Гусев Н. Н.: Л. Н. Толстой. Материалы к биографии с 1881 по 1885 год
Глава третья. "Исповедь". "В чем моя вера?"

Глава третья

«ИСПОВЕДЬ». «В ЧЕМ МОЯ ВЕРА?»

(1882—1884)

I

В одном из писем к Толстому, относящемся к марту 1882 года, редактор журнала «Русская мысль» С. А. Юрьев писал: «Прочтенное Вами вчера произвело на меня очень сильное впечатление. Надо попытаться напечатать в моем журнале Ваше рассуждение». 1

Это была работа Толстого, написанная в 1879—1880 годах и получившая впоследствии название «Исповедь».

Далее Юрьев сообщал, что он забыл взять с собой рукопись Толстого, и просил прислать ее, чтобы сдать в набор.

Толстой поспешил приготовить рукопись к печати для журнала Юрьева.

В архиве Толстого сохранились первый автограф «Исповеди» и две последовательные копии с него. Возможно, что обе эти копии были изготовлены тогда, когда встал вопрос о печатании в «Русской мысли».

«Исповедь» писалась в несколько приемов, и задача, которую ставил перед собой автор, изменялась. Первоначально обдумывая план своей новой работы, Толстой представлял себе ее содержание только как историю своих религиозных исканий. На обложке первой редакции «Исповеди» рукой Толстого набросан следующий план нового произведения:

Жизнь остановилась.
Страдания и смерть.
Гора — пропасть.
Ужас путника.
Как это со мной сделалось понемногу.
Справки с знаниями, с верою (она отброшена).
Оглядываюсь на сверстных. Соломон, Шопенгауэр.
Оглядываюсь чувством на человечество.

Вера — дела.
Облегчение, отдых, можно жить.

Что ж они говорят — богословия.
Исторический обзор.
Так Евангелие как. Оно свет людей, утоливших меня.
Как его читать.
Евангелие — критич[ески].
Вывод2.

Первые наброски будущей «Исповеди», относящиеся к 1875 году, были написаны согласно этому плану. Из этих набросков сохранилась только часть — те листы, которые затем вошли в первую редакцию произведения.

Позднее, в 1879 году, у Толстого явилась мысль описать свою прошлую жизнь, но описать ее таким образом, чтобы, как писал он Страхову 2 ноября, «возбудить к своей жизни отвращение всех читателей»3. Согласно этому замыслу, первая редакция «Исповеди» была начата с биографических подробностей детских лет автора — характеристики отца, матери и теток-воспитательниц.

Подготовляя рукопись к печати, Толстой включил в нее также воспоминания о некоторых событиях, оставивших наиболее заметные следы в его внутренней жизни.

На полях одной из черновых редакций «Исповеди» написаны следующие наметки плана, большая часть которых была развита в данной редакции, а некоторые — в последующих:

«В это время гильотина. Что-то екнуло, но ничего не нашел и продолжал жить по-старому, только стал искать в массах народа».

«Убиться не по причине рассуждений, а тоска».

«Дело разума только одно — понять и объяснить жизнь».

«Бог. Церковь Хомякова. Мне открылся бог (на пне)».

«Труд восстановить бога, чистого от наслоений церкви».

«Сам бог уничтожался»4.

Подготовка к печати будущей «Исповеди» — того произведения, в которое автор вложил так много своих самых задушевных мыслей и чувств, — оживила Толстого. 7 апреля он уехал на несколько дней в Ясную Поляну уже не с «разбитыми нервами», как раньше, а в бодром душевном состоянии.

На другой день по приезде, 8 апреля, Толстой писал Софье Андреевне, что, выйдя утром, в 11 часов, он «опьянел от прелести утра. Тепло, сухо, кое-где с глянцем тропинки, трава везде то шпильками, то лопушками лезет из-под листа и соломы; почки на сирени; птицы поют уже не бестолково, а уж что-то разговаривают, а в загишье, на углах домвв везде и у навоза жужжат пчелы... Нет ни городовых, ни мостовой, ни извозчиков, ни вони, и очень хорошо».

«Летали далеко от меня и мало, ни разу не выстрелил, но много, как всегда, религиозно думал и слушал дроздов, тетеревов, мышей по сухим листьям, собачий лай за засекой, выстрелы ближние и дальние, филина, — даже Булька на него лаяла, — песни на Груманте5. Месяц взошел с правой стороны из-за туч; дождался, пока звезды видны, и поехал домой»6.

Много яснополянских крестьян приходило к Толстому со своими нуждами, и, как писал он жене 10 апреля, «всем он был как будто нужен».

Незадолго до этого умер старый слуга Толстых Алексей Степанович Орехов — тот самый «Алеша», который был с Толстым на Кавказе и в Севастополе и описан в «Казаках» под именем Ванюшки. У сестры его жены Варвары Михайловой вышла распря с его племянником из-за наследства, Толстой ходил их мирить. «Удивительно, — писал он жене 10 апреля, — как нужно им доброе слово. Она горячилась, горячилась и вдруг затихла». А потом муж этой женщины приходил к Толстому и рассказал: «Она теперь успокоилась, говорит: граф с меня десять пудов снял»7.

II

8 апреля на имя С. А. Толстой в Москве были присланы корректуры «Исповеди», которые она сейчас же отправила Льву Николаевичу. Толстой получил их 10 апреля и, не желая задерживать печатание, 13-го выехал в Москву.

Сохранились три, правленные Толстым, корректуры «Исповеди» в гранках.

Правка была очень значительная. Целые абзацы вычеркивались и заменялись другими или вовсе исключались. Были выкинуты многие чисто автобиографические подробности, в том числе весь первый абзац об отце, матери, тетках и о переезде всей семьи в Казань. Вследствие таких вычеркиваний рассказ Толстого в этой части в значительной степени утратил свою задушевность и интимность, которыми он отличался в первой редакции. Взамен этого более рассказывается об отношении к вере и об исканиях смысла жизни. Толстой говорит о своей поездке за границу, чего не было в первой редакции; точнее и подробнее излагает свое отношение к науке; перерабатывает и дополняет главы о народной вере и об исканиях бога, затем — о столкновениях с церковью по вопросу об отношении к другим вероисповеданиям.

Не забыта и художественная отделка произведения. Восточная притча о путнике в колодце, кратко изложенная в первоначальной редакции, превращается теперь в небольшой, но художественно законченный рассказ, так же как и легенда о Будде.

Произведение получает заглавие: «Вступление к ненапечатанному сочинению». Во второй корректуре появилось было иное название: «Как я потерял смысл жизни и в чем нашел его», но заглавие это тут же вычеркивается автором. Последние строки работы: «Что я нашел в этом [церковном] учении ложного, что я нашел истинного и к каким выводам я пришел — составляет следующие части сочинения, которое, если оно того стоит и нужно кому-нибудь, вероятно, будет когда-нибудь и где-нибудь напечатано»8.

Здесь Толстой разумел свои работы «Исследование догматического богословия» и «Соединение и перевод четырех Евангелий». Будучи вполне уверен, что обе эти работы нужны людям, Толстой спокойно ждал того времени, когда они будут «где-нибудь напечатаны». И он дождался этого времени.

Окончив чтение корректур «Исповеди», Толстой написал заключение ко всему произведению, в котором рассказал виденный им «на днях» сон.

«Сон этот, — писал Толстой, — выразил для меня в сжатом образе все то, что я пережил и описал, и потому, думаю, что и для тех, которые поняли меня, описание этого сна освежит, уяснит и соберет в одно все то, что так длинно рассказано на этих страницах»9.

В 1897 году Толстой на вопрос Г. А. Русанова, действительно ли он видел сон, рассказанный им в «Исповеди», ответил: «Да, я действительно видел его»10.

Когда я в 1908 году, ничего не зная об этом разговоре Русанова с Толстым, предложил Льву Николаевичу вопрос, случалось ли ему видеть значительные сны и напомнил сон, описанный им в «Исповеди», он оживился и опять повторил: «Это я действительно видел; это я не выдумал»11.

16 мая чтение корректур было закончено, и Толстой уехал из Москвы в Ясную Поляну. Здесь он, любуясь «красотой весны», чувствовал себя «невыносимо хорошо».

Приходили к нему яснополянские мужики и бабы «с делом и бездельем». Первое время он занялся чтением только что вышедшей в Туле книги «Размышления императора Марка Аврелия Антонина о том, что важно для самого себя». Перевод был сделан его другом Л. Д. Урусовым. 18 мая Толстой писал Софье Андреевне об этой книге: «Перевод и странен, и неправилен, но нельзя оторваться — мне по крайней мере — от этой книги. Недаром говорит Христос: «Прежде чем был Авраам, я есмь». И вот этого-то Христа, который был до Авраама, Марк Аврелий знал лучше, чем его знают Макарий и другие»12.

20 мая Толстой известил Софью Андреевну, что он занимается «большим сочинением и в очень серьезном настроении»13. Судя по упоминанию в предыдущем письме московского митрополита Макария, этим сочинением было «Исследование догматического богословия».

24 мая Толстой вернулся в Москву. С. А. Толстая с детьми была уже в Ясной Поляне. Толстому надо было быть в Москве по делам, главным из которых была «Исповедь»: духовная цензура требовала смягчений в тексте.

В тот же день он побывал на Всероссийской промышленно-художественной выставке, устроенной в Петровском парке. Выставка отличалась большой пышностью и включала следующие отделы: художественный, научно-учебный, сельскохозяйственный, горный, мануфактурный, изделия из металлов, произведения заводской обработки, фабричные и ремесленные изделия, машинный и инженерный отдел, кустарный отдел, произведения Кавказа, Туркестана, Финляндии, привисленских губерний. Кроме того, для посетителей были открыты музыкальная зала, выставка садоводства, выставка животных, манеж, паровая железная дорога, конно-железная дорога, павильоны заводчиков и фабрикантов14.

На выставке Толстой, как писал он Софье Андреевне в тот же день, встретил своего старого приятеля, литературного критика П. В. Анненкова, единственного остававшегося в то время в живых члена «бесценного» (для Толстого) триумвирата (А. В. Дружинин и В. П. Боткин умерли еще в 60-х годах). О своей встрече с Толстым П. В. Анненков 28 мая писал редактору «Вестника Европы» М. М. Стасюлевичу:

«На выставке здешней, которая между прочим очень грандиозна...... Он весь состоит из странностей, софизмов и оригинальностей, над которыми мозг его работает безустанно. На выставке он перед каждым встречным мужиком снимал шляпу, кланялся в пояс и рвался пожать ему руку. Выставку он считает огромным дурацким колпаком с погремушками, говоря, что пока народ не носит тех Же тонких рубах и пестрых галстухов, как любой денди, выставки вообще не имеют смысла»15.

На выставке Толстой встретил также каких-то французов, с которыми разговорился. Узнав, что перед ними автор «Войны и мира», французы сказали ему, что после появления его романа во французском переводе его «исторические воззрения» начинают «цениться» французами. Этим Толстой был и удивлен и обрадован16.

III

С. А. Юрьев рассказал Толстому, что майская книжка «Русской мысли» с его статьей была отправлена в духовную цензуру, которая отметила ряд мест, требующих изменения. Толстой, как писал он жене 24 мая, согласился сделать некоторые смягчения «там, где смысл от этого не потеряет, и тогда, — писал Толстой, — возвращу ему [С. А. Юрьеву], и он напечатает и опять поедет с книгой в духовную цензуру. А там уже они будут делать как знают, то есть остановят книгу или пропустят»17.

Последние корректуры «Исповеди», правленные Толстым, не сохранились, но мы можем почти безошибочно определить смягчения, сделанные Толстым, на основании сравнения текста «Русской мысли» с текстом первого бесцензурного издания «Исповеди», вышедшего в 1884 году в Женеве в издании М. К. Элпидина. По-видимому, издание это было сделано по корректурам «Русской мысли», отпечатанным до внесения в них Толстым смягчающих изменений.

Приводим эти смягчающие исправления Толстого и тот бесцензурный текст «Исповеди», который эти поправки должны были заменить.

В фразе: «Если и есть различие между явно исповедующими православие и отрицающими его, то не в пользу первых» (глава 1) слова «Если и есть различие» были заменены: «Если я замечал различие», вследствие чего констатирование бесспорного факта представилось личным, сомнительным для самого автора наблюдением. Ту же цель преследовали вставки в тексте, который непосредственно следовал за приведенной выше фразой: «Как теперь, так и тогда явное признание и исповедание православия большею частью встречалось в людях тупых, жестоких, безнравственных и считающих себя очень важными. Ум же, честность, прямота, добродушие и нравственность большею частью встречались в людях, признающих себя неверующими»18. В каждую из этих двух фраз была внесена оговорка: «как мне казалось».

В главе VIII в фразе: «Это бог 1 и 319, это творение в 6 дней, дьяволы и ангелы и все то, чего я не могу принять, пока я не сошел с ума»20 — слова: «чего я не могу принять, пока я не сошел с ума» заменены: «что несовместимо с требованиями моего разума».

В главе IX в самом начале предложения: «Как ни неразумны и уродливы ответы, даваемые верою»21 — было исключено слово «уродливы».

В главе X предложение: «Я готов был принять теперь всякую веру, только бы она не требовала от меня прямого отрицания разума, которое было бы ложью»22 — целиком выкинуто и заменено другим: «Я видел, что знание смысла жизни — в вере, но в какой вере и как понять ее?»

В главе XII, посвященной рассказу об искании бога, фраза: «И чем больше я молился, тем очевиднее для меня было, что он не слышит меня и что нет никого такого, к которому бы можно было обращаться»23 была изменена следующим образом: «И чем больше я молился, тем дальше становился от меня тот бог, к которому я обращался, я уж не чувствовал его».

Из главы XIV были исключены слова, касающиеся причастия: «это мало что фальшивая нота, это жестокое требование кого-то такого, который, очевидно, никогда и не знал, что такое вера»24. Фраза была заменена двумя строками точек.

В главе XV Толстой рассказывает о том, как он допытывался у верующих разных исповеданий ответа на вопрос, почему они считают свою веру истинной, а все другие исповедания — заблуждением. «И не получал никакого объяснения, кроме того, что истина слишком очевидна. Католик видел очевидность истины в своем, православный — в своем, старообрядец — в своем исповедании». В женевском издании это место читается совсем по-другому. Здесь Толстой нарушает общий спокойный серьезный тон своей работы и с едкой иронией заканчивает рассказ словами: «И не получал никакого объяснения, кроме того же самого, по которому сумские гусары считают, что первый полк в мире сумский гусарский, а Желтые уланы считают, что первый полк В мире это желтые уланы»25.

Производя в статье цензурные смягчения, Толстой одновременно сделал в некоторых (очень немногих) местах своей работы стилистические поправки.

Редакция «Русской мысли» сочла необходимым предпослать статье Толстого введение на трех страницах, где говорилось о том значении, какое имеет статья «в наши дни тоски, неопределенных по своему внутреннему содержанию исканий правды самой по себе и правды в жизни», разочарований, приводящих к самоубийствам. «Великое значение», по мнению редакции журнала, сочинение Толстого «может получить для наших учителей веры: они ясно могут уразуметь от него свою задачу, каким запросам и каким нравственным требованиям должны они удовлетворять».

Кроме этого введения, от редакции к отдельным местам глав XIII—XV было сделано пять примечаний в духе церковного учения. С такими предосторожностями и смягчениями, сделанными Толстым в тексте его статьи, майская книжка «Русской мысли» была вновь отправлена в духовную цензуру.

IV

2 мая 1882 года Софья Андреевна писала сестре: «Левочка на днях, заявив, что Москва есть... зараженная клоака, вынудиз меня согласиться с этим и дать решение больше не приезжать сюда жить, вдруг стремительно бросился искать по всем улицам и переулкам дом или квартиру для нас. Вот и пойми тут что-нибудь самый мудрый философ».

Приведя в своих воспоминаниях эту цитату из письма Софьи Андреевны, Т. Л. Сухотина-Толстая сочла нужным отметить, что в этих словах сказалась «некоторая наивность» ее матери26. Понять причину решения Толстого купить дом для семьи или, если это не удастся, переменить квартиру, было не так трудно. Видя, что образ жизни семьи не может быть изменен, что семья будет продолжать жить в Москве, Толстой решил переменить местожительство и поселиться подальше от центральных улиц Москвы и в таком доме, где есть сад.

«Мы не отдавали себе тогда отчета, — пишет далее Т. Л. Сухотина-Толстая, — какой это было для него жертвой, принесенной ради семьи».

этого дома было объявление в газете, на которое обратил внимание Толстого его знакомый, московский общественный деятель М. П. Щепкин.

Дом Арнаутова был построен в 1808 году и, по преданию, уцелел во время московского пожара 1812 года. Дом был деревянный, одноэтажный, с антресолями наверху. (Антресолями в старину назывались в барских особняках половинные верхние этажи с низкими потолками.) В нижнем этаже было десять комнат с высокими потолками (до шести аршин), в антресолях было шесть комнат, в которых потолки были так низки, что их можно было достать рукой. На дворе был небольшой деревянный флигель в шесть комнат.

Но Толстой гораздо больше интересовался садом, чем домом. Вдова владельца дома Т. Г. Арнаутова в 1915 году рассказывала, что когда Толстой в мае 1882 года в первый раз пришел смотреть владение Арнаутовых около 9 часов вечера, то на слова хозяина, что уже темно смотреть дом, Толстой отвечал: «Мне дом не нужен; покажите мне сад». При этом Толстой не назвал себя. По словам Т. Г. Арнаутовой, он был «в поношенном пальто и в порыжелой шляпе»28.

В обширном саду Арнаутова были фруктовые деревья и ягодные кусты, была столетняя липовая аллея, расположенная «глаголем», т. е. в форме буквы Г, был курган с дорожками вокруг него, был колодец с родниковой водой, была беседка перед террасой, была клумба из роз. Сад казался еще больше оттого, что примыкал к соседнему огромному саду В. А. Олсуфьева.

Дядя С. А. Толстой, К. А. Иславин, осматривавший сад 22 июня, в тот же день писал Толстому: «Я опять любовался садом. Роз больше, чем в садах Гафиза, клубники и крыжовника бездна, яблонь дерев с десять, вишен будет штук 30, две сливы, много кустов малины и даже несколько барбариса. Вода тут же, чуть ли не лучше мытищенской. А воздух, а тишина! И это среди столичного столпотворения!»29

Сам Толстой впоследствии говорил, что в саду Арнаутовых в то время «было густо, как в тайге».

Арнаутовы рассказали Толстому, что на их дом находились покупатели, но отталкивало соседство двух домов: напротив была фабрика шелковых изделий, принадлежавшая французским капиталистам братьям Жиро, а рядом — пивоваренный завод, стена которого граничила с садом Арнаутовых. О тех порядках, которые царили на этом заводе, дает понятие следующий факт, происходивший незадолго до покупки дома Толстым. На заводе накапливались жидкие отбросы производства, в летние месяцы во время дождя владелец завода приглашал пожарных, и все отбросы через пожарную кишку выливались на мостовую вдоль по переулку. И. А. Арнаутову, по словам вдовы, стоило больших денег добиться ликвидации этого допотопного способа очистки завода.

Но Толстой, по-видимому, не обращал большого внимания на эти неприятные соседства.

После первого посещения он еще несколько раз приходи» осматривать дом Арнаутова — и один, и с Софьей Андреевной, и со старшими детьми.

Во второй половине мая покупка дома была окончательно решена. 25 мая, побывав накануне у Арнаутова, Толстой писал жене о плане перестройки дома.

23 июня Толстой приехал из Ясной Поляны в Москву, чтобы подготовить перестройку дома. Было решено нижний этаж оставить так, как он есть, а в антресолях поднять потолки и устооить три большие комнаты. Одну из комнат верхнего этажа Толстой предполагал занять под кабинет для работы; в этой комнате потолки не поднимались.

На этот раз Толстой пробыл в Москве шесть дней.

14 июля 1882 года была оформлена купчая на покупку дома Арнаутова за 27 тысяч рублей. Вместе с домом Толстой купил у прежнего владельца мебель красного дерева для гостиной. При осмотре мебели Толстой сказал: «Я старину люблю».

V

Московский духовный цензурный комитет долго не давал ответа относительно майской книжки журнала «Русская мысль» со статьей Толстого.

По воспоминаниям бывшего секретаря «Русской мысли» Н. Н. Бахметева, из Сергиева Посада, где помещался в то время Московский комитет духовной цензуры, приходили противоречивые сведения. «Там не знали», как отнестись к этому произведению Толстого, докладывали митрополиту, а в то время московским митрополитом был известный своими богословскими сочинениями и большим для архиерея либерализмом преосвященный Макарий. «Ему не хотелось запретить, но и пропустить такую статью он не решался».

Н. Н. Бахметев отправился в Сергиев Посад, чтобы подвинуть решение вопроса о майской книжке «Русской мысли». Здесь он узнал, что рассмотрение этого вопроса поручено ректору Московской духовной семинарии протоиерею Сергиевскому. «Батюшка оказался очень любезным и словоохотливым, — продолжает свои воспоминания Н. Н. Бахметев. — Он подробно поведал мне о затруднении, в которое поставила «Исповедь» не только его, но и над ним стоящих, и предложил весьма удобный, по его мнению, выход из этого затруднения. Состоял он в том, чтобы граф Толстой, не изменяя ни единого слова в своей «Исповеди», в конце ее в нескольких словах высказал, что так он думал прежде, но теперь воззрения его иные, более соответствующие духу православной церкви, и тогда никаких затруднений со стороны духовной цензуры к выпуску книги не встретится. На мое возражение, что не только граф Толстой на это ни за что не согласится, но что и редакция не решится предложить ему подобный компромисс, батюшка стал доказывать, что в этом не было бы ничего предосудительного, и читатели отлично поняли бы, что такой «кончик» приделан только ради цензурных требований, суть осталась бы та же, а такое выдающееся, «захватывающее», как выразился отец протоиерей, произведение великого писателя было бы спасено и сделалось бы достоянием читающей публики. Никакого другого выхода он не видел. Без такой приклейки, по его, вполне оправдавшемуся впоследствии, уверению, духовная цензура не пропустит «Исповеди».

21 июня 1882 года состоялось следующее постановление духовной цензуры:

«В Московский Цензурный Комитет.

Рассмотрев в препровожденной из Комитета при отношении от 5 сего июня № 829 майской книжке журнала «Русская мысль» статью под заглавием «Вступление к ненапечатанному сочинению» (стр. 271—334), Московский комитет для цензуры духовных книг нашел, что статья сия принадлежит к числу статей, которые, по силе существующих постановлений, не должны быть пропускаемы к напечатанию.

Вопреки статье 237 Устава о цензуре, не дозволяющей пропуска в печать сочинений, «в которых под предлогом благонамеренного и основательного исследования вопросов, касающихся христианской веры и церкви, приводятся в сомнение важные истины веры или постановления православной церкви», равно как вопреки статье 10 временных правил о цензуре и печати (по продолжению 1876 г. Свод законов, том XIV, Устав цензурный, приложение к статье 4 (примечание), по которой «во всех вообще произведениях печати следует не допускать нарушения должного уважения к учению и обрядам христианских исповеданий», вышеназванная журнальная статья именно приводит в сомнение важные истины веры и постановления православной церкви и допускает весьма неуважительные отзывы об истинах и обрядах православной веры.

«Кто-то надо мной подшутил зло и глупо, произведя меня на свет, хотя, вероятно, и нет никакого «кого-то», который бы меня сотворил» (стр. 285—286). С исступленным отчаянием богоборного надмения она высказывает признание: «Я хотел убить себя. Я испытывал ужас перед тем, что ожидает меня; знал, что этот ужас ужаснее самого положения, но не мог терпеливо ожидать конца» (стр. 288). Не раз допускает глумления над высочайшею из истин христианской веры — таинством Пресвятой троицы; например, на стр. 306 говорит: «неразумное знание есть вера — та самая, которую я не мог не откинуть. Это бог 1 и 3, это творение в 6 дней, дьяволы и ангелы» (сличи стр. 308).

Вообще, [представление] о вере людей просвещенных и страждущих может быть только формализмом в деле веры, дает такой эпикурейски-легкомысленный и непростительный по отношению к священному писанию отзыв: «Эта вера годится... для некоторого рассеяния раскаивающемуся Соломону на смертном одре» (стр. 312). В подрыв уважения к Символу веры утверждает, и, к удивлению, находит при этом защиту в подстрочном примечании от имени «Ред.», будто «любовь никак не может сделать известное выражение истины обязательным для единения» (стр. 323), как будто беспредметное согласие есть нечто мыслимое или нравственное единение можно представлять себе в виде смыкания полых клеточек.

Статья с непонятным и неприятным для людей, преданных церкви, пренебрежением перевирает литургические формулы, когда говорит: «в обедне самые важные слова для меня были: «возлюбим друг друга до единомыслия». Дальнейшие слова: «И едино исповедуем Отца и Сына и Святого Духа» я пропускал, потому что не мог понять их», мало того, статья эти формулы изображает едва не бессмысленными, когда говорит: «молитвы о покорении под ноги врагов и супостата... и другие, как Херувимская и все таинство проскомидии или «Возбранной воеводе» и т. п., почти две трети всех служб — или вовсе не имели объяснений, или я чувствовал, что я, подводя им объяснения, лгу... То же я испытывал при праздновании главных праздников» (стр. 324). «Главный праздник был воспоминание о событии воскресения, действительность которого я не мог себе представить и понять. И этим именем воскресения назывался еженедельно празднуемый день. И в эти дни совершалось таинство евхаристии, которое было мне совершенно непонятно. Остальные все двенадцать праздников, кроме Рождества, были воспоминания о чудесах, о том, о чем я старался не думать, чтобы не отрицать: Вознесение, Пятидесятница, Богоявление, Покров и т. д.». (стр. 325).

В последних из приведенных слов благочестивое чувство верных сынов церкви православной тяжко поражается смешением с великими праздниками, так называемыми дванадесятыми, праздника сравнительно меньшей важности — Покрова Пресв. Богородицы, а в особенности отрицанием чудесного характера у события, празднуемого в день Рождества, вероятно, Христова, которое есть чудо из чудес или, по выражению Писания, велия благочестия тайна.

Немного спустя в статье встречаются еще более возмутительные выражения о святейшем таинстве евхаристии, возмутительность этих выражений еще более ожесточается исправительным подстрочным примечанием к ним, в котором читателю подсказывается, что автор «воображает, что принимает мясо Христово» (стр. 326). На чудеса в житиях святых статья смотрит «как на фабулу, выражающую мысль» (там же).

Приближаясь к заключению статьи, автор прямо признается, что «уже почти совсем отрекся от православия» (стр. 330), и хотя потом говорит, что «обратился к изучению богословия», потому что «как ни кажется оно» ему «дико на его старый, твердый ум, это одна надежда на спасение» (стр. 331), но обращается не для того, чтобы научиться богословию, а для того, чтобы, если можно, переучить его на свой лад или, как выражается он сам, «найти» в этом богословии «истину и ложь и отделить одно от другого» (стр. 332).

Настоящая статья только подступ к этому процеживанию так называемого автором «богословия» сквозь слишком малопропускное сито маловерного свободомыслия, даже более — предварительное оправдание замышляемому изданию нового рафинированного вероучения, впрочем такое, которое само себе может найти оправдание только в этом вероучении предполагаемого новейшего издания. А потому, пока еще это издание не только не сделалось господствующим, но едва ли и состоялось, — и оправданию этому не может быть места в области публичной православной нашей печати.

При сем возвращается майская книжка «Русской мысли».

Член Комитета протоиерей Филарет Сергиевский»30.

26 июня Московский цензурный комитет определил: «Сообщить г. старшему инспектору, что статья гр. Толстого, как не дозволенная к печати, должна быть, по исключении ее из майской книги журнала, уничтожена; о вышеизложенном довести до сведения Главного управления по делам печати»31. Газета «Голос» 24 июля 1882 года (№ 198) сообщила, что статья Толстого «по передаче ее инспектором типографий в распоряжение полиции, полицией на днях уничтожена».

В действительности дело происходило не совсем так. По словам Н. Н. Бахметева, «для выпуска майской книжки «Русской мысли» «Исповедь» пришлось вырезать, под очень бдительным наблюдением инспектора типографий, который, опечатав вырезанные листы, препроводил их для уничтожения в Главное управление по делам печати. Впоследствии мне приходилось встречать у некоторых лиц в Петербурге эти вырезки из «Русской мысли». Оказалось, что Главное управление по делам печати выдало их нескольким высокопоставленным лицам, отказать в просьбе которым оно не могло. Осталось и в редакции «Русской мысли» и у меня лично несколько корректурных оттисков «Исповеди» в верстанных листах и в гранках, некоторые даже с поправками автора. С них в свое время снимались многочисленные копии, которые затем в гектографированном или литографированном виде расходились по всей России. В Петербурге существовал кружок студентов, специально занимавшийся таким издательством, и за три рубля за экземпляр в Петербурге, Москве и других городах можно было иметь сколько угодно оттисков «Исповеди». В Петербурге главный склад этого издания помещался в квартире тестя одного из товарищей министра внутренних дел, того именно, который заведывал тогда жандармской частью. Несомненно, что нелегальным путем «Исповедь» разошлась в числе во много раз большем, чем распространила бы ее «Русская мысль», печатавшаяся тогда только в трех тысячах экземпляров»32.

Те, кому удавалось достать оттиск или литографированное издание «Исповеди», устраивали у себя чтение ее в избранном кругу знакомых. Так, сохранилась записка историка русской литературы А. И. Незеленова к В. Г. Дружинину (племяннику А. В. Дружинина) от 15 ноября 1882 года, в которой Незеленов извещал его: «В среду 17 ноября назначено у меня чтение философской статьи гр. Л. Н. Толстого»33.

Толстой также получил несколько оттисков своей статьи, которые быстро разошлись по рукам. И кончилось тем, что у Толстых остался только один оттиск «Исповеди», который Софья Андреевна хранила у себя, обозначив на нем свою фамилию. Толстой готов был и этот единственный оттиск отправить К. Д. Кавелину, просившему прислать ему «Исповедь», но Софья Андреевна — спасибо ей! — воспротивилась, и только вследствие ее нежелания выпускать из своих рук этот единственный экземпляр важнейшего религиозно-философского произведения Толстого он остался в ее архиве и теперь находится в Отделе рукописей музея Л. Н. Толстого.

Местонахождение других оттисков «Исповеди», вырезанных из «Русской мысли», нам неизвестно. В крупнейших библиотеках Советского Союза — Государственной публичной библиотеке им. Салтыкова-Щедрина в Ленинграде и Государственной библиотеке СССР им. В. И. Ленина в Москве — оттисков запрещенной статьи Толстого не имеется.

За границей после первого женевского издания М. Элпидина «Исповедь» перепечатывалась неоднократно. Кроме того, в 1883—1884 годах работа Толстого была перепечатана в эмигрантском журнале «Общее дело» — органе русских конституционалистов, выходившем в Женеве под редакцией А. Христофорова34. В редакционной вступительной заметке «Граф Л. Н. Толстой» было сказано:

«Мы убеждены, что читатели будут нам благодарны за то, что мы даем им возможность познакомиться с печатаемым ниже произведением Л. Н. Толстого. Необыкновенная искренность его исповеди, великие дарования крупной личности ее автора делают ее явлением очень замечательным. К тому же «Исповедь» есть произведение величайшего из русских современных художников, отвергнутое русской цензурой».

В России довольно значительные выдержки из «Исповеди» были приведены в работе М. С. Громеки «Последние произведения графа Л. Н. Толстого», напечатанной в № 11 «Русской мысли» за 1884 год и вышедшей отдельным изданием в Москве в том же году, а также в статье В. Вогезского (В. М. Грибовского) «Беседы с гр. Л. Н. Толстым»35. В обоих случаях выдержки из «Исповеди» печатались в форме состоявшейся будто бы беседы автора с Толстым.

«Исповеди» приводились в сочинениях некоторых церковных писателей, полемизировавших с Толстым. Разумеется, самые резкие места не приводились.

Без цензурных изменений и сокращений «Исповедь» появилась в России лишь в 1906 году в шести различных издательствах, после чего перепечатывалась несколько раз.

VI

Является вопрос: откуда появилось название «Исповедь»?

Ни в рукописях, ни в корректурах нигде нет названия «Исповедь», написанного рукой автора.

Что заглавие «Исповедь» не принадлежало Толстому, удостоверено редактором «Русской мысли» С. А. Юрьевым. В своей записке в Главное управление по делам печати от 6 февраля 1885 года Юрьев упоминал о том, что по требованию цензуры из майской книжки его журнала за 1882 год была исключена «так называемая «Исповедь» графа Л. Н. Толстого»36.

Впервые слово «Исповедь» было употреблено С. А. Толстой в записи ее дневника 31 января 1881 года, но без кавычек — не как название, а как характеристика произведения. Здесь С. А. Толстая писала, что Лев Николаевич «написал религиозную исповедь в начале нового сочинения»37.

Принадлежит ли эта характеристика самому Толстому или его жене — трудно сказать. Быть может, сам Толстой в задушевном разговоре с женой (в те годы он делился с ней своими замыслами), говоря о своем задуманном или уже законченном произведении, дал ему такую характеристику; но более вероятно, что эта формулировка содержания первого законченного религиозно-философского произведения Толстого сделана его женой, переписывавшей «Исповедь».

Название нового произведения Толстого — «религиозная исповедь» или просто «Исповедь» — в 1882 году было услышано в московском доме Толстых редактором «Русской мысли» С. А. Юрьевым. Редакция этого журнала отправила статью Толстого в корректурах для прочтения Н. П. Гилярову-Платонову, причем на корректуре было проставлено заглавие — «Исповедь гр. Л. Н. Толстого»38.

Из редакции «Русской мысли» название запрещенной статьи широко распространилось в литературных кругах. «Исповедью» статью Толстого называет в журнале «Русское богатство» критик Л. Е. Оболенский39.

«Исповедью» называет новую статью Толстого Н. Н. Страхов в письме к Н. Я. Данилевскому от 13 сентября 1883 года, в котором он писал, что «величайший поклонник новой мысли

Толстого» Л. Д. Урусов перевел на французский язык «Исповедь», «которая появилась в «Русской мысли» и сожжена»40. 17 ноября 1883 года В. В. Стасов писал Толстому: «Мне давно уже бог знает как хотелось сказать вам, как мне нравились иные из последних ваших писаний, например «Чем люди живы бывают» (только кроме сверхъестественных, так сказать волшебных сцен), или еще собственно автобиографическая сторона в вашей «Исповеди». Все это чудесно»41.

Дошло название сожженной статьи Толстого и оттиск ее до Тургенева в Париже. 31 октября 1882 года он писал Д. В. Григоровичу: «Я получил на днях через одну очень милую московскую даму ту Исповедь Льва Толстого, которую цензура запретила»42.

Но каково бы ни было происхождение названия первого опубликованного религиозно-философского произведения Толстого, название это вскоре по выходе заграничного издания «Исповеди» было признано самим автором. Это название было упомянуто Толстым в письмах к Л. Д. Урусову от 1 мая 1885 года43, к С. А. Толстой от 15—18 декабря того же года44, к Н. Д. Валову от 16 августа 1887 года45.

В упомянутом письме к С. А. Толстой от 15—18 декабря 1885 года Толстой дает следующую характеристику «Исповеди»: «В Исповеди, написанной в 1879 году, но выражающей чувства и мысли, в которых я жил года два тому назад46, — вот что я писал. Писал не для публики, а то, что я выстрадал, то, к чему я пришел не для разговора и красивых слов, а пришел, как ты знаешь, я приходил ко всему, к чему я приходил, — искренно и с тем, чтобы делать то, что я говорил». Далее Толстой делает выписку из женевского издания «Исповеди» о своем отходе от класса «богатых и ученых».

В письме к Н. Д. Валову Толстой перечисляет те свои работы, в которых он рассказал, как он «выбирался из мрака», и первой из этих работ называет «Исповедь».

Эти характеристики делают для нас понятным, почему Толстой признал то заглавие, под которым вышло в свет важнейшее его религиозно-философское сочинение. Это заглавие вполне соответствовало внутреннему содержанию произведения.

VII

Все лето 1882 года Толстой против обыкновения никуда не ездил и «не переставая занимался», как уведомлял он Н. Н. Страхова письмом от 11 октября47.

Подобно тому как это было при начале работы над «Анной Карениной» и затем над большим религиозно-философским сочинением (в 1879 году), когда Толстой, извещая Страхова о своих новых работах, ни одного слова не сказал о том, над чем именно он работал, — так было и на этот раз.

Однако определение того, какую работу начал Толстой летом 1882 года, не представляет трудности. Это был большой религиозно-философский трактат, впоследствии получивший название «В чем моя вера?». Трактат этот составил, по словам самого автора, относящимся к 1883 году, последнюю — четвертую часть «большого сочинения», первые части которого были: 1) «Исповедь», 2) «Исследование догматического богословия» и 3) «Соединение и перевод четырех Евангелий». Последние две части в то время еще не были напечатаны.

По определению Толстого, четвертая часть «большого сочинения» содержала «изложение настоящего смысла христианского учения, причин, по которым оно было извращено, и последствий, которые должна иметь его проповедь»48.

>ю задачу — изложить сущность христианского учения в его истинном смысле. Для Толстого христианство — не мистическое учение, а руководство в жизни, выраженное в пяти заповедях «Нагорной проповеди» Христа, входящей в состав Евангелий49.

Сохранился написанный рукой Толстого конспект всего трактата «В чем моя вера?», дающий общее представление о содержании трактата50. Вот этот конспект:

«1) Нагорная проповедь истинна сама по себе.

2) Только учение церкви привело к отрицанию ее исполнимости.

3) Она одна дает возможность осуществления царства божия для всего человечества.

4) Она дает одно разумное объяснение моей жизни.

5) Исполнение ее одним среди неисполняющих дает единственную возможность спасения жизни.

6) Исполнение ее легче, чем исполнение учения мира.

7) И потому она не может не быть исполнена».

Началом трактата «В чем моя вера?» послужили «Записки христианина», начатые Толстым в 1881 году. Толстой взял это свое незаконченное произведение и принялся продолжать и исправлять его.

В начале сентября 1882 года первая редакция будущего трактата «В чем моя вера?» была закончена.

Толстой был доволен своей новой работой. 11 октября он пишет спокойное, умиротворенное письмо Н. Н. Страхову, в котором запрещает ему тосковать, так как это «не велят» не только Христос, но римский философ Эпиктет, которого Страхов прислал Толстому. «Они велят радоваться» — прибавляет Толстой. И уверенно заявляет: «И можно».

В этом же письме находим следующее признание Толстого: «Перемениться я нисколько не переменился; но разница моего прошлогоднего состояния и теперешнего такая же, как между строющимся человеком и построившимся. Надеюсь снять леса, вычистить сор вокруг жилья и жить незаметно и покойно»51.

Трудно понять эти строки как в смысле какой-либо внутренней перемены, происшедшей с Толстым за последний год, так и в смысле внешней перемены в его жизни, которой Толстой был бы доволен. По-видимому, в этих словах Толстой имел в виду то внутреннее удовлетворение, которое он испытывал, изложив подробно в новой работе свой взгляд на значение христианского учения как для разумной постановки личной жизни каждого человека, так и для переустройства общей жизни всего человечества.

Высокий нравственный подъем, который Толстой испытал, работая над первой редакцией будущего трактата «В чем моя вера?», оживил его давнишние мечты об уходе от семьи и перемене условий своей жизни. На этот раз он посвятил жену в свои мечтания. 26 августа Софья Андреевна делает в дневнике необычную запись:

«20 лет тому назад, счастливая, молодая, я начала писать эту книгу, всю историю любви моей к Левочке. В ней почти ничего больше нет, как любовь. И вот теперь, через 20 лет сижу всю ночь одна и читаю и оплакиваю свою любовь. В первый раз в жизни Левочка убежал от меня и остался ночевать в кабинете. Мы поссорились о пустяках, я напала на него за то, что он не заботится о детях, что не помогает ходить за больным Илюшей и шить им курточки. Но дело не в курточках, дело в охлаждении его ко мне и детям. Он сегодня громко вскрикнул, что самая страстная мысль его о том, чтоб уйти от семьи. Умирать буду я — а не забуду этот искренний его возглас, но он как бы отрезал от меня сердце. Молю бога о смерти, мне без любви его жить ужасно, я это тогда ясно почувствовала, когда эта любовь ушла от меня. Я не могу ему показывать, до какой степени я его сильно, по-старому, 20 лет люблю. Это унижает меня и надоедает ему. Он проникся христианством и мыслями о самосовершенствованьи. Я ревную его... Я не лягу сегодня спать на брошенную моим мужем постель. Помоги, господи! Я хочу лишить себя жизни, у меня мысли путаются. Бьет 4 часа. Я загадала — если он не придет, он любит другую. Он не пришел. Долг, я прежде так знала, что мой долг, а теперь?»

Семейный конфликт уладился на другой день. В этот день Софья Андреевна записала в дневнике: «Он пришел, но мы помирились только через сутки. Мы оба плакали, и я с радостью увидала, что не умерла та любовь, которую я оплакивала в эту страшную ночь»52.

«надрез любви» (так еще в молодости называл Толстой семейные ссоры) остался.

Разумеется, конфликты между родителями не могли быть тайной для детей. Описанные Софьей Андреевной ссора и примирение ее с Львом Николаевичем были отмечены также в записях дневника Татьяны Львовны от 29 августа:

«На днях папа с мамой ужасно поссорились из-за пустяков. Мама стала упрекать папа, что он ей не помогает и т. д., и кончилось тем, что папа ночевал у себя в кабинете... Но на другой день последовало примирение. Леля53 говорит, что он нечаянно вошел в кабинет и видел, что оба плачут. Теперь они между собой так ласковы и нежны, как уже давно не было».

Второй случай был записан Татьяной Львовной 7 сентября: «Папа с мама за обедом поссорились. Папа ушел, мама за ним. Уж не знаю, куда они ходили, но пришли примиренные. Меня, слава богу, за обедом не было»54.

Хотя Толстой в это время усиленно занимался переустройством и ремонтом купленного им московского дома, он больше, чем когда-либо раньше, испытывал недовольство своим положением богатого человека и помещика. Это недовольство он не скрывал даже от посторонних. В конце августа или в самом начале сентября он писал известному ученому и публицисту К. Д. Кавелину, с которым познакомился еще в Петербурге в 1856 году, когда был озабочен освобождением принадлежавших ему крепостных крестьян: «Мое положение мне до глубины души вместе со мною отвратительно».

В недошедшем до нас письме К. Д. Кавелин, по-видимому, прочитав «Исповедь», вырезанную из «Русской мысли», задавал Толстому вопрос о том, в чем состоит его новое мировоззрение. На этот вопрос Толстой в письме к Кавелину отвечал:

«Я вижу истину в старом, всем известном христианском объяснении смысла жизни, как я его понимаю, но держусь этого обяснения не потому, что оно сошло с неба, а потому, что оно без всякого сравнения разумнее и яснее всех тех, которые я знаю. Так что если завтра кто-нибудь даст мне объяснение более разумное, я тотчас же с восторгом отброшу то, которое имею, и приму новое»55.

VIII

13 августа Толстой уехал в Москву, чтобы начать при себе перестройку верхнего и ремонт нижнего этажа купленного им дома. Пробыв в Москве пять дней, он вернулся в Ясную Поляну. 10 сентября вновь уехал в Москву, чтобы подвинуть дело ремонта и перестройки дома.

Первое время по приезде в Москву Толстой чувствовал усталость после напряженных занятий, продолжавшихся все лето. Кроме того, переход от усиленной умственной работы к не требующей большого умственного напряжения практической деятельности был так разителен, что Толстой и не мог сразу войти в колею нового образа жизни, который ему приходилось вести. 14 сентября он писал Софье Андреевне в Ясную Поляну: «Я все это время в сонном, глуповатом и спокойном, немного меланхолическом состоянии»56.

«Все это делать мне скорее весело, только бы ты похвалила»57. Он любил заниматься практическими делами, когда это не было связано с эксплуатацией труда других, — тем более, что в данном случае он занимался практическими делами не для себя.

Толстой пробыл в Москве десять дней, в течение которых вместе с архитектором руководил и следил за выполнением самых разнообразных работ по дому: ремонт крыши, побелка и оклейка обоями стен, штукатурка всего дома, ремонт печей, настилка и строганье паркета, устройство и обивка лестницы, постановка новых водосточных труб и желобов, устройство форточек в оконных рамах, ремонт подвалов и сторожки, в которой жил дворник, и другие. Кроме того, Толстой занимался покупкой мебели для гостиной и других комнат, а также перевозкой в купленный дом мебели со своей прежней квартиры, покупкой сбруи для лошадей и кучерской одежды, различных предметов домашнего обихода.

Софья Андреевна была очень довольна тем, что все дела по перестройке и устройству дома Лев Николаевич взял на себя. «Я рада, что всем занимаешься ты, а не я; мне от этого так легко», — писала она Льву Николаевичу 14 сентября58. В другом письме от 17 сентября Софья Андреевна писала: «Еще сколько хлопот впереди — ужас! Не ослабей и вперед, милый Левочка, и помогай мне и после, а то одной и скучно, и страшно, и трудно устраиваться. А вместе и легче и как много веселей! А я не буду зла, я так желаю не быть, — что надеюсь достичь этого»59.

20 сентября Толстой уехал в Ясную Поляну, а 28-го вновь вернулся в Москву для окончательной отделки дома перед переездом в него всей семьи.

К 8 октября все главные работы по ремонту и перестройке дома были закончены. Некоторые работы было решено доканчивать позднее. Комнаты нижнего этажа были распределены следующим образом: столовая, угловая, спальня родителей, детская, классная, комната сыновей, комната Татьяны Львовны; кроме того — передняя, девичья и буфетная. В верхнем этаже находились: зала, большая гостиная, малая гостиная, комната Марии Львовны, рабочая комната и кабинет Льва Николаевича; кроме того, комнаты экономки и камердинера.

8 октября вся семья Толстых переехала из Ясной Поляны в Москву. Татьяна Львовна 10 октября писала в своем дневнике: «Мы приехали в Арнаутовку вечером... Первое впечатление было самое великолепное, — везде светло, просторно, и во всем видно, что папа все обдумал и старался все устроить как можно лучше, чего он вполне достиг. Я была очень тронута его заботой о нас, и это тем более мило, что это на него не похоже. Наш дом чудесный. Я не нахожу в нем никаких недостатков, на которые можно было бы обратить внимание. А уж моя комната в сад — восхищение!»

IX

Последние месяцы 1882 года, весь 1883 год и январь 1884 года прошли для Толстого главным образом в работе над рукописью и корректурами трактата «В чем моя вера?»

В октябре — ноябре 1882 года Толстой отвлекся от своей основной работы изучением древнееврейского языка под руководством московского раввина Соломона Алексеевича Минора.

с ним познакомиться, и уже на другой день в квартире Толстого состоялось его знакомство с С. А. Минором, который, как писал Толстой жене 5 октября, произвел на него впечатление «очень умного человека»60.

Вероятно, во время беседы у Толстого и родилась мысль об изучении древнееврейского языка. Он просил Минора рекомендовать ему какого-либо знатока этого языка, но Минор выразил желание сам заняться с Толстым.

О своих занятиях древнееврейским языком Толстой писал В. И. Алексееву около 10 ноября: «Все это время я очень пристально занимался еврейским языком и выучил его почти, читаю уж и понимаю. Учит меня раввин здешний Минор, очень хороший и умный человек. Я очень многое узнал благодаря этим занятиям. А главное — очень занят»61.

Софья Андреевна была очень недовольна этими занятиями Льва Николаевича. 14 октября она писала сестре: «Левочка учится по-еврейски читать, и меня это очень огорчает; тратит силы на пустяки. От этого труда и здоровье и дух стали хуже, и меня это еще больше мучит, а скрыть свое недовольство я не могу». Затем 19 ноября: «Левочка — увы! — направил все свои силы на изучение еврейского языка, и ничего его больше не занимает и не интересует. Нет, видно, конец его литературной деятельности, а очень мне это жаль».

Немецкий биограф Толстого Р. Левенфельд в 1890 году беседовал с С. А. Минором о его занятиях с Толстым. Минор рассказывал, что Толстой «с большой энергией принялся за работу... Здесь обучение прекратилось. Грамматикой языка он занимался только постольку, поскольку это казалось ему необходимо.

Он знает также и Талмуд. В своем бурном стремлении к истине он почти за каждым уроком расспрашивал меня о нравственных воззрениях Талмуда и толковании талмудистами еврейских легенд. Кроме того, он черпал свои сведения из написанной на русском языке книги «Мировоззрение талмудистов», изданной петербургским обществом для поднятия образования среди евреев62.

Около получаса мы работали как ученик и учитель. Один раз в неделю я ездил к графу, другой раз он приходил ко мне. Через полчаса обучение превращалось в разговор. Я отвечал ему на все вопросы, которые занимали его. Однажды мы пришли к его пониманию существования мира любовью. «Об этом, — сказал он, — нет ни одного слова в Библии». Я указал ему на третий стих псалма 89-го, который я перевел ему так: «Мир существует любовью». Он был очень удивлен таким пониманием известного места»63.

Сын С. А. Минора Лазарь Соломонович Минор, профессор-невропатолог, впоследствии рассказывал П. И. Бирюкову, что он был еще мальчиком, когда его отец давал уроки Толстому. «Он помнил споры отца со Львом Николаевичем о том или другом понимании еврейского текста. Он помнил также удивление его отца, когда после немногочисленных уроков Лев Николаевич стал настолько хорошо читать и понимать прочитанное и с такой проницательностью вдумываться в смысл текста, что иногда в спорах с ним ученый раввин должен был соглашаться с мнением своего ученика»64.

Но отношения между Толстым и С. А. Минором не ограничивались учебными занятиями; между ними возникла и некоторая душевная близость. В письме к Н. Н. Страхову от

Минора своим другом65.

X

В начале ноября Толстой пишет В. И. Алексееву дружеское письмо, в котором рассказывает о себе, о своих семейных и делится впечатлениями о московской жизни.

Сравнивая условия жизни В. И. Алексеева, который в то время занимался земледельческим трудом на хуторе Толстого в Самарской губернии, с условиями своей жизни в Ясной Поляне и в Москве, Толстой находит внешние условия жизни Алексеева более легкими. «По внешним условиям, — пишет Толстой, — можно жить в самых тяжелых условиях — в самой гуще соблазнов, можно в средних и в самых легких; вы, — обращается он к В. И. Алексееву, — почти в самых легких. Мне бог никогда не давал таких условий, — с грустью замечает Толстой и прибавляет. — Завидую вам часто. Любовно завидую, но завидую».

Перейдя к своей семье, Толстой особенно останавливается на старшей дочери. «Таня, — пишет он, — полу-добрая, полу-серьезная, полу-умная66 — не делается хуже, скорее делается лучше».

Обратившись к молодым дневникам Татьяны Львовны, мы найдем в них разгадку того, что разумел ее отец под троекратным повторением «полу» в характеристике, которую он дал своей восемнадцатилетней дочери.

«Мне было очень приятно папа увидеть, и он такой милый и трогательный... Я была ему рада тоже и потому, что он всегда мне напоминает, что хорошо и что дурно, — то-есть не то, что напоминает, а при нем я ясно чувствую, о чем стоит думать и беспокоиться и о чем — нет, что важно в жизни и что пустяк». Или еще более выразительная запись 12 июля того же года: «...Больше всего меня мучает, что я на Дуняшу [горничная] сержусь, но с некоторых пор это стало реже... Как это гадко и противно, что за мной бог знает за что, за семнадцатилетней девчонкой, должна ходить 35-летняя женщина и исполнять все мои капризы за то, что ей платят деньги, на которые тоже я никакого права не имею».

А вот запись противоположного характера 12 сентября того же года: «Недавно папа вечером спорил с мама и тетей Таней67 и очень хорошо говорил о том, как он находит хорошим жить, как богатство мешает быть хорошим. Уж мама нас гнала спать, и мы с Маней68 уже уходили, но он поймал нас, и мы простояли и говорили почти целый час. Он говорит, что главная часть нашей жизни проходит в том, чтобы стараться быть похожими на Фифи69 Долгорукую, и что мы жертвуем самыми хорошими чувствами для какого-нибудь платья. Я ему сказала, что я со всем этим согласна и что я умом все это понимаю, но что душа моя остается равнодушной ко всему хорошему, а вместе с тем так и запрыгает, когда мне обещают новое платье или новую шляпку».

«полу-серьезная» дочь не приходила в отчаяние от сознаваемых ею в себе противоречивых, взаимоисключающих стремлений, отец на ее признание ответил: «Тогда носи платья какие хочешь, башмаки от Шопенгауэра (это он Шумахера70 так называл), кокетничай с Колей Кисленским71 и т. д., но принцип, который ты поняла и имеешь в голове, все-таки сделает свое».

Татьяна Львовна уже с молодых лет заняла особое положение в семье. В конфликтах между матерью и отцом она почти всегда принимала сторону отца. Она старалась оберегать отца от ненужных беспокойств, волнений, хлопот. В письме к Льву Николаевичу из Ясной Поляны в Москву от 4 октября 1882 года Софья Андреевна писала, что Таня «в большом негодовании» на нее за то, что в предыдущем письме ко Льву Николаевичу она в слишком мрачных красках описала болезнь их годовалого сына Алеши, который скоро выздоровел, и тем могла обеспокоить и взволновать его. «Таня, — писала Софья Андреевна, — мне все время говорит грубое и неприятное, пока я пишу, и мешает мне... Она даже говорит, что я налгала на Алешину болезнь. Очень тебе должно быть приятно, — не без иронии замечает Софья Андреевна, — что у тебя такие защитники, а мне больно; она все время была мила, а теперь за тебя стала со мной жестока»72.

«защитником» отца Татьяна Львовна продолжала оставаться во всю свою дальнейшую жизнь.

Свои впечатления от московской жизни Толстой в письме к Алексееву выразил в следующих словах:

«Я довольно спокоен, но грустно часто от торжествующего, самоуверенного безумия окружающей жизни. Не понимаешь часто, зачем мне дано так ясно видеть их безумие, и они совершенно лишены возможности понять свое безумие и свои ошибки; и мы так стоим друг против друга, не понимая друг друга и удивляясь, и осуждая друг друга. Только их легион, а я один. Им как будто весело, а мне как будто грустно».

Разумеется, говоря это, Толстой имел в виду не только свою семью, но и все общество «богатых и досужих», среди которых он жил в Москве. В письме к Софье Андреевне из Москвы в Ясную Поляну 1 октября 1882 года, рассказывая о стараниях ее брата Петра Андреевича получить место исправника в одном из уездов Московской губернии, он прибавлял: «Вся эта всеобщая нищета и погоня, и забота только о деньгах, а деньги только для глупостей, — все это тяжело видеть»73.

«Здоровье мое слабеет, — писал Толстой в конце письма к Алексееву, — и очень часто хочется умереть; но знаю, что это дурное желание»74.

«Опять в Москве. Опять пережил муки душевные ужасные. Больше месяца. Но не бесплодные.

Если любишь бога, добро (кажется, я начинаю любить его), любишь, т. е. живешь им — счастье в нем, жизнь в нем видишь, то видишь и то, что тело мешает добру истинному — не добру самому, но тому, чтобы видеть его, плоды его. Станешь смотреть на плоды добра — перестанешь его делать, мало того — тем, что смотришь, портишь его, тщеславишься, унываешь. — Только тогда то, что ты сделал, будет истинным добром, когда тебя не будет, чтобы портить его. — Но заготовляй его больше. Сей, сей, зная, что не ты, человек, пожнешь. Один сеет, другой жнет. Ты, человек, Л. Н., не сожнешь. Если станешь не только жать, но полоть — испортишь пшеницу. — Сей, сей. И если сеешь божье, то не может быть сомненья, что оно вырастет. То, что прежде казалось жестоким, то, что мне — божие — от неистинного, если б я, человек плотский, мог пользоваться его плодами?

Теперь же ясно; то, что ты делаешь, не видя награды, и делаешь любя, то наверно божие. — Сей и сей, и бог возрастит, и пожнешь не ты, человек, — а то, что в тебе сеет»75.

XI

Очень отрадны были Толстому в те годы осветившиеся новым светом его дружеские отношения с Тургеневым.

В начале мая 1882 года Толстой писал Тургеневу в Париж, что известия о его болезни, о которой он слышал и читал в газетах, «ужасно поразили» его. «Я почувствовал, — писал Толстой, — как я вас люблю. Я почувствовал, что если вы умрете прежде меня, мне будет очень больно... В первую минуту, когда я поверил — надеюсь, напрасно, — что вы опасно больны, мне даже пришло в голову ехать в Париж, чтоб повидаться с вами. Напишите или велите написать мне определительно и подробно о вашей болезни. Я буду очень благодарен. Хочется знать верно. Обнимаю вас, старый, милый и очень дорогой мне человек и друг».

«Ваш Толстой»76.

Письмо это глубоко тронуло Тургенева. Оно всколыхнуло в нем незабытые воспоминания о его хотя и неровной, но крепкой в своей основе дружбе с молодым Толстым.

«Милый Толстой, — писал Тургенев в ответном письме 14 (26) мая, — не могу сказать, как меня тронуло Ваше письмо. Обнимаю Вас за каждое в нем слово».

Рассказав далее о своей болезни, Тургенев писал:

«Что же касается до моей жизни — так я, вероятно, еще долго проживу, хотя моя песенка уже спета; — вот Вам надо еще долго жить — и не только для того, что жизнь все-таки дело хорошее, а для того, чтобы окончить то дело, к которому Вы призваны и на которое, кроме Вас, у нас мастера нет. Вспоминаю Ваши прошлогодние полуобещания и не хочу думать, чтобы Вы их не исполнили! Не могу много писать — но Вы меня понимаете».

«полуобещаниями».

«Кланяюсь всем Вашим, — продолжал Тургенев. — Вторично Вас обнимаю и радуюсь, что нахожу в сердце своем самый горячий отзыв на Ваши добрые, дружеские слова.

Любящий Вас Ив. Тургенев»77.

4 (16) сентября Тургенев вновь пишет Толстому, прося прислать его статью, вырезанную из «Русской мысли». Сообщив далее о ходе своей болезни, Тургенев писал: «Не спрашиваю Вас, не принялись ли Вы за литературную работу — так как я знаю, что Вам этот вопрос не совсем приятен»78.

Толстой ответил Тургеневу в первой половине октября, обещая прислать оттиск статьи со своей знакомой А. Г. Олсуфьевой, отправлявшейся в Париж. Письмо Толстого до нас не дошло, но из ответного письма Тургенева от 19(31) октября видно, что Толстой просил его при чтении посылаемой статьи понять его точку зрения и «не сердиться». На настойчивые уговоры Тургенева вновь приняться за художественную работу Толстой отвечал, что прежде всего нужно жить «как следует».

«Я знаю, — писал Тургенев, — что ее писал человек очень умный, очень талантливый и очень искренний; я могу с ним не соглашаться — но прежде всего я постараюсь понять его, встать вполне на его место... Это будет для меня и поучительней и интересней, чем примеривать его на свой аршин или отыскивать, в чем состоят его разногласия со мною. Сердиться — совсем немыслимо, — сердятся только молодые люди, которые воображают, что только и света, что в их окошко..., а мне на днях минет 64 года».

Сообщив в конце письма, что он «в последнее время опять принялся за работу», Тургенев прибавлял: «Как бы я обрадовался, если б узнал, что и Вы принялись за нее! — Конечно, Вы правы: прежде всего нужно жить как следует, но ведь одно не мешает другому»79.

— просил Толстого вернуться к художественному творчеству.

Получив и прочитав «Исповедь», Тургенев убедился, что философские основы мировоззрения Толстого очень далеки от основ его мировоззрения80.

«Я начал было, — писал Тургенев Толстому 15 (27) декабря, — большое письмо к Вам в ответ Вашей «Исповеди», — но не кончил и не кончу именно потому, чтобы не впасть в спорный тон. Если бы я свиделся с Вами — я бы, конечно, много говорил с Вами об этой «Исповеди», но конечно бы не спорил, а просто сказал бы, что я думаю — разумеется, не из желания доказать свою правоту (это прилично только молодым, неопытным людям), — а чтобы в свою очередь исповедаться перед дорогим мне человеком»81.

Решив не высказывать автору своего мнения относительно его новой работы, Тургенев выразил свое отношение к «Исповеди» в письме к Д. В. Григоровичу от 31 октября 1882 года. «Прочел ее с великим интересом, — писал Тургенев, — вещь замечательная по искренности, правдивости и силе убежденья. Но построена она вся на неверных посылках — и в конце концов приводит к самому мрачному отрицанию всякой живой человеческой жизни...82 Это тоже своего рода нигилизм».

«Исповеди» словами: «И все-таки Толстой едва ли не самый замечательный человек современной России!»83.

Письмо Тургенева от 15 (27) декабря 1882 года является ответом на недошедшее до нас письмо Толстого, в котором он хвалил некоторые из только что появившихся тогда «Стихотворений в прозе» Тургенева.

«Милый Лев Николаевич, — писал Толстому Тургенев, — Ваше письмо доставило мне большую радость. — Во-первых, мне очень приятно, что некоторые из моих «Стихотворений в прозе» Вам понравились; а главное: я снова почувствовал, что Вы меня любите и знаете, что и я Вас люблю искренне»84.

За отсутствием писем Толстого нам неизвестно, какие именно из стихотворений в прозе Тургенева ему понравились. Но Толстой в 1909 году, прослушав некоторые стихотворения в прозе в чтении М. С. Сухотина, высказал о них свои мнения, записанные Д. П. Маковицким в его «Яснополянских записках». По записи Д. П. Маковицкого, Толстому понравились: «Голуби», «Что я буду думать?», «Русский язык», «Морское плавание»85.

«Морское плавание», так же как и другое стихотворение в прозе Тургенева — «Воробей», Толстой в 1904 году поместил в свой «Круг чтения». К обоим этим произведениям вполне применима та общая характеристика Тургенева, которую Толстой, с своей точки зрения, после свидания с ним в Спасском в июле 1881 года записал в дневнике: «Тургенев боится имени бога, а признает его».

«Морское плавание», в котором описывается, как автор ехал на пароходе из Гамбурга в Лондон, причем пассажиров было только двое: он да жалобно пищавшая маленькая обезьянка, которую один купец отправлял в подарок другому, заканчивается такими словами: «Все мы — дети одной матери, и мне было приятно, что бедный зверек так доверчиво утихал и прислонялся ко мне, словно к родному».

«Воробей» заканчивается совершенно в духе легенды Толстого «Чем люди живы»: «Любовь, — думал я, — сильнее смерти и страха смерти. Только ею, только любовью держится и движется жизнь».

После письма от 15 (27) декабря 1882 года Тургенев послал Толстому еще написанное под диктовку письмо от 8 (20) января 1883 года с описанием перенесенной им операции. И на этом его переписка с Толстым вследствие все усиливавшейся мучительной болезни прекратилась впредь до его последнего, предсмертного письма Толстому.

XII

Встречи Толстого с самарскими молоканами летом 1881 года, а также сношения с ними исследователя русского сектантства и старообрядчества А. С. Пругавина вызвали донос местного священника самарскому архиерею. Самарский архиерей уведомил об этом светские власти. После переписки между различными учреждениями, тянувшейся год с лишним, в сентябре 1882 года министр внутренних дел разослал губернаторам предложение об учреждении негласного полицейского надзора как за Пругавиным, так и за Толстым. Губернаторы, в свою очередь, разослали соответствующие циркуляры уездным исправникам.

Один из циркуляров, рассылавшихся саратовским губернатором «господам уездным исправникам», с датой 25 сентября 1882 года и с пометой «Совершенно секретно», сделался достоянием печати86.

«на вредный характер учения, распространяемого отставным полковником Пашковым», губернатор далее сообщал:

«В последнее время сделалось известным, что в связи с этим учением представляется не менее вредною деятельность графа Льва Толстого и члена Географического общества Александра Пругавина, вследствие сношений их с сектантами. Из них последний своими поездками к сектантам и похвальными статьями об них в литературе не только внушает не знающим дела ложные понятия о расколе, но и возбуждает в самих сектантах понятие о сочувствии их учению со стороны высших и образованных классов общества и самого правительства.

Ввиду сего и согласно предложения г. министра внутренних дел от 11 сего сентября, предписываю г. г. исправникам сделать распоряжение о наблюдении за деятельностью и сношениями с сектантами помянутых лиц, с тем, чтобы о всяком проявлении их в этом отношении мне донести».

Между тем крапивенское дворянство, собравшись для выбора предводителя на предстоящее трехлетие и ничего не зная об установлении над Толстым негласного полицейского надзора, выбрало Толстого своим предводителем. Узнав об этом, обер-прокурор Синода К. П. Победоносцев 26 декабря 1882 года направил министру внутренних дел графу Д. А. Толстому следующее послание:

«...— в смысле верования. Он составил перефраз евангелия с комментарием, исполненным цинизма, в котором, опровергая и учение о личном божестве и о божественности Христа спасителя, проповедует христианскую мораль в рационалистическом смысле. Это сочинение он имел намерение печатать за границей, но удержался по усиленным просьбам жены (последний ребенок у него не крещен, вопреки мольбам жены его), оно распространяется теперь в рукописи. Он входит в сношения со всеми рационалистическими сектантами и молоканами, потяевцами и проч., для чего ездил однажды летом в Самарскую губ.; принимает и чествует новых сектантов, действуя на них возбудительно сам и через г. Пругавина»87.

Но опасения Победоносцева были совершенно напрасны. Не только в 1882 году, при изменившемся миросозерцании, но и раньше Толстой никогда не согласился бы занять презираемую им должность предводителя дворянства (вспомним уничтожающее изображение дворянских выборов в «Анне Карениной»). 16 декабря он отправил тульскому губернскому предводителю дворянства Ф. А. Свечину следующее официальное заявление:

«По незаявлению мною своевременно отказа баллотироваться по дворянским выборам, я был избран сего декабря предводителем по Крапивенскому уезду.

Не желая служить, прошу покорно Ваше превосходительство исходатайствовать мое увольнение»88.

XIII

20 декабря 1882 года С. А. Толстая писала сестре: «Левочка в хорошем духе. Кажется, начал писать в прежнем духе, но не любит, когда я его спрашиваю и говорю об этом».

«Жил в селе человек праведный. Звать его Николай...»

На стр. 2—3 автографа этой легенды находим черновую редакцию вышеприведенного письма Толстого к тульскому губернскому предводителю дворянства Ф. А. Свечину, беловой текст которого датирован автором 16 декабря 1882 года. На этом основании датируем легенду серединой декабря того же года.

Назначение легенды, по мысли Толстого, состояло в том, чтобы с новой стороны осветить те мысли, какие были выражены им за год до того в легенде «Чем люди живы».

Николай «жил по-божьи тридцать лет, ни с кем не ругался, не ссорился и мирился — просил прощенья. Сроду не знал женщин, кроме жены Лизаветы... Всех любил, всем помогал и советом делился».

В числе добродетелей, отличавших Николая, желавшего жить «по-божьи», указывается также и то, что он «в должности никакие не ходил» (имеются в виду существовавшие в дореволюционной России в деревне административные должности сотских, старост, старшин).

В том селе, где проживал Николай, жил один бедный мужик. Он заболел и занял деньги у богатого мужика, который в легенде называется то Петром, то Архипом. В обеспечение долга богатый мужик «подписал под себя» дом бедного мужика. Бедный мужик скоро умер, богатый мужик завладел его домом и выгнал на улицу его вдову. Вдова с грудным младенцем пошла побираться, а ее мальчика Архип взял к себе в пастухи, держал его впроголодь и заставлял под дождем в рваной одежде стеречь скотину.

Узнал об этом Николай и пошел обличать Архипа. Он застал у Архипа гостей: попа, старшину, писаря, старосту, богатых и бедных мужиков из деревни. Всех угощал хозяин.

Николай стал обличать Архипа за его бессердечное отношение к мальчику. «Не показались слова Николая и гостям и хозяину». Старшина и поп стали восхвалять Архипа. Поп сказал: «От бога всем нам дается, все посылается богом, худое и доброе. От бога наслата на тех нищета за то, что они бога забыли. Ни попу, ни на свечи покойник не подавал. Он забыл бога, и бог его оставил. А Архип, наш хозяин, и старостой в храме божием предстоящий, трудящийся, и во всякое дело Служителям у алтаря — травки ли покосить, дровец ли привезть — все Архип. А в храме божьем от кого свеча, от кого молебен, кто образа поднимает? — Все Архип. За то и посылает ему бог за добродетель».

«Подтвердили слова попа дьякон, дьячок и просвирня».

Чтобы показать свое великодушие, Архип тут же призвал мальчонку, дал ему старую женину шубу, накормил и поднес стакан вина. Стал хозяин угощать и Николая, и тот поел и выпил.

Пошел Николай домой и сам с собой говорит: «Жил я тридцать лет хорошо, а Петр тридцать лет живет худо. Приду я домой, у меня ничего нет, а у него всего много. Меня осудили, его похвалили... А помрем и мы все так же. Все то же что праведному, что неправедному. Помрем... — ничего не останется ни от злых, ни от добрых дел. Все пройдет, ничего не останется».

«Сказал это Николай и подумал, и тошно ему стало на сердце. И думает: неужели обманул меня бог? И пошел Николай спать и не может заснуть. Болит его сердце. И застонал Николай голосом: «Бог, не обманщик ты, покажи ж мне свою правду. Покажи мне, какая польза от добра, что я делал на свете».

Ночью Николаю явилось видение — старец в белых ризах. Старец сказал, что он покажет Николаю «все злые дела. Покажу натрое: злые дела в долину́, злые дела в ширину и злые дела в глубину. Тогда не будешь больше спрашивать бога».

И старец начинает показывать Николаю «злые дела в глубину». Николай очутился в лавке у Архипа. Видит: «входит в пальто человек» и спрашивает четверку чаю, два фунта сахару и котелок (баранок).

На этом легенда обрывается, но на последней странице автографа, сразу после заключительной фразы легенды, Толстой набрасывает один за другим два кратких плана продолжения, дающих представление о замысле автора.

Вот первый из этих планов:

2. У мужика украли 2-х лошадей.

3. Мужика обманул купоном лавочник.

4. Лавочника обманула <девка>.

5. Девку обманул прикащик.

7. Хозяина обманул кирпичник.

8. Кирпичника посадили в острог за подушки брата жены.

10. Хозяйку подушек разочли по наговорам.

11. Наговорщицы отняли сына в солдаты.

13. У мужика оттянули усадьбу.

Очевидно, все эпизоды, указанные в плане, должны были иллюстрировать движение зла «в глубину», как обещал старец показать Николаю.

Третий пункт плана должен был показать, как лавочник обманул мужика «купоном». Следовательно, сюжет повести «Фальшивый купон», над которым Толстой работал в 1902—1904 годах, возник в его творческом сознании еще в 1882 году.

Подобно тому как в легенде «Чем люди живы» вместе с элементом чудесного даются совершенно реальные характеры сапожника, его жены, барина, заказывающего сапоги, и купчихи, воспитавшей девочек-сироток, и вполне реальные картины жизни деревенского сапожника, так и в незаконченной легенде «Жил на селе человек праведный» нарисованы совершенно реальные образы деревенского попа, кулака-мироеда, волостного старшины и реальная картина пиршества у мужика-богатея.

«Анне Карениной», фигуры же своекорыстного деревенского попа и притеснителя крестьян — старшины в этой легенде появляются у Толстого впервые.

Начало незаконченной легенды «Жил в селе человек праведный» написано тем же народным разговорным языком, как и легенда «Чем люди живы»89.

XIV

В декабре 1882 года у Толстого завязалась оживленная переписка с бывшим студентом Московского университета Михаилом Александровичем Энгельгардтом, сыном известного сельского хозяина и автора «Писем из деревни», печатавшихся в «Отечественных записках», Александра Николаевича Энгельгардта.

Эта переписка не только заинтересовала Толстого, но и глубоко взволновала его и послужила для него поводом высказать его основные религиозно-нравственные взгляды в обширном письме.

В письме, датированном 10 декабря, М. А. Энгельгардт объяснял свое обращение к Толстому тем, что много слыхал о нем «как о человеке, хорошо изучавшем Евангелие и вообще религиозные вопросы»; кроме того, из статьи, вырезанной из журнала

«Русская мысль», он увидел, что Толстой находит «учение нашей ортодоксальной церкви противным учению Христову». «Я тоже, — писал Энгельгардт, — читая Евангелие, пришел к такому же заключению».

Это свое убеждение Энгельгардт выразил в статье, написанной по поводу статьи В. С. Соловьева «О церкви и расколе90. Так как у него «остаются еще некоторые сомнения», то он решил послать свою статью Толстому с просьбой прочесть ее и «высказать о ней свое мнение, сходятся ли выражаемые в ней мнения с евангельским учением».

Эта статья М. А. Энгельгардта в архиве Толстого не сохранилась, но в своем письме к И. С. Аксакову, написанном в начале декабря 1882 года и присланном Толстому в копии, М. А. Энгельгардт в следующих словах формулировал содержание своей статьи: «Я старался доказать, что учение так называемой православной церкви не есть учение Христово, что оно противно учению Христову, основывается на положениях, которые Христос считал ложью, и имеет результатом такое общественное устройство, которое Христос считает гнусным, языческим; я старался доказать, что Христос боролся именно против таких учений и таких общественных отношений, каковы учение и общественные отношения церкви, именующей себя православною».

Ответ Толстого на письмо Энгельгардта до нас не дошел, но судя по второму письму Энгельгардта, ответ был вполне благоприятный. Свое второе письмо Толстому (не датировано) М. А. Энгельгардт начал словами: «Я не могу выразить, как обрадовало меня Ваше письмо. Оно придало мне новые силы, убедило меня, что я не один в поле воин, и уничтожило последние сомнения в том, что я стою на верном пути».

Толстой в своем ответном письме предлагал Энгельгардту приехать к нему в Москву для подробной беседы об интересующих его вопросах. Но Энгельгардт ответил, что приехать не может, так как выслан под надзор полиции в имение своего отца Батищево, Смоленской губернии, без права отлучки даже в уездный город. Далее Энгельгардт писал, что его особенно занимает вопрос об отношении к власти, к насилию.

«Должен ли христианин покоряться даже несправедливым и гнусным постановлениям; не делается ли он через это соучастником преступления? По-моему, — писал Энгельгардт, — делается.

Если перед моими глазами убивают или мучат людей, не должен ли я заступиться за них, когда они просят меня о помощи, хотя бы пришлось освобождать их силой?»

И еще другой вопрос волновал юного студента: «Но как же теперь добиться осуществления евангельского учения? Что делать? Проповедовать словом и делом, основывать самим общины, действовать на народ и на интеллигенцию, стараться приобресть сторонников как из народа, так и из интеллигенции? Не так ли? Стараться завести сношения с существующими в России сектами и добиваться того, чтобы разбросанные по всей России приверженцы истинного учения соединились в один союз? Должно ли при этом преследовать и политические цели, т. е. наряду с проповедью истинного учения среди народа стараться влиять на правительство с целью добиться известных реформ? Мне кажется, должно — для успеха самой проповеди... Если бы несколько сот человек могли соединиться в один союз, то это была бы уж огромная сила. Как вы думаете обо всем этом?»

В конце письма Энгельгардт просил Толстого доставить ему возможность познакомиться с «комментариями к Евангелию», написанными Толстым, и, кроме того, задавал вопрос, стоит ли ему стараться напечатать свою статью против Соловьева, сократив ее и выпустив резкие выражения. «Мне бы хотелось, — писал Энгельгардт в заключение своего письма, — чтобы мои мнения распространились; быть может, найдутся в интеллигенции еще люди, которые поймут, что нельзя смешивать христианство с православием и что насколько лживо последнее, настолько же высоко первое».

«Русь» И. С. Аксаковым по поводу статьи Соловьева. В пирьме к Аксакову он с такой же резкостью, как и в письме к Толстому, отзывался об учении православной церкви, называя его «гнусным, лживым, богохульным, страшно вредным», а православное духовенство признавал «нечестивым скопищем лицемеров по профессии».

Так же как и в письме к Толстому, Энгельгардт и в письме к Аксакову выражал убеждение, что «христианин должен стоять за несчастных и угнетенных до последней капли крови». Вспоминая статьи Достоевского в «Дневнике писателя», в которых тот оправдывал войну с турками 1877—1878 года, восхищаясь их «здравым смыслом», Энгельгардт полагал, что «если позволительна и даже обязательна внешняя война за угнетенных, то тем более обязательна внутренняя»91.

Письмо неизвестного ему молодого человека поразило Толстого своей искренностью, горячим желанием служить народу, не боясь правительственных преследований, резкостью и определенностью суждений о церковном учении. Он решил обстоятельно ответить на его письмо.

Надо думать, что второе письмо Энгельгардта Толстой получил в конце декабря 1882 или в начале января 1883 года, в период обострения семейного конфликта. Иначе трудно объяснить то, что в своем письме Толстой не остановился перед тем, чтобы вполне откровенно рассказать своему новому корреспонденту о своем одиночестве в семье.

Второе письмо Толстого к Энгельгардту92 было начато такими словами:

«Дорогой мой М. А., пишу вам «дорогой» не потому, что так пишут, а потому, что со времени получения вашего первого, а особенно второго письма, чувствую, что вы мне очень близки и я вас очень люблю. В чувстве, которое я испытываю к вам, есть много эгоистичного. Вы, верно, не думаете этого, но вы не можете и представить себе, до какой степени я одинок, до какой степени то, что есть настоящий «я», презираемо всеми окружающими меня. Знаю, что претерпевый до конца спасен будет; знаю, что только в пустяках дано человеку право пользоваться плодами своего труда или хоть видеть этот плод, а что о деле божьей истины, которая вечна, не может быть дано человеку видеть плод своего дела, особенно же в короткий период своей коротенькой жизни, знаю все и все-таки часто унываю, и потому встреча с вами и надежда, почти уверенность найти в вас человека, искренно идущего со мной по одной дороге и к одной и той же цели, для меня очень радостна».

Высказав далее свое мнение о том, что говорить с такими людьми, как Соловьев и Аксаков, — напрасный труд, потому что они «закрыли глаза на истину», Толстой переходит к главному содержанию его письма.

Он цитирует выдержку из письма Энгельгардта: «Не должен ли я заступиться за людей, если они просят меня о помощи, хотя бы пришлось освобождать их силою, если перед моими глазами убивают и мучают людей?»

На этот вопрос Толстой решительно отвечает:

«Освобождать и заступаться за людей силой — не должно, потому что этого нельзя и потому, что пытаться делать добро насилием, т. е. злом, глупо».

«Если на моих глазах мать засекает своего ребенка, что мне делать?» Он предупреждает, что вопрос «не в том, какое будет мое первое побуждение при этом», а «вопрос в том, что мне следует делать, т. е. что хорошо и разумно».

Прежде чем ответить на поставленный вопрос, Толстой ставит другой вопрос: «Если мать своего ребенка сечет, то что мне больно и что я считаю злом? То, что ребенку больно, или то, что мать вместо радости любви испытывает муки злобы?»

«Зло в том и другом», — отвечает Толстой. «Зло есть разобщение людей. И потому, если я хочу действовать, то могу только с целью уничтожить разобщение и восстановить общение между матерью и ребенком». Если употребить насилие против матери, то этим я не уничтожу ее «разобщения (греха) с ребенком, а только внесу новый грех — разобщение со мной». Одно только «не будет неразумно»: «подставить себя вместо ребенка».

На слова Энгельгардта, что он «восхищается здравым смыслом» того, что писал Достоевский по поводу войны с турками в 1877—1878 годах, Толстой замечает, что написанное Достоевским по этому поводу в «Дневнике писателя» ему «очень противно».

Переходя далее к более широким обобщениям, Толстой утверждает, что сказанное — «поднявший меч мечом погибнет» — это не предсказание, а утверждение всем известного факта. «Христианин, — пишет Толстой, — ясно видит, что насилие — первое, что напрашивается человеку при виде зла, но он видит, что насилие отдалит его от цели, а не приблизит к ней».

«рассеивать его добром и истиной». «Нельзя огнем тушить огонь, водой сушить воду»93, злом уничтожать зло... Если есть движение вперед, то только благодаря тем, которые добром платили за зло».

Подтверждение своей мысли Толстой видит в истории деятельности русских революционеров-террористов. Он пишет:

«Вспомним Россию за последние двадцать лет. Сколько истинного желания добра, готовности к жертвам, сколько потрачено нашей интеллигенцией молодой на то, чтобы установить правду, чтобы сделать добро людям. И что же сделано? Ничего. Хуже, чем ничего. Погубили страшные душевные силы. Колья переломали и землю убили хуже, чем прежде, что и заступ не берет».

Террористической деятельности Толстой противопоставляет христианскую борьбу с общественным злом:

«Вместо тех страшных жертв, которые принесены молодежью, вместо выстрелов, взрывов, типографий, что, если бы эти люди верили в учение Христа, т. е. считали бы, что христианская жизнь есть одна разумная жизнь, что, если бы вместо этого страшного напряжения сил, один, два, десятки, сотни людей просто бы на призыв их в военную службу сказали бы: мы не можем служить убийцами, потому что мы верим в учение Христа, то, которое вы исповедуете. Это запрещено его заповедью... То же бы сказали по отношению судов, то же бы сказали и исполняли по отношению к насилию, утверждающему собственность. Что бы было из этого, я не знаю, но знаю, что это подвинуло бы дело и что это один путь деятельности и плодотворной — не делать того, что противно учению Христа и прямо и открыто утверждать его — и не для достижения только внешних целей, а для своего внутреннего удовлетворения, которое состоит в том, чтобы не делать зла другим, пока еще я не в силах сделать добро им».

Но что делать христианину, если на его страну нападут чужие народы? В том экстазе христианского настроения, в каком находился Толстой, когда писал это письмо, он отвечает на этот вопрос следующими словами:

«Все люди братья одинакие. И если пришли зулу, чтобы изжарить моих детей, то одно, что я могу сделать, это постараться внушить зулу, что это ему не выгодно и не хорошо, — внушить, покоряясь ему по силе. Тем более, что мне нет расчета с зулу бороться. Или он одолеет меня и еще больше детей моих изжарит, или я одолею, а дети мои завтра заболеют в мучениях худших и умрут от болезни».

Мысль Толстого, выраженная в последних строках, сводится к тому, что телесная жизнь человека неминуемо подвержена болезням и смерти и не может быть обеспечена; поэтому нарушение нравственных законов во имя недостижимого обеспечения своей телесной жизни неразумно.

«Наилучшее, что мы можем сделать, это исполнять самим все учение Христа». Но, «чтобы исполнять его, — говорит далее Толстой, — мы должны быть уверены, что оно есть истина для всего человечества и для каждого из нас. Имеете ли вы эту веру?» — спрашивает он своего корреспондента.

В заключительной части письма Толстой оставляет общие вопросы и отвечает на тот вопрос, который задавали ему многие из тех, с кем он разговаривал о христианском отношении к жизни, — вопрос об исполнении им самим на деле христианского учения. Он пишет:

«Теперь другой вопрос, прямо, невольно вытекающий из этого. — Ну, а вы, Л. Н., проповедовать-то проповедуете, а как исполняете? — Вопрос этот самый естественный, и мне его делают всегда и всегда победоносно зажимают мне рот. — Вы проповедуете, а как вы живете? — И я отвечаю, что я не проповедую и не могу проповедовать, хотя страстно желаю этого. Проповедовать я могу делом, а дела мои скверны. То же, что я говорю, не есть проповедь, а есть только опровержение ложного понимания христианского учения и разъяснение настоящего его значения. Значение его не в том, чтобы во имя его насилием перестраивать общество; значение его в том, чтобы найти смысл жизни в этом мире. Исполнение пяти заповедей дает этот смысл... Но, — говорят мне, — если вы находите, что вне исполнения христианского учения нет разумной жизни, а вы любите эту разумную жизнь, отчего вы не исполняете заповедей? — Я отвечаю, что я виноват и гадок и достоин презрения за то, что не исполняю, но притом не столько в оправдание, сколько в объяснение непоследовательности своей говорю: посмотрите на мою жизнь прежнюю и теперешнюю и вы увидите, что я пытаюсь исполнять. Я не исполнял и 1/1000, это правда, и я виноват в этом, но я не исполнил не потому, что не хотел, а потому что не умел. Научите меня, как выпутаться из сети соблазнов, охвативших меня, помогите мне, и я исполню, но и без помощи я хочу и надеюсь исполнить. Обвиняйте меня, я сам это делаю, но обвиняйте меня, а не тот путь, по которому я иду и который указываю тем, кто спрашивает меня, где по моему мнению дорога. Если я знаю дорогу домой и иду по ней пьяный, шатаясь из стороны в сторону, то неужели от этого не верен путь, по которому я иду? Если не верен, покажите мне другой; если я сбиваюсь и шатаюсь, помогите мне, поддержите меня на настоящем пути, как я готов поддержать вас, а не сбивайте меня, не радуйтесь тому, что сбился, не кричите с восторгом: вон он! говорит, что идет домой, а сам лезет в болото. Да, не радуйтесь же этому, а помогите мне, поддержите меня. Ведь вы не черти из болота, а тоже люди, идущие домой. Ведь я один, и ведь я не могу желать идти в болото. Помогите мне, у меня сердце разрывается от отчаяния, что мы все заблудились и, когда я бьюсь всеми силами, вы при каждом отклонении вместо того, чтобы пожалеть себя и меня, суете меня и с восторгом кричите: смотрите, с нами вместе в болоте.

всякого ищущего путь, как и я, и слушаюсь его».

Письмо заканчивалось словами: «Пишите мне, я очень рад общению с вами и с волнением буду ждать вашего ответа».

Письмо не было отправлено по назначению. Нет сомнения, что причиной этого послужило то, что, излив на бумаге свою грусть, почти отчаяние, вызванное сознанием одиночества в семье, Толстой, успокоившись, скоро понял всю неуместность такого откровенного признания перед человеком, которого он знал только по его письмам и представлял себе очень молодым.

Без сомнения, то же самое почувствовал он и относительно заключительной части своего письма, в которой он с такой болью сердечной рассказал о своем одиночестве не только в семье, но и во всем окружающем его обществе.

Толстой решил письмо Энгельгардту не отсылать, а отправить ему с верным человеком рукопись «Краткого изложения Евангелия».

произведенное его письмами, и вместе с тем приглядеться к нему, что он за человек и насколько он действительно близок к его взглядам.

17 января 1883 года М. С. Громека был уже в Батищеве, а 24 января М. А. Энгельгардт коротким письмом уведомил Толстого о получении его рукописи94.

25 января М. С. Громека уже из Калиша послал Толстому большое письмо с описанием образа жизни молодого Энгельгардта и впечатления, какое он производит95. Это впечатление сводилось к следующему. М. А. Энгельгардт, — «человек, одаренный от природы очень добрым сердцем, искренним и высоким самоотвержением», «он глубоко страдает при виде всего угнетенного и несчастного, он так искренне желает ему служить, как очень немногие, но у него к этому примешивается другое, еще более страстное, чувство ненависти и желание уничтожать силою все угнетающее и делающее несчастным... Он искренно убежден, что насилие и война силою против зла есть следствие и орудие любви». В нем «ненависти больше, чем христианской любви. Всего менее было в нем истинного христианского чувства, а религии и бога совсем не было в душе и системе, хотя на языке они и были».

Толстой не сразу ответил на это письмо. Только спустя некоторое время (письмо без даты) он пишет М. С. Громеке: «Мне все казалось, что я только что получил ваше прекрасное письмо (так мне скоро идет время), а выходит, что это давно, и давно бы пора ответить... и будет канава, а сама канава не сделается. Это я о себе говорю, о своем ребяческом желании и надежде, что другие с ветра получат те взгляды на жизнь, которые выросли во мне, да еще будут помогать мне уяснять их»96.

Между тем М. А. Энгельгардт, очевидно не представлявший себе, как далеко отстоит он от мировоззрения Толстого, 19 марта пишет Толстому третье письмо, в котором решительно высказывается в пользу насильственной борьбы против деспотов и угнетателей народа. Здесь он признает «Краткое изложение Евангелия» неоценимым «как философское изложение основ христианского учения» и задает Толстому вопрос, какие он укажет пути, кроме проповеди и писания, «для осуществления нашего учения на практике».

Переходя к вопросу о насилии как средстве борьбы со злом, Энгельгардт писал: «Конечно, бороться со злом надо не злом же, а добром, но в число добрых действий входит заступничество за угнетенных, когда они просят помощи; хотя бы при этом пришлось употребить силу». Он вспоминает о рязанском предводителе дворянства генерале Измайлове, который, как рассказывают современники, в крепостное время травил собаками крестьянского мальчика.

«Если бы христианин, — пишет Энгельгардт, — мог спасти ребенка не иначе, как убив генерала Измайлова, то обязан был убить его... Предоставляется выбор между двумя убийствами — ребенка или изверга. Избежать обоих убийств нельзя, нужно выбирать между ними; лучше выбрать убийство изверга».

«Если кто скажет, — пишет далее Энгельгардт, — «Я, как христианин, не мог употребить насилия — это грех», то такому человеку следует сказать: «Ну, коли так — согреши, погуби свою душу, но все же спаси невинного».

На это письмо Толстой уже не ответил.

Написанное с таким горячим чувством и с такой силой убежденности письмо к Энгельгардту осталось в архиве автора.

Софья Андреевна восприняла это письмо как личное оскорбление. Впоследствии она рассказывала: «Я положила его в конверт и написала: «Письмо к Энгельгардту, которого Лев Николаевич не только никогда не знал, но и не видал, а там пусть судят, как хотят. Я ужасно оскорбилась этим письмом»97.

Весной 1884 года Толстой познакомил В. Г. Черткова со своим письмом к Энгельгардту, причем дал ему разрешение поступить с этим письмом, как он найдет нужным. Чертков нашел приводимые Толстым в этом письме доказательства в пользу его миросозерцания убедительными и распространение этого письма признал желательным. 9 июня он уведомил Толстого, что напечатал на гектографе ответ Энгельгардту, который таким образом «пошел в мир». Толстому было радостно это сообщение Черткова, и он отметил его в своем дневнике 12 июня98.

«Письмо к NN» получило широкое распространение. Редактор журнала «Русское богатство» Л. Е. Оболенский просил Толстого разрешить ему перепечатать «Письмо к NN» в его журнале. Толстой сначала ответил согласием, но затем просил В. Г. Черткова передать Оболенскому: «Письмо к NN», я боюсь, будет неудобно к напечатанию»99. (Конечно, по семейным соображениям). Да и сам Л. Е. Оболенский, попытавшись привести «Письмо к NN» в такой вид, чтобы оно было пропущено цензурой, пришел к заключению, что это совершенно исказило бы весь смысл письма, и отказался от такой попытки.

«Письмо к NN» проникло и за границу и в 1885 году появилось в женевском издании М. Элпидина, с которого было перепечатано в эмигрантском журнале «Общее дело»100.

XV

3 января 1883 года С. А. Толстая писала сестре: «Вчера был самый настоящий бал, с оркестром, ужином, генерал-губернатором и лучшим московским обществом у Щербатовых... Я разорилась, сшила черное бархатное платье... очень вышло великолепно. Таня очень веселилась, танцовала котильон с дирижером в первой паре, и лицо у нее было такое веселое, торжествующее... выходит ужас! Веселого, по правде сказать, я еще немного вижу. Кавалеры в свете довольно плохие. Назначили мы в четверг прием. Вот садимся, как дуры, в гостиной, Лелька юлит у окна, кто приехал — смотрит. Потом чай, ром, сухарики, тартинки — все это едят и пьют с большим аппетитом. И мы едем тоже, и так же нас принимают по приемным дням».

Затем 10 февраля Софья Андреевна писала ей же: «Это время я совсем с ног сбилась: Таня 20-го играет в двух пьесах, а 12-го у меня детский вечер, будет всего человек 70. Одних детей соберется 45 человек, все это будет танцевать, я взяла тапера... Вчера у гр. Капнист после репетиции затеяли плясать пар восемь и так бешено веселились, что просто чудо. Завтра тоже затевают у княжен Оболенских. Я всеми силами удерживаюсь от лишних выездов, но Таня так и стремится плясать».

2 марта ей же: «Последний бал наш был в Собрании102 в субботу вечером; все московское высшее так называемое общество поехало на этот бал. Таня так была уставши, что в мазурке два раза упала, и ей, как она говорит, было скучно на этом бале».

5 марта С. А. Толстая писала в дневнике:

«В голове моей теперь, в тиши первой недели поста, проходит вся моя только что прошедшая зимняя жизнь. Я немного ездила в свет, забавляясь успехами Тани, успехами моей моложавости, весельем, всем, что дает свет. Но никто не поверит, как иногда и даже чаще, чем веселье, на меня находили минуты отчаяния и я говорила себе: «не то, не то я делаю». Но я не могла и не умела остановиться»103.

24 апреля перед отъездом на лето из Москвы в Ясную Поляну Софья Андреевна писала сестре: «Делала я визиты всем, вчера 10 визитов сделала! В четверг у меня перебывали все, и в пятницу у нас был вечер молодежи: 13 барышень и 11 молодых людей и один стол в винт и целая гостиная маменек»104.

Толстой еще до покупки дома, предвидя будущий образ жизни семьи в Москве, старался пробудить в дочери критическое отношение к светскому обществу. Татьяна Львовна записала в своем дневнике 29 мая 1882 года: «Нынче вечером папа говорил о том, за какого рода человека он бы хотел меня отдать замуж; говорит, непременно за человека, выдающегося чем-нибудь, только не светского, — как, говорит, если мазурку хорошо танцует, значит, никуда не годится». «По-моему — тоже», — заканчивает молодая девушка эту запись в своем дневнике.

Но теперь эти наставления отца были уже забыты. 24 марта 1883 года Софья Андреевна писала сестре: «Таня ничем, кроме светских сплетен, серьезно не интересуется».

В то время как его жена и дочь вели рассеянный светский образ жизни, Толстой с таким же увлечением, как и прежде, работал над своим трактатом «В чем моя вера?». Он считал себя обязанным рассказать людям о своих мучительных исканиях смысла жизни и о том, что он нашел в результате этих исканий.

«Дела много. Мне часто говорят: пишите художественное, и т. д. Я всей душой бы рад, и кажется, что есть что, да кто же то напишет, что я теперь пишу. Пусть кто-нибудь снимет с меня это дело, или покажет мне, что оно не нужно, или сделает его — в ножки поклонюсь»105.

30 января Софья Андреевна писала сестре:

«Левочка очень спокоен, работает, пишет какие-то статьи; иногда прорываются у него речи против городской и вообще барской жизни. Мне это больно бывает; но я знаю, что он иначе не может. Он человек передовой, идет впереди толпы и указывает путь, по которому должны идти люди. А я — толпасвет. Но не могу идти скорее, меня давит и толпа, и среда, и мои привычки».

Она же писала 10 февраля: «Левочка муж все пишет о христианстве, здоровье его не совсем хорошо, и нервы не крепки; но лучше гораздо, чем в прошлом году... Мы очень дружны и во все время очень слегка один раз поспорили»106.

Затем 2 марта: «Левочка все пишет свои евангельские сочинения; у него два переписчика постоянно пишут; но напечатать ни одного слова нельзя».

«Левочка спокоен и добр, иногда прорываются прежние упреки и горечь, но реже и короче. Он делается все добрее и добрее... Пишет Левочка все еще в духе христианства, и эта работа нескончаемая, потому что не может быть напечатана, и это нужно, и это воля божья и, может быть, для великих целей»107.

Уходя с головой в свою работу, Толстой на время забывал о той ненавистной ему обстановке барской жизни, в которой ему приходилось жить. В начале апреля он писал М. С. Громеке:

«Я живу все той же жизнью — тяжелой. К весне способность умственной работы перемежается и становится тяжелее»108.

Калишский учитель Михаил Степанович Громека, к которому обращено было это письмо Толстого, впервые писал ему 24 июля 1877 года. Он напоминал, что был у Толстого два с половиной года тому назад, и беседа с ним доставила ему большое удовольствие. Преподавая историю русской литературы, он еще больше полюбил Толстого за то высокое воспитательное значение, какое имеют для молодежи его великие творения.

«Последние произведения гр. Л. Н. Толстого», посвященную главным образом «Анне Карениной». Просмотрев начало его работы, Толстой остался им вполне удовлетворен. «Я не могу сказать, — писал он автору в начале января 1883 года, — что мне нравится или я одобряю то, что я прочел, как не может сказать человек, что ему нравятся его слова, которые передал переводчик так, что слова, прежде непонятные, стали понятны. Я испытывал только то облегчение, которое испытывает этот говоривший среди не понимавших его на чуждом языке, когда нашел переводчика, чтобы восстановить его человеческую связь с другими. Разумеется, переводчик приложил своего, и в переводе выходит уж слишком хорошо. Это еще больше бы тронуло этого человека прежде. Теперь же человек этот от нужды во время непонимания его стал делать отчаянные жесты, и кое-как стали уже понимать его жесты»109.

Работа Громеки начата печатанием в журнале «Русская мысль» в том же 1883 году. Толстой с интересом прочитывал и просматривал главу за главой работу молодого автора. В начале апреля он писал М. С. Громеке: «Сейчас прочел вашу третью статью. Она мне очень нравится»110.

24 августа 1883 года в беседе с Г. А. Русановым, отвечая на его вопрос, правда ли, что он не читает критических статей о его произведениях, появляющихся в газетах и журналах, Толстой ответил: «Правда... Но вот недавно я сделал исключение для одной, это — статья Громеки в «Русской мысли». Превосходная статья. Он объяснил то, что я бессознательно вложил в произведение»111.

Вероятно, разговор с Русановым напомнил Толстому о письме Громеки, полученном еще в мае. Вскоре после этого разговора Толстой пишет Громеке ответ, в котором справляется, почему не печатается продолжение его работы, и прибавляет: «Я очень ценю вас, высоко ставлю и люблю»112.

находил только самые жесткие слова о своем гениальном творении. Так, в письме к В. В. Стасову от 1 мая 1881 года Толстой обозвал «Анну Каренину» «мерзостью»113, а в разговоре с П. Д. Боборыкиным, происходившем, вероятно, в 1882 году, сравнивал себя с состарившейся француженкой, которую ее бывшие обожатели восхваляют за то, что она «восхитительно пела шансонетки и придерживала юбочки»114.

В 1900 году Толстой еще раз вспомнил о М. С. Громеке.

«Это был симпатичный, страстный и талантливый человек, — рассказывал Толстой. — Он застрелился еще молодым человеком, говорят, вследствие душевного расстройства... Мне было дорого, что человек, сочувствующий мне, мог даже в «Войне и мире» и в «Анне Карениной» увидеть многое, о чем я говорил и писал впоследствии»115.

Работа М. С. Громеки вышла отдельным изданием в 1884 году уже после смерти автора и выдержала шесть изданий, последнее из которых было выпущено в 1914 году.

XVI

Здесь на третий день по приезде ему довелось быть свидетелем большого пожара в деревне и принимать участие в тушении огня. Яснополянский крестьянин А. Т. Зябрев в своих воспоминаниях рисует следующую картину постигшего яснополянских крестьян бедствия:

«В 1883 году в апреле месяце загорелась наша Ясная Поляна. Прибежал на пожар и Л. Н. в простом обыкновенном пиджачишке. Не глядя на большое пламя и не жалея себя, он кидался в крестьянские хатенки, вышвыривал какое ему попадалось крестьянское имущество, срывал двери, снимал ворота, а когда огонь охватывал весь дом, перебегал к соседней избе и делал то же самое. Когда, наконец, он увидел, что пожар больше не распространяется, то он, усталый, с ободранными до крови руками, взял пожарный кран и начал вместе с народом растаскивать обгорелые бревна, засыпать их снегом и заливать водой. Когда огонь был прекращен, на каждом пепелище послышался неугомонный крик и плач. Л. Н., несмотря на свою усталость, весь мокрый и грязный, домой не пошел, а обращался к крестьянам и уговаривал бедных погорельцев не унывать, а надеяться на бога. Погорельцам не было приюта: они разместились: кто в сарае, кто по родным, и кое-как провели ночь почти не спавши. Но видно не спалось и Л. Н. Он рано-рано утром пришел в Ясную Поляну, осмотрел сгоревшие 22 двора, обошел сараи, где помещались погорелые крестьяне, обещал им помочь, чем сможет. В то время Л. Н. еще сам распоряжался в своем имении. У кого не было хлеба, он выдал хлеб; у кого не было картофеля, обещал на семена дать. Семенной овес весь погорел, и Л. Н. обещал тоже овса. Также обещал дать кольев, слег, сох, кое-кому и срубы на избу. Потом сам поехал в Пирогово к своему брату, купил у него овса и приказал крестьянам ехать за овсом в Пирогово. Потом собрал народ, взял двуручную пилу и отправился с крестьянами в рощу. Сам резал с ними слеги, кому сколько понадобилось. Сам соображал, из какой слеги что может выйти. Не один так день с раннего утра и до позднего вечера работал Л. Н. с мужиками. Но этим Л. Н. не удовольствовался: от пожара особенно пострадали крестьяне, неспособные работать, как Осип Макаров и Прокофий Власов. И вот Л. Н., не покладая рук, рубил с ними хворост, тесал колья, плел плетень, резал бревна, сам возил лес для сруба, ставил с ними дворы, помогал косить овес, траву, возил с ними снопы, сено, сам клал в одонья хлеб, покрывал их от дождя и вообще помогал этим мужикам во всех работах»116.

Толстой писал Софье Андреевне в Москву вечером в день пожара:

«Очень жалко мужиков. Трудно представить себе все, что они перенесли и еще перенесут. Весь хлеб сгорел. Если на деньги счесть потерю, то это больше 10 тысяч. Страховых будет тысячи 2, а остальное все надо вновь заводить нищим, и заводить все то, что нужно необходимо только для того, чтобы не помереть с семьями с холоду и голоду».

«Сейчас ходил по погорелым. И жалко, и страшно, и величественно — эта сила, эта независимость и уверенность в свою силу, и спокойствие. Главная нужда теперь — овес на посев».

Лев Николаевич просит Софью Андреевну спросить его брата Сергея Николаевича, проживавшего в Москве, не может ли он дать записку в его имение Пирогово на 100 четвертей овса. «Цена пусть будет та самая высокая, за какую он продает. Если он согласен, то пришли эту записку или привези»117.

В начале мая в Ясную Поляну приехала и Софья Андреевна.

21 мая Толстой выдал жене доверенность на ведение всех его имущественных дел118.

«Для исполнения всего этого Вы имеете: ...вообще получать всякие мне следующие суммы отовсюду». Так понимал и сам Толстой смысл выданной им жене доверенности. 13—14 мая 1885 года, отвечая на вопрос В. Г. Черткова, Толстой писал ему: «Доверенность эта года уже 4 дана мной жене на все мои права по всему имуществу и в том числе и изданию сочинений»119.

По этой доверенности С. А. Толстая издавала сочинения Льва Николаевича вплоть до последнего года его жизни.

В 1891 году Толстой напечатал в газетах заявление, в котором разрешал всем желающим безвозмездно переиздавать, переводить, ставить на сцене все его произведения, написанные после 1 января 1881 года. Таким образом за женой Толстого осталось исключительное право издания только тех его произведений, которые были написаны ранее указанного срока.

22 июля 1910 года Толстой подписал завещание, по которому в случае его смерти все его сочинения, когда бы они ни были написаны, перестают быть собственностью его семьи. После опубликования этого завещания доверенность, выданная им жене 21 мая 1883 года на издание его сочинений, потеряла свою силу.

для своего здоровья.

Софья Андреевна противилась этой поездке Льва Николаевича. Произошел резкий разговор. В письме от 21 июня Софья Андреевна вспомнила, как Лев Николаевич перед отъездом упрекал ее за то, что она его «никуда не пускает». Вообще весной этого года обнаружились серьезные несогласия между Толстым и его женой. О них в том же письме Софья Андреевна вспоминала: «Так многое наболело в прошлую весну, что когда вспомню, такую чувствую невыносимую сердечную боль, что думаю: все, только не то, что было»120.

24 мая Толстой приехал на свой самарский хутор.

В пути ему случилось увидеть много переселенцев — «очень трогательное и величественное зрелище», — как писал он жене 25 мая.

На этот раз Толстой пробыл на самарском хуторе больше месяца и занят был преимущественно ликвидацией своего хозяйства: продажей лошадей, скота, построек, хлеба на корню, сдачей земли крестьянам в аренду. Уведомляя Софью Андреевну в письме от 25 мая, что половина долгов крестьян за арендованную землю — около 5 тысяч — «пропащие», Толстой вместе с тем увещевал жену не досадовать, а радоваться этому. «И так уж так много лишнего».

«В чем моя вера?» Толстой на хуторе почти не занимался. Некоторое время читал Библию на древнееврейском языке под руководством «кумысника» — студента народовольца И. М. Гурьяна. Ездил к молоканам в деревни Гавриловку и Павловку и беседовал с ними, как писал он жене 2 июня, «о христианском законе». На предостережение жены, что об этих беседах могут донести по начальству, Толстой в том же письме отвечал ей: «Пускай доносят. Я избегаю сношений с ними, но сойдясь не могу не говорить того, что думаю»121.

Уже 29 мая Софья Андреевна писала Толстому на самарский хутор: «Мне иногда без тебя невыносимо одиноко и тоскливо, но это минутами; а разумно я желаю, чтобы ты кумыс пил подольше и отдыхал бы от нас и нашей несимпатичной тебе жизни»122.

Софье Андреевне была памятна та «страшная ночь» 26 августа 1882 года, когда Лев Николаевич в первый раз с такой потрясающей искренностью объявил ей о своей заветной мечте — уйти от семьи. Примирение вскоре состоялось, но Софья Андреевна все-таки не была уверена, что это заветное желание рано или поздно не загорится в нем с еще большей силой, чем прежде. Поэтому, получив от Толстого после первого краткого письма два письма «приятных, милых и радостных», Софья Андреевна испытала надежду, что «страшная ночь» не повторится. «В них [в письмах] я увидела, — писала она 2 июня, — что ты не убежишь от нас, какие бы мы ни были». Но кончается письмо все-таки грустной нотой: «Как иногда мне тяжело,

ты всю мою жизнь и всю меня так не одобряешь и не считаешь серьезной. Разве мало хоть того, что я всей душой желаю делать хорошее — и не могу»123.

Толстого мучило то, что, как писал он жене 2 июня, он «так вдруг скоро уехал. Как будто что-то недоговорено, и как будто что-то холодно мы простились... Думаю о тебе беспрестанно», — писал он далее124.

На это воспоминание о холодности перед отъездом Софья Андреевна отвечала в письме от 7 июня:

«Ты мне неприятно напомнил о твоем холодном внезапном отъезде; я забыла уже. Но тогда ты даже забыл проститься со мной. Ты уехал, а я заплакала; потом стряхнула с себя горькое чувство и сказала себе: «не нужна я, так и не надо, постараюсь и я так же быть свободна от всяких чувств». И мне уж не так был тяжел твой отъезд, как бывало; я стала жить спокойно; и часто очень мне бывало хорошо, особенно от природы. Если и тебе спокойно, то не спеши домой. Освежайся умом и телом»125.

Толстой был потрясен спокойным рассказом жены о том, как легко и свободно устроила она свою жизнь без его участия, нисколько не жалея об утраченной (как она полагала) близости с ним. 15 июня он отвечал ей:

«Я первым распечатал твое письмо от 7-го июня, последнее; и чем дальше я читал, тем большим холодом меня обдавало... Ничего особенного нет в письме; но я не спал всю ночь, и мне стало ужасно грустно и тяжело. Я так тебя любил, и ты так напомнила мне все то, чем ты старательно убиваешь мою любовь. Я писал, что мне больно то, что я слишком холодно и поспешно простился с тобой; на это ты мне пишешь, что ты стараешься жить так, чтобы я тебе был не нужен, и что очень успешно достигаешь этого...»

«С грустью иногда думаю: вот приедешь, будет у всех радость свиданья — и опять тебе, и следовательно и мне станет тяжело, что жизнь, кажущаяся нам нормальная и даже очень хорошая и счастливая, тебе будет тяжела. Ведь все тот же крокет по вечерам, катанье, гулянье, купанье, болтовня, ученье греческих, русских, немецких, французских и прочих грамматик по утрам, одеванье к обеду, ситники и проч. и пр. Но мне все это освещено красотой лета и природы, чувством любви и исполнения долга к детям, радостью чтения (читаю Шекспира теперь), прогулок и многим другим. А ты уж не можешь этим жить — и грустно, очень грустно. Я ничего не прошу, только прошу после хорошего, настоящего, спокойного питья кумыса привезти себя снисходительного, здорового, молодого, какой был прежде, по духу молодого, чтоб не видеть во всем какой-то упрек, а видеть счастье и благодарить за него бога, и ничего, ничего не желать и не выдумывать и не изменять».

На это Толстой отвечал в письме от 15 июня:

«Обо мне и о том, что составляет мою жизнь, пишешь как про слабость, от которой ты надеешься, что я исправлюсь посредством кумыса. О предстоящем нашем свидании, которое для меня радостная, светлая точка впереди, о которой я стараюсь не думать, чтобы не ускакать сейчас, ты пишешь, предвидя с моей стороны какие-то упреки и неприятности... Я так живо вспомнил эти ужасные твои настроения, столько измучившие меня, про которые я совсем забыл; и я так просто и ясно люблю тебя, что мне стало ужасно больно.

было!..

Боюсь за это письмо, как бы оно не огорчило тебя. По себе знаю, когда любишь (но это я про себя говорю), то так натянуто сердце в разлуке, что каждое неловкое, грубое прикосновение отзывается очень больно»126.

В следующем — и последнем из Самары — письме от 20 июня Толстой писал:

«Последнее письмо мое к тебе у меня на сердце. Может быть, я был в дурном расположении духа, когда писал. Во всяком случае не сердись на меня и не скучай, если только у тебя все хорошо».

Письмо заканчивается словами:

«Прощай, душенька! Слишком много хочется сказать, от этого не пишу... Обнимаю тебя»127.

Софья Андреевна, еще не получив этого письма, ночью 21 июня написала свое письмо, разорвала и отправила другое.

Здесь она рассказывала, что читает рукопись «В чем моя вера?»: «Конечно, ничего нельзя сказать против того, что хорошо бы людям быть совершенными, и непременно надо напомнить людям, как надо быть совершенными и какими путями достигнуть этого. — Но все-таки не могу не сказать, что отбросить все игрушки в жизни, которыми играешь, и всякий, и я больше других, держу эти игрушки крепко и радуюсь, как они блестят, и шумят, и забавляют»128.

XVII

8 июня Толстой писал Софье Андреевне, что у А. А. Бибикова (управляющего его имением) он познакомился с двумя революционерами, привлекавшимися по «процессу 193-х».

По этому процессу 193 революционера из разных местностей России обвинялись в «противозаконном сообществе, имеющем целью ниспровержение и изменение порядка государственного устройства». Процесс слушался в Особом присутствии Сената с 18 октября 1877-го по 23 января 1878 года.

Алексей Алексеевич Бибиков, сын сенатора, помещик Чернского уезда Тульской губернии, окончивший физико-математический факультет Харьковского университета, в 1866 году привлекался по делу Каракозова. Просидев шесть месяцев в тюрьме, был приговорен к ссылке, которую отбывал в Вологодской губернии и затем в Воронеже. В 1870-х годах отдал свою землю крестьянам, оставив себе только несколько десятин, и женился на крестьянке. С Толстым познакомился в 1878 году; управлял самарским имением Толстого с 1878 по 1884 год и жил недалеко от его хутора.

О своей встрече у Бибикова с участниками процесса 193-х Толстой писал жене 8 июня: «Это люди, подобные Бибикову и Василию Ивановичу [Алексееву], но моложе. Один особенно, крестьянин (крепостной бывший) Лазарев, очень интересен. Образован, умен, искренен, горяч и совсем мужик — и говором, и привычкой работать. Он живет с двумя братьями, мужиками, пашет и жнет, и работает на общей мельнице. Разговоры, разумеется, вечно одни — о насилии»129.

Егор Егорович Лазарев происходил из крестьян села Грачевки Бузулукского уезда Самарской губернии. Учился в сельской школе, потом в трехклассном уездном училище, затем при содействии местных интеллигентов, заинтересовавшихся способным крестьянским мальчиком, поступил в гимназию, но в седьмом классе был арестован за революционную пропаганду и курса не кончил. Просидев более трех лет в тюрьме, приговором Сената по делу 193-х был оправдан, после чего был взят на военную службу и Служил в Уральске, затем в Карсе, сначала рядовым, а потом унтер-офицером. На службе продолжал революционную пропаганду как среди солдат, так и среди офицеров. По окончании службы вернулся в родное село и продолжал крестьянствовать.

С. Л. Толстой, встречавшийся с Лазаревым у Бибикова, следующими чертами рисует его облик в своих воспоминаниях: «Это был мускулистый, белокурый, бодрый, веселый крепыш среднего роста, двадцати восьми лет, с открытым лицом. В его разговоре сказывалось его крестьянское происхождение: он пересыпал свою речь народными выражениями»130.

Само собою разумеется, что разговоры и споры Толстого с Лазаревым и другими представителями революционно настроенной молодежи сосредоточивались главным образом на вопросе о революционном насилии. Толстой энергично отстаивал свои убеждения. «Им хочется, — писал Толстой жене 8 июня, — отстоять право насилия; я показываю им, что это безнравственно и глупо»131.

«Лазарев — сын мужика, который был вроде управляющего. Его сына приставили к господам для охоты, вместе с барскими детьми стали учить. Он стал учиться — чего они не поймут, поймет он. Дальше — больше; способности, видят, большие; отдали его в гимназию. Он учился там до седьмого класса, а потом вместе с другими товарищами за два месяца до экзамена заявил директору, что учиться больше не желает, вышел и отправился в народ. Он судился в процессе 193-х, сослан на родину под надзор, а потом за «дурное направление» отправлен в Сибирь на поселение на три года. В Москве он целый почти год сидел в остроге. Лев Николаевич был у него раза три. Бодрей он никогда себя не чувствовал, чем в это время. Он говорил, что в деревне ему уже становилось тошно, а тут впереди ждут новые впечатления, новая жизнь. Он просил достать ему компас. Лев Николаевич достал и спрашивает: «Для чего вам это? уж не для побега ли?» Он ответил, что на пути все может быть — этапные начальники бывают всякие, пожалуй, бить, притеснять станут»132.

Лазарев послужил прототипом революционера Набатова в романе «Воскресение». С. Л. Толстой сообщает: «Отец впоследствии вспомнил о нем [Лазареве], когда писал «Воскресение». На Лазарева похож Набатов»133.

То же подтверждает и литератор В. А. Поссе, хорошо знавший Лазарева. «Толстой, — писал В. А. Поссе, — его [Лазарева] очень полюбил: сначала как мужика, каким он и был как по происхождению, так и по натуре, а затем и как революционера.

Он вывел его в своем романе «Воскресение» под фамилией Набатов. Характеризовал его ярко и верно»134.

13 июня 1883 года начальник тульского жандармского управления уведомил самарского губернатора, что «состоящий под негласным наблюдением отставной поручик граф Лев Николаевич Толстой» «выехал в 20-х числах минувшего мая» на свой хутор Самарской губернии Бузулукского уезда.

Получив это «отношение», самарский губернатор на другой же день дал знать бузулукокому исправнику об учреждении негласного надзора за «отставным поручиком гр. Львом Николаевичем Толстым».

8 июля 1883 года бузулукский жандармский штабс-капитан «совершенно секретно» доносил самарскому губернатору.

«Вследствие предписания от 12 июня за № 225, имею честь донести вашему превосходительству, что состоящий под негласным наблюдением отставной поручик гр. Лев Николаевич Толстой прибыл в свое поместье близ села Гавриловки, Патровской вол., второго стана, Бузулукского уезда, 24 мая с. г., а 12 июня делал сход в селе Гавриловке проездом через нее вроде беседы для изложения своего образа мыслей. На этой беседе граф Лев Николаевич Толстой старался внушить принцип равенства, доказывая, что все должны делиться друг с другом. Церкви украшать — глупо, так как это составляет напрасные траты денег. Может пройти не более 100 лет, когда наступит время, что не нужно будет замков к амбарам, так как все будет общее, и что тогда явится благодать на земле. Что он составил на этот предмет евангелие, которое не понравилось правительству и поэтому его сожгли, но что у него в деревне все-таки оно осталось. Что он пять лет уже как отстал от православия, но к какой секте пристал — не сказал, и крестьяне увидели из его беседы, что он отвергает власть и правительство, а потому по выходе из беседы заключили, что он не сектант, а просто социалист... ».

13 июля бузулукский исправник отправил самарскому губернатору следующее «совершенно секретное» донесение:

«Прибывший на свой хутор Патровской волости, Бузулукского уезда граф Лев Николаевич Толстой бывал в селе Гавриловке и внушал им, что их понятия об учении господа Иисуса Христа ложны, что напрасно они устраивают храмы, совершают богослужения въявь, что по учению Спасителя, люди — живущие на земле — все равны между собой, никто ничего не должен считать своим, все общее: царства на земле нет, оно в самом человеке. На возражение крестьянина того села Тимофея Булыгина, старосты церковного, отчего он, придерживаясь учения Спасителя, не раздает даром имения, а сдает за деньги — граф ответил, что лично он согласен даром отдать землю, но ему не позволяет его жена. На вопрос же Булыгина: если царства на земле нет, то должны ли они платить подати и разные налоги? граф ответил неутвердительно; тогда Булыгин сказал, что Спаситель сам платил подати царю Кесарю. Это граф пояснял так. Иисус Христос платил подать не ради обязанности, а чтобы ему не делали притеснения в его учении. Булыгина граф назвал серьезным человеком и обещал придти к нему еще раз побеседовать. Настоящий разговор происходил в доме крестьянина Курносова при крестьянах»... Следуют имена крестьян135.

——

— уехал, чтобы больше никогда в него не возвращаться. Хозяйство было ликвидировано.

Вероятно, 1 июля он был уже в Ясной Поляне.

XVIII

На третий день по возвращении в Ясную Поляну Толстой пишет Н. Н. Страхову, гостившему в то время у Фета в его имении Воробьевке, что он желал бы видеть Афанасия Афанасьевича. «Мы с ним, — писал Толстой, — во всю зиму никогда так хорошо не беседовали, как перед отъездом, так странно, что мы иногда как будто не понимаем друг друга»136.

Страхов, в то время уже уехавший из Воробьевки, не замедлил послать Фету касающуюся его выписку из письма Толстого; но на Фета письмо Толстого произвело грустное впечатление. «Спасибо Льву Николаевичу за его отзыв обо мне, — писал он в ответном письме Страхову. — Вы хорошо знаете, как высоко я ценю его как человека и художника. Но это мне мало помогает».

Фет рассказывает далее, как одна его знакомая «начала распространяться» о его прежней солидарности с Толстым, и прибавляет: «То ли это теперь? Конечно, сущность (абстрактная) лиц от такой перемены не пострадала. Но где тот могучий интерес взаимного ауканья?».

«Последние слова — прелесть», — замечает Страхов, приведя выдержку из письма Фета в своем письме к Толстому от 16 августа137.

Первое время по возвращении в Ясную Поляну Толстой в течение нескольких дней косил траву бедной яснополянской вдове; старшие дочери ему помогали — растрясали и копнили сено. Было убрано несколько возов.

24 августа к Толстому неожиданно приехал незнакомый ему член Харьковского окружного суда, небогатый помещик Воронежской губернии, Гавриил Андреевич Русанов, приезд которого вдвойне был приятен Толстому. Оказалось, что приезжий читал добытые им с большим трудом литографированные «Исповедь» и «Новое Евангелие» Толстого, которые, по его словам, произвели в нем «нравственный переворот, открыли глаза на многое». Но вместе с тем некоторые места этих книг остались для него неясными, и он нарочно приехал к Толстому, чтобы попросить у него разъяснения этих мест. Когда он рассказал это Толстому, лицо Толстого, который сначала принял его «не особенно приветливо», «мгновенно сделалось приветливым, радостным, он был в восхищении».

Кроме того оказалось, что приезжий был не только горячим поклонником художественных произведений Толстого, но знатоком и любителем всей передовой русской литературы. И Толстой, в то время уже не так отрицательно относившийся к художественной литературе, как это сказалось в «Исповеди», а также в письмах 1882 года к Энгельгардту и к Александрову, очень охотно беседовал с Русановым о произведениях русской и иностранной литературы, высказывая о них свои суждения.

По возвращении из Ясной Поляны Г. А. Русанов написал подробные воспоминания о своем двухдневном пребывании у Толстого138. Благодаря образованности и широкому умственному кругозору автора, содержательности и достоверности сделанных им записей суждений Толстого по вопросам литературы и общественной жизни (некоторые слова Толстого были им записаны буквально), воспоминания Г. А. Русанова заняли одно из первых мест в мемуарной толстовской литературе.

им в разговоре с Русановым, а также некоторые попутно высказанные им замечания о своем художественном творчестве.

Впервые сообщил Толстой Русанову рассказ о Пушкине, который передавала ему Е. Н. Мещерская139, — о том, как Пушкин сказал своему приятелю: «Представь, какую штуку удрала со мной моя Татьяна! Она замуж вышла. Этого я никак не ожидал от нее».

Впоследствии Толстой не один раз с некоторыми вариантами вспоминал этот рассказ140.

Эти слова Пушкина Толстой в разговоре с Русановым применил и к своей писательской деятельности. Он сказал: «Вообще герои и героини мои делают иногда такие штуки, каких я не желал бы: они делают то, что должны делать в действительной жизни и как бывает в действительной жизни, а не то, что мне хочется».

О Лермонтове Толстой говорил:

«— Вот кого жаль, что рано так умер! Какие силы были у этого человека! Что бы сделать он мог! Он начал сразу как власть имеющий. У него нет шуточек, — презрительно и с ударением сказал Толстой. — Шуточки не трудно писать, но каждое слово его было словом человека, власть имеющего».

К этой характеристике Лермонтова Толстой прибавил еще:

«— Тургенев — литератор, Пушкин был тоже им, Гончаров — еще больше литератор, чем Тургенев. Лермонтов и я не литераторы».

У Тургенева, как сказал Толстой, ему нравятся только «Записки охотника», «хотя теперь, — прибавил он, — уж нельзя так изображать народ, как он там изображается».

«Все остальное у Тургенева, — продолжал Толстой, — я не очень ценю, и мне кажется, что слава его сочинений не переживет его».

«Песнь торжествующей любви» Толстой назвал «отвратительной».

На замечание Русанова, что у Тургенева прекрасные описания природы, Толстой ответил: «Да. Несравненные».

Заговорили о Достоевском, Толстой сказал, что «Записки из мертвого дома» — лучшая его вещь, но остальные его произведения он не ставит высоко. «Братья Карамазовы» «не мог дочитать». На замечание Русанова, что «недостаток этого романа тот, что все действующие лица, начиная с пятнадцатилетней девочки, говорят одним языком — языком автора», Толстой ответил: «Мало того, что они говорят языком автора — они говорят каким-то натянутым, деланным языком, высказывают мысли самого автора».

Толстой согласился с мнением Русанова, что «Преступление и наказание» — лучший роман Достоевского141, однако прибавил: «Но вы прочтите несколько глав с начала — и вы узнаете все последующее, весь роман. Дальше рассказывается и повторяется, то что вами было прочитано в первых главах».

О других романах Достоевского сказал: «— Отдельные места прекрасны, но в общем — в общем это ужасно! Какой-то выделанный слог, постоянная погоня за отысканием новых характеров, и характеры эти только намечены».

— первую, написанную вскоре после смерти; Достоевского142, и вторую — «Жестокий талант»143.

«— Вообще Михайловский очень хорошо пишет, — заметил Толстой, прибавив, что он «с удовольствием» прочитал его статью «Герои и толпа»144.

На слова Русанова, что любимым писателем современной молодежи является Щедрин, так как он «касается политики, злобы дня», Толстой ответил:

«— И он вполне стоит этого. Щедрина я люблю, он растет, и в последних произведениях его звучит грустная нота».

Толстой спросил Русанова, читал ли он «Современную идиллию» Щедрина и помнит ли из нее «суд над пескарями». Русанов заметил, что в «Современной идиллии» хороши еще «лоботрясы».

— Это прелестно, — согласился Толстой и привел на память цитату о лоботрясах.

— Хорошо он пишет, — продолжал Толстой, — и какой оригинальный слог выработался у него»145.

Русанов высказал мнение, что такой же в своем роде оригинальный слог был у Достоевского, но Толстой возразил:

«— Нет, нет. У Щедрина великолепный, чисто народный, меткий слог, а у Достоевского что-то деланное, ненатуральное».

Зашел разговор о беллетристах-народниках. Толстой заявил, что Златовратский ему не нравится, но Глеба Успенского похвалил.

«— Он очень хорош, — сказал Толстой, — но его беда в том, что к своим прекрасным изображениям народа он постоянно примешивает разные идейки свои, и идейки довольно мелкие».

На слова Русанова, что у Успенского «прекрасный юмор», Толстой опять повторил, что Успенский «очень, очень нравится» ему146.

Толстой сам заговорил о беллетристах Е. В. Салиасе и П. И. Мельникове-Печерском, которых он читать не может.

«— Это противное подражание простонародному языку, слащавое, деланное, фальшивое отношение к народу невыносимо».

Когда Русанов сказал, что он мало читает современных беллетристов, Толстой спросил, читал ли он Гаршина, назвал Гаршина «прелестью», с восхищением говорил о его рассказах: «Художники», «Ночь», «Attalea princeps»147. На слова Русанова, что в военных рассказах Гаршина некоторые места напоминают «Войну и мир», Толстой «заступнически» возразил:

«— Ну что ж. Это ничего не значит».

На вопрос Русанова, как он относится к стремлению создать особую малорусскую литературу, Толстой ответил, что «если идеал — отсутствие национальности, братство людей, один язык, уничтожение всяких перегородок между людьми, то к чему это стремление разъединять два племени одного народа вместо того, чтобы стараться соединить их. Из того, что искусственно, ничего и не выйдет». Он высказал мнение, что когда-нибудь, может быть и не скоро, но непременно у человечества выработается один общий язык. Указание на это можно видеть уже теперь в употреблении иностранных слов, когда они употребляются «умело, а не без надобности».

Беседа мало касалась иностранной литературы. Толстой сказал, что «Евангелистка» Додэ ему не понравилась, а «Мадам Бовари» Флобера он читал давно и теперь забыл, но помнит, что роман ему понравился.

Русанов, который, по его словам, «Войну и мир» прочитал четырнадцать раз, «Анну Каренину» — семь раз и многие места из художественных произведений Толстого знал наизусть, старался разубедить Толстого в его отрицательном отношении к своим прежним художественным произведениям. Он выразил несогласие с мнением Толстого, что М. С. Громека в своей статье об «Анне Карениной» уяснил то, что автор «бессознательно» вложил в произведение. «Самый эпиграф к «Анне Карениной», — возражал Русанов, — мне кажется, указывает на сознательное отношение автора к произведению», на что Толстой ответил: «В известном смысле, пожалуй».

В разговоре о Тургеневе Русанов, похвалив пейзажи Тургенева, тем не менее прибавил: «Но я ни у кого, однако же, положительно ни у кого не встречал таких описаний зимы, как у вас в «Войне и мире», «Метели», «Анне Карениной».

«Наташа Ростова отчасти взята с натуры», но князь Андрей «ни с кого не списан». Он прибавил: «У меня есть лица списанные и не списанные с живых людей. Первые уступают последним, хотя списывание с натуры и дает им эту несравненную яркость красок в воображении. Но зато изображение страдает односторонностью».

— Мне приятно видеть, — говорил Толстой, — такое симпатичное отношение ко мне и к моим сочинениям, хотя все эти прежние сочинения мои не имеют теперь для меня при моем теперешнем настроении прежнего значения.

Когда Русанов привел некоторые отзывы о Толстом русских и иностранных критиков, Лев Николаевич сказал:

«— В последнее время я действительно с удивлением вижу переворот нашей критики в отношении ко мне. Прежде ведь меня ужасно бранили, совсем отрицали меня как мыслителя. Вы помните, что было после «Войны и мира»? Тогда еще меня занимало это.. А об «Анне Карениной» чего не писали!.. Меня очень радует, — сказал далее Толстой, — что мне говорят, что мои прежние сочинения не противоречат моим теперешним воззрениям».

Русанов сказал, что на железной дороге и везде только и разговоров, что о близкой войне с Германией и Австрией. На это Толстой ответил, что народ не хочет войны, как он не хотел ее во время войны с турками в 1877—1878 годах.

«— А если немцы завоюют нас, подчинят своей власти, станут онемечивать нас?» — спросил Русанов.

Толстой ответил, что насильно онемечить нельзя, пример того — эльзасцы.

Толстой сурово порицал Александра III за то, что он «пальцем до сих пор не подвинул для народа».

«— А уж что-нибудь да будет у нас, — говорил Толстой, хорошо знавший положение и настроение народа. — Народ недоволен, он ждет, разочаровывается, бродит в нем что-то». (Вот почему Толстой говорил, что «теперь нельзя уже так изображать народ, как изображал его Тургенев в «Записках охотника».)

Он возмущался тем, что Александр III говорил крестьянам: «слушайтесь предводителей дворянства» и объявил, что увеличения земельных наделов не будет, «чтобы этого и не ждали».

«— Как может говорить он это?... Почему он знает, что ему самому не придется потом другое говорить? Самая форма правления может измениться, и тогда что?» — горячо говорил Толстой, как вспоминает Г. А. Русанов.

Русанов рассказал об одной помещичьей семье, жившей в Воронежской губернии: отец — заядлый крепостник и кулак, одна дочь сослана, другая замужем за помощником петербургского присяжного поверенного и кончает ученье на медицинских курсах; муж ее в крепости, как говорят, будет сослан, и она хочет ехать с ним в ссылку. А отец настолько ненавистен крестьянам, что они каждый год его жгут. По этому поводу Толстой заметил, что Тургенев многого не исчерпал в своей «Нови», и что подобные факты часто встречаются в жизни148.

«Новом Евангелии», где понятие о боге определялось, по его словам, противоречиво. Толстой согласился, что указанное противоречие действительно существует, и обещал «принять к сведению» оказанное Русановым.

По поводу фразы «Нового Евангелия»: «Радости жизни плотской суть мечта» Толстой сказал Русанову:

«— Я вовсе не отвергаю радостей жизни, они должны быть, они совершенно законны, и я говорю об этом в той статье, которую пишу теперь».

(Толстой имел в виду трактат «В чем моя вера?»).

Свои религиозно-нравственные взгляды Толстой резюмировал в следующих словах: «Выше христианства, как метафизического учения, я ничего не знаю... не может быть выше его. Безусловно!».

«После того как уже много было переговорено», — рассказывает Русанов, — Толстой вдруг «с горечью» сказал ему:

«— Вы можете справедливо указать мне на противоречие моей жизни с моими убеждениями. Вы можете спросить меня: почему же я не роздал своего имения, и вы будете правы, к сожалению».

Видя, что Толстому тяжело говорить это, Русанов перебил его, сказав, что хотя ему пришлось провести в Ясной Поляне только один день, но он уже узнал много о том добре, которое делает Лев Николаевич местным крестьянам. Но Толстой, не слушая его, продолжал:

«— Это трудный вопрос. Мучительный вопрос. Я не один. У меня восемь человек детей и жена. Я хотел раздать и роздал бы все, если бы был один. Жена, дети вопиют, что я сделаю их несчастными. Как поступить? Положим, с моей точки зрения, я ничего бы не желал так, как если бы (я часто думал это) какая-нибудь волшебница сделала, чтобы я лишился всего имущества. Я лично убежден, что это было бы лучше для моей семьи. Сыновья мои больше бы работали, чем имея состояние, дочь моя не думала бы о модных нарядах... — я не могу. Кроме того, «два будут в плоть едину» — я и жена моя это одно. Она половина меня, она то же, что и я, что мое, то и ее, и я не могу раздать всего имущества, пока не хочет этого она, а она этого не хочет. Когда она согласится со мной, тогда только я буду вправе раздать имение».

«— Я очень, очень хотел бы, — горячо говорил Толстой, — чтобы меня сослали куда-нибудь или куда-нибудь засадили, очень хотел бы. Тогда я больше, вполне отрешился бы от своей исключительности».

Толстой ласково простился с Г. А. Русановым.

« — Я очень благодарен вам за вчерашний день, — сказал он на прощанье Русанову. — Вы много, много сказали мне приятного и доставили мне отрадные минуты, которых я никогда не забуду. Такое сочувственное, симпатичное отношение ко мне, такая родственность наших натур мне очень, очень отрадны».

Софья Андреевна сначала была очень любезна и разговорчива с гостем, считая его человеком своего круга и своих воззрений, но увидев в нем единомышленника Толстого, «сухо» простилась с ним.

XIX

В беседе с Г. А. Русановым 24 августа 1883 года Толстой спросил его, что слышно о болезни Тургенева. Он не знал, что за два дня до этого, 22 августа, Тургенев скончался.

В последних числах июня 1883 года Тургенев написал Толстому последнее, ставшее знаменитым письмо. Письмо датировано: «В начале июля по русс[кому] ст. Буживаль, 1883»; на конверте почтовый штемпель получения: «Тула, 3 июля 1883. Отправлено из Буживаля, судя по штемпелю, 11 июля н. ст. (т. е. 29 июня по ст. ст.). Написано карандашом, трудно разбираемым почерком, в конце — без соблюдения знаков препинания.

Письмо имело целью излить просившиеся наружу более чем дружеские чувства, какие питал умирающий Тургенев к Толстому, и умолить его вернуться к художественной работе149.

«Милый и дорогой Лев Николаевич! — писал Тургенев. — Долго Вам не писал, ибо был и есмь— и думать об этом нечего. Пишу же я Вам собственно, чтобы сказать Вам, как я был рад быть Вашим современником, — и чтобы выразить Вам мою последнюю искреннюю просьбу. Друг мой, вернитесь к литературной деятельности! Ведь этот дар Вам оттуда же, откуда все другое. — Ах, как я был бы счастлив, если б мог подумать, что просьба моя так на Вас подействует!! Я же человек конченый — доктора даже не знают, как назвать мой недуг, névralgie stomacale goutteuse. Ни ходить, ни есть, ни спать, — да что! Скучно даже повторять все это! — Друг мой, великий писатель Русской земли — внемлите моей просьбе! Дайте мне знать, если Вы получите эту бумажку, и позвольте еще раз крепко, крепко обнять Вас, Вашу жену, всех Ваших не могу больше устал».

Поражает необычайная деликатность, проявленная Тургеневым в этом письме по отношению к религиозному миросозерцанию Толстого. Тургенев знал, что добиться своей цели — побудить Толстого вернуться к художественной работе — он мог бы наиболее успешно, употребив аргументы религиозного характера; но он был атеист и не хотел кривить душой. И он находит такую формулировку своего мнения, которая и для Толстого была бесспорна: «Ведь этот дар Вам оттуда же, откуда все другое»...

Письмо Тургенева тронуло Толстого.

«Недавно он [Тургенев] написал мне собственноручно, — говорил Толстой Русанову, — тогда еще он мог сам писать — очень доброе письмо, просил меня не оставлять писанье».

Однако Толстой не ответил Тургеневу на его последнее письмо. Чем это можно объяснить? Толстой мог бы ответить Тургеневу так, что ответ его более или менее удовлетворил бы знаменитого романиста. На вопрос Русанова, сделанный тогда же, будет ли он писать художественные произведения, Толстой ответил:

«— Конечно, буду. Если умеешь писать, нельзя не писать, так же как если умеешь говорить, то нельзя не говорить».

Можно думать, что Толстой не ответил на письмо Тургенева потому, что из его письма увидал, что он уже близок к смерти. И, смотря на смерть как на «высочайший момент в жизни»150, он счел неуместным писать умирающему другу о своих будущих литературных занятиях.

Смерть Тургенева всколыхнула в Толстом всю полноту дружеского чувства к тому писателю, в котором он при первом знакомстве почувствовал «прелесть, привязывающую с первого раза». «Смерть Тургенева я ожидал, — писал Толстой Н. Н. Страхову 2 сентября, — а все-таки очень часто думаю о нем теперь»151.

Он начинает перечитывать Тургенева, и перечитывание это продолжается весь сентябрь.

«Все читал Тургенева», — писал Толстой жене 29 сентября из Ясной Поляны в Москву. 30 сентября он писал ей же: «О Тургеневе все думаю и ужасно люблю его, жалею и все читаю. Я все с ним живу... «Довольно». Прочти, что за прелесть»152.

(Уместно вспомнить, что при первом чтении «Довольно» произвело на Толстого совсем иное впечатление. 7 октября 1865 года он писал Фету: «Довольно» мне не понравилось. Личное, субъективное хорошо только тогда, когда оно полно жизни и страсти, а тут субъективность, полная безжизненного страдания»153).

1 октября Толстой писал жене: «Вчера очень долго не мог заснуть — читал Тургенева». Ей же 4 октября: «Читал Тургенева»154.

16 сентября в заседании Общества любителей российской словесности, председателем которого состоял С. А. Юрьев, было постановлено устроить специальное торжественное заседание Общества в память И. С. Тургенева и обратиться к ближайшим друзьям покойного — Я. П. Полонскому, П. В. Анненкову и графу Л. Н. Толстому — с просьбой принять участие в этом заседании155. Толстой охотно согласился на просьбу Общества. 30 сентября он писал Софье Андреевне: «Непременно или буду читать или напишу и дам прочесть о нем. Скажи так Юрьеву».

Заседание было назначено на 23 октября. 9 октября С. А. Толстая писала Т. А. Кузминской: «23 октября Левочка будет публично читать о Тургеневе, это теперь уже волнует всю Москву, и будет толпа страшная в актовом зале университета»,

член кружка Грановского, а теперь крайний реакционер, находившийся под влиянием Победоносцева, уведомил министра внутренних дел156 о намерении Льва Толстого произнести публичную речь о Тургеневе.

С самого начала службы Феоктистова Победоносцев, который не забыл, конечно, письма Толстого к Александру III с мольбой простить убийц его отца и, без сомнения, читал вырезанную из «Русской мысли» «Исповедь», возбуждал его против Толстого. Уже 10 января 1883 года он писал Феоктистову: «От внимания вашего, конечно, не укрылась сегодняшняя телеграмма в «Голосе» из Москвы, что в «Московском телеграфе» появится новый философский труд графа Л. Н. Толстого». Победоносцев имел в виду следующую телеграмму, напечатанную в № 10 газеты «Голос» за 1883 год: «Новый философский труд графа Льва Толстого появится в газете «Московский телеграф». Речь шла, разумеется, о трактате «В чем моя вера?», который в «Московском телеграфе» не появился, и нет никаких сведений о том, чтобы Толстой имел намерение печатать свою работу в газете.

Далее Победоносцев продолжал: «Эти философские труды полоумного гр. Толстого известно к чему клонятся. Посему не лишним считаю обратить ваше внимание на означенное заявление»157.

Уведомляя министра внутренних дел о готовящемся публичном выступлении Толстого, Феоктистов обозвал его таким же бранным словом, как Победоносцев в письме к Феоктистову. Он писал:

«В Москве есть Общество любителей российской словесности, о котором достаточно сказать, что председателем его состоит редактор «Русской мысли» Юрьев, а секретарем бывший профессор Гольцев. В газетах помещено известие, что это общество постановило устроить в память Тургенева публичное заседание (на что оно по уставу своему имеет право), и что в заседании этом граф Лев Толстой произнесет речь.

— человек сумасшедший; от него следует всего ожидать; он может наговорить невероятные вещи — и скандал будет значительный. Осмеливаюсь обратить на это внимание вашего сиятельства. Не следовало ли бы предупредить московского генерал-губернатора, чтобы он — в случае, если заседание действительно устроится, и если действительно граф Толстой намерен выступить в нем с речью — призвал к себе Юрьева и потребовал бы к себе на просмотр статьи и речи, предназначенные для прочтения? Казалось бы, необходимо принять меры предосторожности».

Министр внутренних дел последовал совету Феоктистова. Он отправил московскому генерал-губернатору князю В. А. Долгорукову шифрованную телеграмму, в которой сообщал:

«Имея в виду, что Юрьев и Гольцев вместе с графом Толстым могут произвести нежелательную демонстрацию, имею честь просить ваше сиятельотво, не признаете ли удобным, пригласив к себе Юрьева, потребовать от него для личного просмотра статьи и речи, предназначенные для прочтения».

«конфиденциальным» письмом: «Я пригласил к себе председателя названного общества г. Юрьева и, усмотрев из его объяснений со мною, что на предложение г. г. Гольцеву и графу Толстому представить приготовляемые ими к заседанию статьи и речи, они могут отозваться неимением их в рукописи, а затем, в самом заседании, потребовав слова, могут произнести приготовленное ими заранее, как бы импровизацию, причем отказать им в ту минуту в праве произнесения речей было бы неудобно, так как это могло бы возбудить в публике нежелательные толки, — я предпочел, по соглашению с г. Юрьевым, устранить вовсе предположенное заседание. С этой целью оно объявлено отложенным на неопределенное время. Формальным поводом к этому выставлено то, что лица, желающие участвовать в заседании своими статьями и речами, не все еще к этому подготовились»158.

Толстой, как писал он А. Н. Пыпину 10 января 1884 года, «очень жалел», что ему «помешали» говорить о Тургеневе159.

На другой день после намеченного дня заседания С. А. Толстая писала сестре: «Чтение в память Тургенева запретили из вашего противного Петербурга. Говорят, что это министр Толстой запретил; ну, да что от него может быть, как не бестактные, неловкие выходки. Представь себе, что это чтение должно было быть самое невинное, самое мирное; никто не только не думал о том, чтобы выстрелить какой-нибудь либеральной выходкой, — но даже все страшно удивились, что же могло быть сказано? Где могла бы быть противоправительственная опасность? Теперь, конечно, все могут предположить. Публика взволнована, подозревают чуть ли не целый замысел целой революционной выходки.

Левочка говорил, что ему писать что он хотел сказать, так же невинно, как сказка о Красной Шапочке.

Но мне и всей Москве было ужасно досадно. Озлоблены все, все без исключения, кроме Левочки, который, кажется, даже рад, что избавлен явиться к публике: это ему так непривычно».

Впоследствии Толстой вспоминал: «Когда Тургенев умер, я хотел прочесть о нем лекцию. Мне хотелось, особенно ввиду бывших между нами недоразумений, вспомнить и рассказать все то хорошее, чего в нем было так много и что я любил в нем. Лекция эта не состоялась. Ее не разрешил Долгоруков»160.

Толстой ничего не записал из того, что предполагал сказать в своей речи о Тургеневе. Но, посылая А. Н. Пыпину, по его просьбе, одно из писем Тургенева, Толстой вместе с тем в письме к нему от 10 января 1884 года «не мог удержаться не сказать» то, что он думал о Тургеневе161. В этом письме он в общих чертах высказал то, что хотел сказать в своей речи. «Я и всегда любил его, — так начал Толстой свою характеристику Тургенева, — но после его смерти оценил его как следует».

«В каждом произведении словесном, — писал он, — включая и художественные, есть три фактора: 1) кто и какой человек говорит?, 2) как? — хорошо или дурно он говорит, и 3) говорит ли он то, что думает, и совершенно то, что думает и чувствует».

Переходя далее к характеристике Тургенева, Толстой пишет:

«Тургенев прекрасный человек (не очень глубокий, очень слабый, но добрый, хороший человек), который хорошо говорит всегда то, самое то, что думает и чувствует. Редко сходятся так благоприятно эти три фактора, и больше нельзя требовать от человека, и потому воздействие Тургенева на нашу литературу было самое хорошее и плодотворное. Он жил, искал и в произведениях своих высказывал то, что он нашел — всё, что нашел. Он не употреблял свой талант (уменье хорошо изображать) на то, чтобы скрывать свою душу, как это делали и делают, а на то, чтобы всю ее выворотить наружу».

«1) вера в красоту (женскую любовь — искусство). Это выражено во многих и многих его вещах; 2) сомнение в этом и сомнение во всем. И это выражено и трогательно и прелестно в «Довольно»; и 3) не формулированная, как будто нарочно, из боязни захватать ее (он сам говорит где-то, что сильно и действительно в нем только бессознательное), не формулированная, двигавшая им и в жизни и в описаниях вера в добро — любовь и самоотвержение, выраженная всеми его типами самоотверженных и ярче и прелестнее всего в «Дон-Кихоте»162, где парадоксальность и особенность формы освобождала его от его стыдливости перед ролью проповедника добра»163.

«Много еще хотелось бы сказать про него», — говорит Толстой в заключение своего письма о Тургеневе.

Характеристику Тургенева, эволюции его творчества и миросозерцания, сделанную Толстым в письме к А. Н. Пыпину, следует считать наиболее полным выражением его общего отношения к Тургеневу.

XX

Все последние месяцы 1883 года, а также начало января 1884 года Толстой был усиленно занят работой над трактатом «В чем моя вера?».

2 сентября 1883 года он писал Страхову: «Я все переделываю, поправляю свое писанье и очень занят». Вероятно, в тот же день писал он и М. С. Громеке: «Я все работаю работу, которая поглощает и радует меня»164.

«Русской мысли» С. А. Юрьев, а также издатель этого журнала В. М. Лавров предложили Толстому напечатать его статью в их журнале с таким расчетом: книжка журнала со статьей Толстого будет запрещена цензурой, но хотя бы три экземпляра удастся удержать; с этих трех экземпляров будут делаться рукописные и литографированные копии, и работа Толстого таким образом получит распространение. Толстой согласился с этим планом; теперь уже он писал не только лично для себя — чтобы уяснить себе не вполне ясные и определенные пункты своего мировоззрения, но писал уже для распространения.

В последних числах сентября трактат «В чем моя вера?» был сдан в типографию, хотя заключительные главы еще не были написаны. 22 сентября Толстой приехал из Ясной Поляны в Москву, но 27 сентября вновь уехал в Ясную Поляну, чтобы в тишине работать над последними главами своей книги.

28 сентября в жизни Толстого произошло важное событие. В этот день он открыто заявил о своем непризнании одного из основных институтов, на которых держался насильнический общественно-политический строй самодержавной России — правительственного суда.

Еще в Москве Толстой получил повестку о назначении его присяжным заседателем на выездную сессию тульского окружного суда, назначенную в городе Крапивне на 28—29 сентября. Он решил заявить на суде об отказе по своим религиозным убеждениям выступать в качестве присяжного. Жене он о своем намерении не сказал. На другой день 29 сентября он писал Софье Андреевне:

«Я приехал в третьем часу. Заседанье уж началось, и на меня наложили штраф в 100 рублей. Когда меня вызвали, я сказал, что не могу быть присяжным. Спросили: почему? Я сказал: по моим религиозным убеждениям. Потом другой раз спросили, решительно ли я отказываюсь. Я сказал, что никак не могу. И ушел. Все было очень дружелюбно. Нынче, вероятно, наложат еще 200 рублей, и не знаю, кончится ли все этим. Я думаю, что — да. В том, что я именно не мог нарочно говорить тебе мне не хотелось. Ты бы волновалась, меня бы встревожила; а я и так тревожился и всеми силами себя успокаивал... Сказал я самым мягким образом и даже таким выражением, что никто — мужики — не поняли»165.

Впоследствии Толстой вспоминал: «Я никогда не забуду, как лет двадцать тому назад меня назначили в судьи. Я поехал. Но когда вошел в зал суда, когда увидал судей, подсудимых и всю картину суда, мне стало очевидно, что я не могу судить»166.

В ответ на письмо Льва Николаевича Софья Андреевна писала ему 1 октября:

«Во мне поднялось старое эгоистическое чувство, что ты нас — семью — не жалеешь и вводишь в тревогу о тебе и твоей безопасности. Конечно, ты поступил по убеждениям; но, не поехавши, не говоривши ничего, а заплативши штраф, ты тоже поступил бы по своим убеждениям, но ничем бы не рисковал и никого бы не огорчал. Ты оттого от меня скрыл, что я это самое желала бы и на этом бы настаивала. А тебя это смутно радовало — высказать это публично и чем-то рисковать»167.

«Петербургских ведомостях» появилась следующая заметка:

«Гр. Л. Н. Толстой — присяжный».

«Нам пишут из г. Крапивны:

«Необъяснимое впечатление произвел наш писатель, граф Лев Николаевич Толстой, в отделении тульского окружного суда, в г. Крапивне. 28 сентября, в 12 часов дня, было открыто заседание; при поверке списка присяжных заседателей в числе неявившихся лиц оказался и граф Лев Николаевич. Так как причины неявки его суду не были известны, то, по заключению прокурора, граф оштрафован был на 100 руб. Дело пошло своим чередом, и уже было разобрано три дела, как явился Лев Николаевич. Тихо и незаметно скромная фигура великого художника предстала в зале заседания. Неподалеку от двери, облокотившись на перила у эстрады для обвиняемых, Лев Николаевич тихо, но для всех внятно, проговорил: «Я не могу, г. председатель, быть присяжным заседателем не по указанным в законе причинам, а по другим... Если нужно, я могу вам сказать». Когда председатель объявил, что законных причин им не предъявлено, Лев Николаевич сказал: «Я не могу быть присяжным заседателем по религиозным убеждениям». Суд, по заключению прокурора, объявил графу, что он будет считаться как неявившийся. После 2—3 минут граф ушел.

заключается в этих немногих словах? «Не судите — не судимы и будете». «Любите ближнего своего, как самого себя», «человек не может судить человека» — вот великие изречения, которые после слов великого писателя овладевают душою человека и тормозят его ум, вооруженный всевозможными человеческими кодексами. Заседание в Крапивне будет еще один день, 29 сентября, на котором едва ли будет Лев Николаевич»168.

Эта заметка была напечатана в «Новом времени» со следующими добавлениями от редакции:

«Справедливы ли догадки корреспондента о мотивах, побудивших графа Л. Н. Толстого отказаться от обязанностей присяжного — трудно судить, но самый факт этого отказа является, бесспорно, указателем глубокой искренности знаменитого писателя в вопросах веры и убеждения»169.

В. В. Стасов в письме к Толстому от 17 ноября выразил полное сочувствие его поступку. Называя «чудесными» художественные стороны легенды «Чем люди живы» и «Исповеди», Стасов далее писал: «Сверх того мне крепко понравился ваш отказ быть присяжным заседателем. Я точно так же вполне убежден, что все эти «суды» и «судьи» — все это лишь чепуха, произвол и беззаконие против здравого человеческого смысла... Так называемые преступники в большинстве случаев вовсе не преступники, а прекрасные невинные люди, жертва нелепых, жестоких общественных и государственных условий. Ходячие понятия о «праве» и «преступлении» — вопиющая чепуха, произвол и фантазия, а главное — рутина»170.

октября 1883 года, Д. А. Толстой писал царю:

«В последних числах минувшего сентября месяца в Крапивенском уезде, Тульской губернии, происходила очередная выездная сессия Окружного суда. В качестве присяжного заседателя, строго соблюдая установленные для сего законом правила, был вызван известный писатель граф Лев Николаевич Толстой. Своевременно получив повестку и собственноручно расписавшись в получении таковой, граф Толстой, однако, не явился к открытию судебного заседания, почему по постановлению Окружного суда был оштрафован.

Спустя некоторое время, когда судом уже были рассмотрены два дела, граф Л. Н. Толстой явился и словесно заявил суду, «что по религиозным и нравственным убеждениям своим не может отправлять возлагаемые на него обязанности, что, как человек и истинный христианин, считает недопустимым для себя судить и осуждать поступки людей — своих братьев и, главное, карать их за поступки и, наконец, что, сознательно отказываясь от обязанности присяжного заседателя, он поступает согласно велению совести своей». На дополнительный вопрос председательствовавшего, он ответил категорическим отказом и демонстративно удалился из залы заседания, не вручив суду никакого письменного заявления об отказе своем и мотивах своего поступка.

По предварительному соглашению с г. министром юстиции, мною приняты меры к тому, чтобы сведения об этой возмутительной выходке пользующегося известностью и влиянием писателя не проникли в печать. Столь оскорбляющее достоинство суда заявление гр. Л. Н. Толстого подлежит безусловно резкому осуждению со стороны правительства и вызывает необходимость принятия мер к предупреждению подобных нежелательных явлений, способных подорвать доверие к суду и вызывающих возмущение у всех искренне верующих людей.

Изложенное министр внутренних дел честь имеет представить на благоусмотрение вашего императорского величества».

«резкого осуждения» поступка Толстого и «принятия мер к предупреждению подобных нежелательных явлений», успеха не имело.

25 октября министр беседовал с царем о «возмутительной выходке» Толстого, после чего на своем донесении написал только: «Его императорское величество соизволили читать»171.

XXI

2 октября Толстой получил из типографии, как писал он жене, «гору корректур» трактата «В чем моя вера?» и принялся усердно их исправлять.

Большой подъем, с каким Толстой работал над корректурами одного из своих основных религиозно-философских трудов, привел его в состояние нервного возбуждения, повлекшее за собой бессонницу. 4 октября, рассказывая в письме к жене из Ясной Поляны в Москву о своем времяпровождении, Толстой писал: «... Погуляю при лунном свете и ложусь спать. И это самое дурное время. Долго не могу заснуть»172.

Проездом через Тулу он побывал у Л. Д. Урусова, переводившего «В чем моя вера?» на французский язык. Здесь он познакомился с индологом и путешественником Иваном Павловичем Минаевым. Беседа с И. П. Минаевым, дважды побывавшим в Индии, автором книг о буддизме и о языке пали и других работ по востоковедению, была очень интересна Толстому. Он пришел к Минаеву в гостиницу, и беседа их продолжалась часов пять-шесть. Племянница И. П. Минаева А. П. Шнейдер рассказывает:

«Толстой ставил Ивану Павловичу целый ряд самых детальных вопросов о буддизме, на которые, чтобы ответить исчерпывающим образом, и потребовалось так много времени, которое прошло самым незаметным образом в интенсивном обмене мнений. По возвращении из Тулы Иван Павлович с подъемом подробно рассказывал нам об этой встрече и разговорах»173.

8 октябре 1883 года И. П. Минаев был у Толстого в Москве. 28 ноября Н. Н. Страхов писал Толстому: «А как Вы нашли И. П. Минаева? Он очень восхищен»174.

Позднее, 6 апреля 1888 года, Страхов писал Толстому: «Посылаю Вам «Буддизм» И. П. Минаева, нашего знаменитого санскритолога. Он величайший Ваш почитатель и просил меня переслать Вам книгу»175.

«Левочка третьего дня приехал из Ясной, и я уже вижу его напряженное, даже несчастное выражение лица. Он жил там десять дней, писал, охотился, был у него Урусов два дня, и, видно, уединение так было по душе Левочке, что он тяжело с ним расстался. Я вполне его понимаю, а теперь более, чем когда-нибудь, осталась бы в деревне, но увы! это невозможно с учением и с выездами Тани, которая собирается начать свои выезды в декабре».

Вернувшись в Москву, Толстой продолжал усиленно работать над заключением «В чем моя вера?», которое сильно разрослось.

28 октября он подписывает последний лист рукописи для сдачи ее в набор.

План печатанья «В чем моя вера?» в «Русской мысли», ввиду большого размера новой работы Толстого, которая из статьи превратилась уже в трактат, был оставлен, и было решено выпустить его отдельным изданием.

В начале ноября Т. А. Кузминская писала Софье Андреевне, что ее муж А. М. Кузминский, который летом переписывал для себя «В чем моя вера?», просит прислать ему начало и конец этой рукописи, которые Лев Николаевич в то время ему не дал, вероятно, имея в виду переработать эти части своего труда.

«В чем моя вера?», которой они располагали. В числе слушателей присутствовали В. В. Стасов и Ярошенко (вероятно, художник Николай Алексеевич Ярошенко, автор картины «Всюду жизнь» на тему «Чем люди живы» Толстого).

«Стасов, — писала Т. А. Кузминская, — (страшный спорщик) вначале резко, громким голосом оспаривал иное, но дальше все стихал и стихал, качал головой и твердил: «верно», «справедливо», но насчет «не судите» и т. д., спорил страшно и остался один при мнении. Два брата Стасовых одинаковы совершенно, страховский и этот. Ярошенко понял лучше всех, всего не передашь письмом. Все, что он говорит, так умно и просто»176.

В ответ на это письмо Т. А. Кузминской С. А. Толстая 9 ноября писала: «Насчет рукописи — я от Левочки ее не добилась. Он говорит: «Напиши Саше, что двух слов не осталось подряд от старой рукописи. Все переделано».

28 ноября Толстой подписывает последнюю гранку корректуры, но после того он еще читал корректуру в гранках и корректуру в листах.

XXII

Всецело поглощенный работой над трактатом, излагающим основы его жизнепонимания, Толстой последние месяцы 1883 года почти не писал писем. Известны только двенадцать его писем, относящихся к сентябрю — декабрю 1883 года, из которых гри письма могут быть отнесены к данным месяцам лишь предположительно.

16 августа Н. Н. Страхов сообщал Толстому, что кончает биографию Достоевского, прибавляя при этом: «Какое странное явление этот человек! И отталкивающее, и привлекательное»177.

По окончании биографии Достоевского Страхов 28 ноября пишет Толстому письмо с единственной целью «исповедаться» перед ним.

«Все время писанья, — рассказывал Н. Н. Страхов в этом трагическом по тону письме, — я был в борьбе, я боролся с поднимавшимся во мне отвращением, старался победить в себе это дурное чувство. Пособите мне найти от него выход», — обращался Страхов к Толстому. Далее он излагал свой взгляд на Достоевского, как на человека:

«Я не могу считать Достоевского ни хорошим, ни счастливым человеком (что, в сущности, совпадает). Он был зол, завистлив, развратен, и он всю жизнь провел в таких волнениях, которые делали его жалким и делали бы смешным, если бы он не был при этом так зол и так умен. Сам же он, как Руссо, считал себя лучшим из людей и самым счастливым. По случаю биографии я живо вспомнил эти черты... ...

Всего хуже то, что он ...никогда не каялся до конца во всех своих пакостях. Его тянуло к пакостям, и он хвалился ими... Лица, наиболее на него похожие, это герой «Записок из подполья», Свидригайлов в «Преступлении и наказании» и Ставрогин в «Бесах»... При такой натуре он был очень расположен к сладкой сентиментальности, к высоким и шумным мечтаниям, и эти мечтания — его направление, его литературная муза и дорога. В сущности, впрочем, все его романы составляют , доказывают, что в человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости.

Как мне тяжело, что я не могу отделаться от этих мыслей, что не умею найти точки примиренья! Разве я злюсь? Завидую? Желаю ему зла? Нисколько. Я только готов плакать, что это воспоминанье, которое могло бы быть светлым, только давит меня!..

одна головная и литературная гуманность — боже, как это противно!

Это был истинно несчастный и дурной человек, который воображал себя счастливцем, героем и нежно любил одного себя...

Вот маленький комментарий к моей «Биографии». Я мог бы записать и рассказать и эту сторону в Достоевском; много случаев рисуются мне гораздо живее, чем то, что мною описано, и рассказ вышел бы гораздо правдивее; но пусть эта правда погибнет, будем щеголять одною лицевою стороною жизни, как мы это делаем везде и во всем!...»178

Толстой ответил Страхову большим письмом от 5 декабря 1883 года179.

«Письмо ваше, — писал Толстой — очень грустно подействовало на меня, разочаровало меня. Но вас я вполне понимаю и, к сожалению, почти верю вам.

Мне кажется, вы были жертвою ложного, фальшивого отношения к Достоевскому, не вами, но всеми преувеличения его значения, и преувеличения по шаблону — возведения в пророка и [мученика] святого — человека, умершего в самом горячем процессе внутренней борьбы добра и зла. Он трогателен, интересен, но поставить на памятник в поучение потомства нельзя человека, который весь борьба. Из книги вашей я первый раз узнал всю меру его ума. Чрезвычайно умен и настоящий. И я все так же жалею, что не знал его. Книги Pressensé180 тоже прочитал, но вся ученость пропадает от загвоздки. Бывают лошади — красавица, рысак, цена 1000 рублей, и вдруг заминка, и лошади, красавице и силачу, грош цена. Чем больше живу, тем больше ценю людей без заминки. Вы говорите, что помирились с Тургеневым. А я очень полюбил. А главное, за то, что он был без заминки и свезет, а то рысак, да никуда на нем не уедешь, если еще не завезет в канаву. И Pressensé и Достоевский оба с заминкой. И у одного вся ученость, у другого ум и сердце пропали за ничто. Ведь Тургенев переживет Достоевского, и не за художественность, а за то, что без заминки...»

(«почти верю вам»), все же Достоевский был для него человек ищущий, мятущийся, находившийся в процессе внутренней борьбы, напряженно работавший над выяснением для самого себя основных вопросов нравственности. Эта характеристика очевидно совсем не сходится с той, которую давал Достоевскому Страхов.

В ответном письме Толстому от 12 декабря 1883 года Страхов отстаивал свой взгляд на Достоевского. Он писал: «Сказать ли? И Ваше определение Достоевского хотя многое мне прояснило, все-таки мягко для него. Как может совершиться в человеке переворот, когда ничто не может проникнуть в его душу далее известной черты? Говорю — ничто в точном смысле этого слова: так мне представляется его душа»181.

Но и это письмо Страхова не убедило Толстого, и он остался при своем взгляде на Достоевского.

13 мая 1887 года в письме к В. Г. Черткову Толстой вспомнил о Достоевском по случаю знакомства Черткова с народным учителем и начинающим писателем Ф. Ф. Тищенко. «Это исключительно тонкий, чувствительный и даровитый человек, — писал Толстой, — он мне напоминает своим душевным складом Достоевского, и у него падучая»182.

Еще раз вернулся Страхов к Достоевскому в письме к Толстому от 21 августа 1892 года, где он писал: «Достоевский, создавая свои лица по своему образу и подобию, написал множество полупомешанных и больных людей и был твердо уверен, что описывает с действительности и что такова именно душа человеческая»183.

«Вы говорите, что Достоевский описывал себя в своих героях, воображая, что все люди такие. И что ж! Результат тот, что даже в этих исключительных лицах не только мы, родственные ему люди, но иностранцы узнают себя, свою душу. Чем глубже зачерпнуть, тем общее всем, знакомее и роднее»184.

Толстой навсегда сохранил интерес к жизни и личности Достоевского. Незадолго до смерти на вопрос С. А. Стахович, читал ли он в приложении к «Новому времени» воспоминания о Достоевском его семипалатинского знакомого А. Е. Врангеля, Толстой ответил: «Читал. Все, что касается Достоевского, все это мне интересно»185.

XXIII

В тот же день, 5 декабря 1883 года, когда Толстой писал Страхову ответ на его письмо о Достоевском, он написал первое письмо своему новому знакомому В. Г. Черткову, которому было суждено в скором времени сделаться его ближайшим другом.

Впервые Толстой услыхал о Черткове от Г. А. Русанова 14 августа 1883 года. Русанов рассказал, что у них в Острогожском уезде живет молодой помещик Чертков, сын богача, генерал-адъютанта; он раньше служил в конной гвардии, но потом оставил службу, поселился в имении своих родителей и занялся благотворительной деятельностью в пользу окрестных крестьян.

Толстой заинтересовался рассказом Русанова и сказал:

— А интересно, должно быть, отчасти жить в вашем захолустном угле... Вот какие новые, интересные личности появляются у вас186.

По словам Русанова, жена Толстого также заинтересовалась личностью Черткова. Когда Русанов рассказал о некоторых чудачествах Черткова, из-за которых соседи считают его сумасшедшим: грызет семечки на земских собраниях, имеет превосходного повара, а готовит ему кухарка и т. п. — Толстой осведомился: «А умен он?», на что Русанов ответил, что он мало знает Черткова, но ему кажется, что он умен, «а главное — у него очень хорошее сердце».

Русанову Чертков говорил, что хочет познакомиться с Толстым.

Владимир Григорьевич Чертков (род. 22 октября 1854, ум. 9 ноября 1936 года) происходил из высшего круга петербургского аристократического общества, близкого ко двору. Как Александр II, так и Александр III запросто бывали в гостях у родителей Черткова. Двадцати лет он поступил на службу в конногвардейский полк. Ему предстояла блестящая военная или административная карьера: он мог быть командующим войсками округа, генерал-губернатором и т. д. Но у него постепенно зарождались сомнения в справедливости существующего общественно-политического строя и в совместимости военной службы с христианством. Сомнения все разрастались, и в 1881 году Чертков, к крайнему огорчению родителей, мечтавших видеть его флигель-адъютантом при Александре III, вышел в отставку и поселился в имении родителей Лизиновке, Острогожского уезда, Воронежской губернии.

заводил школы, библиотеки, читальни. Работал Чертков также в местном земстве в качестве члена училищного совета, объезжал школы, вел борьбу с рутиной преподавания, заступался за народных учителей, преследуемых администрацией, и заботлся о повышении их образовательного уровня.

Летом 1883 года на свадьбе их общего знакомого, происходившей в его имении, Чертков встретился с прокурором Тульского окружного суда Н. В. Давыдовым. В откровенной беседе, продолжавшейся всю ночь в саду, Чертков рассказал Давыдову о своих исканиях и сомнениях. Как вспоминал впоследствии Н. В. Давыдов, искание Черткова «носило очень энергичный, даже страстный характер. Чертков говорил, что чувствует, что дальше так жить не может, что ему необходимо найти выход из той пустоты, в которой он находится... В долгой беседе он передал мне все то, что его душевно мучило, и те запросы, на которые он не находил ответа»187.

Давыдов рассказал Черткову, что писатель граф Лев Николаевич Толстой, живущий в Москве, занят разрешением тех же вопросов, какие волновали и Черткова, и Чертков сказал, что он непременно познакомится с Толстым.

Знакомство произошло в Москве в доме Толстых около 25 октября 1883 года. Впоследствии Чертков так вспоминал о своем первом посещении Толстого:

«Мы с ним встретились, как старые знакомые, так как оказалось, что он с своей стороны уже слыхал обо мне от третьих лиц. Он в то время кончал свою книгу «В чем моя вера?» Помню, что вопрос об отношении истинного учения Христа к военной службе уже был тогда в моем сознании твердо решен отрицательно и что, будучи тогда очень одинок в этом отношении (о квакерах и других антимилитаристах я тогда еще не знал), я при каждом новом знакомстве на религиозной почве спешил предъявить этот пробный камень. Во Льве Николаевиче я встретил первого человека, который всецело и убежденно разделял такое же точно отношение к военной службе. Когда я ему поставил свой обычный вопрос и он в ответ стал мне читать из лежащей на его столе рукописи «В чем моя вера?» категорическое отрицание военной службы с христианской точки зрения, то я почувствовал такую радость от сознания того, что период моего духовного одиночества наконец прекратился, что, погруженный в мои собственные размышления, я не мог следить за дальнейшими отрывками, которые он мне читал, и очнулся только тогда, когда, дочитав последние строки своей книги, он особенно отчетливо произнес слова подписи: «Лев Толстой»188.

В самых последних числах октября Чертков еще дважды виделся с Толстым189.

По-видимому, впечатление Чертков произвел на Толстого самое благоприятное. Первое письмо, написанное Толстым Черткову 5 декабря 1883 года, начинается с обращения: «Дорогой и милый и ближний мой Владимир Григорьевич», а заканчивается словами: «Прощайте, милый друг, напишите мне, если вздумаете»190.

Письмо Толстого было посвящено религиозным вопросам и оценке английских религиозных книг, присланных ему Чертковым. На это письмо В. Г. Чертков отвечал 7 января 1884 года. Он писал: «Ваше письмо пришло как нельзя более кстати и меня очень ободрило. Почти во всем я с вами согласен и признаю вас выразителем моих лучших стремлениий»191.

Благодаря личному общению и переписке дружба между Толстым и Чертковым все более укреплялась, «Я очень люблю вас, — писал Толстой Черткову 17 февраля 1884 года, — и ваша жизнь для меня важна как часть моей». И в конце того же месяца: «Мне не менее вас дорого знать, что вы и как». 4—6 марта: «Спасибо вам, что пишете мне. Меня волнует всякое письмо ваше»192.

«Люблю его и верю в него». 23 марта, после получения другого письма от Черткова: «Как он горит хорошо». 6 апреля после нового посещения Черткова Толстой записывает: «Он удивительно одноцентренен со мною»193. Именно эта «одноцентренность» — общность мировоззрения — явилась основой крепкой дружбы Толстого с Чертковым. И эта общность мировоззрения не была у Черткова только теоретическим убеждением; Толстой видел, что он стремится строить свою жизнь на основе этого мировоззрения. Бесспорным доказательством этого для Толстого служил отказ Черткова от придворной и военной карьеры.

Привлекала Толстого в Черткове также независимость его суждений и поступков. Толстой в своих письмах давал Черткову разные советы: не увлекаться прозелитизмом, быть строже к себе в своей личной жизни и другие, но при этом оговаривался: «Мне хочется и посоветовать и страшно, как бы не помешать»194. На это опасение Толстого Чертков возражал в ответном письме. «Зачем вам страшно давать мне советы, Лев Николаевич?... Я понимал бы ваше опасение, если бы вы имели основание полагать, что советы ваши будут тотчас же мною беспрекословно применены... Но ведь этого вовсе нет. Советы ваши служили бы для меня лишь справкою. Я в них очень нуждаюсь, уверяю вас, Лев Николаевич, но вовсе не буду и не могу непременно с ними соглашаться»195.

Чертков обещал Толстому в письмах к нему быть «откровенен и правдив до бесконечности»196 и обещание это выполнил.

— и Чертков был нужен Толстому. Выше говорилось о том, как Толстой в первом же письме к М. А. Энгельгардту, которого он лично не знал, откровенно писал о своем положении в семье и как о том же в первый день знакомства он так же откровенно стал рассказывать Г. А. Русанову. Уже с марта 1884 года Толстой, чтобы облегчить давившую его тяжесть семейных отношений, стал вполне откровенно писать о них Черткову. 28 марта он писал ему: «Письма ваши для меня радость и утешение, а как вы видите из моего последнего письма, мне нужно иногда утешение — поддержка бодрости духа». Затем 6 июня: «Бывает тяжело быть одному. И голос живого человека освежает и радует»197.

Но не об одних своих личных переживаниях писал Толстой Черткову. Он свободно делился с Чертковым самыми дорогими своими мыслями в важнейших вопросах жизни, сообщал ему свои замыслы, рассказывал о ходе своих работ, о встречах с людьми и т. д. Вследствие этого пи́сьма Толстого к Черткову за последние 27 лет его жизни являются драгоценным дополнением к его дневникам за тот же период.

Письма Толстого к Черткову за первые два года их знакомства содержат целый ряд обращений к нему Толстого, указывающих на то, что их соединяло высокое чувство истинной дружбы и глубокой любви, основанное на единстве взглядов.

Приведу несколько примеров.

«Письма ваши для меня радость и утешение» (28 марта 1884 г.); «Я часто об вас думаю, как думают про людей, ко торые дороги» (28—29 августа 1884 г.); «Спасибо вам, что вы пишете мне, мне всегда радость увидать ваш почерк» (29—30 августа 1885 г.); «Ваши замечания мне очень дороги и полезны и, пожалуйста, делайте их и порезче» (26 октября 1885 г.)198».

«Есть в Петербурге очень близкий мне человек Чертков... мы с ним совершение одних убеждений и взглядов».

В том же году, когда в редакции «Посредника» обсуждался вопрос о будущем редакторе предполагаемой народной газеты, 1—2 июня Толстой писал П. И. Бирюкову: «...Вы будете прекрасный редактор, но Чертков еще лучше. Вы во многих отношениях будете лучше его, но в одном — в пуризме христианского учения — никого не знаю лучше его. А это — самое дорогое»199.

Такие исключительно близкие отношения крепкой дружбы и глубокой любви связывали Толстого с В. Г. Чертковым до самой смерти Льва Николаевича, несмотря на временные разногласия по важнейшим вопросам.

«человек, как ни сходится с другим, все же в конце концов, каждый остается один, сам по себе». Эти слова Толстого были записаны В. Г. Чертковым (по-видимому, не вполне точно) и приведены в его письме к Толстому от 26 марта 1884 года200.

Мнение, выраженное в этих словах, Толстой считал справедливым до конца своей жизни.

В 1904 году, работая над составлением сборника «Круг чтения», Толстой записал для него, между прочим, следующий афоризм: «У каждого человека есть глубина внутренней жизни, сущность которой нельзя сообщить другому. Иногда хочется передать это людям. Но тотчас же чувствуется, что передать это вполне другому человеку невозможно»201.

В дополнение к этой мысли Толстой поместил в «Круг чтения» еще следующий афоризм любимого французского писателя Анри Амиеля: «В важных вопросах жизни мы всегда одни, и наша настоящая история почти никогда не может быть понята другими»202.

6 июня 1905 года, после 12-дневного пребывания в Ясной Поляне В. Г. Черткова, возвратившегося в Россию из Англии, куда он был выслан в 1897 году за помощь гонимым правительством сектантам-духоборам, Толстой записывает в дневнике, что ему было «очень, сверх ожидания, хорошо» с Чертковым. Но в конце записи того же числа он пишет: «Только когда один, в тишине, т. е. в общении с тем богом, который в тебе, поднимаешься на ту высоту, на которой был и можешь быть. С людьми сейчас спускаешься. Я испытал это с Чертковым. Уж как он мне близок, а как только я не один — я только 1/100 »203.

XXIV

10 января 1884 года Толстой писал А. Н. Пыпину: «Нынче первый день, что я не занят корректурами того, что я печатаю. Я вчера снес последнее в типографию»204.

Однако исправление корректур продолжалось еще некоторое время. Окончательно трактат «В чем моя вера?» был подписан лишь 22 января 1884 года; эта дата (проставлена автором на последней странице книги. Как велика была правка Толстым в корректурах «В чем моя вера?», видно из того, что счет типографии за исправление корректур (200 рублей) оказался равен общему счету за набор, печатанье и бумагу.

Заглавие трактата не должно вводить в заблуждение относительно его содержания.

Под «верой» разумеется обычно признание сверхъестественного существа или существ, держащих человека в своей власти; этим существам верующие молятся и просят их об исполнении своих желаний. Толстой же под «верой» разумел «познание истины»205.

«начала» жизни и затем в признании того, что назначение человека — исполнять «волю» этого начала. Но «воля» эта познается не путем откровения свыше, как учат религии, а разумом человеческим («разумение жизни стало вместо бога»). 19 февраля 1884 года Толстой писал А. С. Бутурлину: «Вам как будто претит слово и понятие бог...»206, отец. Бог с ним — с богом, только бы то, что требует от нас наша совесть... было бы разумно и потому обязательно и обще всем людям. В этом вся задача, и задача эта вполне разрешена (для меня) Христом или учением, называемым христовым. Не я буду отстаивать метафизическую сторону учения. Я знаю, что каждый видит ее — метафизическую сторону — сквозь свою призму. Важно только то, чтобы в этическом учении все неизбежно, необходимо сходились. А за свои слова и выражения и ошибки я не стою. Дорого мне то, что и вам дорого — истина, приложимая к жизни»207.

О том же Толстой писал В. Г. Черткову 5 декабря 1883 года: «Мне кажется, что по мере того, как мы понимаем жизненное, т. е. истинное значение учения Христа, вопросы метафизические (о воскресении в том числе) все дальше и дальше отходят от нас. И когда вполне оно ясно, то совсем устраняется возможность всякого интереса и потому несогласия в метафизических вопросах. Сколько прямого, несложного, ежеминутного и такой огромной важности дела для ученика Христа, что некогда этим заниматься»208.

Трактат «В чем моя вера?» впервые дает полное и систематическое изложение этического мировоззрения Толстого последнего периода в применении как к личной, так и к общественной жизни. В этом трактате Толстой ставил своей задачей «выразить свое исповедание»209. При этом Толстой считал, что мысли и чувства, изложенные им в его трактате, разделяются не им одним. 30 апреля он писал художнику Н. Н. Ге: «Мысли...— это мысли и чувства не мои, а общие всем людям, ищущим бога»210. В своем дневнике Толстой писал 19 мая 1884 года: «Я так твердо уверен в том, что то, что для меня истина, есть истина для всех людей»211.

Отчасти для того, чтобы работа его легче прошла через цензуру, Толстой придал ей форму изложения своих религиозных исканий и тех результатов, к которым он пришел на этом пути. На личный, субъективный характер работы указывает само название ее: «В чем моя вера?». Вместе с тем форма, принятая Толстым в его трактате, представляла большие удобства и для него самого. Считая усвоенное им мировоззрение всеобщей истиной и страстно стремясь ее пропагандировать всем людям, Толстой при избранной им форме изложения мог избежать стеснительной для него и казавшейся ему нескромной формы проповеди, хотя книга его по существу была проповедью.

Проповедь в широком смысле этого слова Толстой в то время считал главным делом своей жизни. 24 июня 1884 года он писал В. Г. Черткову: «Я... живу только тем, что надеюсь... »212, в декабре 1884 года писал об этом же В. И. Алексееву: «Одно средство жить радостно — это быть апостолом. Не в том смысле только, чтобы ходить и говорить языком, а в том, чтобы и руками, и ногами, и брюхом, и боками, и языком между прочим служить истине (в той мере, в какой я знаю ее) и распространению ее — вселению ее в других...»213

Толстой начинает свою книгу с утверждения, что за исключением 14—15 детских лет всю остальную жизнь он прожил нигилистом «в настоящем значении этого слова», то-есть без всякой веры (что не вполне справедливо), и только пять лет тому назад поверил в христианское учение и «испытал радость и счастье жизни, не нарушаемые смертью».

И Толстой задает вопрос, обращенный к людям, имеющим власть: «Неужели для кого-нибудь может быть вредно, если я расскажу, как это сделалось со мной?»

Далее Толстой излагает содержание пяти заповедей, найденных им в Евангелии, в которых он видит сущность учения Христа. Каждую из этих заповедей он обосновывает правильным переводом греческого текста Евангелия (церковные переводы он считает неправильными), доводами разума и требованиями сердца. Вот содержание этих заповедей в изложении Толстого.

«Живи в мире со всеми людьми, никогда своего гнева на людей не считай справедливым. Ни одного, никакого человека не считай и не называй пропащим или безумным. И не только своего гнева не признавай ненапрасным, но чужого гнева на себя не признавай напрасным».

Вторая заповедь: «Всякий человек, если он не скопец, т. е. не нуждается в половых сношениях, пусть имеет жену, а жена мужа, и муж имей жену одну, жена имей одного мужа, и ни под каким предлогом не нарушайте плотского союза друг с другом».

В трактате «В чем моя вера?» нет и намека на ту проповедь полного целомудрия, с которой Толстой через пять лет выступил в своей «Крейцеровой сонате». Напротив, в одной из черновых редакций трактата214 Толстой решительно утверждает, что «половые отношения не есть зло» и что при условии неразрывного брака «это — одно из величайших благ, данных людям».

Третья заповедь: «Не присягай никогда никому ни в чем. Всякая присяга вымогается от людей для зла... Именем бога освящается обман. Обман же состоит в том, что люди вперед обещаются повиноваться тому, что велит человек или люди, тогда как человек не может никогда повиноваться никому, кроме бога. Я знаю теперь, что самое страшное по своим последствиям зло мира — убийство на войнах, заключения, казни, истязания людей — совершается только благодаря этому соблазну, во имя которого снимается ответственность с людей, совершающих зло».

«Разумная воля человека есть та высшая святыня, которую человек никому не может отдать... Обещаться с клятвой кому-нибудь в чем-нибудь есть отречение от своего разумного существа, есть поругание самой высшей святыни»215.

Четвертая заповедь: «Никогда силой не противься злому, насилием не отвечай на насилие: бьют тебя — терпи, отнимают — отдай, заставляют работать — работай, хотят взять у тебя то, что ты считаешь своим, — отдавай».

«Эта четвертая заповедь Христа, — писал Толстой, — была первая заповедь, которую я понял и которая открыла мне смысл всех остальных».

«Если и есть в исторической жизни движение вперед к устранению зла, то только благодаря тем людям, которые так поняли учение Христа и которые переносили зло, а не сопротивлялись ему насилием. Движение к добру человечества совершается не мучителями, а мучениками. Как огонь не тушит огня, так зло не может потушить зло. Только добро, встречая зло и не заражаясь им, побеждает зло. То, что это так, есть в мире души человека такой же непреложный закон, как закон Галилея, но более непреложный, более ясный и полный... «И все-таки не насилием, а добром только вы уничтожите зло».

«Месть есть самое низкое, животное чувство...»

«Насилие есть не только позорный поступок, но поступок, лишающий человека истинного счастья... Радость жизни есть только та, которую не нужно ограждать насилием».

«Всякий человек с сердцем не миновал того впечатления ужаса и сомнения в добре при рассказе даже, не говоря при виде, казни людей такими же людьми — шпицрутены на смерть, гильотины, виселицы»216.

Толстой, конечно, не забыл того впечатления «ужаса и сомнения в добре», которое произвело на него зрелище смертной казни гильотиной, виденное им в Париже в 1857 году217.

Пятая заповедь (или правило): «Не делать различия между своим и чужим народом и не делать всего того, что вытекает из этого различия: не враждовать с чужими народами, не воевать, не участвовать в войнах, не вооружаться для войны, а ко всем людям, какой бы они народности ни были, относиться так же, как мы относимся к своим».

«Признание каких бы то ни было государств, особенных законов, границ, земель есть признак самого дикого невежества... Воевать, т. е. убивать чужих, незнакомых людей без всякого повода, есть самое ужасное злодейство, до которого может дойти только заблудший и развращенный человек, упавший до степени животного»

«Перекуют люди мечи на орала и копья на серпы».

Все пять заповедей Христа, по мнению Толстого, «ясные, определенные, важные и исполнимые». Они «исключают всякое зло из жизни людей».

Заповеди эти «очень просты, но в них выражен закон бога и человека, единственный и вечный».

«Исполняй все люди учение Христа, и было бы царство бога на земле; исполняй я один — я сделаю самое лучшее для всех и для себя. Без исполнения учения Христа нет спасения».

«Учение Христа, — говорит Толстой, — имеет глубокий метафизический смысл; учение Христа имеет общечеловеческий смысл; учение Христа имеет и самый простой, ясный, практический смысл для каждого отдельного человека». Этот «практический» смысл Толстой формулирует простыми житейскими словами: «Христос учит людей не делать глупостей»218.

Отчего же люди не исполняют христианского учения? — ставит Толстой вопрос и отвечает на него: в этом виновато псевдохристианское учение, которое называется догматической христианской верой. Он излагает учение этой веры «в самом точном его выражении». Изложение заняло три страницы и заканчивается словами: «Пусть человек, отрешившись от привычки, взятой с детства, допускать все это, постарается взглянуть просто, прямо на это учение, пусть он перенесется мыслью в свежего человека, воспитанного вне этого учения, и представит себе, каким покажется это учение такому человеку? Ведь это полное сумасшествие»219.

«Ясность, простота, разумность, неизбежность и обязательность учения Христа скрыты от большинства людей самым хитрым и опасным образом, скрыты под чужим учением, ложно называемым его учением».

Церковное учение исключило «из всей области знания человеческого знание того, что должен делать человек для того, чтобы ему самому быть счастливее и лучше». «Надо думать — говорят верующие — о том, какое естество у какого лица троицы, какие таинства надо и не надо совершать, потому что спасение людей произойдет не от наших усилий, а от троицы и от правильного совершения таинств». Таким образом, «то, что называется этикой — нравственным учением, совершенно исчезло в нашем псевдохристианском обществе»220.

Не нашел Толстой этики и в «теозофическом» понимании церковного учения, которое он услышал от Владимира Соловьева. Не называя имени, но, несомненно, имея в виду этого философа, Толстой пишет: «Недавно в разговоре со мной один ученый и умный человек сказал мне, что христианское учение, как нравственное учение о жизни, неважно». «Все это, — сказал он мне, — можно найти у стоиков, у браминов, в Талмуде. Сущность христианского учения не в этом, а в теозофическом учении, выраженном в догматах». «То-есть, — поясняет Толстой мысль Соловьева, — не то дорого в христианском учении, что вечно и общечеловечно, что нужно для жизни и разумно, а важно и дорого в христианстве то, что совершенно непонятно и потому ненужно, и то, во имя чего побиты миллионы людей»221.

XXV

«Жить для себя одного неразумно».

«Одинокая личная жизнь человека, вся жизнь эта, если она есть только личная жизнь, не имеет для каждого отдельного человека не только никакого смысла, но она есть злая насмешка над сердцем, над разумам человека и над всем тем, что есть хорошего в человеке».

«Жизнь истинная есть только та, которая продолжает жизнь прошедшую, содействует благу современной и благу жизни будущей».

«Люди должны понимать и чувствовать, что со дня рождения и до смерти они всегда в неоплатном долгу перед кем-то — перед жившими до них и теперь живущими и имеющими жить и перед тем, что было и есть и будет началом всего».

«Только этой вечной жизни учит Христос по всем Евангелиям».

Толстой говорит, что Христос «никогда ни одним словом не утверждал личное воскресение и бессмертие личности за гробом». Понятие о будущей жизни за гробом пришло в церковную религию «совершенно со стороны»222.

В черновой редакции трактата «В чем моя вера?» Толстой опровергает церковное учение о личном бессмертии и будущей загробной жизни. Он говорит:

«Для того чтобы принять учение Христа, необходимо освободиться от ложного представления о какой-то будущей жизни, с которым мы так свыклись, что и не видим всю неосновательность этого представления. А чтобы освободиться от него, надо вдуматься в то, что мы разумеем под этой будущей бессмертной жизнью.

Есть люди, утверждающие, что они верят в будущую жизнь. Но они ошибаются, утверждая, что верят в будущую жизнь.

вера, т. е. несомненное знание, и вечная жизнь, жизнь, не имеющая конца во времени, — чтобы понять невозможность соединения веры в будущую вечную жизнь с жизнью земною. Вера в предстоящую вечность личной жизни уничтожает возможность временной, настоящей жизни. Два понятия эти несовместны.

Миллионы христиан живших и живущих, утверждающих, что они имеют веру в будущую жизнь, жизнью своей не только не исповедуют, но прямо отрицают эту веру. Если человек истинно верит, что после мгновения этой жизни его ожидают или вечные муки, или вечное блаженство, то он не может делать того, что лишает его вечного блага и ведет к вечному злу, так же как нельзя себе представить голодного человека, который, веруя в то, что ему дадут есть на том конце улицы и что идя в противную сторону он умрет, пошел в противную сторону; а между тем все верующие идут в противную сторону. Мало того, если человек истинно поверит, что после мгновения этой жизни ему предстоит вечность, То все бедствия, радости, интересы этой жизни для него мгновенно уничтожатся...

блага, за свою жизнь и не в силах преодолеть в себе горести при смерти дорогих близких и даже чужих людей. А если человек знает, что смерть его вводит в вечную блаженную жизнь, и что смерть дорогого ему праведника или ребенка дает умирающему вечное блаженство, то он должен радоваться, а не страдать. А все страдают при потерях близких. Да не только простые люди боятся и страдают за себя, — святые, мученики боялись и страдали. Страдал, жалел и боялся и сомневался сам Христос и при виде Лазаря и перед своей смертью в Гефсиманском саду. А не только Христос — всякий верующий в вечность блаженства не может встречать этого блаженства иначе, как с радостью.

Но положим, что люди, живя этой данной жизнью, могут верить в вечную личную жизнь. Какой прямой и неизбежный вывод из этой веры? Уничтожение всех интересов этой жизни. Какое мне может быть дело до кого-нибудь и до чего-нибудь, когда я знаю, что вот-вот после короткого мгновения этой жизни наступает вечность. Положим, что мне предписано в этой жизни делать добро для того, чтобы получить вечное блаженство — добрые дела здесь положены условием вечной жизни, и потому я должен делать добро здесь; но разве не очевидно, что при таком условии я буду делать добрые дела нехотя. В сущности, я знаю, что вся эта моя жизнь и жизнь других — пустяки, призрак, и сердце мое не может быть озабочено этим призраком; одно важно и существенно — вечность, и я буду делать добрые дела не по сердцу, но по расчету. Не пускают без этого — стало быть, хоть и нехотя, надо отдать.

Таковы неизбежные выводы из представления о вечной загробной жизни. Но что же такое — самое понятие этой вечной загробной жизни? Первое, что поражает каждого, кто оставив в стороне привычное утешение, которое соединяется с этим представлением, спросит: что такое — эта вечность, ожидающая меня? — первое, что поражает, это — то, что эта вечность — это какая-то непонятная вечность в одну сторону. Меня не было целую вечность, и вдруг в середине вечности я стал существовать и буду существовать вечно. Может быть очень утешительно думать, что душа моя бессмертна, но понятие о такой кривобокой вечности не влезает в голову и подрывает к себе веру. Утешительно думать и то, что молебен Иверской может избавить меня от моих бед и что мощи исцелят меня, и что на том свете будет у меня 300 жен молодых, как обещает Магомет, — все это утешительно думать, но верить во все это нельзя, потому что это неразумно, точно так же, как неразумна кривобокая вечность... Верование в будущую жизнь есть призрак или самого низкого уровня духовного развития или упадка религиозного чувства. Так верование это развилось в Талмуде, в псевдоиудаизме и в псевдохристианстве».

XXVI

От общих, отвлеченных рассуждений Толстой переходит к иллюстрированию своих положений примерами из современной жизни.

«мирская» жизнь, основанная на «учении мира», доставляет людям больше страданий, чем жизнь по учению Христа. Он рисует следующую типическую картину московской жизни его времени:

«Пройдите по большой толпе людей, особенно городских, и вглядитесь в эти истомленные, тревожные, больные лица и потом вспомните свою жизнь и жизнь людей, подробности которой вам удалось узнать; вспомните все те насильственные смерти, все те самоубийства, о которых вам довелось слышать, и спросите: во имя чего все эти страдания, смерти и отчаяния, приводящие к самоубийствам? И вы увидите, как ни странно это кажется сначала, что девять десятых страданий людей несутся ими во имя учения мира, что все эти страдания не нужны и могли бы не быть, что большинство людей — мученики учения мира.

На-днях, в осеннее дождливое воскресенье, я проехал по конке через базар Сухаревой башни. На протяжении полуверсты карета раздвигала сплошную толпу людей, тотчас же сдвигавшуюся сзади. С утра до вечера эти тысячи людей, из которых большинство голодные и оборванные, толкутся здесь в грязи, ругая, обманывая и ненавидя друг друга. То же происходит на всех базарах Москвы. Вечер люди эти проведут в кабаках и трактирах. Ночь — в своих углах и конурах. Воскресение — это лучший день их недели. С понедельника в своих зараженных конурах они опять возьмутся за постылую работу.

Все эти люди побросали дома, поля, отцов, братьев, часто жен и детей, отреклись от всего, даже от самой жизни, и пришли в город для того, чтобы приобрести то, что по учению мира считается для каждого из них необходимым. И все они, не говоря уже о тех десятках тысяч несчастных людей, потерявших все и перебивающихся требухой и водкой в ночлежных домах, — все, начиная от фабричного, извозчика, швеи, проститутки до богача-купца и министра и их жен, все несут самую тяжелую и неестественную жизнь и все-таки не приобрели того, что считается для них нужным по учению мира.

Поищите между этими людьми и найдите — от бедняка до богача — такого человека, которому бы хватало того, что́ он зарабатывает, на то, что́ он считает нужным, необходимым по учению мира, и вы увидите, что не найдете и одного на тысячу. Всякий бьется из всех сил, чтобы приобрести то, что не нужно для него, но требуется от него учением мира и отсутствие чего составляет его несчастье. И как только он приобретает то, что требуется, от него потребуется еще другое и еще другое, и так без конца идет эта Сизифова работа, губящая жизни людей. Возьмите лестницу состояний от людей, проживающих в год триста рублей до пятидесяти тысяч, и вы редко найдете человека, который бы не был измучен, истомлен работой для приобретения 400, когда у него 300, и 500, когда у него 400, и так без конца. И нет ни одного, который бы, имея 500, добровольно перешел на жизнь того, у которого 400... — часы с цепочкой, послезавтра — квартиру с диваном и лампой, после — ковры и гостиную и бархатные одежды, после — дом, рысаков, картины в золотых рамах, после — заболел от непосильного труда и умер. Другой продолжает ту же работу и также отдает жизнь тому же Молоху, также умирает и также сам не знает, зачем он делал все это».

Толстой твердо убежден в том, что богатство не приносит счастья. Он подробно обосновывает это свое убеждение. «Существует, — говорит он, — пять условий человеческого счастья, и ни одно из этих условий не осуществляется в жизни богача».

«Одно из первых и всеми признаваемых условий счастья, — пишет Толстой, — есть жизнь такая, при которой не нарушена связь человека с природой, то-есть жизнь под открытым небом, при свете солнца, при свежем воздухе, общении с землей, растениями, животными. Всегда все люди считали лишение этого большим несчастьем... Посмотрите же на жизнь людей, живущих по учению мира: чем больше они достигли успеха по учению мира, тем больше они лишены этого условия счастья; чем выше то мирское счастье, которого они достигли, тем меньше они видят свет солнца, поля и леса, диких и домашних животных. Многие из них — почти все женщины — доживают до старости, раз или два в жизни увидав восход солнца и утро... Люди эти видят только ткани, камни, дерево, обделанные людским трудом, и то не при свете солнца, а при искусственном свете; слышат они только звуки машин, экипажей, пушек, музыкальных инструментов; обоняют они спиртовые духи и табачный дым... от них свет солнца, те же лакеи, кучера, дворники, не допускающие их до общения с землей, растениями и животными. Где бы они ни были, они лишены, как заключенные, этого условия счастья. Как заключенные утешаются травкой, выросшей на тюремном дворе, пауком, мышью, так и эти люди утешаются иногда чахлыми комнатными растениями, попугаем, собачкой, обезьяной, которых все-таки растят не они сами.

Другое несомненное условие счастья есть труд, во-первых, любимый и свободный труд, во-вторых, труд физический, дающий аппетит и крепкий успокаивающий сон. Опять, чем большего, по-своему, счастья достигли люди по учению мира, тем больше они лишены и этого другого условия счастья. Все счастливцы мира — сановники и богачи, или, как заключенные, вовсе лишены труда и безуспешно борются с болезнями, происходящими от отсутствия физического труда, и еще более безуспешно — со скукой, одолевающей их (я говорю безуспешно потому, что работа только тогда радостна, когда она несомненно нужна; а им ничего не нужно), или работают ненавистную им работу, как банкиры, прокуроры, губернаторы, министры и их жены, устраивающие гостиные, посуды, наряды себе и детям. (Я говорю ненавистную потому, что никогда еще не встретил из них человека, который хвалил бы свою работу и делал бы ее хоть с таким же удовольствием, с каким дворник счищает снег перед домом.) Все эти счастливцы или лишены работы, или приставлены к нелюбимой работе, то-есть находятся в том положении, в котором находятся каторжные.

Третье несомненное условие счастья есть семья. И опять, чем дальше ушли люди в мирском успехе, тем меньше им доступно это счастье. Большинство — прелюбодеи и сознательно отказываются от радостей семьи, подчиняясь только ее неудобствам. Если же они и не прелюбодеи, то дети для них не радость, а обуза, и они сами себя лишают их, стараясь всякими, иногда самыми мучительными средствами сделать совокупление бесплодным...

Четвертое условие счастья есть свободное, любовное общение со всеми разнообразными людьми мира. И опять, чем высшей ступени достигли люди в мире, тем больше они лишены этого главного условия счастья. Чем выше, тем у́же, теснее тот кружок людей, с которыми возможно общение, и тем ниже по своему умственному и нравственному развитию те несколько людей, составляющих этот заколдованный круг, из которого нет выхода. Для мужика и его жены открыто общение со всем миром людей, и если один миллион людей не хочет общаться с ним, у него остается 80 миллионов таких же, как он, рабочих людей, с которыми он от Архангельска до Астрахани, не дожидаясь визита и представления, тотчас же входит в самое близкое общение. Для чиновника с его женой есть сотни людей равных ему, но высшие не допускают его до себя, а низшие все отрезаны от него. Для светского богатого человека и его жены есть десятки светских семей. Остальное все отрезано от них. Для министра и богача и их семей есть один десяток таких же важных или богатых людей, как они. Для императоров и королей кружок делается еще менее...

Наконец, пятое условие счастья есть здоровье и безболезненная смерть. И опять, чем выше люди на общественной лестнице, тем более они лишены этого условия счастья. Возьмите среднего богача и его жену и среднего крестьянина и его жену; несмотря на весь голод и непомерный труд, который, не по своей вине, но по жестокости людей, несет крестьянство, и сравните их. И вы увидите, что чем ниже, тем здоровее, чем выше, тем болезненнее мужчины и женщины. Переберите в своей памяти тех богачей и их жен, которых вы знаете и знали, и вы увидите, что большинство больные. Из них здоровый человек, не лечащийся постоянно или периодически летом, — такое же исключение, как больной в рабочем сословии. Все беззубые, все седые или плешивые бывают в те годы, когда рабочий человек начинает входить в силу. Почти все одержимы нервными, желудочными или половыми болезнями от объядения, пьянства, разврата и лечения, и те, которые не умирают молодыми, половину жизни своей проводят в лечении, в вспрыскивании морфина или обрюзгшими калеками, неспособными жить своими средствами, но могущими жить только как паразиты или те муравьи, которых кормят их рабы... ».

Непримиримый противник войны, Толстой рисует картину тех страданий и бедствий, которые приносит людям этот злейший бич человечества:

«Христос сказал: возьми крест свой и иди за мной... И никто не идет. Но первый потерянный, никуда, как на убийство, не годный человек в эполетах, которому это взбредет в голову, скажет: возьми не крест, а ранец и ружье и иди за мной на всякие мучения и на верную смерть, — и все идут. Побросав семьи, родителей, жен, детей, одевшись в шутовские одежды и подчинив себя власти первого встречного человека, высшего чином, холодные, голодные, измученные непосильными переходами, они идут куда-то, как стадо быков на бойню; но они не быки, а люди, Они не могут не знать, что их гонят на бойню; с неразрешенным вопросом — зачем? — и с отчаянием в сердце идут они и мрут от холода, голода и заразительных болезней до тех пор, пока их не поставят под пули и ядра и не велят им самим убивать неизвестных им людей. Они бьют и их бьют. И никто из бьющих не знает, за что и зачем. Турки жарят их живых на огне, кожу сдирают, разрывают внутренности. И завтра опять свистнет кто-нибудь, и опять все пойдут на страшные страдания, на смерть и на очевидное зло»223.

В одной из черновых редакций «В чем моя вера»? находим следующий первоначальный вариант этой картины:

«Исполнение учения Христа трудно. Он говорит: возьми крест и иди за мной. Но исполнение учения мира разве легко? Не крест возьми и иди за Христом, а ранец и ружье возьми и иди по 40-градусному жару без сапог, без пищи за Скобелевым в Турцию, под Плевну, или возьми державу и скипетр и под бомбами иди на коронацию».

Толстой имел в виду коронацию Александра III, которая долго откладывалась из опасения покушения на его жизнь и произошла лишь через два с половиной года после смерти Александра II — 30 августа 1883 года.

Считая себя самого в прошлом «мучеником учения мира», Толстой рассказывает, какие страдания он переносил, следуя этому учению. В одной из черновых редакций «В чем моя вера?» Толстой писал:

«Пусть всякий человек моих лет, какого бы ни было сословия вспомнит все тяжелые минуты своей жизни, все телесные и душевные страдания, которые он перенес и переносит во имя учения мира — личной жизни и спросит себя: пришлось ли бы переносить столько же, следуя закону Христа, — и всякий ответит, что нет.

Мучился ли бы я так, как я мучился: честолюбием, тщеславием, бедностью в моей молодости. Проводил ли бы я столько бессонных ночей за праздной работой; страдал ли бы я столько вследствие безобразия половых отношений; ходил ли бы я столько, сколько я ходил на войне — без еды и сна, ночуя в снегу и дрожа за свою жизнь и перенося раны и увечья. Болел ли бы я сердцем, раздражался ли бы я столько на людей за фиктивные причины, сколько я раздражался теперь».

— тоже черновой редакции это место было вычеркнуто и заменено следующим:

Все черные пятна моей жизни — все, начиная от студенческого пьянства и раннего разврата, которых я терпеть не мог, до дуэлей, участия в войнах, унижений, злобы и отчаяния, пережитых мною для приобретения и удержания собственности и для чванства перед людьми, — все это делалось мною не по влечению сердца, я никогда не любил всего этого, — но все делалось для того, чтобы исполнить то, что требовало учение мира».

В окончательный текст трактата воспоминания Толстого о своей прошлой жизни вошли в следующей редакции: «Все самые тяжелые минуты моей жизни, начиная от студенческого пьянства и разврата до дуэлей, войны и до того нездоровья и тех неестественных и мучительных условий жизни, в которых я живу теперь, — все это есть мученичество во имя учения мира»224.

XXVII

Образ жизни христианина Толстой представляет себе так: «Ученик Христа будет беден... Быть бедным, быть нищим, быть бродягой... — то самое, без чего нельзя войти в царство бога, без чего нельзя быть счастливым здесь на земле»225.

На возражение, что никто не будет кормить такого человека и он умрет с голоду, Толстой отвечает: «Если человек работает, то работа кормит его. И если работу этого человека берет себе другой человек, то другой человек и будет кормить того, кто работает, именно потому, что пользуется его работой. И потому трудящийся всегда будет иметь пропитание. Собственности он не будет иметь; о пропитании же не может быть и речи... Человек обеспечивает себе пропитание не тем, что он будет его отбирать от других, а тем, что он сделался полезен, нужен для других. Чем он нужнее для других, тем обеспеченнее будет его существование»226.

Толстой до такой степени был убежден в справедливости этих мыслей, что в разговорах с близкими ему по взглядам людьми советовал им строить свою жизнь на основании этих рассуждений. Близкий ему по взглядам Е. И. Попов рассказывает в своих воспоминаниях, что когда он однажды сказал Толстому, что у него нет средств и он не знает, как будет жить дальше, Лев Николаевич сказал: «Кому вы будете нужны, тот вас и прокормит». «Под впечатлением этого ответа, — писал далее Е. И. Попов, — я провел всю свою жизнь»227.

«Возражение против исполнимости учения Христа, — продолжает далее Толстой, — состоящее в том, что если я не буду приобретать для себя и удерживать приобретенное, то никто не станет кормить мою семью, справедливо, но только по отношению к праздным, бесполезным и потому вредным людям, каково большинство нашего богатого сословия. Праздных людей никто воспитывать не станет, кроме безумных родителей, потому что праздные люди никому, даже самим себе не нужны»228.

«Я убедился, — говорит он, — что церковное учение, несмотря на то, что оно назвало себя христианским, есть та самая тьма, против которой боролся Христос и велел бороться своим ученикам».

«Но пришло время, — пишет далее Толстой, — и свет истинного учения Христа, которое было в Евангелиях, несмотря на то, что церковь, чувствуя свою неправду, старалась скрывать его (запрещая переводы Библии), — пришло время, и свет этот через так называемых сектантов, даже через вольнодумцев мира проник в народ, и неверность учения церкви стала очевидна людям, и они стали изменять свою прежнюю, оправданную церковью жизнь на основании этого помимо церкви дошедшего до них учения Христа. Так, сами люди помимо церкви уничтожили рабство, оправдываемое церковью, религиозные казни, уничтожили освященную церковью власть императоров, пап и теперь начали стоящее на очереди уничтожение собственности и государств».

«Церковь пронесла свет христианского учения о жизни через восемнадцать веков и, желая скрыть его в своих одеждах, сама сожглась на этом свете. Мир со своим устройством, освященным церковью, отбросил церковь во имя тех самых основ христианства, которые нехотя пронесла церковь, и живет без нее. Все, что точно живет, а не уныло злобится, не живя, а только мешая жить другим, все живое в нашем европейском мире отпало от церкви и всяких церквей и живет своею жизнью независимо от церкви. И пусть не говорят, что это так в гнилой западной Европе; наша Россия своими миллионами рационалистов-христиан, образованных и необразованных, отбросивших церковное учение, бесспорно доказывает, что она, в смысле отпадения от церкви, слава богу, гораздо гнилее Европы. Все живое — независимо от церкви...»

«Мало того, что жизнь вся эмансипировалась от церкви, — жизнь эта не имеет другого отношения к церкви, кроме презрения, пока церковь не вмешивается в дела жизни, и ничего, кроме ненависти, как только церковь пытается напомнить ей свои прежние права...

Все церкви — католическая, православная и протестантская — похожи на караульщиков, которые заботливо караулят пленника, тогда как пленник уже давно ушел и ходит среди караульщиков и даже воюет с ними. Все то, чем истинно живет теперь мир: социализм, коммунизм, политико-экономические теории, утилитаризм, свобода и равенство людей и сословий и женщин, все нравственные понятия людей, святость труда, святость разума, науки, искусства, все, что ворочает миром и представляется церкви враждебным, — все это части того же учения, которое, сама того не зная, пронесла с скрываемым ею учением Христа та же церковь»229.

Откинув официальную религию, — говорит Толстой, — большинство людей нашего времени остались без всякой веры и без всякого разумного руководства в жизни.

«Тщетно искал я, — пишет Толстой, — в нашем цивилизованном мире каких-нибудь ясно выраженных нравственных основ для жизни. Их нет. Нет даже сознания, что они нужны. Есть даже странное убеждение, что они не нужны..., а что жизнь идет сама собой, и что для нее не нужно никаких основ и правил; нужно только делать то, что велят».

— писал Толстой в одной из черновых редакций «В чем моя вера?», — считается похвальным заниматься. Разрешением разных восточных, римских вопросов можно заниматься. Можно заниматься писанием опер, комедий, историй, можно заниматься геральдикой — чем хотите, все это допускается, но истиной жизни нашей человеческой не позволяется заниматься. Это считается глупым, смешным или непозволительным. Единственные люди — социалисты и коммунисты, которые пытаются заниматься этим, считаются врагами и религии, и государства, и человечества, и всего святого»230.

В окончательной редакции трактата эта мысль развита следующим образом: «Все цивилизованное большинство людей осталось для жизни с одной верой в городового и урядника. Положение это было бы ужасно, если бы оно вполне было таково. Но, к счастью, и в наше время есть люди, лучшие люди нашего времени, которые не довольствуются такой верою и имеют свою веру в то, как должны жить люди.

Люди эти считаются самыми зловредными, опасными и, главное, неверующими людьми; а между тем это единственные верующие люди нашего времени и не только верующие вообще, но верующие именно в учение Христа, если не во все учение, то хотя в малую часть его.

Люди эти часто вовсе не знают учения Христа, не понимают его, часто не принимают, так же как и враги их, главной основы Христовой веры — непротивления злу, часто даже ненавидят Христа; но вся их вера в то, какова должна быть жизнь, почерпнута из учения Христа. Как бы ни гнали этих людей, как бы ни клеветали на них, но это единственные люди, не покоряющиеся безропотно всему, что велят, и потому это — единственные люди нашего мира, живущие не животной, а разумной жизнью, — единственные верующие люди»231.

Толстой не интересовался различиями политических программ революционных партий, но его привлекало общее всем революционерам отрицание существующего общественно-политического строя, основанного на насилии, и их самоотверженная борьба за осуществление нового экономического и социального порядка, основанного на труде, всеобщем равенстве и свободе. Он находил, что идеалы, за которые борются социалисты и коммунисты, выражены в Евангелии, и потому считал социалистов и революционеров верующими (хотя и не целиком) в учение Христа, несмотря на то, что средства, которыми они боролись за осуществление своих идеалов, часто противоречили христианскому учению.

Так, начав с утверждения (в эпилоге «Анны Карениной»), что «социалисты и коммунисты борются против угнетения половины рода человеческого», Толстой пришел к признанию того, что революционная борьба частично имеет своим основанием учение Христа.

При этом террор, служивший главным средством борьбы членов партии «Народная воля», Толстой считал не достигающим цели. Об этом он писал М. А. Энгельгардту: «Вспомним Россию за последние двадцать лет. Сколько истинного желания добра, готовности к жертвам, сколько потрачено нашей интеллигенцией молодой на то, чтобы установить правду, чтобы сделать добро людям! И что же сделано? Ничего! Хуже, чем ничего. Погубили страшные душевные силы. Колья переломали и землю убили хуже, чем прежде, что и заступ не берет»233.

XXVIII

В последней (XII) главе трактата «В чем моя вера?» Толстой рассказывает о том, какие изменения произошли в его жизни, после того как в корне изменилось его мировоззрение. Он говорит:

«Теперь я понимаю, что выше других людей будет стоять тот только, кто унизит себя перед другими, кто будет всем слугою. Я понимаю теперь, почему то, что высоко перед людьми, есть мерзость перед богом, и почему горе богатым и прославляемым, и почему блаженны нищие и униженные. Только теперь я понимаю это и верю в это, и вера изменила всю мою оценку хорошего и высокого, дурного и низкого в жизни. Все, что прежде казалось мне хорошим и высоким — почести, слава, образование234, сложность и утонченность жизни, обстановки, пищи, одежды, внешних приемов — все это стало для меня дурным и низким; мужичество, неизвестность, бедность, грубость, простота обстановки, пищи, одежды, приемов — все это стало для меня хорошим и высоким... Теперь я не могу содействовать ничему тому, что́ внешне возвышает меня над людьми, отделяет от них, не могу, как я прежде это делал, признавать ни за собой, ни за другими никаких званий, чинов и наименований, кроме звания и имени человека; не могу искать славы и похвалы; не могу искать таких занятий, которые отделяли бы меня от других, не могу не стараться избавиться от своего богатства, отделяющего меня от людей, не могу в жизни своей, в обстановке ее, в пище, в одежде, во внешних приемах не искать всего того, что разъединяет меня, а соединяет с большинством людей... Я не могу приобретать собственности: не могу употреблять какое бы то ни было насилие против какого бы то ни было человека, за исключением ребенка, и только для избавления его от предстоящего ему тотчас же зла; не могу участвовать ни в какой деятельности власти, имеющей целью ограждение людей и их собственности насилием; не могу быть ни судьей, ни участником в суде, ни начальником, ни участником в каком-нибудь начальстве; не могу содействовать и тому, чтобы другие участвовали в судах и начальствах... Я не могу участвовать во всех тех делах, которые основаны на различии государств — ни в таможнях и сборах пошлин, ни в приготовлении снарядов или оружия, ни в какой-либо деятельности для вооружения, ни в военной службе, ни тем более в самой войне с другими народами — и не могу содействовать людям, чтобы они делали это.

Я понял, в чем мое благо, верю в это и потому не могу делать того, что несомненно лишает меня моего блага...»

На возражение, что если не защищаться оружием, то придут немцы, турки, дикари и перебьют непротивящихся злу христиан, Толстой отвечает:

«Если бы было общество христиан, не делающих никому зла и отдающих весь излишек своего труда другим людям, никакие неприятели — ни немцы, ни турки, ни дикие — не стали бы убивать или мучить таких людей. Они брали бы себе все то, что и так отдали бы эти люди, для которых нет различия между русским, немцем, турком и дикарем...»235

На возражение, что правительство не может допустить того, чтобы какие-либо члены общества не признавали основ государственного порядка и уклонялись от исполнения гражданских обязанностей, и потребует от христиан присяги, участия в судах, военной службе и за отказ подвергнет их наказанию — ссылке, заключению, даже казни, Толстой отвечает:

«Для христианина требование правительства есть требование людей, не знающих истины. И потому христианин, знающий ее, не может не свидетельствовать о ней перед людьми, не знающими ее. Насилие, заключение, казни, которым подвергнется вследствие этого христианин, дают ему возможность свидетельствовать не словами, а делом. Всякое насилие: война, грабеж, казни... производятся людьми заблудшими и лишенными знания истины. И потому чем больше зла делают эти люди христианину, тем более они далеки от истины, тем несчастнее они и тем нужнее им знание истины. Передать же знание истины людям Христинин не может иначе, как воздержанием от того заблуждения, в котором находятся люди, делающие ему зло, воздаянием добра за зло»236.

В черновой редакции трактата Толстой, жаждавший гонений, ту же мысль выразил еще сильнее. Здесь он писал:

«Стоит понять учение Христа, чтобы все представление о благе жизни совершенно переменилось. Быть сожженным, разрубленным, повешенным, заключенным — это, по мирскому учению, самое ужасное несчастие, и потому к нему присуждаются люди, как к самому большому злу. Что же будет хоть так называемая постыдная казнь — повешение — для ученика Христа, если его присудят к этому за исполнение учения? Это будет смерть. Но смерть по учению Христа и по здравому смыслу всех людей есть неизбежный конец жизни. Смерть в большинстве случаев приходит к людям от насильственных причин, от болезней и сопровождается продолжительными плотскими страданиями и самым тяжелым страданием сознания бесцельности смерти и сожалением о жизни. Что же будет повешение за исповедание учения? Это будет смерть скорая, не мучительная, и смерть, полная смысла, смерть, которая будет делом жизни. Повешение будет для ученика Христа одной из самых счастливых случайностей жизни. То же будет и сожжение и убийство турками, и всякая смерть, и всякое страдание, если страдание и смерть будут продолжением дела жизни».

Определив свое (и всякого христианина) отношение к преследованиям правительства, Толстой далее определяет свое отношение к революционной борьбе.

по мнению Толстого, суть попытки «насильственного разбивания этой массы». Но попытки эти бесплодны. «Людям представляется, что если они разобьют эту массу, то она перестанет быть массой, и они бьют по ней, но, стараясь разбить ее, они только куют ее».

Чтобы уничтожилось это сцепление частиц, нужно, чтобы частицам массы сообщилась «внутренняя сила», тогда только эти частицы отделятся от массы. «Сила, освобождающая каждую частицу людского сцепления», построенного на лжи и обмане, «есть истина. Только дела истины, внося свет в сознание каждого человека, разрушают сцепление обмана»237. От массы, связанной между собой сцеплением обмана, отрываются люди, просвещенные истиной. Это — единственный путь разрушения общественного строя, основанного на обмане и лжи.

Таким образом, учение о «пассивном сопротивлении» (выражение М. К. Ганди) было в своих основах уже сформулировано Толстым в трактате «В чем моя вера?».

XXIX

На последних страницах своей книги Толстой пишет:

«Церковь, составлявшаяся из тех, которые думали соединить людей воедино тем, что они с заклинаниями утверждали про себя, что они в истине, давно уже умерла». Но «всегда жила и будет жить» иная церковь, «составленная из людей... ». Эта церковь, «как прежде, так и теперь составляется не из людей, взывающих: господи, господи! и творящих беззакония, но из людей, слушающих слова сии и исполняющих их».

«Мало ли, много ли теперь таких людей, но это — та церковь, которую ничто не может одолеть, и та, к которой присоединятся все люди».

«Не бойся, милое стадо, ибо отец ваш благоволил дать вам царство»238.

Этим евангельским изречением Толстой закончил свою книгу.

Весь трактат «В чем моя вера?», в котором Толстой изложил свои размышления и чувства, волновавшие его на протяжении свыше семи лет, с 1877 по январь 1884 года, с первой строки до последней написан с большим воодушевлением; в каждой строке чувствуется непоколебимая вера автора в то, что он пишет и к чему призывает людей.

«это сочинение едва ли не самое сильное» из религиозно-философских работ Толстого239.

Общее мировоззрение Толстого в данной работе — оптимистическое. «Мир дан богом для радости человека», — пишет он240, предвосхищая утверждение «Воскресения»: «Красота мира божьего, данная для блага всех существ».

«Любовь людей между собой есть их естественное блаженное состояние, то, в котором родятся дети»241.

Страх смерти, который раньше беспокоил Толстого, теперь не существует для автора «В чем моя вера?». Он убежден, что для того, «чтобы жить разумно, надо жить так, чтобы смерть не могла разрушить жизни»242.

Страх смерти уничтожается не тем, что признается личное бессмертие за гробом, а тем, что жизнь в этом мире каждого человека, понявшего смысл и назначение своего существования, перестает быть личной жизнью, а сливается с предшествующей, настоящей и будущей жизнью всего человечества.

«новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущего блаженства, но дающей блаженство на земле»243.

Эти мечтания были осуществлены почти через тридцать лет в трактате «В чем моя вера?».

XXX

Трактат «В чем моя вера?» печатался в количестве только 50 экземпляров. Была назначена высокая цена: 25 рублей за экземпляр. И то и другое было сделано для того, чтобы книга легче могла пройти через цензуру. Однако ни эти меры предосторожности, ни заглавие книги, ни способ изложения, указывавший на ее будто бы исключительно личный, субъективный характер, не оказали на цензуру никакого воздействия. Цензорам совсем не трудно было догадаться, что когда Толстой писал: «Я ужаснулся перед той грубостью обмана, в котором я находился», то он при этом разумел, что не только он один, но и множество русских людей находились под властью того же «грубого обмана», производимого духовенством. Кроме того, Толстой в своем трактате часто не выдерживал субъективной формы изложения.

Председатель Московского цензурного комитета В. Я. Федоров, ознакомившись с книгой Толстого еще в корректурах, 14 января 1884 года отправил на имя начальника Главного управления по делам печати Е. М. Феоктистова следующее заключение:

«Сочинение читается с большим интересом и возбуждает полное внимание. По существу же оно должно быть признано крайне вредной книгой, так как подрывает основы государственных и общественных учреждений и в конец рушит учение церкви. По получении книги я полагал бы немедленно задержать выпуском из типографии и экземпляр отправить в духовную цензуру; что же касается до судебного преследования, то предоставляю вопрос этот благоусмотрению вашего превосходительства, с своей стороны, я бы думал, что судебное преследование по такому сочинению невозможно».

23 января 1884 года на заседании Московского цензурного комитета председательствующий В. Я. Федоров заявил:

«Предоставляя духовной цензуре обсуждение вопросов догматического характера в сочинении, каковы вопросы: о сущности учения Христа, об искуплении, о первородном грехе, о силе таинства и молитвы, вопросы о том, вытекает ли из учения евангельского представление о загробной жизни, о бессмертии души и проч., я с своей стороны не мог не обратить моего внимания на то, что автор книги в окончательных выводах своих не только приходит к отрицанию церкви и ее учения, но колеблет и основы государственного и общественного порядка. Мысли такого рода разбросаны по всей книге.

Уже на стр. 16, 17 светская власть называется пустым кумиром, заслоняющим от людей истину, а на стр. 93 учение церкви — полным сумасшествием; во всей же своей силе и отрицание и порицание как церкви так и светской власти высказывается в главе XI-ой и отчасти XII-ой сочинения.

«Когда мне открылся в первый раз смысл Христова учения, — говорит автор на стр. 164, 165, — я никак не думал, что разъяснение этого смысла приведет меня к отрицанию учения церкви, но чем дальше я шел в изучении Евангелия, тем неизбежнее становился для меня вывод: учение Христа, разумное, ясное, согласное с моей совестью и дающее мне спасение, или — учение прямо противоположное, не дающее мне ничего, кроме сознания погибели вместе с другими». Разбирая «пространный христианский катехизис православной церкви для употребления всех православных христиан, изданный по Высочайшему Его Императорского Величества повелению» (полное заглавие катехизиса Филарета очевидно выписано не без умысла), гр. Толстой останавливается на заповедях Моисея и находит, что они излагаются в катехизисе как будто для того только, чтобы научить людей не исполнять их и поступать противно им. После каждой заповеди, по его мнению, — оговорка, уничтожающая заповедь. Так, по случаю первой заповеди, повелевающей почитать единого бога, катехизис научает почитать ангелов и святых, не говоря уже о матери бога и трех лицах бога. По случаю второй заповеди не сотворять кумира, катехизис учит поклоняться иконам; по случаю третьей — не клясться напрасно, учит людей клясться по всякому требованию власти (подчеркнуто автором); по случаю пятой — почитать отца и мать, катехизис научает почитать государя, отечество, пастырей духовных, начальствующих в разных отношениях, и о почитании начальствующих — три страницы с перечислением всех сортов начальствующих. По случаю заповеди не убивать, люди с первых же строк поучаются убивать. И этому хламу, ужасается автор, учат всех невинных ангелов — детей, говоря им, что это единственный священный закон бога!

«Это не прокламации, которые распространяются тайно, под страхом каторги, а это прокламации, несогласие с которыми наказывается каторгой». И я убедился, резюмирует Толстой, что церковное учение, несмотря на то, что оно называет себя христианским, есть та самая тьма, против которой боролся Христос и велел бороться своим ученикам.

Разрыв между учением о жизни и объяснением жизни, между этикой и метафизикой учения Христа, по утверждению Толстого, начался еще с проповеди Павла, преследовавшего чуждую Христу метафизическо-кабалистическую теорию, а совершился окончательно во время Константина, этого язычника из язычников, когда найдено было возможным весь языческий строй жизни, не изменяя его, облечь в христианские одежды и потому признать христианским. Но ныне учение о жизни людей эмансипировалось от церкви, установилось независимо от нее, и у церкви ничего не осталось, кроме храмов, икон, парчи и слов. Церковь, по выражению Толстого, пронесла свет христианского учения о жизни через 18 веков и, желая скрыть его в своих одеждах, сама сожглась на этом свете.

Все, что точно (?) живет, все живое, говорит [автор] на той же странице, отпало от церкви и всяких церквей, и живет своею жизнию независимо от церкви. «И пусть не говорят, что это так только в гнилой Европе; наша Россия, в смысле отпадения от церкви, бесспорно доказывает, что она, слава богу, гораздо гнилее Европы...».

Церковь не нужна: никакой связи с жизнью у нее нет; всякая связующая нить была только помехой (183), и утверждая это, гр. Толстой не только не признает обязательным учение церкви и между прочим учение о повиновении властям (178), но, наоборот, то, что представляется враждебным церкви: и социализм, и коммунизм, и свободу и равенство людей, сословий и женщин, и все нравственные понятия людей, святость труда, святость разума, все, что ворочает миром, все это он называет частями того учения Христа, которое эта же церковь, сама того не зная, пронесла чрез целый ряд веков.

В последней XII главе, объясняя, в чем именно состоит его вера и какие соблазны открылись ему в мире с уверованьем в учение Христа, гр. Толстой к числу соблазнов и обманов относит: и клятву, и обязанность повиноваться тому, что велит человек или велят люди, и патриотизм, и любовь к отечеству и служению государству в ущерб другим людям и проч.

Все это, с уяснением евангельского учения, показалось автору жалким и отвратительным, и наоборот, что прежде представлялось ему дурным и позорным, — космополитизм, отречение от отечества, явилось хорошим и высоким».

Далее В. Я. Федоров заявил, что «настоящее сочинение, подобного которому не поступало из типографии, должно быть отнесено к числу тех, которые предусмотрены законом 7 июня 1872 года, и что оно подлежит действию ст. 1 этого закона», т. е. запрещено.

«исполнить согласно заключению его»244.

29 января С. А. Толстая, со слов издателя В. Н. Маракуева, сообщала Льву Николаевичу в Ясную Поляну, что председатель Комитета духовной цензуры архимандрит Амфилохий, прочитав «В чем моя вера?», сказал, что «в этой книге столько высоких истин, что нельзя не признать их, и что он, с своей стороны, не видит причины не допустить ее»245.

На это письмо Толстой ответил 31 января: «Известие твое от Маракуева о мнении архимандрита мне очень приятно. Если оно справедливо. Ничье одобрение мне не дорого было бы, как духовных. Но боюсь, что оно невозможно»246.

Сообщение Маракуева о мнении архимандрита Амфилохия представляется до известной степени правдоподобным: по-видимому, это был либеральный цензор. В 1886 году он пропустил книжку священника Н. Елеонского «О новом Евангелии графа Толстого», содержащую критику «Краткого изложения Евангелий» с точки зрения учения православной церкви, вместе с цитатами из предисловия Толстого к своему труду, где «безобразное» учение церкви сравнивается с «мешком вонючей грязи», на дне которого «только после долгого труда и борьбы» Толстому, по его словам, удалось отыскать «заваленную грязью бесценную жемчужину».

Но Московский комитет духовной цензуры взглянул на книгу Толстого иначе. За подписью члена Комитета священника М. Боголюбского в Московский цензурный комитет был представлен отзыв, в котором сообщалось, что книга Толстого «развенчивает» всех «исказителей Евангелия», в том числе и апостола Павла, и порицает все церковные и государственные установления. «Все самые вредные направления мысли, как-то: социализм, коммунизм и проч., по мнению Толстого, суть «части учения Христова, проносимые церковью». «По мыслям явно противным духу и учению христианства, разрушающим начала нравственного учения его, устройство и тишину (!) церкви и государства, книга Льва Толстого «В чем моя вера?» принадлежит к числу сочинений, о которых говорит 239-я статья цензурного устава», т. е. подлежит запрещению и конфискации.

— светского и духовного, начальника Главного управления по делам печати 14 февраля отношением за № 785 распорядился о «безусловном запрещении означенного сочинения», с тем чтобы все его экземпляры были доставлены в Главное управление по делам печати.

18 февраля инспектор по типографиям Москвы арестовал в типографии Кушнерева 39 экземпляров «В чем моя вера?», которые препроводил в Главное управление247.

Однако постановление Главного управления по делам печати не было исполнено — книга не была уничтожена. 19 февраля Толстой писал А. С. Бутурлину: «Книга моя... вышла и запрещена, но не сожжена, а увезена в Петербург, где, сколько мне известно, те, которые запретили ее, разбирают ее по экземплярам и читают. И то хорошо»248. То же сообщал Толстой и Н. Н. Ге 2 марта 1884 года: «Книгу мою, вместо того, чтобы сжечь, как следовало по их законам, увезли в Петербург и здесь разобрали экземпляры по начальству. Я очень рад этому. Авось кто-нибудь и поймет»249.

Уже первые девять экземпляров «В чем моя вера?», доставленные по закону из типографии в Московский цензурный комитет, были распределены между разными высокопоставленными лицами, как об этом свидетельствует ведомость, находящаяся в деле. По этой ведомости эти девять экземпляров книги Толстого были предоставлены следующим лицам: автору — 1, московскому генерал-губернатору — 1, «доложено государю-императору» — 1, г. министру внутренних дел по личному его требованию — 1, г. обер-прокурору святейшего синода, по распоряжению г. начальника — 2, взято г. начальником — 2, генерал-адъютанту князю Орлову, по распоряжению г. министра — 1»250.

«Русской мысли», передает следующие подробности запрещения «В чем моя вера?»:

«В Петербурге очень скоро узнали о печатании нового произведения графа Толстого и оттуда, задолго еще до окончания печатания, пришло распоряжение обязать типографию подпиской в том, что она, как только книга будет отпечатана, передаст все экземпляры в распоряжение инспектора типографий, а сей последний, не передавая в местный цензурный комитет, отправит их в Главное управление по делам печати. Все это, конечно, было в точности выполнено. В Петербурге книга передана была в духовную цензуру, ею, конечно, запрещена, и Главному управлению по делам печати оставалось только сжечь ее. Но именно этого-то и не случилось. Все экземпляры без исключения уцелели и теперь находятся в целости и невредимости в частных библиотеках.

Дело в том, что как только стало известно, что книгу решено уничтожить, то в Главное управление посыпались от разных особ просьбы о выдаче им экземпляров этой книги. Тогдашний министр внутренних дел граф Толстой потребовал присылки ему нескольких экземпляров, попросили и другие министры, главноуправляющие и т. п. должностные лица; взяли себе по экземпляру и Феоктистов и некоторые из членов Главного управления. В дворцовых и придворных сферах также пожелали иметь несколько экземпляров. Словом, как говорил мне сам Феоктистов и В. М. Юзефович, состоявший тогда членом Главного управления по делам печати, все запрещенное цензурой издание избегло уничтожения и разошлось.

Таким образом, цель издания, хоть и иным, совершенно неожиданным путем, была достигнута: произведение было напечатано вполне легально, его читали и передавали из рук в руки в печатном виде, и можно с уверенностью сказать, что все экземпляры этой обреченной цензурой на сожжение книги существуют и до сих пор. Несколько экземпляров проходило потом через руки московских букинистов-антикваров, которые, приобретя их случайно за недорогую, конечно, цену, брали, по нескольку сот рублей за экземпляр. Многие из тех, которые так или иначе добыли себе эту книгу, переплетали ее в очень дорогие художественные переплеты, и мне приходилось видеть несколько таких экземпляров, переплетенных работавшим тогда в Петербурге замечательным художником переплетчиком Жюлем Мейером»251.

Удалось ускользнуть от ареста лишь десяти экземплярам книги Толстого, отпечатанным типографией Кушнерева сверх заказа: их у владельца типографии приобрел В. Н. Маракуев. С. А. Толстая предъявила свои права на эти десять экземпляров, после чего Маракуев передал ей не все десять, а только два экземпляра «В чем моя вера?».

«В чем моя вера?» издания 1884 года составляет большую библиографическую редкость. Этого издания нет в наших крупнейших библиотеках — в Государственной библиотеке СССР имени В. И. Ленина в Москве и Государственной публичной библиотеке имени Салтыкова-Щедрина в Ленинграде; нет его также в библиотеке Ясной Поляны. Известно местонахождение трех экземпляров данного идания: один находится в библиотеке Института русской литературы (Пушкинский дом) в Ленинграде, другой — в библиотеке Гос. музея Л. Н. Толстого и третий принадлежал покойному библиофилу Н. Смирнову-Сокольскому252.

Запрещение «В чем моя вера?» не успокоило Победоносцева. Он считал книгу Толстого чрезвычайно опасной для церковного учения и потому находил нужным принять против автора репрессивные меры. Чтобы напомнить царю о Толстом, Победоносцев воспользовался состоявшейся в мае 1884 года высылкой за границу без права возвращения отставного полковника кавалергардского полка В. А. Пашкова, последователя так называемого евангелического учения, занесенного в Россию английским проповедником лордом Редстоком.

В. А. Пашков основал «Общество поощрения духовно-нравственного чтения», которое по очень дешевой цене издавало книги священного писания и брошюры религиозно-нравственного содержания. Сам Пашков, обладая большими денежными средствами, развил широкую благотворительную деятельность. Центральным пунктом евангелического учения была вера в спасение рода человеческого смертью Христа; в этом евангелическое учение не расходилось с учением православной церкви; но учение это отрицало всю внешнюю обрядовую сторону церковного учения.

Учение Пашкова получило большое распространение не только в светских кругах, но и в народе. Народ привлекала искренняя вера пашковцев, которой он не видел в православном духовенстве; привлекало также и то, что евангелическое учение требовало от своих последователей соблюдения известных нравственных правил, в то время как церковное учение требовало только исполнения внешних обрядов.

Число отпадений от церкви под влиянием проповеди Пашкова и его последователей быстро увеличивалось. Когда же В. А. Пашков вместе со своим другом и единоверцем бароном М. А. Корфом устроил съезд представителей сектантов разных исповеданий, Победоносцеву удалось добиться постановления о высылке Пашкова и Корфа за границу.

«Письмо Пашкова имею честь возвратить при сем, на случай, если ваше величество пожелали бы оставить его в виде курьезного документа. Это нечто вроде одностороннего умопомешательства, которым отличаются, впрочем, все узкие сектанты. К сожалению, это безумие бывает заразительно. К сожалению, им страдают не только люди глупые или ограниченные, каковы Пашков и Корф, но подвергаются ему и умные, и люди с художественною натурой, как например, граф Л. Толстой. У Толстого это явление еще поразительнее»253.

Упоминание о Толстом в письме Победоносцева, имевшее целью побудить царя принять против него репрессивные меры, было чрезвычайно ловко вставлено Победоносцевым в письмо о Пашкове и Корфе. Если бы царь на основании его письма решил подвергнуть Толстого репрессиям, как еще гораздо более опасного врага православия, чем Пашков и Корф, Победоносцев выразил бы удивление мудрости и прозорливости царя. Если бы царь приказал не трогать Толстого, как автора знаменитых романов и повестей, хотя и заблуждающегося в делах веры, Победоносцев сказал бы: «Я давно обращал внимание государя на то, что нельзя нашего выдающегося романиста ставить на одну доску с Пашковым и Корфом». И в том и в другом случае Победоносцев вышел бы сухим из воды. Но Александр III и на этот раз не принял никаких мер против великого писателя.

XXXI

Недоступная широкому кругу читателей в печатном виде, «В чем моя вера?», так же как и «Исповедь», получила широкое распространение в рукописных, гектографических и литографских копиях. Некоторое количество экземпляров рукописных копий «В чем моя вера?» разошлось через самого автора, который 19 февраля 1884 года писал А. С. Бутурлину: «Книга моя ответит на большую часть ваших вопросов... У меня есть и будут рукописные экземпляры. Плачу я за переписку по 15 рублей»254. В. Г. Черткову Толстой также писал 6 июня того же года: «У меня лежат два переписанных хорошим почерком отлитографированных экземпляра «Веры»... Два уже я должен послать, и остальные мне могут понадобиться»255.

«В чем моя вера?» продаются по четыре рубля за экземпляр в пользу Исполнительного комитета партии «Народная воля»256.

В отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого хранится переплетенный полный экземпляр трактата «В чем моя вера?», составленный из фотографических снимков со всех страниц запрещенного издания 1884 года.

«В чем моя вера?» впервые появилась в печати во французском переводе Л. Д. Урусова под заглавием «Ma réligion», вышедшем в 1885 году в Париже. Толстой был не вполне доволен этим переводом. В 12-й главе перевода Урусова Толстым были сделаны исправления, вошедшие в печатный текст; рукопись исправлений не сохранилась.

В мае — декабре 1885 года в эмигрантском журнале «Общее дело», выходившем в Женеве, появился сокращенный обратный перевод «В чем моя вера?» с французского перевода Л. Д. Урусова на русский язык со следующим примечанием от редакции: «В начале нынешнего года под заглавием «Ma réligion» вышел в Париже французский перевод русского сочинения Л. Н. Толстого «Моя религия», которое в России можно читать только в рукописях и притом украдкой от полицейского надзора. Так как это произведение талантливейшего из наших беллетристов, редкого по своей искренности, очень интересует русскую публику, а цензура наложила на него запрет, то мы сочли своей обязанностью познакомить с ним нашего читателя».

В том же 1885 году в Женеве в издании М. Элпидина появился русский текст «В чем моя вера?» и в Лейпциге вышел немецкий перевод книги Толстого, исполненный Софией Бер. Этот перевод Толстой нашел «прекрасным». В том же году в Лондоне вышла книга «Christ’s Christianity» («Христианство Христа»), содержавшая в английском переводе три произведения Толстого: «Исповедь», предисловие к «Краткому изложению Евангелия» и «В чем моя вера?» Толстой был очень доволен появлением его книг в английском переводе. 6—7 декабря он писал Черткову: «Мне было очень приятно видеть эту книгу, держать ее в руках и думать, что найдутся, может быть, англичане, американцы, которые сблизятся с нами через эту книгу. Главное, просто было приятно. Очень благодарен вам за эту книгу»257.

«Исповеди» и «В чем моя вера?» на русском языке в Москве.

С. А. Толстая в то время подготовляла новое, шестое, издание сочинений Льва Николаевича. Либеральный священник, профессор истории церкви в Московском университете А. М. Иванцов-Платонов258 посоветовал С. А. Толстой поместить в новое издание «Исповедь», «В чем моя вера?» и «Так что же нам делать?» в первой редакции. Он предлагал выпустить из трактата «В чем моя вера?» самые резкие места и переменить заглавие книги, а также выражал готовность снабдить текст Толстого своими примечаниями, имевшими целью облегчить прохождение книги через цензуру.

17 мая 1885 года Толстой писал В. Г. Черткову про Иванцова-Платонова: «Он, хотя православный, находит полезным это печатанье... Пускай моя мысль будет estropiée [искалечена]; но думаю, что это хорошо»259. На предложение Иванцовым-Платоновым исключить из книги «В чем моя вера?» наиболее резкие места Толстой выразил согласие.

Для нового издания трактат Толстого получил название «Как я понял учение Христа». Для того чтобы дать понятие о положительном религиозном мировоззрении Толстого, Иванцов-Платонов предложил в том же томе напечатать легенду «Чем люди живы» и «Сказку об Иване-дураке». Он усиленно советовал С. А. Толстой самой поехать в Петербург, чтобы лично переговорить с Феоктистовым и Победоносцевым о разрешении 12-го тома Собрания сочинений Толстого, куда должны были войти и его работы религиозного содержания.

произведений Толстого и письменно сообщить ей о результатах просмотра.

Феоктистов очень быстро просмотрел доставленные ему Софьей Андреевной корректуры тома и уже 25 ноября ответил ей, что доставленный ею том подлежит рассмотрению не светской, а духовной цензуры. Победоносцев же 16 декабря ответил С. А. Толстой следующим письмом:

«Многоуважаемая Софья Андреевна,

Получил я ваше письмо, и увидев вашу горячность к делу, о коем вы пишете, не хочу оставить вас без ответа. Я немедленно вытребовал из канцелярии синода корректурные листы и прочел их. Они будут рассматриваться в синоде, но я скажу вам прямо, во избежание недоумений, что нет никакой надеждыодобренным, а эти листы никак не могут быть одобрены. Я на словах уже объяснял вам мою мысль, а теперь, прочитав листы, сознаю ее явственно. И вас убеждаю, не настаивайте, и буде запрещение представляется вам злом, сему злу.

Примечания Иванцова-Платонова не только не ослабляют действие сочинения на читателя, но еще усиливают его в отрицательном смысле. Вообще примечания неискусно написаны и отрывочно. Для того чтобы противодействовать впечатлению книги, нужен цельный взгляд и глубокий анализ мысли автора и всех ходов ее — нераздельный с сочувственным к ней отношением.

По совести скажу вам: книга эта при всем добром намерении автора — книга, которая произведет вредное действие на умы— хотя бы сомнения — автор по совести должен бы воздержаться от ее распространения и принесть в жертву свое Я, хотя бы и вполне убежденного. Увы! истина сама странным образом переломляется, отделяясь в пущенном слове, от того ума и сердца, в которых блеснула. Первые проповедники революции и начал ее тоже думали, что они несут мир и любовь в своем девизе: fraternité, egalité. А во что превратился этот девиз на самом деле!

Душевно преданный К. Победоносцев»260.

Письмо Победоносцева очень характерно для него и проливает свет на те мотивы, какими он руководствовался в своей государственной деятельности как обер-прокурор Синода. Обращаясь к жене знаменитого русского писателя, Победоносцев не находил нужным разыгрывать роль верующего православного, религиозное чувство которого было бы оскорблено теми резкими словами о церковном учении, которые встречаются на многих страницах книги Толстого. Он совершенно откровенно заявил С. А. Толстой, что считает сочинения Толстого вредными политически, как вредны были, по его мнению, учения, приведшие к французской революции; поэтому для охраны существующего общественно-политического строя следует запретить сочинения Толстого. Охранение существующего общественно-политического строя, выгодного для привилегированных классов, путем укрепления в народе церковного учения, было главной целью всей государственной деятельности обер-прокурора Святейшего синода.

Заявление, сделанное Победоносцевым С. А. Толстой о том, что «нет никакой надежды» на то, что 12-й том нового издания сочинений Толстого будет разрешен к печатанию Синодом, как это само собой разумелось, полностью оправдалось.

5 июля 1886 года из Московского духовного комитета на имя С. А. Толстой было послано следующее уведомление: «Святейший синод, принимая во внимание, что в присланных Вами в Московский цензурный комитет сочинениях графа Льва Николаевича Толстого, под названием «Исповедь» и «Как я понял учение Христа», по местам излагаются мысли и суждения, несогласные с учением православной церкви, определяет: не разрешать к печати означенные сочинения и представленные Вами корректурные листы сих сочинений хранить в синодальном архиве. Член комитета протоиерей Платон Капустин»261.

«В чем счастье?» в первой книжке журнала «Русское богатство» за 1886 год. Этот отрывок помещался потом и в собраниях сочинений Толстого. Кроме того, русские читатели могли знакомиться с запрещенным произведением Толстого по тем выдержкам из него, которые помещались в полемических сочинениях церковных писателей, написанных с целью опровержения взглядов Толстого262.

«В чем моя вера?» появилась в России только после первой революции, в 1906 году, сразу в нескольких изданиях.

Примечания

1 Письмо не опубликовано; хранится в Отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.

2 Полное собрание сочинений, т. 23, стр. 518—519.

3

4 Полное собрание сочинений, т. 23, стр. 525.

5 Грумант — деревня в трех верстах от Ясной Поляны, крестьяне которой во время крепостного права принадлежали Толстым.

6 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 329—330.

7 Там же, стр. 334.

8

9 Там же, стр. 57. Рассказ о виденном сне там же, стр. 57—59.

10 Проф. А. Г. Русанов. Воспоминания о Л. Н. Толстом. Воронеж, 1937, стр. 96—97.

11 Гусев. Два года с Л. Н. Толстым. М., 1928, стр. 86, запись 15 февраля 1908 г.

12 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 338, 339, 341.

13 Там же, стр. 342.

14 План выставки был напечатан в «Московских ведомостях», 1882, № 139.

15 «М. М. Стасюлевич и его современники в их переписке», т. III. СПб., 1912, стр. 402.

16 Г. А. Русанов. Поездка в Ясную Поляну (24—25 августа 1883 г.). — «Толстовский ежегодник 1912 г.». М., 1912, стр. 58.

17 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 346.

18

19 Толстой разумел основной догмат церковной веры о едином боге в трех лицах (триединство божества).

20 Полное собрание сочинений, т. 23, стр. 33.

21 Там же, стр. 34.

22 Там же, стр. 37.

23

24 Там же, стр. 51.

25 Полное собрание сочинений, т. 23, стр. 54.

26 «Воспоминания Т. Л. Сухотиной-Толстой». — «Лит. наследство», т. 69, кн. 2, стр. 257.

27 Свое название Долго-Хамовнический переулок в Москве получил еще в XVII веке, когда его население составляли «хамовники», как прозывались в то время ткачи, полотнянщики, скатерщики, поставлявшие для царского двора полотна, скатерти, наволоки, подкладки под сукна и другие подобные изделия. С переездом двора в Петербург в XVIII веке Хамовники постепенно утрачивали свое значение, характер населения переулка изменялся, но прежнее название осталось.

28

29 «Летописи Гос. лит. музея», кн. 12. М., 1948, стр. 527.

30 Центр, гос. архив г. Москвы, ф. 31, оп. 3, ед. хр. 189, л. 139—140. Публикуется впервые.

31 Там же, ед. хр. 2173, л. 132.

32 Н. Б[]в. Л. Н. Толстой и цензура в 80-х годах. — «Новое время». 1908, № 11694.

33 Записка А. И. Незеленова хранится в ЦГАЛИ.

34 «Общее дело», 1883, № 56, 57; 1884, № 58—61.

35 Журн. «Неделя», 1885, № 44, 46

36 «Из истерии русской журналистики. Статьи и материалы». Изд-во МГУ. 1959, стр. 241.

37 «Дневники С. А. Толстой. 1860—1891». М., 1928, стр. 43.

38 С. Эфрон. Н. П. Гиляров-Платонов и граф Л. Н. Толстой (из воспоминаний). — «Русский листок», 1902, № 281.

39 «...Образ другого нашего великого художника графа Толстого, который еще на днях поведал миру свою душевную исповедь». — [Л. Е. Оболенский]. Обо всем. Критические заметки. — «Русское богатство», 1883, № 1, стр. 216.

40 «Русский вестник», 1901, № 2, стр. 468.

41 «Лев Толстой и В. В. Стасов. Переписка». Л., 1929, стр. 65.

42 Первое собрание писем И. С. Тургенева. СПб., 1885, стр. 210.

43 «...Мои запрещенные писания: «Исповедь»...» — Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 242.

44 «...В Исповеди, написанной в 79 году...» — Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 539.

45 «...Я изложил в следующих писаниях: 1) «Исповедь...» — Полное собрание сочинений, т. 64, стр. 61.

46 Т. е. за два года до написания «Исповеди».

47 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 104.

48 Предисловие к «Краткому изложению Евангелия». — Полное собрание сочинений, т. 24, стр. 801.

49 См. Н. Н. Гусев—665.

50 Публикуется впервые. Автограф хранится в Отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.

51 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 104.

52 «Дневники С. А. Толстой. 1860—1891», стр. 130.

53 Лев Львович Толстой.

54

55 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 100—101. Письмо напечатано с неверной датой: «1882 г. Июль — август?» Датируется на основании упоминания о полученных Толстым оттисках «Исповеди» и упоминания о тех же оттисках в письме к Толстому Софьи Андреевны от 14 августа 1882 г. (С. А. Толстая. Письма к Л. Н. Толстому. М., 1936, стр. 195).

56 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 355.

57

58 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 351.

59 С. А. Толстая. Письма к Л. Н. Толстому. М., 1936, стр. 202.

60

61 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 106.

62 С. И. Фин и Х. Л. Каценеленбоген—3. СПб., 1874, 1876. Книга сохранилась в Яснополянской библиотеке; в ней много пометок Толстого. Он пользовался ею при составлении сборника «Круг чтения» в 1904 году.

В Яснополянской библиотеке сохранилась также книга: М. Вольпер. Новые методы. Практическое руководство к легчайшему изучению древнееврейского языка. Вильна, 1882. В книге три подчеркивания карандашом, очевидно, Толстого («Библиотека Льва Николаевича Толстого в Ясной Поляне», т. I, ч. 1. М., 1958, стр. 135).

63 R. Löwenfeldäche über und mit Tolstoi, Berlin, 1891 (русский перевод А. В. Перелыгиной: «Граф Л. Н. Толстой в суждениях о нем его близких и разговорах с ним самим». — «Русское обозрение», 1897. № 10. Цит. с исправлением перевода).

64 П. И. Бирюков. Биография Льва Николаевича Толстого, т. 2, 1923, стр. 208.

65 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 147, 148.

66 не только для своих молодых лет, но и для всей жизни.

67 Т. А. Кузминская.

68 Подруга Татьяны Львовны М. А. Олсуфьева.

69 Насмешливое прозвище, придуманное Толстым.

70 Лучший в то время обувной магазин в Москве.

71

72 С. А. Толстая. Письма к Л. Н. Толстому, стр. 208.

73 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 367.

74 —106.

75 Полное собрание сочинений, т. 49, стр. 59.

76 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 95—96.

77 «Толстой и Тургенев. Переписка». М., 1928, стр. 102—103.

78 Там же, стр. 104—105.

79 —107. Многоточия в тексте — Тургенева.

80 В 1883 году Толстой на вопрос Г. А. Русанова, атеист ли Тургенев, отвечал: «Вполне» («Толстовский ежегодник 1912 г.» М., 1912, стр. 55).

81 «Толстой и Тургенев. Переписка», стр. 110.

82 Многоточие Тургенева.

83 «Первое собрание писем И. С. Тургенева», СПб., 1884, стр. 510.

84 «Толстой и Тургенев. Переписка», стр. 110.

85 Д. П. Маковицкий. «Яснополянские записки», запись от 12 июня 1909 года. — Отдел рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.

86 А. С. . О Льве Толстом и толстовцах. М., 1911, стр. 15—16.

87 «Летописи Гос. лит. музея», кн. 12. М., 1948, стр. 208. — В сведениях, которые сообщал Победоносцев министру внутренних дел, много неверного. Вопреки его сообщению, все дети Толстых были крещены; встречи с сектантами не были целью поездки Толстого в Самарскую губернию, а произошли случайно; А. С. Пругавин не был агентом Толстого по делам его сношений с сектантами; «потяевцы» — очевидное искажение «сютаевцы».

88 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 107—108.

89 Данная легенда напечатана с некоторыми неточностями в тексте в Полном собрании сочинений, т. 26, стр. 461—465. Планы опубликованы там же, на стр. 851—852, причем второй план ошибочно представлен в виде двух отдельных планов.

90 «О церкви и расколе» была напечатана в № 38—40 газеты «Русь» за 1882 год. Перепечатана с присоединением статей на ту же тему, написанных в следующем 1883 году и напечатанных в той же газете, в Собрании сочинений В. С. Соловьева, т. III, СПб., без указания года, стр. 251—254, под заглавием «О расколе в русском народе и обществе».

91 Письма М. А. Энгельгардта к Толстому, а также его переписка с Аксаковым напечатаны в сборнике «Письма Толстого и к Толстому». М. — Л., Госиздат. 1928, стр. 307—325.

92 Напечатано в Полном собрании сочинений, т. 63, стр. 112—124.

93 В Полном собрании сочинений (т. 63, стр. 120) в этой фразе опечатка: «тушить» вместо «сушить».

94 Совершенно немыслимо, чтобы М. А. Энгельгардт не известил Толстого о получении его длинного, задушевного и обстоятельного письма, если бы он его получил. Между тем ни в письме от 24 января 1883 г. с извещением о получении «Краткого изложения Евангелия», ни в следующем письме Энгельгардта от 19 марта того же года, в котором он спорил с учением о непротивлении злу насилием, нет ни одного слова о получении им второго письма Толстого. Равным образом М. С. Громека в своем письме к Толстому о посещении М. А. Энгельгардта должен был бы сказать, что он передал Энгельгардту письмо Толстого, и какое впечатление произвело на Энгельгардта это письмо. Таким образом, факт неполучения Энгельгардтом второго письма Толстого (то-есть факт неотсылки Толстым этого письма) не подлежит никакому сомнению. Между тем П. И. Бирюков в своей «Биографии Л. Н. Толстого» (т. II, 1923, стр. 209) ошибочно утверждает, что второе письмо Толстого к Энгельгардту было послано адресату. Ту же ошибку повторяют и публикатор писем Энгельгардта к Толстому и Аксакову Л. Бухгейм («Письма Толстого и к Толстому. Юбилейный сборник». М. — Л., 1928, стр. 311), и редактор 63 тома Полного собрания сочинений Толстого (стр. 124: «М. А. Энгельгардт в ответ получил приводимое нами выше письмо...»).

95 Напечатано в Полном собрании сочинений, т. 63, стр. 132—135.

96 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 131.

97 Н. Н. Гусев. Два года с Л. Н. Толстым. М., 1912, стр. 265, запись от 21 марта 1909 г.

98

99 Письмо Толстого к В. Г. Черткову от 7 мая 1884 г., Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 180.

100 «Общее дело», 1885, № 75 и 76.

101 До этих слов письмо публикуется впервые.

102 Клуб московского дворянства в то время носил название «Московское благородное собрание». Он помещался на Большой Дмитровке, там, где теперь Дом Союзов.

103 «Дневники С. А. Толстой. 1860—1891», стр. 131.

104 Последние три письма публикуются впервые. Хранятся в Отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.

105 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 131.

106 Публикуется впервые.

107 «Дневники С. А. Толстой 1860—1891», стр. 131.

108

109 Там же, стр. 129—130.

110 Там же, стр. 136.

111 «Толстовский ежегодник 1912 г.» М., 1912, стр. 56.

112 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 137.

113

114 П. Д. Боборыкин. В Москве у Толстого. — «Международный толстовский альманах», сост. П. Сергеенко. М., 1909, стр. 10.

115 А. Б. . Вблизи Толстого. М., 1959, стр. 63, запись от 21 февраля 1900 г.

116 «Ежемесячный журнал», 1916, 8, стр. 76. — Рассказы о пожаре 1883 года находим также в воспоминаниях яснополянских крестьян В. П. и Е. Т. Зябревых («Воспоминания яснополянских крестьян о Л. Н. Толстом», общая редакция В. Жданова. Тула, 1960, стр. 187—188 и 232).

117 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 373 и 374.

118 Эта доверенность напечатана в Полном собрании сочинений, т. 83, стр. 579—581.

119

120 С. А. Толстая. Письма к Л. Н. Толстому, стр. 228.

121 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 382—383.

122 Толстая. Письма к Л. Н. Толстому, стр. 210.

123 С. А. Толстая—212.

124 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 382.

125 С. А. Толстая. Письма к Л. Н. Толстому, стр. 216.

126 —392.

127 Там же, т. 83, стр. 393—394.

128 С. А. Толстая. Письма к Л. Н. Толстому, стр. 227.

129

130 С. Л. Толстой. Очерки былого. М., 1956, стр. 131.

131 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 384.

132 «Лит. наследство», т. 69, кн. II, стр. 70.

133 С. Л. Толстой. Очерки былого, стр. 131.

134 В. А. Мой жизненный путь. М. — Л., 1929, стр. 317. Свои встречи с Толстым Е. Е. Лазарев описал в книге «Моя жизнь», изданной в Праге в 1935 году.

135 А. Дунин. Граф Л. Н. Толстой и толстовцы в Самарской губернии. — «Русская мысль», 1912, № 11, стр. 156—164; Н-н. Лев Толстой в Самарской губернии. — «Вечерние известия», 9 января 1928 г.

136 Письмо напечатано в Полном собрании сочинений, т. 90, стр. 250, с неверной датой: «18—19 июля 1883 г.».

137 «Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым», стр. 304.

138 «Поездка в Ясную Поляну 24—25 августа 1883 г.» напечатаны в «Толстовском ежегоднике 1912 г.» М., 1912, стр. 51—81. Вошли (с небольшими сокращениями) в двухтомное издание «Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников».

139 Дочь Н. М. Карамзина.

140 См. Н. Н. Гусев. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1855 по 1869 год. М., 1957, стр. 202.

141 Образ Раскольникова представлялся Толстому настолько типичным и художественно законченным, что в своей статье «Для чего люди одурманиваются?» (1890) он воспользовался этим образом для иллюстрации положения о том, что все действия человека имеют свое начало в его мыслях. Для Раскольникова, писал Толстой в этой статье, вопрос о том, «убьет ли он или не убьет старуху», решался «не тогда, когла он, убив одну старуху, стоял с топором перед другой, а тогда, когда он не действовал, а только мыслил, когда работало одно его сознание и в сознании этом происходили чуть-чуточные изменения» (Полное собрание сочинении, т. 27, стр. 280).

142

143 Статья Н. К. Михайловского «Жестокий талант» была напечатана в «Отечественных записках» 1882 года, № 9 и 10. Михайловский первый из русских критиков указал на противоположный характер творчества Достоевского и творчества Толстого. Еще в 1875 году он писал: «Меня толкает случайное совпадение имен графа Л. Толстого и Достоевского. Я не помню, чтобы кому-нибудь из наших критиков приходило на мысль изучить их вместе, параллельно, а это было бы весьма плодотворно. Оба они заняты в своих произведениях психологическим анализом, но светлый, ровный, жизнерадостный мир одного и мрачный, исключительный, напряженный мир другого очень рельефно взаимно оттеняются» (Н. М. Записки профана — «Отечественные записки», 1875, № 1, стр. 158).

144 Статья Н. К. Михайловского «Герои и толпа» появилась в «Отечественных записках», 1882 г., № 1, 2 и 5. В первой главе статьи Михайловский приводит целиком из «Войны и мира» сцену растерзания Верещагина толпой, сопровождая ее следующим замечанием: «Я не знаю ни исторического ни художественного описания момента возбуждения толпы под влиянием примера, которое могло бы сравняться с этими двумя страницами по выпуклости и тонкости работы» (Н. К. Михайловский. Сочинения, т. 6. СПб., 1885, стр. 286).

145 «доброе и благорасположенное письмо» («Письма Толстого и к Толстому». М. — Л., Госиздат, 1928, стр. 256). О том же письме М. Е. Салтыков писал П. В. Анненкову 26 мая 1884 года, вспоминая, что за месяц до закрытия «Отечественных записок» он получил от Толстого письмо с «похвалами» и его журналу и ему лично (М. Е. Салтыков- Щедрин. Письма 1845—1889. Госиздат, 1924—1925, стр. 264). Письмо это до сих пор не найдено.

146 А. И. Эртель в записи своего дневника 6 февраля 1884 г. со слов друга Гаршина, студента В. А. Фаусека, приводит следующее сделанное Толстым в юмористическом тоне сравнение рассказов Глеба Успенского с его (Толстого) романами:

« — Этот [Глеб Успенский] не напишет, как барыня возлежала на кушетке, и не изобразит кончик ее ботинка, а Толстой напишет.

— Какой Толстой? Алексей? — спросил присутствовавший при этом разговоре будущий зять Толстого М. С. Сухотин.

— Нет, Лев Толстой, — ответил Лев Николаевич» («Голос минувшего», 1913, 2, стр. 236).

147 В копии воспоминаний Русанова, с которой они печатались в «Толстовском ежегоднике 1912 года», в перечислении рассказов Гаршина, одобренных Толстым, два пропуска. В одном случае Толстым был назван, очевидно, рассказ «Attalea princeps», заглавие которого не было вписано машинисткой из-за отсутствия иностранного шрифта. Второй пропуск неизвестен.

148 3 октября 1883 г. Толстой в письме к жене из Ясной Поляны в Москву сообщал об «удивительном событии» в семье сестры Л. Д. Урусова, жены ярославского вице-губернатора П. К. Рекка: ее дочь выходит замуж за сельского учителя, сына крестьянина (Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 401).

149 Письмо было напечатано в «Первом собрании писем И. С. Тургенева». СПб., 1884, стр. 500—501.

150

151 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 138.

152 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 395—397.

153 Полное собрание сочинений, т. 61, стр. 109.

154 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 399, 402.

155 «Общество любителей российской словесности». М., 1911, стр. 145.

156 Министром внутренних дел в 1880—1889 годах был граф Дмитрий Андреевич Толстой, четвероюродный брат Л. Н. Толстого, крайний реакционер. Был сторонником «сильной» власти, боролся с либеральной печатью и земством, принимал меры к возвышению дворянства. Толстой в неопубликованной черновой редакции статьи «Церковь и государство» иронически называет его «братец Дмитрий Андреевич».

157 «Лит. наследство», № 22—24, 1935, стр. 502—503.

158 Юр. Никольский. Дело о похоронах И. С. Тургенева. — «Былое», 1917, стр. 152—153 — Копия этого документа сохранилась в архиве ленинской газеты «Искра» со следующей припиской В. И. Ленина, относящейся к 1900 году: «Приводим сообщенный нам секретный документик, характеризующий обычные приемы нашего «внутреннего управления» («Исторический архив», 1955, № 6, стр. 9).

159

160 А. Б. Гольденвейзер. Вблизи Толстого, стр. 62, запись от 29 апреля 1900 г.

161 Письмо напечатано в Полном собрании сочинений, т. 63, стр. 149—150.

162 «Гамлет и Дон-Кихот», написанную в 1860 г.

163 Подтверждением данной характеристики последнего этапа в мировоззрении Тургенева могло бы служить недавно опубликованное письмо художника А. П. Боголюбова к брату Н. П. Боголюбову о последних днях Тургенева. По словам А. П. Боголюбова, Тургенев сознавал, что умирает, и за несколько дней до смерти сказал посетившему его художнику: «Спасибо, что пришел, Боголюбов, а завтра, пожалуй, не застал бы». Затем тихо сказал: «Вы любите людей, и я их старался любить. Так любите их всегда. Прощайте» («Литература и жизнь», 1958, № 74 от 26 сентября).

164 Полное собрание сочинений, т. 63. стр. 138, 137.

165 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 395.

166 Б. Миронов— «Международный толстовский альманах», составленный П. А. Сергеенко. М., 1909, стр. 120.

167 С. А. Толстая. Письма к Л. Н. Толстому. М., 1936, стр. 235.

168 «Петербургские ведомости», 1883, № 270 от 7 октября, рубрика «По городам и селам».

169 «Новое время», 1883, № 2734 от 8 октября под рубрикой: «Среди газет и журналов».

170 «Лев Толстой и В. В. Стасов. Переписка». Л., 1929, стр. 65.

171 Р. Моисеев. «Возмутительная выходка» Л. Н. Толстого». — «Красная газета», веч. вып., 1924, № 265 от 20 ноября.

172 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 402.

173 О. . И. П. Минаев и Л. Н. Толстой. — «Русская литература», 1960, № 3, стр. 203.

174 «Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым», стр. 310.

175 Там же, стр. 370.

176 Письмо не опубликовано; хранится в Отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.

177 «Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым», стр. 305.

178 «Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым», стр. 307—309. — В письме к В. С. Соловьеву, написанном в конце февраля 1884 г., Н. Н. Страхов, как это видно из ответного письма Соловьева от 2 марта того же года, обвинял Достоевского в «непрямоте и неискренности» («Письма В. С. Соловьева», т. I. М., 1908, стр. 18).

179 Письмо напечатано в Полном собрании сочинений, т. 63, стр. 142— 143, по копии, со многими грубыми ошибками и с неверной редакторской датой «ноября 30? — декабря 1?» Здесь печатается по оригиналу, хранящемуся в Отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.

180 Пресансе — протестантский богослов, автор сочинений по истории христианства.

181 «Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым», стр. 310.

182

183 Полное собрание сочинений, т. 66, стр. 254.

184 Там же, стр. 253—254.

185 Д. П. Маковицкий«Яснополянские записки», запись от 12 мая 1909 г.

186 «Толстовский ежегодник 1912 г.», стр. 66.

187 Н. В. Давыдов. Из прошлого. М., 1913, стр. 284.

188 Бирюков. Биография Льва Николаевича Толстого, т. II. 1923, стр. 221—222.

189 В своей автобиографии «Моя жизнь» С. А. Толстая в 1907 г., писала: «В 1884 году явился к Льву Николаевичу в Москве высокий, красивый, мужественный человек, настоящий аристократ с первого же взгляда на него. Это был Владимир Григорьевич Чертков. Начитавшись последних сочинений Львя Николаевича, Чертков, служивший в конной гвардии, вышел в отставку и старался жить по новым идеям Льва Николаевича. В нем совершился резкий поворот. Отставка блестящего конногвардейского офицера, сына шефа Преображенского полка и придворной аристократки Е. И. Чертковой, рожденной графини Чернышевой-Кругликовой, не могла пройти незаметно в Петербурге. Все заговорили об этом, выражая крайнее сожаление. Чертков очень полюбился Льву Николаевичу, и так до конца он любил его и высоко ценил его искреннее, глубокое почитание всего, что писал и думал Лев Николаевич».

Здесь две неточности: неверно обозначен год знакомства Черткова с Толстым; как сказано выше, Чертков оставил военную службу еще до знакомства с последними сочинениями Толстого вследствие возникших у него сомнений в правильности своего жизненного пути.

190 —4.

191 Там же, стр. 25.

192 Там же, стр. 27, 32.

193 Полное собрание сочинений, т. 49, стр. 70, 72, 78.

194 Письмо от начала марта 1884 г. — Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 32.

195

196 Письмо Черткова от 24 марта 1884 г., П. С. С., стр. 45.

197 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 44, 64.

198 Там же, стр. 44, 90, 270, 297.

199 Полное собрание сочинений т. 63, стр. 239, 260.

200

201 Там же, т. 41, стр. 562.

202 Полное собрание сочинений, т. 42, стр. 107.

203 Полное собрание сочинений, т. 55, стр. 144, 146.

204 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 150.

205 — Полное собрание сочинений, т. 90, стр. 251.

206 Многоточие в автографе. Это многоточие должно было указать адресату на то, что существуют еще другие имена, которыми верующие называют начале жизни.

207 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 155.

208 Там же, т. 85, стр. 4.

209 Письмо к А. А. Толстой от 7 мая 1884 г. — Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 167.

210

211 Полное собрание сочинений, т. 49, стр. 60.

212 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 76.

213 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 194.

214 Выдержки из черновых редакций трактата «В чем моя вера?» публикуются впервые по автографам, хранящимся в Отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.

215

216 Полное собрание сочинений, т. 23, стр. 362, 334, 369, 367.

Вспоминается некрасовское:

«Надрывается сердце от муки,
Плохо верится в силу добра,

Барабана, цепей, топора».

Вспомним также Пьера Безухова, который после вида смертной казни мнимых поджигателей Москвы пережил крушение всех своих идеалов и потерял желание жить и только после встречи с Платоном Каратаевым почувствовал, что «прежде разрушенный мир» вновь «воздвигается в его душе».

217 См. Н. Н. Гусев. Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии с 1855 по 1869 год. М., изд-во АН СССР, 1957, стр. 190—194.

218 —366, 369—371, 334, 402, 423.

219 Там же, стр. 374—376.

220 Полное собрание сочинений, т. 23, стр. 334, 378, 381, 379.

221 Полное собрание сочинений, т. 23, стр. 411.

В письме от 20 июня 1884 г. Н. Н. Страхов настойчиво советовал Толстому прочитать новую книжку В. С. Соловьева «Религиозные основы жизни». «Это почти полная параллель Вашему толкованию Евангелия и книге «В чем моя вера?» — писал Страхов. — Его понимание Христа и церкви есть лучшее изо всего, что мне случалось читать у чистых церковников. Он мне открыл самую внутреннюю сторону церкви, и хотя я не признаю этой постановки дела, но начал понимать, в чем состоит великая привлекательность этого учения и какими силами создалось то историческое явление, которое называется церковью. С величайшей жадностью услышал бы я Ваше мнение об этом предмете. Прочтите книжку Соловьева — право, она того стоит. Много мест слабых, даже очень слабых... » («Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым», стр. 314).

Но Толстой, для которого вопрос о церкви был давно уже решен, очевидно, не прочел рекомендованной ему Страховым книжки, о которой в его последующих письмах к Страхову нет никакого упоминания.

Книга В. С. Соловьева «Религиозные основы жизни» была перепечатана в третьем томе собрания его сочинений (СПб., изд-во т-ва «Общественная польза», без обозначения года, стр. 270—282) под заглавием «Духовные основы жизни».

222 Полное собрание сочинений, т. 23, стр. 399, 386, 390, 391, 395.

223 Полное собрание сочинений, т. 23, стр. 417—422.

224

225 Том же, стр. 426—427.

226 Там же, т. 23, стр. 428, 429.

227 Е. И. Попов. Отрывочные воспоминания о Л. Н. Толстом. — «Летописи Гос. лит. музея», кн. 2. М., 1938, стр. 367.

228

229 Полное собрание сочинений, т. 23, стр. 437, 439, 441.

230 Там же, стр. 512.

231 Там же, стр. 447—448.

232 Так, А. И. Желябов, один из главных организаторов покушений на Александра II, на заседании суда 27 марта 1881 года на вопрос председателя о вероисповедании ответил: «Крещен в православии, но православие отрицаю, хотя сущность учения Иисуса Христа, признаю. Эта сущность учения среди моих нравственных побуждений занимает почетное место. Я верю в истину и справедливость этого вероучения и торжественно признаю, что вера без дел мертва есть, и что всякий истинный христианин и должен бороться за правду, за право угнетенных и слабых, и если нужно, то за них и пострадать: такова моя вера» («Дело 1-го марта 1881 г. (Правительственный отчет)», Одесса, 1906, стр. 6).

233

234 Из дальнейшего видно, что под словом «образование» Толстой разумел приобретение «таких знаний, которые выделяли бы меня от других», т. е. получение дипломов об окончании среднего или высшего учебного заведения, дававших возможность поступить на службу и занять привилегированное положение.

235 Полное собрание сочинений, т. 23, стр. 460—462.

236 Там же, стр. 463—464.

237 Там же, стр. 464.

238 —465.

239 П. И. Бирюков. Биография Льва Николаевича Толстого, т. II. 1923, стр. 216.

240 Полное собрание сочинений, т. 23, стр. 333.

241

242 Там же, стр. 389.

243 Запись в дневнике 4 марта 1855 г. — Полное собрание сочинений, т. 47, стр. 57.

244 Центральный Государственный архив г. Москвы, ф. 31, оп. 3, ед. хр. 2175.

245 С. А. . Письма к. Л. Н. Толстому, стр. 246.

246 Полное собрание сочинений, т. 83, стр. 418.

247 Дело Московского цензурного комитета 1884 г., № 22 — в кн.: Н. Н. Апостолов— Л., Госиздат, 1936, стр. 75—76.

248 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 155.

249 Там же, стр. 160.

250 Дело Главного управления по делам печати № 22. — «Лит. наследство», т. 22—24, 1935, стр. 508.

251 Н. Б[]в. Л. Н. Толстой и цензура в 80-х годах. — «Новое время», 1908, № 11694 от 1 октября.

252 См. Ник. Смирнов-Сокольский. Моя библиотека. Библиографическое описание, т. I. М., 1969, стр. 454.

253 «Письма Победоносцева к Александру III, т. II. Изд. «Новая Москва», 1926, стр. 53.

254 Полное собрание сочинений, т. 63, стр. 155.

255 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 65.

256 Письмо не опубликовано, хранится в Отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.

257 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 289.

258

259 Полное собрание сочинений, т. 85, стр. 205—206.

260 Письмо Победоносцева к С. А. Толстой полностью печатается впервые; хранится в Отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого.

261 Полное собрание сочинений, т. 23, стр. 522.

262 Таковы в особенности были книги: А. Гусев Орфано. В чем должна заключаться истинная вера каждого человека. М., 1890; Ив. А. Карышев. Православно-христианский взгляд на основания, принятые гр. Л. Н. Толстым для своего лжеучения, изложенного в сочинении «В чем моя вера?». М., 1891.