? Нет, нет, и тысячу раз нет — этого быть не может, чтобы Вы перед лицом всего народа русского в такую минуту простили убийц отца Вашего, русского государя, за кровь которого вся земля (кроме немногих, ослабевших умом и сердцем) требует мщения и громко ропщет, что оно замедляется. Если бы это могло случиться, верьте мне, государь, это будет принято за грех великий и поколеблет сердца всех Ваших подданных... В эту минуту все жаждут возмездия. Тот из этих злодеев, кто избежит смерти, будет тотчас же строить новые ковы. Ради бога, Ваше величество, — да не проникнет в сердце Вам голос лести и мечтательности».

На письме Победоносцева Александр III собственноручно начертал: «Будьте покойны, с подобными предложениями ко мне не посмеют прийти никто, и что все шестеро будут повешены, за это я ручаюсь»10.

3 апреля Толстой писал Страхову: «Простите ради бога, дорогой Николай Николаевич, что измучил вас. Я тоже измучился... Главное — замешалась жена и ее страхи, очевидно, не имеющие никакого основания». Тут же Толстой писал о Победоносцеве по поводу его отказа передать царю письмо: «Победоносцев ужасен. Дай бог, чтобы он не отвечал мне и чтобы мне не было искушения выразить ему мой ужас и отвращение перед ним». Еще не зная, что казнь первомартовцев уже совершена, Толстой закончил письмо словами: «Не могу писать о постороннем, пока не решено то страшное дело, которое висит над всеми нами»11.

С. А. Толстая от кого-то слышала, что царь приказал передать графу Толстому, что «если бы покушение было на него самого, он мог бы помиловать, но убийц отца он не имеет права простить»12. Царь, следовательно, повторил тот самый аргумент, который Толстой в письме своем признал совершенно несостоятельным.

7 апреля Н. Н. Страхов кратко и грустно сообщал Толстому: «Я опустил Ваше письмо в ящик тотчас, как получил телеграмму. Вот и все, что могу сказать Вам. Оно могло еще поспеть и если не поспело (что, я думаю, не изменило бы дела), то не по моей вине... Казнь и слухи о ней были очень тяжелы»13.

12 июня Н. Н. Страхов известил Толстого, что он побывал у Победоносцева с единственной целью спросить его, что он знает о письме Толстого к Александру III. Победоносцев ответил, что не знает ничего14.

Посещение Страхова напомнило Победоносцеву, что он еще не ответил Толстому на его мартовское письмо, и 15 июня он послал Толстому следующий ответ:

«Не взыщите, достопочтеннейший граф Лев Николаевич.

Во 1-х — за то, что я оставил до сего времени без ответа письмо Ваше, врученное мне Н. Н. Страховым. Это произошло не от неучтивости или равнодушия, а от невозможности опознаться вскоре в той суете и путанице мыслей и забот, которые одолевали и не перестают еще одолевать меня после 1 марта.

Во 2-х — не взыщите за то, что я уклонился от исполнения вашего поручения. В таком важном деле все должно делаться по вере. А прочитав письмо ваше, я увидел, что ваша вера одна, а моя и церковная вера другая, и что наш Христос — не ваш Христос. Своего я знаю мужем силы и истины, исцеляющим расслабленных, а в вашем показались мне черты расслабленного, который сам требует исцеления. Вот почему я по своей вере и не мог исполнить ваше поручение.

Душевно уважающий и преданный К. Победоносцев»15.

Письмо это вновь вызвало у Толстого чувство ужаса перед бессердечием и тупостью одного из высших сановников в России. Это чувство проявлялось у Толстого всегда, когда ему позднее приходилось говорить или писать о Победоносцеве.

Впоследствии Толстой высказывал сожаление о том, что он сам не поехал в Петербург к Александру III, чтобы умолять его простить убийц его отца16. Он полагал, что его живое слово и личное общение произвели бы на царя большее впечатление, чем письмо.

Обращение Толстого к царю с призывом не казнить убийц его отца стало известно в Петербурге и вызвало сочувственное отношение в кругу передовой интеллигенции того времени. Н. К. Михайловский, видевшийся с Толстым в ноябре 1881 года, писал в своих воспоминаниях: «В тот раз мы беседовали с графом о литературе и о кое-каких житейских делах, между прочим об одном приватном, но имевшем общественное значение, в высокой степени симпатичном поступке графа в тот страшный 1881 год. Я был рад выслушать рассказ об этом деле от самого графа и еще более рад был тому, что рассказ этот своею простотою и задушевностью вполне соответствовал тому представлению о графе Толстом, которое я себе заочно составил»17.

II

В последних числах февраля 1881 года Толстого вторично посетил молодой философ Владимир Соловьев18.

Зная, что Соловьев придерживается церковной догматики, но вместе с тем признает и нравственное учение Христа, Толстой, как писал он Страхову 3 апреля, на прощанье обратился к нему со словами: «Дорого то, что мы согласны в главном — в нравственном учении, и будем дорожить этим согласием»19.

По-видимому, именно к этому посещению Соловьевым Толстого относится следующее сочувственное упоминание о нем, включенное Толстым в первую главу его статьи «Не могу молчать!» (1908): «Недавно еще не могли найти во всем русском народе двух палачей. Еще недавно, в 80-х годах, был только один палач во всей России. Помню, как тогда Соловьев Владимир с радостью рассказывал мне, как не могли по всей России найти другого палача и одного возили с места на место»20.

Рассказ В. С. Соловьева вполне соответствовал действительности. В 1879—1881 годах обязанности палача исполнял один только уголовный арестант Иван Фролов, содержавшийся в Москве; для исполнения казней его возили из одного города в другой. Удостоверено, что в 1879—1881 годах Фроловым было казнено 27 революционеров в Петербурге, Киеве, Одессе, Николаеве21.

28 марта в Петербурге в зале Кредитного общества В. С. Соловьев прочел лекцию на тему: «Критика современного просвещения и кризис мирового процесса». Слушателей было около тысячи человек. Заключение лекции совершенно не соответствовало ее основной теме. Шел третий день процесса первомартовцев, и ожидался уже приговор суда. Как вспоминает современник, слышавший лекцию Соловьева, он «осветил религиозное миросозерцание русского народа, в основе которого лежит бесконечное милосердие... Местами лектор доходил до высокого пафоса, особенно там, где он доказывал, что истинная народная религия не терпит никакого насилия. Эти принципы должна проводить в жизнь и власть, как представитель православного народа... В настоящее время над шестью цареубийцами висит смертный приговор. Общество и народ верят, что приговор не будет приведен в исполнение. Это так и должно быть. Царь, как представитель народа, исповедующего религию милосердия, может и должен их помиловать...

...

На кафедру вошел не то чиновник, не то офицер и обратился к Соловьеву приблизительно с следующими словами:

— Профессор, как нужно понимать ваши слова о помиловании преступников? Это только принципиальный вывод из вашего понимания идеи царя и толкования народного миросозерцания, или это есть реальные требования? Как вы вообще относитесь к смертной казни?

Соловьев вернулся на кафедру.

— Я сказал то, что сказал как представитель православного народа, не приемлющего казни, потому что народ исповедует религию милосердия и всепрощения и верит в животворящего Христа, завещавшего нам прощать врагов, царь должен помиловать убивших его отца. В христианском государстве не должно быть смертной казни.

В зале произошло что-то неописуемое. Тут уже были не аплодисменты, а всех охватил порыв восторга. К лектору тянулись сотни рук... у многих на глазах слезы, а некоторые плакали. Соловьев с трудом вышел из залы; пытались вынести его на руках...»22

Лекция В. С. Соловьева была в то время единственным в России открытым протестом против смертной казни. Понятно, что выступление Соловьева вызвало горячее одобрение со стороны Толстого. «Молодец Соловьев», — писал он Страхову 3 апреля23.

III

Чем полнее старался Толстой осуществить в своей жизни требования христианского учения, тем все глубже и глубже становился его разлад с семьей.

Пока влияние христианского учения проявлялось только в изменении характера Толстого, в том, что он становился добрее, мягче, спокойнее, Софья Андреевна в общем была довольна этой происшедшей в нем переменой. 2 февраля 1880 года она писала своему брату С. А. Берсу: «Если бы ты знал и слышал теперь Левочку! Он много изменился. Он стал христианин самый искренний и твердый. Но он поседел, ослаб здоровьем и стал тише, унылее, чем был. Если бы ты теперь послушал его слова, вот когда влияние его было бы успокоительно твоей измученной душе»24.

Но христианское учение, как его понимал Толстой, требовало от него не только доброты в отношениях с людьми; оно требовало также изменения всего его образа жизни в духе простоты и любви к ближнему. В 1879 году Толстой заметил в записной книжке: «Делать трудно. Переродиться духом. Не вдруг возможно. Моя жизнь ужасная — как далека»25.

И как только Толстой пытался изменить условия своей жизни и жизни всей семьи по требованиям христианского учения, как он его понимал, так его жена сейчас же заявляла о своем самом решительном несогласии с ним.

12 марта 1881 года Софья Андреевна писала своей сестре, Т. А. Кузминской: «У нас в доме некоторый разлад, который я выношу трудно». 22 апреля она писала ей же: «У нас часто бывают маленькие стычки в нынешнем году, я даже хотела уехать из дому. Верно это потому, — иронически замечала Софья Андреевна, — что христиански жить стали. По-моему, прежде без христианства этого много лучше было».

Софья Андреевна, прожившая до восемнадцати лет в Москве с родителями — отцом, А. Е. Берсом, врачом дворцового ведомства, и матерью, Любовью Александровной Иславиной, дочерью помещика А. М. Исленьева, выведенного в «Детстве» Толстого под именем «папа́», вполне усвоила все взгляды и предрассудки окружающей среды.

Трудный и мучительный процесс перелома в миросозерцании Толстого происходил на глазах у его жены, но она не понимала ни смысла, ни значения этого процесса в жизни ее мужа. Тяжелое душевное состояние Льва Николаевича она объясняла не напряженными поисками разрешения мучивших его сомнений, а замкнутостью яснополянской жизни или его болезненным состоянием, в чем поддерживал ее и брат Александр Андреевич. 3 марта 1881 года Софья Андреевна писала Т. А. Кузминской, что их брат Александр, гостивший в Ясной Поляне, нашел во Льве Николаевиче «перемену к худшему, т. е. боится за его рассудок». Софья Андреевна прибавляет от себя, что «религиозное и философское настроение самое опасное».

Когда же Толстой вполне уяснил себе, какой перемены в его жизни и жизни семьи требует его новое миропонимание, и объявил об этом жене, она могла испытать одно только чувство ужаса перед той коренной ломкой всех сложившихся условий ее семейной жизни, к какой призывал ее муж.

Предложенное Толстым переустройство семейной жизни на началах труда и упрощения Софья Андреевна решительно отвергла. Аргументом Софьи Андреевны против предложения Толстого, казавшимся ей неопровержимым, были дети.

«вполне разделяет убеждения мужа, считая его далеко опередившим свой век, и поэтому она продолжает поклоняться его гению и идеям; но перестать воспитывать младших детей по-прежнему, когда старшие уже воспитаны так, и когда никто в обществе не признает нового взгляда ее мужа на воспитание, она считает несправедливым по отношению к младшим детям, а потому и продолжает воспитывать их в прежнем духе. Точно так же раздать состояние чужим людям и пустить детей по миру, когда никто не хочет исполнять того же, она не только не находит возможным, но и считала своим долгом воспрепятствовать этому как мать... Жена Льва Николаевича, чтобы сохранить состояние для детей, готова была просить власти об учреждении опеки над его имуществом, когда он хотел раздать его посторонним»26.

Сама Софья Андреевна 25 октября 1886 года писала в дневнике, что от нее требуют «того неопределенного, непосильного отречения от собственности, от убеждений, от образования и благосостояния детей, которого не в состоянии исполнить не только я, хотя и не лишенная энергии женщина, но и тысячи людей, даже убежденных в истинности этих убеждений»27.

Вместе с разрывом Толстого с учением православной церкви кончилась и роль его жены как постоянной переписчицы его сочинений.

Когда Толстой писал свое «Исследование догматического богословия», Софья Андреевна по обыкновению взяла для переписки готовые страницы его нового произведения. Сначала ей был еще не вполне ясен характер новой работы Льва Николаевича, и она переписала несколько страниц. Но как только она поняла, что новое сочинение ее мужа представляет собой не что иное, как полное разрушение всех основ православной веры, она сложила вместе его рукопись и переписанные ею листы, положила все это ему на стол и проговорила: «На тебе! Кому хочешь давай, я эту гадость переписывать не стану!»28.

Впоследствии в своей автобиографии «Моя жизнь» Софья Андреевна писала: «Злобное отрицание православия и церкви, брань на нее и ее служителей, осуждение нашей жизни, порицание всего, что я и мои близкие делали, — все это было невыносимо.

Я тогда еще сама переписывала все, что писал и переправлял Лев Николаевич. Но раз, я помню, это было в этом 1880 году, я писала, писала, и кровь подступала мне в голову и лицо все больше и больше, негодование поднялось в моей душе, я взяла все листы и снесла к Льву Николаевичу, объявив ему, что я ему больше переписывать не буду, не могу — я слишком сержусь и возмущаюсь»29.

С этого времени Софья Андреевна только изредка переписывала некоторые новые художественные и философские произведения Толстого и его статьи по искусству.

IV

27 сентября 1905 года Толстой записал в дневнике: «Вспоминал, как сущность обращения моего в христианство было сознание братства людей и ужас перед той небратской жизнью, в которой я застал себя. Вот это-то надо бы успеть рассказать до смерти. Это было одно из самых сильных чувств, которые я испытал когда-либо»30.

Затем, 27 декабря 1905 года, Толстой записывает: «Дунаев31 ужасается на зверство людей. Я не ужасаюсь, это кажется удивительным, но происходит это оттого, что тот ужас, который он испытывает теперь при проявившемся зверстве (причина которого в отсутствии религии), я испытал 25 лет тому назад, когда увидал себя вооруженным рассудком животным, лишенным всякого понимания смысла своей жизни (религии), и увидал кругом всех людей такими. Я тогда ужаснулся и удивился только тому, что люди не режут, не душат друг друга. И это не фраза, что я ужаснулся тогда. Я действительно ужаснулся тогда едва ли не более, чем люди ужасаются теперь»32.

Об этом периоде жизни Толстого (1880—1881 годы) Софья Андреевна впоследствии писала: «Он посещал тогда тюрьмы и остроги, ездил на волостные и мировые суды, присутствовал на рекрутских наборах и точно умышленно искал везде страдания людей, насилия над ними и с горячностью отрицал весь существующий строй человеческой жизни, все осуждал, за все страдал сам и выражал симпатию только народу и соболезнование всем угнетенным»33.

Мемуары о Толстом и его дневник 1881 года рассказывают о том, как дикие суждения представителей власти и людей привилегированных классов, их зверское отношение к людям то вызывали в нем чувства возмущения и негодования, то приводили в состояние недоумения и тихого отчаяния.

Судебный деятель А. Ф. Кони в своих воспоминаниях рассказывает, что слышал от Толстого, как в конце 1870-х годов «один очень крупный сановник, слывший когда-то либералом и затем, очевидно, в этом раскаявшийся, приехав в Ясную Поляну, стал доказывать желательность восстановления телесных наказаний потому, что содержание под стражей слишком дорого стоит государству, а так как некоторые весьма искусно устраивают побеги, то для предупреждения последних можно было бы арестантов, обвиненных в наиболее тяжких преступлениях, лишать каким-либо искусственным и безболезненным образом зрения, что сделало бы их навсегда безвредными». «Я его, — прибавил, окончив своей рассказ, Толстой, — попросил больше меня не посещать»34.

Тот же рассказ Толстого о зверском проекте царского сановника записан и учителем детей Толстого В. И. Алексеевым, причем Алексеев прибавляет, что, передавая это предложение важного сановника, Толстой «был так взволнован, что слезы текли у него ручьем, и он все время вытирал их платком»35.

Сановник этот — князь Д. А. Оболенский, член Государственного совета, ранее бывший министром финансов, а затем товарищем министра государственных имуществ. Толстой знал его еще в годы своей жизни в Казани.

15 мая 1881 года в Ясную Поляну приехал давний знакомый Толстого, крупный помещик, тульский губернский предводитель дворянства П. Ф. Самарин. В разговоре с ним Толстой, вероятно, первый напомнил о казни первомартовцев, о которой он продолжал мучительно вспоминать. Он ожидал от Самарина сочувствия его отрицанию смертной казни, но Самарин в ответ ему «с улыбочкой» произнес: «Надо их вешать». Толстой взволновался и возмутился: «хотел смолчать и не знать его, хотел вытолкать в шею». Самарин, как записал Толстой в дневнике, стал оправдывать казни революционеров государственными соображениями, на что Толстой ответил: «Да мне все равно, в какие игрушки вы играете, только чтобы из-за игры зла не было»36.

Много лет спустя Толстой, вспоминая этот случай, сказал, что, разгорячившись, он громко крикнул Самарину: «Зачем же вы тогда ко мне приехали?»37

Т. А. Кузминская, присутствовавшая при разговоре Толстого с Самариным, так рассказывает об этом случае в своих воспоминаниях: «За чаем зашел интересный разговор с Самариным о грабеже, о реформе и законах. Самарин высказывал негодование на существующую распущенность в деревнях и нелепые наши законы. Лев Николаевич винил помещиков в дикости и распущенности народа, но отвергал всякие крайние законные меры. Он горячился и неприятно и резко спорил. Самарин спокойно и кратко высказывал свое мнение. Наконец, спор дошел до крайнего — до смертной казни. Самарин сказал: «Смертная казнь в России необходима». Лев Николаевич побледнел и проговорил злым шёпотом: «Мне страшно быть с вами». Но тут вмешалась Соня, предлагая чай, сухарей, сахару, чтобы только прекратить этот спор, что ей и удалось»38.

Долго Толстой не мог успокоиться от чувства возмущения и негодования, вызванного рассуждениями Самарина. Он чувствовал себя виноватым в том резком тоне, каким он говорил с Самариным, но правым в том ужасе перед смертной казнью, который он испытывал, и в том чувстве негодования и возмущения, которое возбуждали в нем те, кто одобрял казни. Только в начале июня Толстой смог, наконец, написать письмо Самарину. Он писал:

«Петр Федорович! Я чувствовал себя виноватым перед вами и в то время, когда так неприлично и зло спорил с вами, и на другой день, и до сих пор чувствую себя виноватым кругом и прошу вас простить меня, и простить меня не на словах только, но на деле простить и забыть, и не иметь ко мне враждебного чувства, которое я заслужил. Одно только могу сказать в свое оправдание: это то, что чувство, вызвавшее мою неприличную горячность, было то же самое, которое мучает меня раскаянием теперь и заставляет просить у вас прощенья, — чувство само в себе хорошее — любви к людям»39.

судебному ведомству; он был прокурором тифлисского, затем петербургского окружного суда. Однажды Толстой во время прогулки «взволнованным голосом» передал В. И. Алексееву рассказ Кузминского о том, как ему в Тифлисе пришлось присутствовать при казни революционера. «— Удивляюсь, — говорил Толстой, — с каким хладнокровием Александр Михайлович рассказывал мне всю процедуру этого ужасного происшествия. Я его спросил потом, как он сам перенес этот ужас. Он Сказал: «Что же? Ничего. Все товарищи прокурора окружного суда отказались присутствовать при казни, я и пошел. Я ожидал увидеть более ужасное зрелище».

На вопрос Толстого, все ли присутствующие так же хладнокровно перенесли ужас казни, Кузминский ответил: «Нет, некоторые были взволнованы, плакали, вскрикивали. Один солдат меня удивил: выпустил из рук ружье, затрясся и тут же упал в обморок. Да пристав, командированный с отрядом полицейских, стоял и навзрыд плакал».

«— Его удивил солдат, — продолжал Толстой, — что упал в обморок и что пристав плакал при виде этого ужаса. До чего условности нашей жизни убивают в нас все человеческое! Тут присутствовал не он, А. М. Кузминский, в сущности очень порядочный человек, а прокурор окружного суда. Поэтому он и чувствовал себя спокойно, как будто его тут самого не было»40.

18 мая 1881 года Толстой делает следующую запись в дневнике: «Вечером... начали разговор. Вешать — надо, сечь — надо, бить по зубам без свидетелей и слабых — надо, народ как бы не взбунтовался — страшно. Но жидов бить — не худо. Потом в перемежку разговор о блуде — с удовольствием. Кто-нибудь сумасшедший — они или я»41.

Толстой не называет, кто именно те «они», о которых говорится в этой записи. Старший его сын, С. Л. Толстой, в разговоре со мной утверждал, что записанные Толстым суждения его собеседников по политическим вопросам не могли быть высказаны ни им, Сергеем Львовичем, так как он был в то время настроен либерально, ни Софьей Андреевной. В таком случае единственным лицом, которое в Ясной Поляне в 1881 году могло высказать приведенные мнения, был тот же прокурор А. М. Кузминский. Слово «они» наводит на мысль, что присутствовали при этом разговоре и другие члены семьи Толстых, своим молчанием как бы высказывавшие сочувствие суждениям Кузминского.

Очень скоро в противопоставление «они» и «я» Толстой стал вкладывать иной, более широкий смысл. Под словом «они» он стал подразумевать не только своих родных и знакомых, не понимавших его взглядов и не сочувствовавших им, но всю ту массу людей привилегированных классов, живущую одними личными эгоистическими интересами, которая поддерживала строй угнетения и эксплуатации миллионов трудового народа, живших в нищете и непосильном труде.

V

8 апреля 1881 года Толстой начал новую работу, которой дал название «Записки христианина».

В самом начале новой работы Толстой рассказывает, как он «два года тому назад стал христианином», как он «написал длинную книгу» о том, как «различными мучительными и сложными путями пришел к вере в христианское учение» и как он понял это учение. Но напечатать эту книгу, ему говорили, нельзя.

Толстой сообщает, какие книги, по его наблюдениям, разрешаются к печати в России. Он начинает со своих романов, к которым он относится теперь пренебрежительно. «Если я хочу описывать, как дама одна полюбила одного офицера, это я могу; если я хочу писать о величии России и воспевать войны, я очень могу; если я хочу доказывать необходимость народности, православия и самодержавия, — говорит далее Толстой, имея в виду консервативную печать, — я очень и очень могу». Разрешаются цензурой, — говорит далее Толстой, — и философские споры материалистов и идеалистов. «Если хочу доказывать то, что человек есть животное и что кроме того, что он ощущает, в жизни ничего нет, я могу; если хочу говорить о духе, начале, основах, об объекте и субъекте, о синтезе, о силе и материи, и, в особенности, так, чтобы никто ничего не мог понять, — говорит Толстой, очевидно, разумея ненавистную ему философию Гегеля, — я могу». Но вот ту книгу, — говорит Толстой, — «в которой я рассказывал, что́ я пережил и передумал, я никак не могу и думать печатать в России».

Он вспоминает, как один «опытный и умный старый редактор журнала» (речь идет, несомненно, о С. А. Юрьеве, редакторе журнала «Русская мысль», посетившем Толстого в Ясной Поляне в конце января 1881 года) просил у него сотрудничества, и Толстой предложил ему напечатать понравившееся ему начало его работы, т. е. «Исповедь». Редактор, подняв руки, воскликнул: «Батюшка! Да за это журнал мой сожгут, да и меня с ним».

«Я знаю, — продолжает Толстой, — что мысль, если она настоящая, не пропадет, и потому книгу я отложил; и знаю, что если там есть настоящая мысль, то правда со дна моря выплывает; и труд мой, если в нем правда, не пропадет. Но пока это будет, — пишет далее Толстой, — мне кажется, что, сообщивши столько дребедени — и, боюсь, что вредной и соблазнительной дребедени42, — русским читателям, мне следует сообщить им и тот мой новый взгляд на мир, который дали мне мои христианские убеждения».

Формой для изложения своего нового миросозерцания Толстой выбрал «записки, почти дневник» тех событий, которые совершаются в его «уединенной деревенской жизни». Он будет писать «только то, что было, ничего не прибавляя и не придумывая». И на другой день после этой записи, 9 апреля, Толстой начал новое произведение.

К нему пришел за подаянием мальчик, сын его бывшего кучера и бывшего солдата-артиллериста Ларивона, и Толстой рассказывает всю историю жизни этого Ларивона: какой это был молодцеватый, высокий парень, щеголь, расторопный, исправный, веселый, смелый, как он от Толстого перешел на службу к мировому судье, и тут с ним случилась беда.

Хозяин дал ему денег на овес для лошади, а он часть этих денег утаил и выпил на них. Хозяин об этом узнал. «Как поучить человека, чтоб он таких дел не делал? Прежде были розги, теперь суд. Мировой судья подал товарищу прошение. Мировой судья надел цепь, вызвал свидетелей, привел к присяге кого следует, предоставил право защите, встал и по приказу его императорского величества приговорил к меньшей мере наказания, пожалел человека, — с ядовитым сарказмом рассказывает Толстой, — на два месяца в острог в город Крапивну».

«Я был в этом остроге и знаю его, — пишет далее Толстой. — Знаю запах этого острога, знаю пухлые бледные лица, вшивые оборванные рубахи, параши в палатах, знаю, что такое для рабочих людей праздность взаперти день, два, три, каждый день с 24 часами, четыре, пять, — сотни дней, которые просиживают там несчастные, только думая о том и слушая о том, как отомстить тем, которые им отомстили».

Когда Ларивон отбыл срок и вышел на волю, мировой судья опять взял его к себе в кучера. Но пребывание в тюрьме не прошло для Ларивона бесследно. Он стал пить, а на престольный праздник в деревне попал в драку и опять был присужден уже на один год и три месяца. По выходе из тюрьмы Ларивон попался в воровстве и вновь был посажен — теперь уже на три года. В тюрьме он и умер от чахотки.

Рассказав историю Ларивона, Толстой не прибавляет от себя ни слова, полагая, что история эта и без всяких пояснений совершенно ясно говорит в пользу евангельской заповеди — «не судите».

Примечательно, что Толстой, вспоминая то время, когда Ларивон служил у него кучером, а он занимал должность мирового посредника, говорит: «Тогда я воображал, что освобождение крестьян есть очень важное дело, и я весь был поглощен им». В этих словах чувствуется, что когда Толстой писал их в 1881 году, он уже не приписывал освобождению крестьян от крепостной зависимости такого значения, какое он приписывал этой реформе за двадцать лет до того — в 1861 году, так как теперь он видел, в каком бедственном положении находятся русские крестьяне через двадцать лет после освобождения.

Впоследствии Толстой воспользовался историей жизни Ларивона в повести «Фальшивый купон», где Ларивон выведен под именем Прокофия.

дня ходил к Константину и видел его ослабевшую жену и прогнившую избу.

Более тридцати лет тому назад Толстой (как Нехлюдов в «Утре помещика») обходил дворы принадлежавших ему крепостных крестьян Ясной Поляны; теперь он обходит дворы потомков тех крестьян, которыми он владел в эпоху крепостного права, и рисует, пожалуй, еще более мрачную картину их нищеты. Делает он это с той целью, чтобы напомнить богатым и пресыщенным о том, какой ценой покупаются их праздность и роскошь.

Находясь в том же душевном состоянии, в каком он незадолго до того написал свою «Исповедь», Толстой вспоминает, как пять лет тому назад (следовательно, в 1876 году) он видел Константина Белого, работающего на его земле во время сенокоса; и это воспоминание он освещает тем светом, какой делает этот отрывок вполне подходящим к общему тону и смыслу «Исповеди».

«Я ездил верхом на лошади, — пишет Толстой, — чтобы не запотеть и не устать, купать свое тело в реке, в нарочно устроенной для этого купальне, и возвращался домой. По дороге лесом я объезжал воза с сеном. Мужики везли на мое гумно скошенное, высушенное и собранное ими сено. И им не только не казалось странно отвезти ко мне и уложить хорошо мне в стога половину того сена, к[оторое] выростил бог и за которым они с своими бабами и с недоедающими детьми от зари до зари потели дней 15; но они даже с особенной радостью везли это сено, зная, что после этого им можно будет свезти и свое. И, судя по выражению их лиц и по тому, как они здоровались со мной, видно было, что им нисколько не противно смотреть на мою гладкую сытую лошадь и на мое толстое брюхо, но что они даже с удовольствием встречают меня. И мне тогда было это не стыдно, а от их добродушных приветов стало весело».

На истории жизни Константина Зябрева было прервано новое, так живо и задушевно начатое художественное произведение Льва Толстого43.

Причины, по которым Толстой не продолжал «Записки христианина», нам неизвестны. Быть может, Толстого не удовлетворяла неизбежная при таком построении дробность тем, зависящая от встреч и разговоров автора; может быть, его смущала некоторая громоздкость изложения, приводящая к тому, что затемнялась основная цель, которую ставил перед собой автор — изложение основ его нового взгляда на жизнь.

VI

17 апреля 1881 года Толстой начинает дневник, который ведет в Ясной Поляне почти ежедневно вплоть до 4 сентября того же года44.

Основное содержание этого дневника составляют краткие записи о крестьянах, приходивших за материальной поддержкой, которую Толстой в то время в больших размерах оказывал нуждающимся. 3 марта 1881 года Софья Андреевна писала сестре: «Левочка теперь ужас что денег всем бедным раздает». Впоследствии она писала в своей автобиографии: «Новое настроение Льва Николаевича проявлялось еще в том, что он вдруг начал раздавать много денег без разбора всем, кто просил. Пробовала я его убеждать, что нужно же как-нибудь регулировать эту раздачу, знать, кому и зачем даешь, а он упорно отговаривался изречением Евангелия: «просящему дай»45.

«Графиня Софья Андреевна, — писал в своих воспоминаниях. В. И. Алексеев, — боялась, что Лев Николаевич по своему бескорыстию, до которого он дошел, может раздать бедным все имущество. Она говорила: «Если бы я знала, что Лев Николаевич придет к такому выводу, то я за него замуж не вышла бы. А то я вышла за него замуж, народила детей, и вдруг теперь такое положение... Лев Николаевич говорит, что просящему надо дать, надо отказаться от собственности. Вот я просящая, пусть даст мне»46.

За помощью к Толстому приходили крестьяне Ясной Поляны и других ближних деревень, большей частью по нескольку человек в день. Толстой внимательно вслушивался в рассказ каждого просителя, стараясь определить степень его нужды. Бывали случаи, когда нужда указывалась просителем ложно; были случаи, когда прохожие по шоссе, услыхав, что в Ясной Поляне всех «оделяют», сворачивали с своего пути и заходили за подаянием; но в подавляющем большинстве случаев приходили те, у кого была действительная вопиющая нужда.

В своем дневнике Толстой не просто регистрирует приходящих к нему бедняков; он дает еще краткую характеристику их внешности, описание их нужды и во многих случаях сообщает подробности своих разговоров с ними. Это заставляет думать, что Толстой не исключал возможности когда-нибудь в будущем воспользоваться этими записями как материалом для художественного произведения.

Вот несколько примеров сделанных Толстым в его дневнике характеристик крестьян, обращавшихся к нему за материальной помощью. «Щекинская вдова с двумя детьми, жалкая, оборванная, мутноглазая» (12 мая). «Дочь молочной сестры, умильная, маленькая. Ни хлеба, ни избы» (29 мая). «Щекинский мужик, жестокий, резкий, откровенный, низенький» (19 апреля). «Грязной Терентий из Бабурина. Маленький, раздвоенная борода, беззубая добрая улыбка» (6 мая). «Солдат оборванный. Одинокий, веселый. Что заработаю, то пропью. И не могу. Нельзя. Пропью» (1 мая).

Или более пространная запись: «Дмитрий Кузьмин Чугунов приполз во второй раз. Ноги засохли. Как насекомое, ползает на руках. Бритый, с усами, неприятный... Три года, как отсохли ноги (с глазу, на камне) ... Кормиться — проползает по миру... Шел из Коровников четыре дня. Ночевал два раза в поле. Прополз через пар целиком за деревней от собак. Огорчен и озлоблен. Энергия страшная» (24 мая).

Иногда Толстой, записывая о бедственном положении приходящих к нему за помощью, невольно вносил в свои записи художественные подробности, как например: «Чурюкина старуха приемыш. Слезы капают на пыль» (18 мая). И в другой записи: «Женщина с девочкой. Ягодненская. Больной глаз, плачет... Слезы льются на камень» (7 июля).

Во всем дневнике нет ни одного указания на то, чтобы Толстой что-нибудь писал в весенние, летние и осенние месяцы этого года. Все его время и все силы уходили на внутреннюю работу и общение с людьми.

«просвещение, исправление и соединение». «Просвещение, — пишет Толстой, — я могу направлять на других. Исправление — на себя. Соединение — с просвещенными и исправляющимися». Под «просвещением» Толстой разумел здесь, конечно, проповедь христианского учения, как он его понимал. Эту проповедь Толстой направлял прежде всего на своих семейных, но здесь он не имел никакого успеха.

28 и 29 мая в Ясной Поляне был Фет. Толстой начал с ним разговор о христианстве; в разговор вступила и Софья Андреевна. И она и Фет утверждали, что христианское учение неисполнимо. Далее по записи Толстого в дневнике разговор продолжался так.

Толстой: Так оно [христианское учение] глупости?

Фет и Софья Андреевна: Нет, но неисполнимо.

Толстой: Да вы пробовали исполнять?

Фет и С. А. Толстая: Нет, но неисполнимо.

Учитель детей Толстых И. М. Ивакин, живший у них в 1880—1885 годах, в своих воспоминаниях рассказывает, что когда за утренним кофе родители сходились с детьми, часто «поднимались споры — графиня противоречила, он [Толстой] возражал». Ивакин оговаривается, что хотя «графиня больше не соглашалась, бывало, постоянно спорила», но «уважение к тому, с чем она не соглашалась, было и в ней»47.

Когда Толстой однажды заговорил со старшим сыном о своих религиозных убеждениях, то услышал от него такие замечания: «Я не знаю этого», «Это нельзя доказать», «Это мне не нужно» (28 июня).

«С этого времени начались мои несчастные споры с отцом», — писал впоследствии С. Л. Толстой48.

В другой раз на слова Толстого о том, что исполнение закона добра дает людям благо, и старший сын, и старшая дочь, и учитель И. М. Ивакин возражали ему, что «добро условно». «То есть нет добра, одни инстинкты», — доводит Толстой до логического конца возражения своих собеседников (21 мая).

Никакого успеха не имела и попытка Толстого привлечь на сторону своих взглядов любимую свояченицу, Т. А. Кузминскую. 11 июля Толстой, как записал он в дневнике, всю ночь до самого утра говорил с ней о правильном воспитании детей. Свою запись в дневнике об этом разговоре он заканчивает страшными словами: «Они не люди».

Пробовал Толстой внушать христианские идеи и некоторым гостям, приезжавшим в Ясную Поляну, но и тут почва, на которую он высевал свои семена, оказывалась каменистой.

21 июня в Ясную Поляну приехал профессор русской истории в Петербургском университете К. Н. Бестужев-Рюмин (которого

Толстой просил передать свое письмо Александру III). Толстой заговорил с ним «о вере, об убийстве на войне», о том, что убийство на войне, как и всякое убийство, запрещено христианским учением. Бестужев-Рюмин стал возражать, и Толстой, который раньше знал его как «доброго» человека, увидел в нем теперь «профессора-чиновника, писателя-славянофила, и — воспоминание о человеке».

Несколько своих разговоров с крестьянами и прохожими Толстой записал в дневнике, причем он обычно слова своих собеседников записывал более подробно, чем свои; о смысле его слов поэтому приходится только догадываться.

Приведу несколько примеров.

С «головенковским кривым стариком», просившим семь рублей «на лошадь», Толстой беседовал о том, что главное — «не обижать людей, бога помнить». Старик «понял» (25 апреля).

На прогулке Толстой встретил «молодого умного» рабочего с Ижевского завода, по-видимому, ходившего в Киев к «мощам святых угодников». Толстой говорил ему, что нет никаких мощей, что все это — обман. Рабочий отвечал, что он и сам искал по монастырям открытых мощей, но нигде не нашел. Толстой продолжал, что надо не мощей искать, а в своей жизни исполнять евангельские заповеди. Рабочий отвечал: «Я понимаю, что не сердиться, не браниться, стерпеть» (14 мая).

Повстречался Толстой на шоссе с плотником из Одоевского уезда Тульской губернии. Разговор как-то зашел о принудительном переселении крестьян в имении одоевского помещика Красовского Бабошино. Помещик приказывал своим временнообязанным крестьянам переселиться из села Бабошина в другое его имение; крестьяне отказались, так как земля там была неудобна ни для земледелия, ни для скотоводства (не было воды). Помещик подал на них в суд. Суд принял его сторону и постановил сломать избы тех крестьян, которые добровольно не согласятся на переселение. Мужики не соглашались. Тогда «согнали с четырех волостей 700 мужиков с топорами, ломами, вилами и велели ломать... Расставили по слободам, принялись ломать: кто крышу рвет, стропила, косяки, окна косят, печи ломают... Как начали ломать, сами взялись, чтобы не дуром ломали». При этом разгроме деревень присутствовали уездный член Тульского губернского правления, исправник, становой, урядники. «Пуще всех урядники — так и снуют — «ломай!» И старшины».

Слушая рассказ плотника, Толстой заметил ему, что грешно было так поступать, на что плотник возразил: «Что ж делать, велят. Не станешь — прибьют». Но Толстой, страстно желавший пострадать за свои убеждения, отвечал ему: «Пускай прибьют; на них, а не на тебе грех будет. Бог велел терпеть». — «Оно так, — согласился плотник. — Я, положим, не ломал» (8 июня)49.

Иногда впрочем и в народной среде проповедь Толстого не воспринималась. Так, одному молодому страннику Толстой сказал, что ходить по святым местам не нужно. Странник «обиделся» (24 мая).

ответ: «бог привел двух расстрелять». Толстой, по-видимому, стал внушать своему собеседнику, что убийство — великий грех, запрещенный в Евангелии. Но солдат возразил: «Значит, закон есть. Прежде засекали насмерть, а теперь нельзя. Такой закон нашли» (1 мая). Несомненно, Толстой, услышав страшные слова кантониста, продолжал свое увещание.

К Толстому пришли два крестьянина из ближней деревни за советом. Он говорил им, что «обидчиков простить надо», и прочел из Евангелия наставление: «кто хочет взять у тебя рубаху, отдай ему и верхнюю одежду». Один из крестьян засмеялся и сказал: «Да что ж, это разве насмех сказано?» Толстой стал объяснять ему смысл прочитанного им изречения и закончил словами: «Ну, так и надо делать» (1 июля). Отголоски этих разговоров будут слышны в романе «Воскресение».

Так осуществлял Толстой «просвещение» среди тех людей, с которыми ему приходилось встречаться; в этом он видел теперь одну из главных задач своей жизни.

Что касается «исправления» себя, то эту цель Толстой ставил перед собой еще со времен своей юности. Подобно тому как за тридцать лет до этого, в дневнике 1851 года, Толстой обличал себя в разных отступлениях от своих жизненных задач, то же самое делает он и теперь. То он после того, как «нажрался простокваши», «хотел отделаться» от просителей, то был «уныл и гадок» и «злился» на двух других просителей (24 мая, 5 июня), то вследствие болезни (и это не прощается) испытывал «слабость, лень и грусть» (3 июля). Записывает Толстой для себя наставление о том, как следует вести себя во время болезни. «...Больнешенек, — пишет он 27 июня, — не спал и не ел сухого шесть суток. Старался чувствовать себя счастливым. Трудно, но можно. Познал движение к этому».

18 мая он записывает: «Утром Сережа вывел меня из себя, и Соня напала непонятно и жестоко». На другой день, 19 мая: «При разговорах, вызывающих злобу, надо уходить». Затем 22 июня: «Соня сердится. Я снес легко». 11 июля: «Соня в припадке. Я перенес лучше, но еще плохо. Надо понимать, что ей дурно, и жалеть, но нельзя не отворачиваться от зла».

Здесь Толстой в первый раз записал для себя ту программу отношений с женой, которой он придерживался во всю свою дальнейшую жизнь.

Контраст между обеспеченной жизнью семьи и нищетой народа продолжал непрерывно мучить Толстого. 28 июня он отмечает, что в доме по случаю дня рождения старшего сына «обед огромный, с шампанским. Тани [дочь Татьяна Львовна и свояченица Татьяна Андреевна] наряжены. Пояса пятирублевые на всех детях. Обедают, а уже телега едет на пикник промежду мужицких телег, везущих измученный работой народ».

Он тревожится за будущее своих детей, воспитываемых в условиях барства, и сравнивает в своем воображении будущий образ жизни своей старшей дочери с образом жизни Лизы, дочери учителя его детей В. И. Алексеева, воспитываемой в труде. Ему рисуется «нравственность будущей жизни Лизы и безнравственность [будущей] жизни Тани» (31 мая).

— «соединяться с просвещенными и исправляющимися», потому что в то время он почти не находил кругом себя людей, подходящих для «соединения». По-видимому, ближе всех ему был в то время учитель его детей В. И. Алексеев, с которым он мог делиться своими самыми заветными мыслями и чувствами, затем Л. Д. Урусов и менее — Н. Н. Страхов, — с ним уже наметились расхождения.

В. И. Алексеев 2 июня 1881 года покинул Ясную Поляну вследствие неприязненного отношения к нему С. А. Толстой за его сочувствие новому миросозерцанию Толстого.

«Мне было очень жаль расставаться с Львом Николаевичем, — пишет В. И. Алексеев в своих воспоминаниях, — который вложил в мою душу так много драгоценного, имевшего громадное влияние на всю мою жизнь»50.

VII

19 апреля Толстой делает в дневнике без всяких пояснений следующую короткую запись: «Газеты. Поселяне, трудитесь, воздерживайтесь, покоряйтесь начальству». Это он сделал свое резюме некоторой части «Послания святейшего синода» от 5 апреля 1881 года, предназначенного для прочтения во всех церквах «при возможно большем стечении богомольцев».

Из этого обширного послания Толстого заинтересовала та его часть, которая относилась к многомиллионному русскому трудовому крестьянству. В послании было сказано: «И вы, народ христианский, поселяне, призванные в свободу милосердием благодетеля нашего, в бозе почившего государя императора Александра Николаевича!.. »51.

Таким образом, послание не сулило трудовому крестьянству никакого ослабления его непосильного труда и никакого улучшения его положения. Высшие иерархи православной церкви, твердо уверенные в прочности выгодного для них существующего общественно-политического строя, основанного на рабстве трудового народа, были уверены, что порабощение это будет продолжаться вечно.

Иначе смотрел на это Толстой. Он твердо знал, что порабощенное состояние рабочего народа не вечно и что должен наступить крутой поворот в жизни русского народа.

Ежедневно наблюдая народную нужду и нищету (сколько раз приходилось ему слышать от ожидавших от него помощи крестьян — мужчин и женщин, что они «два дня не ели», а один мальчик не ел даже четыре дня), Толстой приходит к решительному выводу:

«Революция экономическая не то что может быть, а не может не быть. Удивительно, что ее нет» (6 июля).

— для их «просвещения» — гостящему у него прокурору А. М. Кузминскому, учителю его детей И. М. Ивакину и бывшему их учителю, ненадолго заехавшему в Ясную Поляну В. И. Алексееву.

VIII

12 и 14 мая 1881 года Толстой побывал в тульской тюрьме. Там он видел опухшие лица арестантов, во всех помещениях чувствовал «ужасную вонь».

Узнал Толстой, что шестнадцать калужских мужиков второй месяц сидят в Туле за бесписьменность (то есть за то, что у них не было паспортов). Их следовало бы по закону отправить в Калугу, а затем на место жительства, но их не отправляют под тем предлогом, что «в калужском замке завозно».

Беседовал Толстой со смотрителем тюрьмы, которому говорил о каком-то арестанте, что он ни в чем не виновен. Смотритель не поверил и сказал, что это редко бывает. Во все продолжение разговора у смотрителя с лица не сходила насмешливая, саркастическая улыбка.

Обратил внимание Толстой на то, что в подследственном отделении арестованные делятся с товарищами тем, что им приносят из дома.

«Есть развращенные, есть простые, милые»52.

В мае 1881 года Толстому пришлось более подробно высказать свой взгляд на существующий общественно-политический строй. Поводом послужили статьи Н. Н. Страхова «Письма о нигилизме», напечатанные в славянофильской газете И. С. Аксакова «Русь»53.

О происхождении этих статей Н. Н. Страхов 25 мая писал Толстому: «[Эта] тема меня увлекла. Этот мир я знаю давно, с 1845 года, когда стал ходить в университет. Петербургский люд с его складом ума и сердца и семинарский люд, подаривший нам Чернышевского, Антоновича, Добролюбова, Благосветова, Елисеева и пр. — главных проповедников нигилизма, — все это я близко знаю, видел их расцвет, следил за литературным движением, сам пускался на эту арену и пр. Тридцать шесть лет я ищу в этих людях, в этом обществе, в этом движении мыслей и чувств — ищу настоящей мысли, настоящего чувства, настоящего дела — и не нахожу, мое отвращение все усиливается и меня берет скорбь и ужас, когда вижу, что в эти тридцать шесть лет только это растет, только это действует, только это может надеяться на будущность, а все другое глохнет и чахнет»54.

Первые два «Письма о нигилизме» Н. Н. Страхова вполне обнаружили консерватизм его общественно-политических взглядов и его полную неспособность понять причины, вызывавшие революционное движение.

Основные мысли, выраженные Страховым в первом и втором «Письмах о нигилизме», сводятся к следующему.

«Злодейства, потрясающие наше царство, могут происходить... разве от врагов русской земли, ненавидящих ее могущество». Виной этих злодейств может быть «польский фанатизм и может быть ярость обезумевших хохломанов». «Только для врагов России могут быть выгодны эти потрясения; а кто не враг России, тот может их делать только из чистого желания зла и из жажды разрушения для разрушения».

«Никак нельзя сказать, чтобы мудрость, исповедуемая этими мудрецами, представляла что-нибудь важное, глубокое, трудное. Большей частью это грубейший и бестолковейший материализм, учение столь простое, так мало требующее ума и дающее пищу уму, что оно доступно самым неразвитым и несведущим людям».

Сущность нигилизма Страхов видит в следующем.

«Нигилизм есть движение, которое, в сущности, ничем не удовлетворяется, кроме полного разрушения». «Нигилизм это грех нечеловеческой гордости...— благодеянием, разрушение — лучшим залогом жизни... Это — безумие соблазнительное и глубокое, потому что под видом доблести дает простор всем страстям человека, позволяет ему быть зверем и считать себя святым». «Они... возбуждают свое нравственное чувство не к положительным стремлениям, а к ненависти». «Они потому сделали своим орудием зло, что неспособны произвести ничего доброго». «Величайшие душевные гадости могут уживаться с нигилизмом; для совершения того, что они считают своими геройскими подвигами, часто достаточно одной тупости, и во всяком случае требуется только звериная хитрость и ненасытное злорадство. Истинно благородная душа должна чувствовать к делам этого рода глубокое отвращение». «Нет людей более самодовольных, более удовлетворенных умственно и нравственно... Самолюбие, зависть, бездарность, дурное сердце — вот часто дорога к нигилизму. Нигилизм не имеет в себе ничего против этих недостатков, напротив — дает им пищу и приют».

«Мы ведь с непростительной наивностью, с детским неразумием всё думаем, что история ведет к какому-то благу, что впереди нас ожидает какое-то счастье; а вот она приведет нас к крови и огню, к такой крови и к такому огню, каких мы еще не видели».

«Письмах». Выше уже были приведены выдержки из письма Толстого к Александру III, где он указывал царю на те причины, которые порождали революционеров. Характерный факт передает в своих воспоминаниях учитель детей Толстого И. М. Ивакин. В самый первый день его приезда в Ясную Поляну он завел с Толстым разговор о нигилистах, причем высказал мнение, что у нигилистов, по народной поговорке, на рубль амбиции и на грош амуниции. Но Толстой, по словам Ивакина, отнесся к этому его мнению «как-то недоверчиво»55.

В письме к Страхову от 5 мая Толстой откровенно писал: «Мне не понравились ни первая, ни вторая статья». Объяснение причин, почему не понравились ему обе статьи Страхова, Толстой отложил до личного свидания»56.

Но в следующем письме к Страхову от 28 мая Толстой коротко указал причины своего недовольства его первыми двумя «Письмами о нигилизме»:

«В первой статье вы поставили вопрос так: среди благоустроенного, хорошего общества явились какие-то злодеи, двадцать лет гонялись за добрым царем и убили его. Что это за злодеи? И вы выставляете все недостатки этих злодеев во второй статье». Толстой находит, что Страховым «вопрос поставлен неправильно. Нет злодеев, а была и есть борьба двух начал». Эту борьбу надо рассмотреть с нравственной точки зрения; надо решить, «какая из двух сторон более отклонялась от добра и истины, а забывать про борьбу нельзя».

Второй ошибкой статей Страхова Толстой считает то, что в них не намечается «твердая и ясная основа, с высоты которой обсуживается предмет». Основой своих рассуждений Страхов выставляет понятие «народ». Но «что такое народ, народность, народное мировоззрение?» — спрашивает Толстой и отвечает на этот вопрос: это не что иное, как мнение того или другого писателя с прибавлением его предположения о том, что это его мнение «разделяется большинством русских людей».

«наивно уверен, что самодержавие и православие — это идеалы народа». «Он и не замечает того, — продолжает Толстой, — что самодержавие известного характера есть не что иное, как известная форма, совершенно внешняя, в которой действительно в недолгий промежуток времени жил русский народ. Но каким образом, — спрашивает Толстой, — форма, да еще скверная, да еще явно обличившая свою несостоятельность, может быть идеалом — это надо у него спросить». То же и с православием. «Каким образом внешняя религиозная форма греко-российско-иосифлянских догматов вероисповедания — и уже очень несостоятельная и очень скверная может быть идеалом народа? — это надо у него спросить». Третий член славянофильской формулы Аксакова — народность — «уже ничего не значит».

Толстой признает существование народных идеалов, но, — говорит он, — признавая их, «надо сказать ясно и определенно, в чем я полагаю, что они состоят, и высказать действительно нравственные идеалы, а не блины на масленице или православие, и не мурмолку или самодержавие»57.

Третье «Письмо о нигилизме» Н. Н. Страхова проникнуто совсем иным отношением к нигилистам, чем два первые. Здесь даже не употребляется слово «нигилист»; оно заменено словом «революционер». Теперь источник нигилизма Страхов видит вовсе не в злодейских качествах нигилистов; он говорит:

«Политическое волнение, постепенно охватывающее Европу, вносится в нее главным образом высшими классами, людьми не страдающими, а наиболее пользующимися общими благами нынешнего могущественного государственного устройства, но ищущими какого-нибудь исхода для пустоты своей совести, чувствующими, что нельзя жить, не имея служения, не подчиняясь каким-либо совершенно бескорыстным требованиям...

Самые крайние и требовательные приходят наконец к отречению от своего класса, от выгод своего положения — и вот самый чистый из источников социализма. Социалистические учения и порождены и поддерживаются не столько теми классами, интерес которых составляет их цель, сколько людьми, для которых этот интерес стал идеальной потребностью. Сен-Симон был граф, Оуэн — фабрикант, а Фурье — купец...

Что же касается до прямых революционеров и анархистов, то весь склад их жизни ясно указывает, чем питают они свою совесть. Их нравственный разрыв с обществом, с греховным миром, жизнь отщепенцев, тайные сходки, связи, основанные на отвлеченных чувствах и началах, опасность и перспектива самопожертвования — все это черты, в которых может искать себе удовлетворение извращенное религиозное чувство.

Нельзя вообще не видеть, что политическое честолюбие, служение общему благу заняло в наше время то место, которое осталось пустым в человеческих душах, когда из них исчезли религиозные стремления... Быть общественным деятелем — вот одна цель, достижение которой может сколько-нибудь удовлетворить современного человека.

откинуть не могли. И вот люди, видящие все идеалы в земных благах, стремятся к отрицанию этих благ, к самоотвержению, к подвижничеству, к самопожертвованию».

Автор осуждает политическую деятельность с нравственной точки зрения.

«Политическая деятельность, — пишет он, — если мы возьмем все ее виды, дает и вообще большой простор страстям человека: тут есть место и для вражды, и для гордости, и для честолюбия. Но, кроме того, в этой деятельности есть, очевидно, неудержимый наклон к лжи и преступлению... В политической сфере, как скоро она поставила себя выше всех других сфер человеческой жизни, ничто не может препятствовать выводу, что успех все оправдывает, что для него, как для высшего блага, все средства позволительны».

Третье «Письмо о нигилизме» Страхова заканчивается словами: «Рано или поздно люди принуждены будут вернуться к реальным началам человеческой жизни, забытым и глохнущим среди нашего прогресса и просвещения».

«Письме» Н. Н. Страхова уже совершенно не упоминаются ни нигилисты, ни революционеры. В нем говорится только об отсутствии определенных нравственных начал в современном обществе.

«Современное нравственное состояние людей, — пишет здесь Страхов, — должно бы нам являться темным и низменным в сравнении с тем высоким идеалом добра, чистого подвига, сияющей душевной красоты, который внушается нам с детства. Во всех ходячих правилах нравственности есть... тайное, подразумеваемое разрешение на чувства и стремления вполне безнравственные...

Наша жизнь держится пока старою нравственностью, бессознательно живущею в душах; поэтому в жизни частных людей еще много хорошего, много добрых нравов; но там, где дело становится сознательным — в публичной жизни, в литературе, отражающей в себе сознательный смысл понятий общества, наша нравственность обнаруживается в таких чертах, которые с совершенно строгой точки зрения нужно признать отвратительными...

Наш век, кажется, так богат ненавистью, как никакой другой... ... Может быть, недолго ждать, когда, например, Франция и Германия вооружат по нынешней системе военной службы всех, кто способен носить оружие, и пойдут не войной, а нашествием друг на друга».

Страхов заканчивает свою статью цитатой из речи Виктора Гюго, произнесенной им в 1878 году на Международном литературном конгрессе.

«У человечества, — сказал знаменитый французский писатель, — есть болезнь — ненависть. Ненависть — мать войны; мать гнусна, даже ужасна. Воздадим же им ударом за удар. Ненавистью к ненависти! Война против войны! Любите! Легче обезоружить своего врага, протянув ему руку, чем показав кулак... У меня... есть мысль, которой я одержим, именно вот какая: разрушим ненависть! Если человеческие писания имеют какую-нибудь цель, то именно эту».

Прочитав два последние «Письма» Страхова, Толстой 28 мая писал ему, что обе эти статьи ему «очень понравились», и понравились именно тем, что «они отрицают первые».

«В последней статье, — писал Толстой, — вы судите с высоты христианской, и как только вы стали на эту точку зрения, то выходит совсем обратное тому, что было в первых статьях. То были злодеи, а то явились те же злодеи единственными верующими и жертвующими жизнью плотской для небесного, т. е. бесконечного».

письмо Страхова не сохранилось, но в своем дневнике Толстой записал 1 июня: «Письмо от Страхова: не хочу о борьбе и убеждениях. А сам судит». И в своем ответе Страхову, написанном, быть может, в день получения его письма58, Толстой так передает точку зрения Страхова, выраженную в его не дошедшем до нас письме: «Я не хочу слышать ни о какой борьбе, ни о каких убеждениях, если они приводят к этому».

Возражая Страхову, Толстой излагает свою точку зрения на природу человека. Он говорит, что человек по природе своей всегда добр «и если он делает дурно, то надобно искать источник зла в соблазнах, вовлекших его в зло, а не в дурных свойствах — гордости, невежестве», как это делает Страхов по отношению к тем, кого он называет нигилистами. И Толстой указывает «соблазны, вовлекшие революционеров в убийство». Он говорит: «Переполненная Сибирь, тюрьмы, войны, виселицы, нищета народа, кощунство, жадность и жестокость властей — не отговорки, а настоящий источник соблазна».

Письмо Толстого было написано «сгоряча», как писал он Страхову в следующем письме в июле того же года. Но видя, что в своей переписке со Страховым он «упирается в тупик», т. е. что Страхов не воспринимает его точку зрения и упорно стоит на своем, Толстой, продолжая дорожить общением со Страховым как с близким человеком, не отправил это письмо по назначению, и оно осталось в его архиве.

IX

10 июня 1881 года Толстой отправился пешком из Ясной Поляны в монастырь Оптину пустынь. Сопровождали его яснополянский учитель Д. Ф. Виноградов и слуга Толстых С. П. Арбузов. Арбузов впоследствии написал интересные (хотя и не всегда достоверные) воспоминания о своем путешествии вместе с «графом»59.

Цель путешествия Толстого была совсем не та, какую он ставил перед собой, когда в первый раз ездил в Оптину пустынь в 1877 году. Тогда, в пору своих религиозных исканий, он ехал в Оптину пустынь для того, чтобы побеседовать со «старцами» о религиозных вопросах; теперь он уже не искал разрешения мучивишх его сомнений в учении православной церкви. Теперь он имел в виду поговорить о вере с руководителями Оптиной пустыни уже не как приверженец, а как критик церковного учения.

Чтобы встречные не признали в нем барина, Толстой оделся в простую одежду — белый кафтан и такую же блузу; на ноги надел лапти. У каждого путника за плечами была котомка с сухарями и разными нужными для дороги вещами; у Толстого был холщевый мешок, сшитый ему Софьей Андреевной.

Вышли из дома в 11 часов утра. Толстой советовал своим спутникам первый день идти тише, а второй — быстрее.

Дорогой Толстой наблюдал работающий народ и заговаривал с прохожими. Один крестьянин жаловался ему, что земли мало: «Кормиться нечем, бьешься, и нанять негде»60.

Дойдя до деревни Воздремо, в десяти верстах от Ясной Поляны, путники уселись на земле у колодца и поели сухарей, запивая их колодезной водицей. Ночевали в селе Селиванове, в избе бывшего старшины. Хозяйка принесла им молока и яиц и поставила самовар; для ночлега постелила соломы в сенях. Ночью Толстой почти не спал и слушал далеких коростелей и близких перепелов.

«Приятно идти утром, — сказал Толстой, — как легко дышится».

Вскоре дошли до уездного города Крапивны (28 верст от Ясной Поляны). В Крапивне остановились на постоялом дворе, напились чаю, пообедали квасом с рыбой, яйцами и молоком, отдохнули и в три часа отправились дальше.

Стоявший в соседнем номере незнакомый еврей уговаривал полового донести полиции, что пришли двое неизвестных в лаптях. «Так-то в Киеве в лапти обувались, а что наделали?» (он рузумел еврейский погром весной того же года). Но речь этого «блюстителя порядка», как назвал его Толстой в дневнике, успеха не имела.

Из Крапивны Толстой в тот же день писал жене, что он дошел хуже, чем ожидал, и натер мозоли; поэтому вместо лаптей надел чуни пеньковые, в которых будет «легче идти». Далее Толстой сообщал, что он очень доволен своим путешествием. «Нельзя себе представить, — писал он, — до какой степени ново, важно и полезно для души (для взгляда на жизнь) увидать, как живет мир божий, большой, настоящий, а не тот, который мы устроили себе и из которого не выходим, хотя бы объехали вокруг света... Главное новое чувство — это сознавать себя и перед собой, и перед другими только тем, что я есмь, а не тем, чем я вместе с своей обстановкой»61.

— у столяра. В селе Рождество остановились у женщины, которая напомнила Толстому былинный образ «честной вдовы Амелфы Тимофеевны». В дневнике Толстой характеризовал эту женщину словами: «Широкая, быстрая, твердая, мелкозубая, приветливая. Была дворовая, выдана за мужика».

Толстого поразила бедность крестьян в окрестных деревнях. «Удивляешься, как они живы», — записал он в дневнике.

В деревне Мананки заходили к священнику Владимиру Акимовичу, которого Толстой знал, когда был учителем в яснополянской школе. У него застали другого священника, и Толстой не упустил случая поговорить об истинном понимании христианского учения.

В Мананках Толстой побывал на собрании раскольников, но собрание это оказалось для него «менее интересно», чем он ожидал.

14 июня вышли до зари и пришли в Оптину пустынь к вечерней трапезе.

«Нас не пустили в чистую столовую, — рассказывает Арбузов, — а посадили ужинать с нищими. Я посмотрел на графа, но он нисколько не гнушался своими соседями, кушал с удовольствием и пил квас, который ему очень понравился». В дневнике Толстой так рассказывает о своем обеде в монастырской трапезной: «Я сел, немой... с мычаньем притянул к себе. Борщ, каша, квас. Из одной чашки 4. Все вкусно. Едят жадно».

«Лев Николаевич был в синей мужицкой рубахе, поддевке и лаптях, и его принимали с обычным презрением к простолюдину. Даже лакей Сергей, который был в шляпе-котелке, пользовался бо́льшим уважением»62.

Толстой обратился к монаху, обслуживающему столовую, с вопросом, как ему получить номер, на что «сердитый» монах отвечал ему: «Здесь странноприимный дом. Вот здесь и спи». На какой-то другой вопрос Толстого монах грубо крикнул ему: «Ты нажрался, а я не ел».

Толстой с Арбузовым отправился по монастырским гостиницам отыскивать свободный номер, но из-за их костюмов везде они получали, как записал Толстой в дневнике, «отказ с ложью». «И господам не даем», — говорили им монахи-гостинники. Наконец, Арбузов, видя безуспешность попыток обычным путем получить номер, обратился к монаху, заведующему одной из гостиниц: «Батюшка, вот вам рубль, только дайте нам номер». Монах сейчас же повел их в один из номеров, где был свободный диван, половина номера была уже занята орловским сапожником.

— пашут, косят, занимаются ремеслами. Он расспрашивал богомольцев, о чем они желали побеседовать со старцем Амвросием. Оказалось, что ни у кого из них не было религиозно-нравственных вопросов; все желали получить от старца ответы или прорицания по самым обычным житейским делам: «постройку затеваю — будет ли польза?», «открыть ли торговлю — кабаки?», «выйдет ли дочь замуж?», «жить ли с деверем?».

Толстой зашел в монастырскую книжную лавку и увидел там женщину, которая просила монаха продавца выбрать ей книжечку для ее грамотного сына. «Дайте ей Евангелие», — сказал Толстой монаху. Но монах ответил: «Это им не идет» — и предложил женщине «молитву кающегося грешника». Толстой купил у монаха Евангелие и отдал его женщине.

Зашел Толстой в женское отделение гостиницы, где услышал, как монах кричал на душевнобольную женщину: «Я тебя свяжу, дрянь!». «Ни искры жалости у монаха», — записал Толстой в дневнике.

Толстой вернулся «домой» — так он называл в дневнике номер гостиницы, в котором остановился. Вскоре пришел его сосед по номеру — сапожник. Пришел он «заложивши» и начал бранить монахов, которые с ним грубо обошлись. «Шел, шел, думал благодать найти, а они ругают. Так меня оскорбил, что будь тут, я бы ему морду разбил».

Среди монахов оказался один бывший яснополянский крестьянин; он узнал Толстого и рассказал монахам, что в монастырь приехал граф Толстой. Настоятель Ювеналий послал монахов его разыскивать и просить пожаловать к нему. Два монаха явились к Толстому в номер и, кланяясь и называя его «ваше сиятельство», от имени настоятеля и старца Амвросия просили его перейти в первоклассную гостиницу, где, по словам Арбузова, все было обито бархатом.

«графа». «Сапожник, — пишет Арбузов, — был крайне удивлен, что граф не побрезговал быть в трапезной за столом с нищими, а потом ночевать в гостинице третьего разряда, где по стенам и на диване попадается немало клопов». С настоятелем Ювеналием Толстой начал разговор о том, как церковь извратила учение Христа, признавая власти, суды, казни, войны. Ювеналий отстаивал святость церкви.

Впоследствии Толстой так вспоминал о своей беседе с Ювеналием: «Сидим мы в келье настоятеля в креслах, разговариваем о христианстве, а за окном пильщики продольной пилой распиливают бревна на доски. Один наверху на бревнах, другой внизу под бревнами, и все время пилят, пилят, пилят.

— Вот это христиане настоящие, а не мы с вами, разговаривающие о христианстве, сидя в удобных креслах, — сказал Лев Николаевич настоятелю, указывая на пильщиков»63.

От настоятеля Толстой отправился к старцу Амвросию, у которого провел два часа, и у Амвросия опять начал разговор об искажении церковью учения Христа. Когда заговорили о казни террористов, убивших Александра II, и вспомнили Рысакова, который бросил первую бомбу под карету Александра II, не причинившую царю вреда, и затем в тюрьме, чтобы спасти свою жизнь, выдал всех своих сообщников, Амвросий назвал Рысакова «благоразумным злодеем». О будущей жизни Амвросий говорил, что в раю между святыми будет такое же различие в чинах, как и в здешней жизни; как здесь генералы, полковники, поручики, так и там будет.

«Амвросий, — записал Толстой в дневнике, — занят тем чином, который он заслуживает [в раю], и верит болезненно, бедный... — что-то натуральное, с чем можно сравнивать».

И Ювеналия и Амвросия Толстой уличил в незнании евангельских текстов, на которых церковь, искажая эти тексты, основывает догматы и свое право прощать грехи.

Бедно одетые богомольцы рассказывали Арбузову, что они по пять-шесть дней ожидают, чтобы получить «благоеловение» от отца Амвросия, а о богатых купцах из Москвы, Петербурга, Воронежа и других городов келейник сейчас же докладывает «старцу», и тет немедленно принимает их.

16 июня после обеда Толстой с Арбузовым направились в обратный путь через Калугу. Дорогой Толстой опять вступал в разговоры с прохожими.

Какой-то крестьянин (словно кухарка из «Плодов просвещения») рассказывал Толстому о времяпрепровождении господ: «Погляжу, наши господа встанут в обед, запрягай кататься, и пойдет кутерьма до разсвета. А наш брат работает, наложил бы, лошадь не везет».

«Работаешь, работаешь, не разгибаясь, придешь домой — есть нечего».

Увидав молоденькую девушку, пашущую поле, Толстой обратился к ней с обычным в то время приветствием: «Бог помощь, девушка!»; та отвечает: «Спаси Христос, дедушка». И затевается разговор: «Много ль тебе лет, девушка?» — «Пятнадцать». — «Давно уже пашешь?» — «Третье лето».

Где-то в пути Толстой встретился с партией отправляемых в Сибирь (или работающих) каторжников, закованных в кандалы. По-видимому, он заговорил с конвойными солдатами о том, что нельзя заковывать людей в кандалы, что Христос велел любить людей, а не мучить их, на что один из конвойных, как записал Толстой в дневнике, показывая на кандалы, сказал ему: «Это наш спокой». Без сомнения, Толстой не оставил без ответа эти слова конвойного, хотя и не записал свой ответ в дневнике.

В Калуге Толстой узнал от хозяина гостиницы, в которой он остановился, что в городе много сектантов — молокан, субботников, воздыханцев; стал их разыскивать, чтобы побеседовать с ними о вере. Он обратился к местным священникам, стоявшим на подворье; они указали ему церковь, в приходе которой, по их словам, жило много сектантов. Узнав адрес священника этого прихода, Толстой отправился к нему на квартиру. Священник рассказал ему, что дело сектантов разбиралось в калужском окружном суде, их оправдали, но судебный следователь опечатал принадлежащие им религиозные книги. Толстой, по своему обыкновению, заговорил со священником о том, что церковь искажает учение Христа, что по Евангелию должна быть любовь к людям и добрые дела. Но закоснелый в суевериях «поп» прямо сказал то же, что говорят в Оптиной пустыни, что «добрые дела — это пост, хождение в церковь, принятие попов» (запись в дневнике Толстого).

Вероятно, по указанию этого священника Толстой от него направился к сектанту Иконникову. Хозяина не оказалось дома, но Толстой узнал, что два его сына занимаются извозом и стоят ежедневно на определенной улице. Толстой отправился по указанному ему адресу и нашел там обоих сыновей Иконникова — «два брата, краснорожие, серьезные и добрые». Толстой тут же на улице начал с ними разговор о вере.

«Этр негодный попишка нас подвел», — сказал Иконников-сын. Беседа коснулась религиозных вопросов, и извозчик «говорил свободно и прекрасно», как записал Толстой в дневнике: «Что ж, вера вся одна... Лжеучителей почем познать? По плодам. В волчьей одежде. Внешнее очищает, а внутри исполнен скверны».

Но затем сектант «заробел». Толстой пригласил его прийти к нему в номер, чтобы побеседовать о вере более спокойно и основательно; извозчик обещал, но не приехал. Очевидно, напуганный преследованием сектант заподозрил провокатора в этом незнакомом ему старике, так настойчиво расспрашивающем его о вере.

Где-то Толстой разговаривал с другим сектантом, горшечником по профессии, от которого услыхал такие речи: «Попы только для наживы. Не то чтобы углубиться — они и писания-то не знают»64.

Затем Толстой отправился в Калужский окружной суд, где присутствовал на заседании, после чего записал в дневнике: «Все та же канитель. Бедняк украл полушубок. Его в арестантские роты на три года и девять месяцев». По окончании заседания Толстой говорил о деле сектантов с прокурором («либеральная озабоченная важность» — записал Толстой в дневнике), но не добился толку65.

«прелестной» (название книги не указано).

Вечером 18 июня Толстой с Арбузовым выехал из Калуги по железной дороге и в два часа ночи 19 июня был уже в Туле.

В конце июня, вспоминая свое путешествие, Толстой писал Тургеневу: «Паломничество мое удалось прекрасно. Я наберу из своей жизни годов пять, которые отдам за эти десять дней»66. То же писал Толстой Страхову в начале июля: «Я недавно сделал путешествие в Оптину пустынь и в Калугу, и очень мне было хорошо»67.

От посещения монастыря Толстой не вынес никаких отрадных впечатлений. Слепая наивная вера «старца» Амвросия и его грубое обывательское миросозерцание не удивили Толстого: так и должно было быть по церковному учению, представляющему собой, по мнению Толстого, вопиющее искажение христианства. Кроме того, Амвросий произвел на Толстого впечатление недалекого человека. В 1907 году художник М. В. Нестеров задал Толстому вопрос: казался ли ему старец Амвросий человеком большого ума? Толстой, помолчав, ответил: «Нет», — прибавив для смягчения своего отзыва, что Амвросий был очень добрый человек68.

Не удивило Толстого и пренебрежительное отношение монахов прославленной обители к бедному люду, с благоговением подходившему к воротам обители и возвращавшемуся разочарованным. Такое презрительное отношение к бедым богомольцам и пресмыкательство перед приезжавшими в монастырь богачами, это бьющее в глаза отступление духовенства от евангельского учения давно уже было известно Толстому.

доме69.

X

В июне 1881 года, после того как С. Л. Толстой выдержал экзамен на аттестат зрелости, дававший право на поступление в университет, в Ясной Поляне был окончательно решен вопрос о переезде осенью всей семьей в Москву.

План переезда в Москву после того как старшему сыну придет время поступать в университет, а старшую дочь нужно будет «вывозить в свет», давно уже обсуждался в семье Толстых. «Моя мать, сестра и я стремились в Москву подобно чеховским трем сестрам», — писал впоследствии С. Л. Толстой70.

С. А. Толстая стремилась к переезду в Москву и потому, что ей было скучно в Ясной Поляне, особенно по зимам, и потому, что ее начинала тяготить замкнутая семейная жизнь, исключительное общество мужа, отказавшегося от света и осуждавшего барскую жизнь, и тех немногих лиц, которые более или менее разделяли его взгляды. В том самом письме от 12 марта 1881 года, в котором Софья Андреевна сообщала сестре о семейном разладе, она писала: «Прошу бога, чтобы скорее кончилась эта жизнь слишком тесного кружка».

Являлось сомнение: не лучше ли будет для маленьких детей жить в деревне, чем в Москве? 3 февраля Софья Андреевна писала сестре: «Оставаться в деревне ни для кого не считаю хорошим, кроме разве четырех последних детей». В дальнейших письмах Софьи Андреевны о малышах даже не упоминается.

«...вчера я вернулся из Москвы, где я заболел, с таким отвращением ко всей этой праздности, роскоши, к нечестно приобретенным и мужчинами и женщинами средствам, к этому разврату, проникшему во все слои общества, к этой нетвердости общественных правил, что решился никогда не ездить в Москву. Со страхом думаю о будущем, когда вырастут дочери»71.

Спустя несколько лет, 25 марта 1879 года, он писал Н. Н. Страхову: «Жить в Петербурге или Москве — это для меня все равно, что жить в вагоне».

А. А. Толстой он писал в тот же день: «был эти дни в Москве и измучился, как всегда, от городской ужасной для меня суеты»72.

Несмотря на то, что жизнь в Москве противоречила не только всему его душевному складу, но и его миросозерцанию, Толстой все же решил вместе с семьей переехать в Москву. Сделал он это не только потому, что любил семью, что ему было бы тяжело разлучиться с ней, и что он все-таки надеялся на свое хотя бы незначительное нравственное влияние на своих семейных, но и по принципиальным соображениям. 5 мая 1881 года он записал в дневнике свою беседу о семье с В. И. Алексеевым. «Семья, — говорил Толстой, — это плоть». Бросить семью — это то же, что покончить самоубийством. «Семья — одно тело». Но служить нужно не семье, а «единому богу».

жене. Еще 3 марта 1881 года Софья Андреевна писала сестре: «Я решила во всяком случае ехать в Москву... Поеду летом, все устрою, все куплю, а в сентябре перееду, да и только».

Так и вышло. 1 июля 1881 года Софья Андреевна, взяв с собой только 12-летнего сына Леву, поехала в Москву с целью приобрести или снять особняк для всей семьи и купить необходимую мебель для гостиной и других комнат.

Но как только Софья Андреевна уехала, Толстой представил себе, как трудно будет для нее, стоявшей далеко от практической жизни, это новое и необычное дело. Глубокий идейный разлад, отдалявший Толстого от жены, вдруг отодвинулся на второй план, и он видел перед собой лишь любимого человека, попавшего в трудное положение, которому нужно помочь. 4 июля он пишет жене: «Пожалуйста, рассчитывай на меня. Я поеду и осмотрю, и доделаю, что ты не сделала»73. А Софья Андреевна писала 2 июля: «Пишу тебе, милый Левочка, усталая, после дня беготни по домам и квартирам. Как мне часто хочется с тобой побеседовать, а я себя чувствую беспомощной, и так страшно что-нибудь решать»74.

На другой день, 3 июля, Софья Андреевна сообщила, что она нашла «очень удобный и прекрасный и по месту и по расположению дом» в Денежном переулке (ныне Малый Левшинский переулок, д. 3), принадлежавший княгине Волконской. Этот дом и был ею снят, и семья Толстых провела в нем зиму 1881—1882 годов. Дом существует и в настоящее время.

XI

В мае 1881 года Тургенев говорил о Толстом литератору С. Н. Кривенко:

— Такого художника, такого первоклассного таланта у нас никогда еще не было и нет. Меня, например, считают художником, но куда же я гожусь сравнительно с ним! Ему в теперешней европейской литературе нет равного. Ведь он за что бы ни взялся, все оживает под его пером. И широка область его творчества — прямо удивительно! Будет ли это целая историческая эпоха, как в «Войне и мире», будет ли это отдельный современный человек с высшими духовными интересами и стремлениями, или просто крестьянин с его чисто русскою душою — везде он остается мастером. И барыня высшего круга выходит у него, как живая, и полудикарь-черкес; даже животных, вы посмотрите, как он изображает.

И Тургенев вспомнил, как когда-то давно они с Толстым прогуливались по лугу и увидали старую лошадь, и Толстой стал рассказывать ему, что думает эта старая лошадь (зарождение сюжета «Холстомера»)75.

«И в то же время, — продолжал Тургенев, — одинаково ему доступны и психическая сторона высокоразвитого человека и высшая философская мысль. Но что вы с ним поделаете? Весь с головою ушел в другую область — окружил себя библиями, евангелием чуть ли не на всех языках, исписал целую кучу бумаги. Целый сундук у него с этой мистической моралью и разными кривотолкованиями. Читал мне кое-что, — просто не понимаю его... «Это-то и есть самое дело»76.

6 июня Тургенев, направляясь из Спасского в Москву, заехал в Ясную Поляну77.

Толстой, отметив в дневнике, какие крестьяне приходили к нему в этот день, ни словом не упомянул приезд Тургенева. Из писем Тургенева Толстому от 21 июня и Толстого Тургеневу от 27 июня видно, что в этот приезд Тургенева Толстой говорил ему о своем предполагаемом путешествии в Оптину пустынь и по возвращении обещал съездить к Тургеневу в Спасское, а Тургенев просил Толстого привезти ему новое издание его сочинений, вышедшее в свет в 1880 году.

21 июня Тургенев писал Толстому:

«Любезнейший Лев Николаевич, надеюсь, что Вы благополучно совершили Ваше паломничество, и рассчитываю на исполнение Вашего обещания навестить меня. Я неделю тому назад вернулся из Москвы, дом приведен в порядок — и я теперь никуда с места не тронусь. Не забудьте привезти Ваши сочинения.

»78.

Толстой отвечал Тургеневу 27 июня:

«Очень хочется побывать у вас, дорогой Иван Сергеевич. Мне так было в последнее свидание хорошо с вами, как никогда прежде не было. И как ни странно это сказать, но я чувствую, что теперь только после всех перипетий нашего знакомства вполне сошелся с вами и что теперь я все ближе и ближе буду сходиться с вами». Далее Толстой обещал приехать в Спасское между 5 и 20 июля79.

Тургенев отвечал 4 июля:

«Любезнейший Лев Николаевич, вчера получил Ваше письмо и очень порадовался Вашему близкому посещению, — а также и тому, что Вы говорите о Вашем чувстве ко мне. Оно потому и хорошо, что общее, т. е. одинаковое и в Вас, и во мне»80.

— 9 и 10 июля.

В Спасском Толстой встретил поэта Я. П. Полонского, с которым у него еще со времени их встречи в Баден-Бадене в 1857 году установились дружеские отношения.

Полонский уже после смерти Тургенева написал воспоминания о своем пребывании у него в Спасском в 1881 году; в этих воспоминаниях он рассказывает и о приезде Толстого в Спасское81.

Толстой приехал в первом часу ночи, по ошибке на день раньше того дня, который был им указан в телеграмме, и Тургенев не мог выслать за ним лошадей; но когда приехал Толстой, Тургенев еще не ложился спать и писал. «Удивление и радость его, — пишет Полонский, — видеть графа у себя были самые искренние. В столовой появился самовар и закуска. Беседа наша продолжалась до трех часов пополуночи».

Толстой рассказывал, что он недавно ходил пешком в Оптину пустынь в простом крестьянском одеянии и обуви. Полонский не считал себя вправе передать то, что Толстой рассказывал о знаменитом монастыре. «Скажу только, — пишет Полонский, — что рассказ его был интересен и любопытен в высшей степени; в особенности любопытен психический анализ или характеристичный очерк двух оптинских пустынников или схимников».

«воздыханцах», которых преследовало правительство. Опасаясь, что и Толстой имеет то или другое отношение к правительству, сектанты не стали с ним разговаривать. Видел Толстой также и одну сектантскую «богородицу», и нашел в ней, «к немалому своему изумлению, очень подвижную, грациозную и поэтическую девушку, бледно-худощавую, с маленькими белыми руками и тонкими пальцами».

Что касается до положения нашего крестьянства, — пишет Полонский, — граф полагает, что крепостное право было школой, которая приучила его к терпению. Но что если все пойдет по-старому, через 25 лет 9/10 народа не будут знать, чем кормить своих детей.

Полонский описывает ту перемену, какую он нашел в Толстом более чем через двадцать лет после их последней встречи. «Я никогда, — пишет он, — в молодые годы не видал его таким мягким, внимательным и добрым и, что всего непостижимее, таким уступчивым. Все время, пока он был в Спасском, я не слыхал ни разу, чтоб он спорил. Если он с чем-нибудь и не соглашался, он молчал, как бы из снисхожденья. Так опроститься... Граф никому из нас не навязывал свой образ мыслей и спокойно выслушивал возражения Ивана Сергеевича. Одним словом, это был уже не тот граф, каким я когда-то в молодости знавал его», — не то с сочувствием, не то с сожалением замечает Полонский.

Возвратившись от Тургенева, Толстой записал в дневнике: «9, 10 июля. У Тургенева. Милый Полонский, спокойно занятый живописью и писанием, не осуждающий и — бедный — спокойный, Тургенев — боится имени бога, а признает его. Но тоже наивно спокойный, в роскоши и праздности жизни».

Сделанная Толстым в этих строках характеристика Тургенева: «боится имени бога, а признает его», принимая во внимание то значение, которое Толстой придавал понятию «бог», может быть понята только в том смысле, что Тургенев, отрицая религиозное понимание жизни, в то же время признает любовь основой жизни, в чем Толстой и видел сущность христианского учения. Такую же характеристику Тургенева Толстой развил в письме к А. Н. Пыпину от 10 января 1884 года82.

XII

13 июля Толстой вместе со старшим сыном отправился в свое самарское имение. Приехали на хутор 15 июля.

«детьми природы» — башкирами. По письмам к жене и по дневнику не видно, чтобы он что-нибудь читал за месяц, проведенный им на хуторе.

Еще с дороги 15 июля Толстой писал жене: «Мечтай жить на месте и писать». Затем, уже с хутора, он писал ей же 19 июля: «Работать все хочу начать и пробовал, но нейдет». 22 июля: «Писать все не начинал». 25 июля: «Я два последние дня два раза начинал Петину историю и все не могу попасть в колею»83.

Упоминаемый здесь Петя — брат Софьи Андреевны, Петр Андреевич Берс, редактировавший в 1881—1882 годах журнал «Детский отдых». Жена просила Толстого что-нибудь написать для журнала ее брата; Толстой решил для журнала П. А. Берса переработать одну из легенд, которую он слышал в 1879 году от В. П. Щеголенка. Эту-то переработку он в письме и называет «Петиной историей».

Однако работа над легендой в самарской степи не пошла, хотя Толстой и писал жене 25 июля: «Я надеюсь, что пойдет, и если пойдет, то будет хорошо».

Эта переработка народной легенды была начата еще в январе 1881 года, как это видно из пометы С. А. Толстой на одной из черновых рукописей. Но закончена была легенда только в конце этого года и была напечатана под заглавием «Чем люди живы».

«Меня ужасно тяготит наша разлука, хотя мне здесь очень хорошо». Затем 22 июля: «Мне очень хорошо здесь, как может быть хорошо без тебя и 6-ти с 3/4 детей»84 (Софья Андреевна была в то время беременна: 31 октября родился сын Алексей).

В ответном письме от 30 июля Софья Андреевна писала: «Я рада, что тебе физически хорошо в Самаре. Недаром, по крайней мере, эта разлука. Но тебе там и вообще интереснее, спокойнее, симпатичнее жизнь, чем дома. Это жалко, но это так»85.

Хозяйством Толстой почти не занимался, так как, кроме того, что он охладел к хозяйственным делам, он видел, что «все налажено так, как никогда не бывало».

Как и в прежние свои приезды на самарский хутор, Толстой внимательно вглядывался в народную жизнь. «Нищета здесь зимой была ужасная; теперь видны следы голода», — писал он Софье Андреевне 25 июля86. Как и в Ясной Поляне, Толстой оказывал материальную помощь нуждающимся крестьянам. 22 июля он писал жене: «Одно было бы грустно, если бы нельзя было помогать хоть немного, это то, что много бедности по деревням. И бедность робкая, сама себя не знающая»87.

«...Ты знаешь мое мнение о помощи бедным: тысячи самарских и всякого бедного народонаселения не прокормишь»88.

19 июля Толстой побывал в большом селе Патровке на молоканском молитвенном собрании, слушал их толкование Евангелия и сам выступал со своим толкованием.

В Патровке Толстой встретился с известным исследователем русского сектантства и старообрядчества А. С. Пругавиным, который произвел на него впечатление «очень интересного, степенного человека». В то время передовая русская интеллигенция придавала большое значение изучению сектантства и старообрядчества. Считалось, что если сектанты стоят в оппозиции к православной церкви, то под влиянием революционной пропаганды они могут встать в оппозицию и к царской власти. Многие журналы, как «Отечественные записки», «Дело», «Слово», «Русская мысль», охотно печатали статьи о сектантах. (Толстой отметил в дневнике появление в «Отечественных записках» — 1881 год, № 4 и 5 — статьи Федосеевца «Программа вопросов для собирания сведений о русском сектантстве»).

По окончании молитвенного собрания за чаем началась непринужденная беседа Толстого с молоканами. «Толстой, — вспоминает А. С. Пругавин, — принимал в этой беседе самое живейшее, деятельное участие и предлагал множество вопросов, видимо, стараясь уяснить себе религиозные воззрения молокан и их отношение к разным явлениям жизни»89.

«обчественный» обед для всех участвовавших в собрании, устроенный молоканами в складчину. Обед, состоявший из девяти блюд, продолжался долго, и Лев Николаевич, посаженный хозяевами, по выражению молокан, «в самый корень», «весь обед не переставая с большим подъемом вел самые оживленные прения по религиозным вопросам».

«С удовольствием, — вспоминает А. С. Пругавин, — почти с наслаждением, наблюдал я за беседой Льва Николаевича с молоканами, следил за его спорами с ними, невольно любуясь его непринужденностью, его необыкновенной способностью просто, естественно затронуть самые задушевные верования этих людей, завладеть их вниманием, вызвать в них глубокий, горячий интерес и сочувствие. При этом он ни на минуту не переставал быть самим собой, и в его отношении к крестьянам ни разу не промелькнуло ни малейшей тени, не проскользнуло ни одного штриха, которые бы указывали на то, что он не прочь, что называется, «подлаживаться», «подделываться» к мужику... И они — эти серые, степные мужики с «корявыми шеями», с заскорузлыми руками, охотно, доверчиво и трогательно раскрывали перед ним свою душу»90.

После обеда Толстой пошел на заседание волостного суда. Хотя дела разбирались незначительные, но Толстой, как вспоминает А. С. Пругавин, «внимательно прислушивался и присматривался к тому, что происходило вокруг». По окончании заседания он на крыльце волостного правления вступил в разговор с крестьянами. Он спрашивал: «случаются ли магарычи? есть обычай угощать судей? много ли водки выпивают во время суда? и т. д.»91

В течение дня Толстой несколько раз беседовал с А. С. Пругавиным, расспрашивая его о впечатлениях, вынесенных им от знакомства с русскими сектантами. Особенно заинтересовал Толстого свободомыслящий тверской крестьянин В. К. Сютаев, проповедывавший «любовь и братство всех людей и народов и полный коммунизм имущества»92.

«Все это так интересно, что я готов при первой возможности съездить к Сютаеву, чтобы познакомиться с ним»93.

Вечером в тот же день Толстой писал жене: «Весь день провели очень интересно. На собрании была беседа об Евангелии. Есть умные люди и удивительные по своей смелости»94.

Через два дня, 21 июля, к Толстому на его хутор для продолжения беседы приехали двое молокан-руководителей и вместе с ними А. С. Пругавин. Толстой усадил Пругавина на кровать «деревянную и шатающуюся», а сам поместился на своем чемодане, поставив его ребром. Молокане заняли деревянные табуреты и сейчас же начали разговор о вере. Молокане хотели уяснить себе религиозные взгляды Толстого, и Толстой прочитал им толкование Нагорной проповеди из своего «Краткого изложения Евангелия», рукопись которого он захватил с собой из Ясной Поляны. Чтение продолжалось до самого обеда. «Горячо слушают», — записал Толстой в дневнике. То же подтверждает и А. С. Пругавин в своих воспоминаниях: «Молокане слушали с затаенным дыханием, боясь пропустить хоть одно слово»95. «...Серьезность, интерес и здравый, ясный смысл этих полуграмотных людей удивительны», — писал Толстой Софье Андреевне на другой день96.

Толстой побывал также в деревне Гавриловке у сектанта-субботника, где ему было «очень интересно», как писал он жене в том же письме.

XIII

«милый друг», «милый, милый друг Соня», «душенька», «голубушка», «душа моя».

Толстой чувствует себя виноватым в том, что за последнее время, увлеченный своей работой, мало помогал жене в ее делах. 2 августа он пишет ей: «Ты не поверишь, как меня мучает мысль о том, что ты через силу работаешь, и раскаяние в том, что я мало (вовсе) не помогал тебе. Вот уже на это кумыс был хорош, чтобы заставить меня спуститься с той точки зрения, с которой я невольно, увлеченный своим делом, смотрел на все. Я теперь иначе смотрю. Я все то же думаю и чувствую, но я излечился от заблуждения, что другие люди могут и должны смотреть на все, как я. Я много перед тобой был виноват, душенька, — бессознательно, невольно виноват, ты знаешь это, но виноват. Оправдание мое в том, что для того чтобы работать с таким напряжением, с каким я работал, и сделать что-нибудь, нужно забыть все. И я слишком забывал о тебе и каюсь. Ради бога и любви нашей как можно береги себя. Откладывай побольше до моего приезда; я все сделаю с радостью, и сделаю недурно, потому что буду стараться»97.

Но возможна ли согласная семейная жизнь при той полной противоположности миросозерцании, которая была вполне очевидна и ему и его жене? Ведь Толстой даже за тысячу верст от Ясной Поляны не мог забыть о том неправильном воспитании, какое получила его дочь Татьяна. Он невольно, как и раньше, не мог не сравнивать праздную жизнь своей дочери с трудовой жизнью дочери В. И. Алексеева, Лизы, которую он наблюдал ежедневно. Узнав о том, что Таня будет участвовать в любительском спектакле у баронессы Менгден, Толстой 31 июля пишет Софье Андреевне: «Весело ли ей [Тане] было у Менгденов? Посмотрела бы она, как Лиза помогает матери: гладит, и масло бьет, и за цыплятами лазит по крышам»98.

Разрешению мучивших его вопросов о своей дальнейшей жизни с семьей помогло Толстому наблюдение над жизнью его друзей, В. И. Алексеева и А. А. Бибикова. 6 августа он писал

Софье Андреевне: «Ничто не может доказать яснее невозможность жизни по идеалу, как жизнь и Бибикова с семьей и Василия Ивановича. Люди они прекрасные, всеми силами, всей энергией стремятся к самой хорошей, справедливой жизни, а жизнь и семьи стремятся в свою сторону, и выходит среднее. Со стороны мне видно, как это среднее, хотя и хорошо, как далеко от их цели. То же переносишь на себя и научаешься довольствоваться средним».

«среднее» видел Толстой и «в молоканстве» и даже «в народной жизни, особенно здесь»99.

И с этой мыслью о том, что ему не удастся вполне осуществить в Ясной Поляне свой идеал жизни и что в результате всех его усилий получится только нечто среднее между его идеалом, с одной стороны, и требованиями семьи и окружающей жизни, с другой, Толстой 13 августа уехал с своего самарского хутора в Ясную Поляну. В. И. Алексеев проводил его до Самары и, расставаясь с ним, расплакался.

В Самаре Толстой еще раз виделся с А. С. Пругавиным.

Проезжая через станцию Ряжск, Толстой узнал, что на железной дороге был раздавлен поездом какой-то человек и что такие несчастья случаются каждый месяц. И он делает запись в дневнике: «Все машины к чёрту, если человек». Здесь Толстой впервые выразил ту мысль, которую он впоследствии неоднократно высказывал в своих статьях: что все приобретения культуры только тогда хороши, когда они не ведут к гибели человеческих жизней.

17 августа Толстой вернулся в Ясную Поляну. Он застал «полон дом» молодежи, приехавшей участвовать в любительском спектакле. Контраст между только что покинутой им простой, естественной, трудовой жизнью самарских «детей природы» и пустым времяпрепровождением светской молодежи так бросался в глаза, что Толстой в тот же день записал в дневнике: «Лихо за свои гроши. Дрожишь за Таню» (он боялся какого-либо светского увлечения его дочери). Затем 18 августа: «Театр, пустой народ»; 22 августа: «Из жизни вычеркнуты 19, 20, 21».

XIV

В 1894 году в предисловии к русскому переводу сочинений Ги де Мопассана Толстой писал:

«Кажется, в 1881 году Тургенев, в бытность свою у меня, достал из своего чемодана французскую книжечку под заглавием «Maison Tellier» [«Дом Телье»] и дал мне.

— Прочтите как-нибудь, — сказал он как будто небрежно, точно так же, как он за год перед этим дал мне книжку «Русского богатства», в которой была статья начинающего Гаршина. Очевидно, как и по отношению к Гаршину, так и теперь он боялся в ту или другую сторону повлиять на меня и хотел знать ничем не подготовленное мое мнение.

— Это молодой французский писатель, — сказал он, — посмотрите, недурно; он вас знает и очень ценит, — прибавил он, как бы желая задобрить меня. — Он, как человек, напоминает мне Дружинина. Такой же, как и Дружинин, прекрасный сын, прекрасный друг, un homme d’un commerce sûr [человек, на которого можно положиться], и, кроме того, он имеет сношения с рабочими, руководит ими, помогает им. Даже и своим отношением к женщинам он напоминает Дружинина...

отдавал все свои силы, не только потеряла для меня прежде приписываемую ей важность, но стала прямо неприятна мне по тому несвойственному месту, которое она занимала в моей жизни и занимает вообще в понятиях людей богатых классов»100.

Тургенев много рассказывал о современных французских писателях: Флобере, Золя, Доде, Гонкурах, Мопассане и др. Как записал С. Л. Толстой, Тургенев «не одобрял преднамеренный реализм, слог и язык Золя», Гонкуров «не считал даровитыми» и выше других ставил Флобера и Мопассана.

Когда разговор зашел о Шекспире, Тургенев, как он делал это много раз прежде, старался внушить Толстому все величие Шекспира, указывая «на истинно драматические положения, в которые Шекспир ставит своих героев». «Истинно драматические положения, — так приблизительно говорил он, — возникают не тогда, когда добродетельные люди борются с злыми, как в мелодраме, или когда люди страдают от внешних бедствий... Драматические положения возникают тогда, когда страдание неизбежно вытекает из характеров людей и их страстей. В драмах Шекспира мы находим именно такие положения».

Оригинальное мнение высказал Тургенев о Достоевском. «Знаете, — говорил он, — что такое обратное общее место? Когда человек влюблен, у него бьется сердце, когда он сердится, он краснеет и т. д. Это все общие места. А у Достоевского все делается наоборот. Например, человек встретил льва. Что он сделает? Он, естественно, побледнеет и постарается убежать или скрыться... его герои — в бреду, в исступлении, в лихорадке. Ведь этого не бывает»101.

Несомненно, что Толстой принимал деятельное участие во всех этих беседах, но его суждения не были записаны его сыном.

В этот день в Ясной Поляне в числе гостей присутствовал Л. Д. Урусов. Обращаясь к Тургеневу, он горячо доказывал правоту миросозерцания Толстого и, в частности, правильность его перевода начала первой главы Евангелия от Иоанна, которое Толстой передавал словами: «Началом всего стало разумение жизни. Разумение жизни стало вместо бога». Все более разгорячаясь, Урусов незаметно для себя все более сползал со стула и, наконец, упал на пол «с вытянутой вперед рукой и грозяще приподнятым указательным пальцем. Нисколько не смутившись, он, сидя на полу и жестикулируя, продолжал начатую фразу»102. Все рассмеялись, кроме Толстого; Урусов поднялся и тоже стал смеяться.

Так передают этот эпизод оба старшие сына Толстого. Но сам Толстой, вспоминая этот случай в беседе с Г. А. Русановым 24 августа 1883 года, излагает спор Урусова с Тургеневым в гораздо более серьезном виде. На вопрос Русанова, атеист ли Тургенев, Толстой отвечал: «Вполне!» — и затем продолжал:

«В последний раз, как он был у меня, вот в этой самой комнате, на него горячо напал по этому поводу один знакомый мой, человек верующий... ... Такое страдание выражалось на его лице! Заткнув уши, он кричал: «Не говорите, не говорите, зачем вы меня мучаете!» Да, жалко было видеть такого старика, боящегося смерти. Противно как-то... Тургенев хороший человек, огромный ум, гуманный... я люблю его, но жаль его...»103

— кадриль. Кто-то спросил Тургенева, продолжают ли теперь во Франции танцевать старую кадриль, или она совершенно вытеснена непристойным канканом. Тургенев отвечал, что старый канкан — совсем не тот непристойный танец, который танцуют в кафешантанах; это — приличный и грациозный танец. И Тургенев пригласил за даму двенадцатилетнюю Машу Кузминскую «и, заложив пальцы за проймы жилета, по всем правилам искусства, мягко отплясал старинный канкан с приседаниями и выпрямлением ног. Кончился этот танец тем, что он упал, но вскочил с легкостью молодого человека. Все хохотали, в том числе он сам, но было как будто немного совестно за Тургенева»104.

А Толстой, находившийся в те дни в особенно серьезном настроении, записал в дневнике: «Тургенев — cancan. Грустно».

Это единственная запись в дневнике Толстого о его последней встрече с Тургеневым.

XV

24 августа С. А. Толстая уехала в Москву, чтобы устроить снятую квартиру в Денежном переулке и заказать мебель для гостиной. 26 августа она писала в Ясную Поляну: «Я выношу. отлично свои труды»105. А Толстой между тем 27 августа писал в дневнике: «Соня в Москве. Покупки. Делать то, что не нужно, грех». И имея в виду какой-то неизвестный нам случай, Толстой сравнивает с этим случаем хлопоты жены об устройстве гостиной и пишет: «Разбранить человека за портрет государя навыворот и гостиную купить — одинаково безумно и ведет к злу».

Пробовал Толстой продолжать легенду «Чем люди живы», но работа плохо подвигалась. Софье Андреевне он писал 26 августа: «Я вчера целое утро писал Петину историю и все не могу кончить»106. Затем в дневнике записал 30 августа: «Пытаюсь работать с начала — тяжело»; 2 сентября: «Умереть часто хочется. Работа не забирает».

«Нелюбви много в народе», — записал он в дневнике.

О своем душевном состоянии Толстой в начале сентября писал в совокупном письме А. А. Бибикову и В. И. Алексееву: «Я попал сюда в страшный сумбур — театр, гости, суета, и странно — ушел в себя и чувствовал и чувствую себя лучше, чем когда-нибудь. Несогласие мое с окружающей жизнью больше и решительнее, чем когда-нибудь; и я все яснее и определеннее вижу свою роль и держусь ее. Смирение и сознание того, что все, что мне противно теперь, есть плод моих же ошибок и потому прощение других и укоризна себе».

О проекте установления образа жизни семьи на «среднем» уровне между идеалом — с одной стороны, и окружающей жизнью и требованиями семьи — с другой, здесь нет и помину. Очевидно, что проект этот, теоретически выработанный Толстым на просторе самарских степей, при первом столкновении с действительностью разлетелся впрах.

И далее Толстой писал: «Сережа уехал уж в Москву, мы переезжаем 15-го. Я не могу себе представить, как я буду там жить»107.

Жизнь в Москве рисовалась Толстому в самых мрачных красках. Но действительность превзошла все его ожидания.

1 Илья Толстой. Мои воспоминания. М., 1933, стр. 139.

2 Письма С. А. Толстой к Т. А. Кузминской полностью не опубликованы; хранятся в Отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого в Москве. Выдержки из них печатались в нескольких работах по Толстому.

3 В. И. . Воспоминания. — «Летописи Гос. литературного музея», кн. 12. М., 1948, стр. 285—286.

4 Полное собрание сочинений, т. 76, стр. 114. — Здесь и далее ссылки на издание: Л. Н. Толстой. Полное собрание сочинений (в девяноста томах). М., Гослитиздат, 1928—1958.

5 — Письма Толстого к Н. Н. Страхову, почти все недатированные, датируются на основании карандашных пометок Страхова на оригиналах писем, воспроизводящих, очевидно, даты почтовых штемпелей отправления, проставленных на конвертах писем.

6 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 44—52.

7 Этот отрывок появляется в печати впервые.

8 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 57.

9 Записки И. М. Ивакина. — «Лит. наследство», т. 69, кн. 2, 1961, стр. 59.

10 «К. П. Победоносцев и его корреспонденты», т. I, полутом 1. М. — Пг., 1923, стр. 47—48; там же и факсимиле этого письма.

11 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 60—61.

12 С. А. Толстая. Моя жизнь. Машинописная копия, тетр. 3, стр. 668, Отдел рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.

13 «Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым». СПб., 1914, стр. 271—272. — Тяжелые слухи о казни первомартовцев, о которых упоминает Страхов, состояли, вероятно, в рассказах о том, как один из приговоренных, Тимофей Михайлов, вследствие непрочности веревки, на которой он был повешен, дважды падал на эшафот с петлей на шее. По словам очевидцев, в толпе, окружавшей эшафот (казнь совершалась публично), послышались восклицания: «Надобно его помиловать!» — Простить его нужно!» — «Нет такого закона, чтобы вешать сорвавшегося!» — «Тут перст божий!» (сб. «1 марта 1881 г.». М., Изд-во политкаторжан, 1933, стр. 212).

14 «Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым», стр. 280.

15 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 58—59.

16 Лев Никифоров. Сютаев и Толстой. — «Голос минувшего», 1914, № 1, стр. 144.

17 Михайловский. Литературные воспоминания и современная смута, т. I. СПб., 1900, стр. 214.

18 Неопубликованное письмо С. А. Толстой к Т. А. Кузминской от 3 марта 1881 г., хранится в Отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.

19 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 61.

20

21 Д. Г. Венедиктов. Палач Иван Фролов и его жертвы. М., 1930. — В. Ф. Духовская, жена начальника Московского военного округа С. М. Духовского, писала в своих воспоминаниях: «Всех убийц присудили к повешению и выписали для казни единственного палача в России, живущего в Москве» (Варвара Духовская

22 И. И. Попов. Минувшее и пережитое, т. I. Изд-во «Колос», 1924, стр. 74—76. — Другие записи слушателей лекции Соловьева приведены в статье: П. Щ[еголев]. Событие 1 марта и В. С. Соловьев. — «Былое», 1906, № 3, стр. 48—55, и в другой статье того же автора — «Событие 1 марта и Владимир Соловьев». — «Былое», 1918, № 4—5 (32—33), стр. 330—336.

23 — За свою лекцию В. С. Соловьев не подвергался никаким преследованиям; однако он счел за лучшее прекратить чтение лекций в Петербургском университете и уехал из Петербурга.

24 С. А. Берс. Воспоминания о графе Л. Н. Толстом. Смоленск, 1893, стр. 35.

25 Полное собрание сочинений, т. 48, стр. 324.

26 С. А. Берс

27 «Дневники С. А. Толстой. 1860—1891». М., 1928. стр. 133.

28 Этот рассказ С. А. Толстой об ее отказе от переписки «Исследования догматического богословия» я слышал от нее в 1909 году.

29 С. А. Толстая

30 Полное собрание сочинений, т. 55, стр. 164.

31 Александр Никифорович Дунаев (1850—1920) — близкий знакомый Толстого, разделявший в некоторой степени его взгляды.

32 Полное собрание сочинений, т. 55, стр. 176.

33 С. А. . Моя жизнь, тетр. 3, стр. 652—653.

34 А. Ф. Кони. Избранные произведения, т. 2. «Лев Николаевич Толстой». М., Гос. изд-во юрид. лит-ры, 1959, стр. 269.

35 «Летописи Гос. лит. музея», кн. 12. М., 1948, стр. 272—273.

36

37 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 3 декабря 1906 г. — Отдел рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.

38 Т. А. Кузминская. Моя жизнь дома и в Ясной Поляне. Тульск. обл. изд-во, 1958, стр. 251.

39

40 «Летописи Гос. лит. музея», кн. 12, стр. 272—273.

41 Полное собрание сочинений, т. 49, стр. 37—38.

42 Учитель детей Толстого И. М. Ивакин в своих воспоминаниях пишет, как на слова Софьи Андреевны (по поводу «Анны Карениной»). «Ведь ты теперь считаешься первым» — Толстой «с раздражением» ответил: «Ах, оставь, матушка, пожалуйста. До сих пор я только белиберду писал» («Лит. наследство», т. 69, кн. 2, стр. 38—39).

43 «Записки христианина» напечатаны в Полном собрании сочинений, т. 49, стр. 7—21.

44 —58.

45 С. А. Толстая. Моя жизнь, тетр. 3, стр. 666.

46 «Летописи Гос. лит. музея», кн. 12, стр. 304.

47 «Лит. наследство», т. 69, кн. 2, стр. 35, 43.

48 С. Л. Толстой. Очерки былого. М., 1956, стр. 68. — И. М. Ивакин рассказывает в своих воспоминаниях, что С. Л. Толстой обозвал «чепухой» сделанный отцом перевод начала Евангелия от Иоанна, которому Толстой приписывал особенную важность («Лит. наследство», т. 69, кн. 2, стр. 43). Впоследствии С. Л. Толстой, приготовляя к печати записки И. М. Ивакина, счел нужным к этому месту сделать следующее примечание: «Это — легкомысленное суждение семнадцатилетнего юноши. Впоследствии С. Л. Толстой был другого мнения о трудах своего отца» (там же, стр. 112).

49 Подробности этого возмутительного дела, тянувшегося 13 лет — с 1864 по 1877 год. изложены в статье Е. Н. Седовой «Борьба помещичьих крестьян центрально-черноземных губерний за землю в 1861—1865 годах». — «Вопросы истории», 1956, № 4, стр. 124.

50 «Воспоминания» В. И. Алексеева, содержащие ценный материал Для характеристики миросозерцания Толстого и для изучения его жизни в 1877—1881 годах, напечатаны в «Летописях Гос. лит. музея», кн, 12, стр. 236—325.

51 «Московские ведомости», 14 апреля 1881 г., № 102.

52 Записи Толстого в дневнике 12 и 15 мая 1881 г.; дневниковые записи на отдельных листах. — Полное собрание сочинений, т. 49, стр. 35—36, 135—137.

53 Н. Н. Страхов— «Русь», 1881, № 23, 24, 25, 27. Перепечатан»: в книге: Н. Страхов. Борьба с Западом в нашей литературе, кн. 2. Изд. 3. Киев, 1897, стр. 50—90.

54 «Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым», стр. 276.

55 И. М. . Записки. — «Лит. наследство», т. 69, кн. 2, стр. 31.

56 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 62.

57 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 63—64.

58 Напечатано в Полном собрании сочинений, т. 63, стр. 67—69.

59 «Граф Л. Н. Толстой. Воспоминания С. П. Арбузова, бывшего слуги гр. Л. Н. Толстого».

60 Дневник путешествия Толстого в Оптину пустынь напечатан в т. 49 Полного собрания сочинений, стр. 138—147.

61 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 285—286.

62 С. А. Толстая— «Толстовский ежегодник 1913 года». СПб., 1913, стр. 5.

63 Х. Н. Абрикосов. Двенадцать лет около Толстого. — «Летописи Гос. лит. музея», кн. 12. М., 1948, стр. 397.

64 В названной книге Арбузова (стр. 98—100) рассказывается, что несколько калужских молокан приходили к Толстому в номер беседовать о вере, но слова Толстого в этой беседе приведены в извращенном виде. Толстой будто бы упрекал молокан за отступление от православия, чего, конечно, не могло быть.

65 «Калужских губернских ведомостей» за 1881 год, а также «Калужских епархиальных ведомостей» за тот же срок не дал никаких сведений о разборе дела сектантов в Калужском окружном суде. В Алфавите дел Калужского окружного суда за 1880 и 1881 годы, хранящемся в Историческом архиве Калужской области, дел на фамилии калужских сектантов, упоминаемых в дневнике Толстого, также не найдено. Возможно, что судебного дела против сектантов не возбуждалось и судебный следователь опечатал их книги собственной властью.

66 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 70.

67 Там же, стр. 72.

68 М. В. Нестеров

69 А. Ф. Кони в одно из своих посещений Ясной Поляны слышал рассказ Толстого про его «путешествие с богомольцами к русским обителям, кажется, в Киев или в Оптину пустынь, — причем спутники считали его за своего и потому не стеснялись его присутствием — С тонким юмором рассказывал он мне про презрительные отзывы о «господишках», которые ему приходилось слышать в пути и на постоялых дворах» (А. Ф. Кони. Избранные произведения, т. 2. М., 1959, стр. 260. — В Киев Толстой пешком не ходил, а ездил по железной дороге в 1879 г.).

70 Толстой. Вступительная статья к «Запискам» И. М. Ивакина. — «Лит. наследство», т. 69, кн. 2, стр. 21.

71 Письмо напечатано в Полном собрании сочинений, т. 61, стр. 281, с неправильной датой: «1872 г. марта 31».

72 Полное собрание сочинений, т. 62, стр. 476.

73

74 С. А. Толстая. Письма к Л. Н. Толстому. М., 1936, стр. 162

75 См.: «Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1855 по 1869 г.» М., 1958, стр. 59.

76 — «Ист. вестник», 1890, № 2, стр. 275—276.

77 Дата указана в неопубликованном письме Т. А. Кузминской к А. М. Кузминскому от 6 июня 1881 г., где сказано: «Сегодня в тот дом приеэжают Тургенев и Урусов». Письмо хранится в Отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого («тот дом» — так в Ясной Поляне называли каменный флигель, в котором летом большею частью проживала семья Кузминских).

78 «Толстой и Тургенев. Переписка». М., 1928, стр. 98.

79 Полное собрание сомнении, т. 63, стр. 69—70.

80 «Толстой и Тургенев. Переписка», стр. 100.

81 «И. С. Тургенев у себя» были напечатаны в № 1—8 журнала «Нива» за 1884 год; перепечатаны под заглавием «И. С. Тургенев у себя в его последний приезд на родину» в книге: Я. Полонский. На высотах спиритизма. СПб., 1889, стр. 477—596.

82 Напечатано в Полном собрании сочинений, т. 63, стр. 149—150.

83 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 292, 294, 296, 298.

84

85 Там же, стр. 297.

86 Там же, стр. 298.

87 Там же, стр. 296.

88 Там же, стр. 297.

89 Пругавин. О Льве Толстом и о толстовцах. М., 1911, стр. 44.

90 А. С. Пругавин—52.

91 Там же, стр. 53.

92 Там же, стр. 58.

93 Там же, стр. 57—59.

94 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 293—294.

95 Пругавин. Указ. соч., стр. 62.

96 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 296

97 Там же, стр. 304—305.

98

99 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 306.

100 Полное собрание сочинений, т. 30, стр. 3—4.

101 С. Л. Толстой—316.

102 Илья Толстой. Мои воспоминания, стр. 130—131.

103 Г. А. Русанов—25 августа 1883 г.). — «Толстовский ежегодник 1912 г.». М., 1912, стр. 55—56.

104 С. Л. Толстой. Очерки былого, стр. 314—315.

105 С. А. . Письма к Л. Н. Толстому, стр. 171.

106 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 308.

107 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 76.

Раздел сайта: