Гусев Н. Н.: Л. Н. Толстой. Материалы к биографии с 1855 по 1869 год
Глава третья. В Москве и в Петербурге

Глава третья

В МОСКВЕ И В ПЕТЕРБУРГЕ

(1856—1857)

I

В дороге Толстой «думал только о В.» У него даже являлась мысль вернуться домой, поехать в Судаково и сделать предложение. Но началась опять свойственная ему беспокойная работа мысли, и он продолжал путь в Москву, куда и приехал 1 ноября.

Все это письмо написано в таком тоне, как будто его женитьба на ней была уже делом решенным. Он предвидит «счастливое время», но считает, что раньше им обоим предстоит еще «огромный труд — понять друг друга и удержать друг к другу любовь и уважение». Труд этот, по его мнению, необходим «для их общего счастья». Если же такого взаимного понимания и уважения не будет, то очень скоро в их отношениях образуется «громадный овраг», который ничем нельзя будет заполнить. Тут же он делает барышне наставление о том, как ей жить, чтобы чувствовать внутреннее удовлетворение от своей жизни. «Главное, — пишет он, — живите так, чтоб, ложась спать, можно сказать себе: нынче я сделала 1) доброе дело для кого-нибудь и 2) сама стала хоть немножко лучше».

Толстой поясняет, что он понимает под словами «сделаться лучше»: научиться хорошо исполнять трудный музыкальный пассаж, прочувствовать хорошее произведение искусства или поэзии. Но важнее всего этого — сделать кому-нибудь добро и тем заставить этого человека «любить и благодарить за себя бога». «Это — наслаждение и для себя одной, — прибавляет он, — а теперь вы знаете, что есть человек, который все больше и больше, до бесконечности будет любить вас за все хорошее, что вам не трудно приобретать», который расположен «любить вас самой сильной, нежной и вечной любовью».

Толстому кажется, что это сам бог внушил ему мысль уехать из деревни, чтобы проверить свое чувство: «я один не мог бы этого сделать, — пишет Толстой. — Я верю, что он руководил мной для нашего общего счастья». И заканчивает письмо словами: «Христос с вами, да поможет он нам понимать и любить друг друга хорошо».

На этот раз Толстой пробыл в Москве только пять дней. Оторвавши себя насильно от любимой девушки, он чувствовал «тоску невыразимую везде». Он побывал в Малом театре, где видел «Горе от ума» («Отлично», — записал он в дневнике про исполнение пьесы Грибоедова), читал «Полярную звезду» Герцена.

«всю нелепость» своего столкновения с Лонгиновым. Он тогда же написал в Москву своему приятелю В. С. Перфильеву, прося его побывать у Лонгинова и передать ему его извинение, что тот и исполнил. Теперь Толстой решил лично повидаться с Лонгиновым, чтобы совершенно покончить с происшедшим между ними недоразумением. Два вечера он ходил в Английский клуб, чтобы встретиться там с Лонгиновым, что ему и удалось сделать.

Кроме того, Толстой побывал у Островского, который произвел на него впечатление человека доброго и вместе с тем «холодного самолюбца»; два раза был у В. П. Боткина, причем во второй раз застал у него Аполлона Григорьева и Островского. Находясь в тоскливом расположении духа, Толстой в разговоре с Григорьевым и Островским, как записал он в дневнике, «старался оскорбить их убеждения». «Зачем? не знаю», — с недоумением говорит он в дневнике об этом споре, отдавая себе отчет в прошедшем дне. Тем не менее Толстой произвел на Боткина приятное впечатление. — «Был у меня Толстой, проездом из деревни в Петербург, — писал Боткин Тургеневу 10 ноября. — Одинокая жизнь в деревне принесла ему много добра, он положительно стал лучше, то есть проще, правдивее и сознательнее; кажется, и внутренней тревожности стало в нем меньше»1.

Незадолго до отъезда из Москвы Толстому пришлось говорить о В. В. Арсеньевой со своим троюродным братом князем Волконским. Разговор касался пребывания Валерии Владимировны в Москве у ее тетки Щербачевой в августе — сентябре во время коронационных торжеств. Волконский рассказал, что ему случайно пришлось услышать такой разговор между собой двух знакомых дам: «Какая гадкая женщина Щербачева — она выписала свою племянницу, хорошенькую молоденькую девушку, и решительно губит ее, сводит и влюбляет в какого-то музыканта, от которого эта барышня уже без ума и даже в переписке с ним».

Рассказ Волконского очень взволновал Толстого. Он ужаснулся легкомыслию, пустоте и ветренности той девушки, с которой он готовился соединить свою жизнь.

В удрученном состоянии Толстой 6 ноября выехал из Москвы в Петербург. Дорогой он читал роман Диккенса «Крошка Доррит».

II

Он остановился сначала в гостинице, а затем снял квартиру в доме Блюмера на углу Большой Мещанской и Вознесенского проспекта.

Прежде всего он явился к начальнику Петербургского ракетного заведения генералу Константинову.

Еще в Ясной Поляне Толстой принял решение оставить военную службу, так как она мешала его литературным занятиям, и 30 сентября подал прошение об отставке. От генерала Константинова Толстой узнал, что вопрос о его отставке вскоре будет разрешен в благоприятном для него смысле.

Вместе с тем от того же Константинова Толстой узнал, что великий князь Михаил Николаевич, состоявший в то время председателем комиссии по улучшению военной части, слышал от кого-то, будто бы Толстой не только сочинил Севастопольскую песню, но и ходил по полкам и учил солдат ее распевать. По этому поводу Толстой ездил объясняться с помощником начальника штаба фельдцейхмейстера, генералом Якимахом. Якимах, повидимому, удовлетворился объяснением Толстого.

«немножко тяжело». Тяжесть эта, вероятно, проистекала из того, что после тех чрезвычайно теплых, дружеских писем, какие писал Толстой Дружинину из деревни, ему неловко и неприятно было в ответ на свое дружеское отношение видеть ровное, спокойное, не выходящее из границ приличия отношение к нему Дружинина2.

На другой день 8 ноября Толстой с утра засел за письмо к Валерии Владимировне. Несмотря на то, что прошло уже несколько дней после поразившего его разговора с Волконским, его чувство возмущения и огорчения так же сильно, как и раньше. Кроме того, его беспокоит то, что от Валерии не было ни одного письма к нему. Он вновь начинает склоняться к мысли, что любимая им девушка — натура холодная, неспособная любить глубоко, и потому у нее одно увлечение быстро сменяется другим. Его ужасает догадка о том, что для нее оба чувства — и к Мортье, и к нему — были равны, «как и те, которые были прежде, и третье, и тридцать третье, которое будет после».

Письмо это, в котором Толстой называет тетку Валерии Владимировны «мерзейшей» женщиной, вышло настолько резко и мрачно, что Толстой сразу почувствовал, что посылать его не следует, и тут же начал другое, более спокойное, но очень грустное письмо. Без резких слов, спокойно высказывает Толстой то же мучившее его сомнение, — сомнение в том, что и первое, и второе увлечение девушки — и Мортье, и он — были только увлечения «натуры холодной, которая еще не способна любить». Это письмо было отправлено по назначению.

В тот же день 8 ноября Толстой виделся с Дружининым и Панаевым, после чего записал в дневнике: «Редакция «Современника» противна». Редакцию «Современника» составляли тогда только Панаев и Чернышевский; Некрасов был за границей. По дневнику Толстого не видно, чтобы он в этот день виделся с Чернышевским; но возможно, что у Панаева он встретился с кем-либо из других близких сотрудников «Современника».

Уже на другой день, 9 ноября, Толстой усиленно принялся за работу — начал новый рассказ, обещанный Дружинину в его журнал «Библиотека для чтения». Как всегда после усиленной работы, Толстой пришел в хорошее настроение. Так много ему самому давала его любовь к Валерии, что вечером того же дня он, забыв все свои гнетущие сомнения и все свои страдания, пишет Валерии письмо, все проникнутое любовью и нежностью. Не то, чтобы мучившее его сомнение исчезло совершенно, — он и теперь задает ей вопрос, не принадлежит ли она к числу тех людей, которые «всю жизнь не знают ни наслаждений, ни страданий — моральных, разумеется». «Часто, — прибавляет он, — мне кажется, что вы — такая натура, и мне ужасно это больно». И задавая барышне непосильную для нее задачу, он просит сказать ему откровенно: «такая вы или нет?» И тут же прибавляет: «Но во всяком случае вы милая, точно милая, ужасно милая натура».

«Как только со мной случается маленькая или большая неприятность — неудача, щелчок самолюбию и т. п., я в ту же секунду вспоминаю о вас и думаю: «все это вздор — там есть одна барышня, и мне все ничего». Он прибавляет, что такого чувства он раньше не испытывал ни к одной женщине. Но непосредственного чувства любви ему недостаточно. Для него необходимо еще, чтобы любимая девушка и духовно была ему вполне близка. Он наставляет барышню, что ей нужно работать, потому что труд — это «первое условие нравственной, хорошей жизни и поэтому счастия». Он пишет, что он «прочувствовал, выстрадал» свое «убеждение» в том, что «единственно возможное, единственно истинное, вечное и высшее счастье дается тремя вещами: трудом, самоотвержением и любовью». Он оговаривается, что хотя это убеждение он носит в своей душе, но живет сообразно с ним «только каких-нибудь два часа в продолжение года»; а вот если бы она прониклась этим убеждением, то отдалась бы ему всецело. «А два человека, — уверенно заявляет Толстой, — соединенные этим убеждением — да это верх счастия». Но он понимает, что внушить это убеждение нельзя; нужно, чтобы человек пришел к нему путем самостоятельной внутренней работы. «Словами это не доказывается, а внушает бог, когда приходит время».

Шесть раз на протяжении всего письма Толстой в разных выражениях просит любимую девушку писать ему («Отчего вы мне не пишете?», «Да пишите же, ради бога, каждый день», «Пишите, ради бога, поскорее» и т. д.).

Все мысли Толстого, кроме работы над рассказом, поглощены одним и тем же: его отношениями к Валерии Владимировне.

В ночь с 12 на 13 ноября он, все еще не получивши от любимой девушки ни одного письма, начинает писать ей большое письмо, в котором делится с нею своими мыслями о том образе жизни, который они, по его мнению, должны вести, если им суждено жить совместной жизнью. Себя он называет в этом письме смешным именем Храповицкий, а невесту — именем Дембицкой. Предварительно он дает краткую общую характеристику и себя и ее. Про себя он говорит, что он человек «морально старый», «в молодости делавший много глупостей», но теперь «нашедший себе дорогу и призвание — литературу». Он «в душе презирает свет», потому что в светской рассеянной жизни «пропадают все хорошие, честные, чистые мысли», и «обожает тихую семейную нравственную жизнь». Идеалы Дембицкой совершенно другие. «Для нее счастье: бал, голые плечи, карета, брильянты, знакомства с камергерами, генерал-адъютантами и т. д.». Храповицкий и Дембицкая, следовательно, люди «с противоположными наклонностями», но они любят друг друга. Как же им устроить совместную жизнь при таком условии? — ставит Толстой вопрос и отвечает на него: нужно «делать уступки», и «тот должен делать больше уступок, чьи наклонности менее нравственны».

Храповицкий был бы готов всю жизнь прожить в деревне, где у него были бы три занятия: любовь к Дембицкой и заботы о ее счастье, литература и хозяйство. Тут же Толстой поясняет, что он разумеет под хозяйством: «исполнение долга в отношении людей, вверенных мне». Толстой, следовательно, пока еще считается с крепостным правом, как с существующим фактом. Одно не нравится Толстому в этом плане постоянной жизни в деревне — то, что в таком случае он «невольно отстал бы от века, а это — грех».

«ездить на тридцать балов в зиму, принимать у себя хороших приятелей и кататься по Невскому в своей карете». Нужно выбрать среднее между идеалами Храповицкого и Дембицкой. Это среднее — семь месяцев в деревне и пять месяцев в Петербурге, но «без балов, без кареты, без необыкновенных туалетов... и совершенно без света», занимая квартиру в четыре комнаты на пятом этаже. Только так позволяют средства Храповицких. Он может иметь две тысячи в год с имения («ежели он не будет тянуть последнее, как делают все, с несчастных мужиков», — оговаривается он) и около тысячи за литературные труды; у нее есть вексель на 20 тысяч, с которого она может иметь 800 рублей в год процентов. Других средств у Храповицких нет. На этом Толстой прервал свое письмо.

На другой день Толстой был у Дружинина, где застал также Анненкова и Гончарова. В том напряженном душевном состоянии, в каком он тогда находился, всякое общество было ему тяжело. «Все мне противны, — записал он в дневнике, — особенно Дружинин, и противны за то, что мне хочется любить, дружбы, а они не в состоянии». Характерно это выделение Дружинина, как «особенно противного» ему человека, — того Дружинина, к которому Толстой испытывал такое сильное чувство дружбы, не видя его, летом в Ясной Поляне.

Вечером Толстой дописал начатое накануне письмо Валерии. Не получив в течение двух недель ни одного письма, он уведомляет ее, что пишет ей в последний раз, и заканчивает письмо отчаянным воплем: «Во всяком случае, ради истинного бога, памятью вашего отца и всего, что для вас есть священного, умоляю вас, будьте искренны со мной, совершенно искренны, не позволяйте себе увлекаться. Прощайте, дай вам бог всего хорошего».

19 ноября он получает, наконец, письмо от Валерии Владимировны. В дневнике он характеризует это письмо, как «недурное». «Но странно, — прибавляет Толстой, — под влиянием работы я к ней хладнокровен». Это было уже тревожным признаком, на который он, однако, не обратил большого внимания. В тот же день он пишет ей ласковый ответ, вновь излагая свой взгляд на жизнь, в котором, как ему кажется, она с ним сходится.

«Вы знаете, — пишет он, — мой характер сомнения во всем»; характер этот есть следствие «известной степени развития». Он сомневается «во всем в мире», но не сомневается в одном: «в том, что добро — добро». Он поясняет, что он разумеет под словом добро: это — «нравственное добро, т. е. любовь к ближнему, поэзия, красота, что все — одно и то же». Это — одно, — говорит Толстой, — «в чем я никогда не сомневаюсь и перед чем я преклоняюсь всегда, хотя почти никогда не практикирую». Он признается, что и к невесте своей он «имеет влеченье» именно потому, что ему «кажется», что она может быть «добра» — в том смысле, как он понимает это слово.

«Но вам скучна эта философия», — сам себя прерывает Толстой и продолжает письмо, весь охваченный порывом любви и нежности, называя свою невесту «голубчик» (выписывая только первую букву этого слова и дальше ставя много точек, что еще более увеличивало интимность всего письма).

На следующий день Толстой получил еще письмо, в котором не нашел для себя ничего нового и где девушка выказывала себя, как «неразвитая, любящая натура». Толстой в то время питал иллюзию, что он сможет своим влиянием способствовать ее развитию — «выучить думать». 19 ноября он вновь пишет ей ласковое письмо, в котором внушает, что для нее важнее всего выработать в себе силу воли, для чего нужно упорно бороться со своими дурными привычками, принуждать себя делать то, что должно, хотя бы это было скучно и тяжело. И далее снова возвращается к программе их будущей совместной жизни.

жить пять месяцев в городе и семь месяцев в деревне. Зимние месяцы они будут проводить поочередно в Петербурге или за границей. «Но непременно в Петербурге или за границей, — решительно заявляет Толстой, — для того чтобы ни тому, ни другому не отставать от века и не опровинцияливаться, что в своем роде несчастие». Он поясняет, что «не отставать от века» значит «знать, какая вышла новая замечательная книга, какой вопрос занимает Европу», какие передовые идеи распространяются в русском обществе. В Петербурге Храповицкие совершенно не будут ездить в свет и будут иметь только избранный круг знакомых, составленный «не из людей comme il faut и только, которых как собак, но из людей умных, образованных и хороших». Живя в деревне, Храповицкий «будет исполнять давнишнее свое намерение — сделать, сколько возможно, своих крестьян счастливыми».

Вопрос об освобождении крестьян в то время волновал все интеллигентные круги Петербурга, без различия политических направлений. Анненков в своем письме к Тургеневу от 7 ноября 1856 года писал: «Вы мне поверите, если скажу, что нельзя обеда съесть и чаю напиться без того, чтоб не накричаться об эманципации крестьян и воспитании чести в народе»3. Конечно, и Толстой не мог не видеть, что вопрос об освобождении крестьян от крепостной зависимости назревает и приближается к своему завершению. Тем не менее он не оставляет мысли о деятельности, посредством которой он мог бы «сделать, сколько возможно, своих крестьян счастливыми», и полагает, что его жена не только «наверное поддержит» его в этом стремлении, но и сама примет участие в его осуществлении. «Я воображаю ее, — мечтает он, давая полный простор своей фантазии, — в виде маленького провиденья для крестьян, как она в каком-нибудь попелиновом платье, с своей черной головкой, будет ходить к ним в избы и каждый день ворочаться с сознанием, что она сделала доброе дело, и просыпаться ночью с довольством собой и желанием, чтобы поскорее рассвело, чтобы опять жить и делать добро, за которое все больше и больше, до бесконечности, будет обожать ее господин Храповицкий».

Без сомнения, когда Толстой рисовал эту идеальную картину, главной его целью было повлиять на свою невесту, чтобы вызвать в ней желание «делать добро», так как он считал, что «наслаждения добра, которое делаешь, чистой любви и поэзии» — это «высшие наслаждения, которые даны человеку». Позднее, в письме от 1 декабря, Толстой писал Валерии Владимировне относительно «Разговора на большой дороге» Тургенева, который ей не понравился: «Это — сатира на помещичий быт, всю пустоту и безнравственность которого вы еще не совсем понимаете».

И находясь в размягченном душевном настроении, Толстой в два часа ночи заканчивает письмо словами:

«Я так счастлив мыслью, что есть вы, которая меня любит, что не знаю, что бы со мной было, ежели бы вы вдруг мне сказали, что вы меня не любите».

Через три дня, получив «чудесное, славное, отличное» письмо от любимой девушки, Толстой 23 ноября пишет ей самое ласковое из всех написанных им писем и вновь излагает ей свой символ веры. «По письму мне показалось, — писал он, — что вы и любите меня и начинаете понимать жизнь посерьезнее и любить добро и находить наслаждение в том, чтобы следить за собой и итти все вперед по дороге к совершенству. Дорога бесконечная, которая продолжается и в той жизни, прелестная и одна, на которой в этой жизни находишь счастье».

Не довольствуясь таким общим наставлением, Толстой далее касается того вопроса, который ближайшим образом был связан с их возможными отношениями в будущем. Он говорит, что «главное назначение женщины быть матерью», но не маткой — делает он оговорку и спрашивает: «Понимаете вы это различие?» А для того, чтобы быть матерью, а не маткой, говорит далее Толстой, нужно развитие. И он делает еще более уверенное, чем в предыдущем письме, заявление о будущем образе жизни так называемых Храповицких. У них будет собираться «лучшее общество во всей России в смысле ума и образованья», «самые замечательные люди России».

на ней Толстой изображен в артиллерийском мундире; взгляд спокойный и внимательный.

Толстой заканчивает письмо словами: «Прощайте, голубчик, голубчик, тысячу раз голубчик — сердитесь или нет, а я все-таки написал».

III

Но это письмо было апогеем, самым сильным выражением чувства Толстого к любимой девушке. После этого письма чувство его начинает постепенно ослабевать.

Вскоре Толстой получил одно за другим два письма от Валерии Владимировны, которые заставили его усомниться в глубине ее чувства к нему. «Она сама себя надувает, и я это вижу насквозь — вот что скучно», — записал он в этот день в дневнике. Привыкнув отыскивать «фразу» в речах своих знакомых литераторов, Толстой теперь вдруг почувствовал ту же «фразу» и в письмах любимой девушки, в ее уверениях, что она испытывает к нему «высокую и нежную любовь». Произошел надрыв чувства. Он пишет «холодное письмо Вальке» — так записано в дневнике. В этом письме в оправдание своих «нотаций», требований правдивости и откровенности Толстой говорит о том, как он смотрит на женитьбу. Он пишет: «От этого-то я так боюсь брака, что слишком строго и серьезно смотрю на это. Есть люди, которые женясь думают: «Ну, а не удалось тут найти счастье — у меня еще жизнь впереди», — эта мысль мне никогда не приходит, я все кладу на эту карту. Ежели я не найду совершенного счастия, то я погублю все, свой талант, свое сердце, сопьюсь, картежником сделаюсь, красть буду, ежели не достанет духу зарезаться».

Надрыв в отношениях оказался очень глубоким. Через два дня Толстой записывает: «О В. мало и неприятно думаю». И, хотя еще через день он получил от нее «милое» письмо, но сам написал ей в ответ такое письмо, которое охарактеризовал в дневнике словами: «ни тепло, ни холодно.» Ответ его написан в дружеском тоне, но раз возникшее сомнение в глубине ее чувства у него не исчезает и дает себя знать. Чтобы высказаться откровенно и вместе с тем позолотить пилюлю, он пишет: «Вот чего я боюсь. В переписке... мы... ... рисуемся, выказываем себя с самой выгодной стороны, скрываем каждый свои дурные и особенно пошлые стороны». Поэтому он боится за личное свидание, при котором эти недостатки ясно обнаружатся.

Однако в тот же день 1 декабря Толстой написал не дошедшее до нас письмо Тургеневу, в котором, кроме того, что хвалил его «Фауста» и писал о своих отношениях к нему, касался и своих отношений с В. В. Арсеньевой, повидимому, допуская возможность того, что отношения эти приведут к женитьбе. Тургенев остался очень доволен письмом Толстого, а касаясь тех намеков, которые делал Толстой о своих отношениях к девушке, не знакомой Тургеневу, Тургенев писал ему в ответ: «Дай бог, чтобы все устроилось благополучно и правильно, — а Вам это может принести ту душевную оседлость, в которой Вы нуждаетесь или нуждались, когда я Вас знал»4.

Вполне в курсе отношений Толстого к В. В. Арсеньевой была его любимая тетушка Татьяна Александровна, очень желавшая, чтобы отношения эти закончились браком. Она считала Валерию Владимировну подходящей женой для своего любимого Льва. «Тетушка, — писал Лев Николаевич своей невесте 17 ноября, — сердилась, зачем я еду в Петербург, а не в церковь».

Валерия Владимировна была совершенно откровенна с Т. А. Ергольской. В одном из писем она писала ей, что «получила очаровательное письмо от Льва и больше, чем счастлива».

К этому времени он уже совершенно разобрался в своих чувствах. «Только что я уехал, — писал он, — и неделю после этого мне кажется, что я был влюблен что называется, но с моим воображением это не трудно. Теперь же и после этого, — особенно, как я пристально занялся работой, — я бы желал и очень желал мочь сказать, что я влюблен или просто люблю ее, но этого нет. Одно чувство, которое я имею к ней — это благодарность за ее любовь».

Одно уже ироническое «что называется» после слов: «мне кажется, что я был влюблен» — показывает, что влюбленность к этому времени у Толстого совершенно исчезла. Он, однако, еще не отказывается от мысли жениться на Валерии. По его мнению, из всех девушек, которых он знал, она была бы самой подходящей ему женой. «Вот в этом-то, — писал Толстой тетушке, — я и желал бы знать ваше откровенное мнение — ошибаюсь я или нет». Он признается, что за последний месяц он часто переживал минуты «досады на себя» за то, что слишком далеко зашел в отношениях к этой девушке, но все-таки, — оговаривается Толстой, — «ежели бы я убедился, что она натура постоянная и будет любить меня всегда, — хоть не так, как теперь, а больше, чем всех, то я ни минуты не задумался бы жениться на ней». Ему представляется, что после женитьбы его любовь к ней все больше и больше увеличивалась бы и «посредством этого чувства из нее бы можно было сделать хорошую женщину».

Таким образом, для Толстого вполне уяснились его отношения к Валерии Владимировне. Влюбленности нет и, как ему кажется, и не было; есть только чувство благодарности к девушке за ее любовь и рассудочное представление о том, что эта девушка могла бы быть ему хорошей женой. Но и в этом он не уверен и просит совета у тетушки.

С такими мыслями Толстой через два дня после письма к тетушке пишет Валерии Владимировне. В письме этом чувствуется уже тревога за будущую совместную жизнь, если ей суждено осуществиться. Нельзя любить друг друга, — пишет Толстой, — «с различными взглядами на жизнь»; а он чувствует, что их взгляды на жизнь совершенно различны. Особенно возражает Толстой против намерения В. В. Арсеньевой, выйдя замуж, продолжать ездить в свет. Возражает он на том основании, что ему в таком случае придется «водиться с людьми, которых он не уважает, с которыми ему противно, скучно», «терять время, переменить весь свой образ жизни, бросить то, что в нем есть лучшего — свои занятия». Чтобы не было этого различия взглядов, — пишет Толстой, — нужно «одно из двух: или вам надо потрудиться и догнать меня, или мне вернуться назад». Но он не может вернуться потому, что знает, что «впереди лучше, светлее, счастливее». «Валяйте на почтовых, — призывает он свою невесту, — я вам буду помогать, сколько могу; вам будет тяжеленько, но зато как счастливо, спокойно и с любовью (уж ежели вам это нужно) мы пройдем до конца дороги».

Во всем письме нет никакого намека на влюбленность. Дважды повторенное ласковое обращение «голубчик» пишется больше по привычке, чем по искреннему чувству.

«оскорбленное», как он пишет в дневнике, письмо в ответ на то, какое он послал ей раньше. Она выражала недовольство тем, что ее корреспондент «только умеет читать нотации»; его письма для нее только «нотации и скука». В. В. Арсеньева предупреждала, что пишет ему «последнее письмо».

Как записал Толстой в дневнике, он был «рад» такому письму Валерии Владимировны. Конечно, никакой радости это письмо доставить ему не могло, но он был доволен тем, что письмо разрешало его сомнения. Раньше он не мог решить, могла ли Валерия Владимировна быть ему подходящей женой, и спрашивал об этом совета у тетеньки; теперь, хотя он и подозревал, что письмо Валерии было не вполне искренне и что в нем она прибегнула к испытанному приему кокетливых женщин — «холодностью разжечь» его, он все-таки увидел ясно, что их жизненные интересы совершенно различны и потому о совместной жизни не может быть и речи.

Разумеется, открытие это не было для него радостно. «Мне очень грустно», — записывает он на другой день.

Как изображенный им впоследствии герой повести «Семейное счастье», в бессонные ночи он «разламывал, разрушал» ту любовь, которую раньше сам же создавал с такими усилиями и которая теперь так мучила его5.

Еще через день, 12 декабря, Толстой пишет «последнее письмо В.». Из ее письма он увидел, пишет он, как они далеки друг от друга. Его мысли и чувства, самые дорогие для него, о которых он ей рассказывает «чуть не со слезами на глазах», в ней не находят никакого отклика; а раз между ними нет ничего общего, то любовь и женитьба доставили бы им только страдания. «Постарайтесь простить меня и останемся добрыми друзьями», — пишет Толстой той девушке, с которой готовился было соединить свою жизнь.

«очень грустно».

Ночью его преследовали кошмары. Он видел во сне «резню на полу» и какую-то «коричневую женщину» у себя на груди, которая что-то шептала ему.

IV

Весь ноябрь и большую часть декабря 1856 года Толстой проводит в усиленной литературной работе. Он ведет замкнутый, уединенный образ жизни, не бывает в свете, видится главным образом с литераторами, слушает музыку и сам занимается музыкой, ежедневно делает гимнастику, читает и пишет. В дневнике его за этот период отмечено чтение «прелестной» «Обыкновенной истории» Гончарова, «слабой», по его мнению, комедии Островского «Бедная невеста», «Ифигении в Тавриде»

Гёте, которую он в одном из писем к Арсеньевой называет «удивительной вещью», и «Шварцвальдских деревенских рассказов» Ауэрбаха.

Все писатели, видевшиеся или переписывавшиеся с Толстым в то время, замечали большую перемену, происшедшую с ним за время пятимесячного пребывания в деревне. Он уже не держался с литераторами так вызывающе, как в первые месяцы после Севастополя. Боткин 6 декабря писал Тургеневу в Париж: «Толстой делается решительно милым, простым и восхитительным»6.

«Толстой делается проще и легче для меня», — писал в тот же день Тургеневу Панаев7.

На это письмо Тургенев ответил Панаеву 16 (28) декабря: «Радуюсь появлению «Юности» и умиротворению самого Толстого — это очень хорошо»8.

Самому Толстому в ответ на его письмо от 1 декабря Тургенев 8 (20) декабря писал: «Ото всего письма веяло чем-то кротким и ясным, какой-то дружелюбной тишиной»9.

Толстой старается теперь применять на практике то «открытие», которое он сделал летом в Ясной Поляне: что только человек любящий находится в нормальном душевном состоянии. «Любовь, любовь — одно безошибочно дает счастие», — записывает он в дневнике 16 ноября. На другой день он провел вечер с Боткиным и Дружининым и был «добр и скромен», и оттого ему «хорошо было».

Усиленная литературная работа Толстого в течение ноября была вызвана тем, что в октябре в газетах уже появилось объявление редакции «Современника» о том, что с 1857 года четыре известнейших литератора — Григорович, Островский, Толстой и Тургенев — будут помещать все свои новые произведения исключительно в «Современнике»10. Участники этого «обязательного соглашения» не имели права в следующем 1857 году печататься в каких-либо журналах, кроме «Современника». Между тем Толстой уже обещал Дружинину предоставить какой-нибудь рассказ или повесть в начинавшую выходить под его редакцией «Библиотеку для чтения». Толстой сначала хотел дать Дружинину написанный им в 1854 году для неосуществившегося военного журнала очерк «Как умирают русские солдаты». Он просмотрел этот очерк, дал ему новое заглавие. — «Тревога», но затем, очевидно, решил, что вещица эта, незначительная по размеру и элементарная по содержанию, не подойдет «Библиотеке для чтения» и начал писать для Дружинина совершенно новый рассказ. Он спешил закончить его с тем расчетом, чтобы он мог появиться в декабрьской книжке журнала за 1856 год.

«Разжалованный», относится еще ко времени пребывания Толстого на Кавказе. 3 декабря 1853 года в записанном в дневнике Толстого перечне сюжетов, занимавших в то время его внимание, между прочим значится: «Пропащий человек». Но на Кавказе Толстой не приступил к осуществлению этого замысла. Теперь, сразу же по приезде в Петербург, Толстой уже 9 ноября начал диктовать писарю новый рассказ. 14 ноября рассказ начерно был закончен. 15 и 18 ноября происходила отделка рассказа для печати, и вскоре рассказ был передан Дружинину. 29 и 30 ноября Толстой читал корректуру своего нового рассказа.

Главный герой рассказа, носящий фамилию Гуськов, разжалованный из офицеров в рядовые, имеет своими прототипами два лица: петрашевца Н. С. Кашкина, сосланного на Кавказ, с которым Толстой виделся в Железноводске в 1853 году, и А. М. Стасюлевича, разжалованного в рядовые за то, что в его дежурство из Тифлисской тюрьмы бежало несколько арестантов11. Стасюлевич рассказывал Толстому свою историю в Старогладковской в ноябре 1853 года.

Главный интерес рассказа — психологический, раскрытие психологии представителя высшего московского света, утратившего свое положение, терпящего вследствие этого различные унижения и морально опустившегося. Несомненно, что автор желал вызвать в читателях сочувствие к своему герою, когда заставлял его произносить такие слова: «Все дурное я принимал к сердцу, бесчестность, несправедливость, порок были мне отвратительны, и я прямо говорил свое мнение, и говорил неосторожно, слишком горячо и смело»12. (Эта самохарактеристика Гуськова не была пропущена цензурой).

Кроме психологического, рассказ имеет также большой бытовой интерес. Автор с нескрываемым удовольствием вспоминает различные подробности кавказской военной жизни. С добродушным юмором рисует он комическую сцену игры в городки, когда рассказчик и два другие офицера, проигравшие две партии, «к общему удовольствию и смеху зрителей — офицеров, солдат и денщиков, глядевших на нас из своих палаток, провезли два раза на своих спинах выигравшую партию от одного кона до другого». Солдаты, по утвердившейся терминологии автора Севастопольских рассказов, и в этом рассказе — «солдатики». Симпатией к «солдатикам» проникнут и рассказ о том, как, возвращаясь ночью от начальника артиллерии, рассказчик «не раз уменьшал шаг, проходя мимо солдатской палатки, в которой светился огонь, и прислушивался или к сказке, которую рассказывал балагур, или к книжке, которую читал грамотей и слушало целое отделение, битком набившись в палатке и около нее, прерывая чтеца изредка разными замечаниями, или просто к толкам о походе, о родине, о начальниках».

Собственные социальные взгляды автора выразились в тех характеристиках, которые он дает отцу и особенно сестре Гуськова. О сестре Гуськова сказано: «В ней был развит в высшей степени тот русский, особенно петербургский, аристократизм, выражающийся только в подобострастии перед известным светом и известным comme il faut, сквозь который они криво, косо и безнравственно смотрят на весь мир божий, и аристократизм, который никакие несчастия, никакое влияние не в состоянии выбить из человека, ежели он правильным воспитанием и еще хуже — успехом в свете привит к нему».

«наживший себе на службе весьма значительное состояние». Рассказчик признается, что, зная по слухам отца Гуськова и его сестру, он «не ожидал от молодого Гуськова ничего хорошего».

По всему рассказу разбросаны блестки художественных описаний кавказской природы и военного быта, в которых Толстой еще раньше заявил себя таким первоклассным мастером, — как например: «Голубоватый дым трубой подымался со всех сторон в светло-синее морозное небо»; орудия, «как будто вытянув шеи, стояли неподвижно»; равнина начала «одеваться сумерками» и т. п.

Рассказ Толстого встретил некоторые препятствия со стороны цензуры. Дружинин писал Толстому, что начальник Петербургского цензурного комитета князь Щербатов просит переменить заглавие рассказа, смягчить резкие выражения об офицерах и вообще кавказцах и «показать от лица автора, что он возмущен был злостными отзывами Гуськова о его товарищах и храбрых воинах»13.

Идя навстречу желанию Дружинина, Толстой изменил заглавие (рассказ появился в журнале под заглавием: «Встреча в отряде с московским знакомым»), сделал некоторые смягчения в тексте (между прочим была исключена приведенная выше характеристика сестры Гуськова) и осудил от лица автора отношение Гуськова к кавказским офицерам. Это осуждение выражено было автором в следующих словах: «Мне было противно, что он потому, верно, что я знал по-французски, предполагал, что я должен был быть возмущен против общества офицеров, которые я, напротив, пробыв долго на Кавказе, успел оценить вполне и уважал в тысячу раз больше, чем то общество, из которого вышел господин Гуськов». Без сомнения, делая в свой рассказ эту вставку, Толстой нисколько не кривил душой, а выражал свое действительное отношение к бывшим своим товарищам по службе.

5 декабря чтение корректур «Разжалованного» было закончено, после чего рассказ благополучно прошел через цензуру и появился в № 12 «Библиотеки для чтения».

— они «приняли холодно» (запись в дневнике того же числа). 3 января 1857 года Боткин писал Тургеневу, что рассказ Толстого в «Библиотеке для чтения» «прошел почти незаметным»14. После богатых по содержанию и ярких по художественной изобразительности предшествовавших произведений Толстого от нового его рассказа ожидали больше того, что в нем оказалось.

В печати «Встреча в отряде с московским знакомым» вызвала только один отзыв — в журнале «Сын отечества»15. Анонимный критик хвалил рассказ Толстого как за «мастерски обрисованное» лицо главного героя, так и за изображение других типов кавказских военных.

В промежуток между работой над «Разжалованным» 12 и 13 ноября Толстой набросал план и два явления первого действия комедии «Свободная любовь»16. Содержание новой комедии весьма близко подходит к содержанию комедии «Дядюшкино благословение», за месяц перед этим начатой в Ясной Поляне. В центре комедии, действие которой происходит в Москве, — богатая дама Лидия Андреевна Шурина, проводившая в своей жизни идеи Жорж Санд о свободной любви. Муж предоставляет ей свободу. Он гордится тем, что стоит «выше суеверий толпы». В числе действующих лиц три любовника Лидии Андреевны, один из которых ее родной дядя, и молодой грузинский князь, в которого она влюблена. Отталкивающее впечатление, производимое четой Шуриных, усиливается еще больше от того, что они живут на средства ее любовника дяди и ее племянницы Ольги, выписанной из деревни. Нам ничего неизвестно о каких-либо прототипах комедии «Свободная любовь», за исключением Ольги, в которой, надо думать, отражены некоторые черты сестры В. В. Арсеньевой Ольги Владимировны.

Комедия «Свободная любовь» так же, как начатая месяцем раньше комедия «Дядюшкино благословение», должна была носить ярко выраженный сатирический характер и вполне выражать все то отвращение к проповеди и практике «свободной любви», какое имел к ней автор.

К продолжению начатой комедии Толстой не вернулся, и комедия осталась незаконченной, хотя Толстой и впоследствии иногда вспоминал о начатых драматических произведениях и строил планы работы над ними. Так, 28 декабря 1856 года он записывает в дневнике: «Все думал о комедии», но тут же сурово останавливает самого себя в этих мыслях: «вздор». По дороге из Петербурга в Москву 12 января 1857 года, перебирая в своей памяти все начатые и задуманные произведения, Толстой вспомнил и комедию, сюжет которой рисовался ему в то время в следующих чертах: «Практический человек, Жорж-Зандовская женщина и Гамлет нашего века — вопиющий больной протест против всего, но безличие».

«Дядюшкино благословение» и «Свободная любовь», и комедий «Практический человек» и «Дворянское семейство», начатых им в Ясной Поляне в июне 1856 года. Но на этот раз дальше записи в дневнике планов о продолжении начатых работ дело не пошло.

V

Еще не закончив работу над рассказом для «Библиотеки для чтения», Толстой начинает обдумывать рассказ для другого журнала — «Отечественные записки».

Толстой тогда только что прочитал появившуюся в ноябрьской книжке «Отечественных записок» рецензию на отдельное издание его «Детства и Отрочества» и «Военных рассказов». Рецензия была неблагоприятная. Автор рецензии, С. С. Дудышкин, отметив, что их журнал первый обратил внимание на талант Толстого, далее писал, что со времени «Детства и Отрочества» Толстой нисколько не пошел вперед; что у него нет женских образов; что в рассказе «Севастополь в августе», вопреки его заглавию, нет изображения последних дней Севастополя и потому рассказ можно было бы назвать с равным правом «Севастополь в январе», «в феврале» и т. д.; что в рассказе «Метель» не отражено ощущение тревоги путника, как в «Бесах» Пушкина.

Все эти утверждения рецензента были совершенно ложны.

После «Детства» и «Отрочества» Толстой значительно шагнул вперед и в «Записках маркера» с их своеобразным психологическим содержанием, нисколько не похожим на содержание автобиографических повестей, и в кавказских и Севастопольских рассказах, где им были даны такие реальные картины войны, каких до Толстого не давал ни один писатель ни русский, ни иностранный, и кроме того мастерски изображены типы русских солдат и офицеров, чего в «Детстве» и «Отрочестве» не могло быть по самому содержанию этих повестей. Далее: повесть «Севастополь в августе» изображает именно последний месяц и последние дни осады и штурм города, и то, что в ней рассказано, не могло происходить в январе или в феврале того же года, когда Севастополь имел совершенно иной вид, чем он предстоит перед нами в повести Толстого. Превосходно очерченный женский образ находим в повести «Два гусара», на что, как мы видели, обратил внимание Чернышевский. Рассказ «Метель» нельзя сравнивать с «Бесами» Пушкина именно потому, что у Толстого его путник не испытывает чувства тревоги: его заражают своим бодрым настроением окружающие его люди из народа — ямщики, как бы весело играющие с разбушевавшейся стихией.

«Современника» об исключительном участии в нем четверых крупнейших писателей того времени, в том числе и Толстого, что лишало «Отечественные записки» надежды на его сотрудничество в будущем.

Однако Толстой, всегда склонный умалять достоинства своих произведений, не только не заметил вопиющей несправедливости рецензии «Отечественных записок», но, напротив, нашел ее «умной и дельной» (запись дневника от 11 ноября). За Толстого возмутился Тургенев, который 13 января 1857 года писал Дружинину из Парижа: «Каков однако бессовестный Андриас! Какую статеечку он об «Детстве и Отрочестве» тиснул!»17.

В свою очередь и Толстой возмутился, когда тот же журнал обрушился со столь же несправедливой статьей на Тургенева. Е. Я. Колбасин писал Тургеневу по поводу этой статьи о нем в «Отечественных записках»: «Из литераторов больше всех почувствовал эту философски рассчитанную ложь... кто бы вы думали?

Толстой. К моему крайнему изумлению, он был возмущен страшно, а остальные литераторы только помалчивали»18.

«Отечественных записок» несомненно представляла собою «щелчок самолюбию», как выразился Толстой в одном из писем к В. В. Арсеньевой. Но в том морально приподнятом настроении, в каком находился тогда Толстой, статья эта не заставила его нарушить данное им редактору «Отечественных записок» обещание предоставить ему какой-нибудь рассказ. Д. Я. Колбасин в письме от 27 ноября 1856 года извещал Тургенева, что «Лёвушка» дал рассказ Краевскому, «говоря, что не желает наживать себе врагов»19. Толстой руководился при этом не какими-либо практическими соображениями, как это можно было бы подумать по письму Колбасина, а побуждениями нравственного порядка. Он писал про себя 28 ноября В. В. Арсеньевой, что «имеет правилом и держится его — не иметь врагов, не иметь во всем мире ни одного человека, с которым бы ему тяжело было встретиться».

Толстой решил предложить «Отечественным запискам» несколько глав из начатого им на Кавказе «Романа русского помещика». Перечитавши в переписанном виде все написанные им главы этого произведения, Толстой решил, что после переработки «может выйти хорошая вещь». 17 ноября эта переработка была начата. 29 ноября работа была закончена, и Толстой сам свез рукопись в редакцию. Рассказ появился в № 12 «Отечественных записок» 1856 года под заглавием «Утро помещика».

Приступив к обработке «Романа русского помещика» для печати, Толстой сначала стал перерабатывать все произведение с первой главы, но затем решил сделать в нем сокращения. Были выпущены целиком начальные главы: описание обедни, вся глава о «ближайшем соседе» — помещике консерваторе и тартюфе Облескове; оставлен был только обход Нехлюдовым своих крестьян и описание его душевного состояния после этого обхода. Но и в этих главах были произведены большие сокращения и в некоторых местах существенные изменения текста для большего выяснения основной идеи произведения и усиления художественной выразительности.

Теперь, когда для Толстого его деятельность в пользу своих крестьян была уже делом давно прошедшим, он усиливает в рассказе критическое, а порой и ироническое отношение к своему герою. Так, в самом начале рассказа говорится, что Нехлюдов считал свою тетку «самой гениальной женщиной в мире». Далее, в рассказе о посещении Нехлюдовым крестьянина Ивана Чуриса вместо слов о том, что Нехлюдов «рассердился даже» на Чуриса за то, что тот не говорил ему про свою нужду, теперь сказано более решительно: Нехлюдов «почувствовал даже некоторую злобу на мужика». Вместе с тем автор усиливает описание того гнетущего впечатления, какое производит на Нехлюдова вид крестьянской нищеты, и того чувства неловкости и стыда, которое он испытывал при посещении своих крестьян. В то время, как в предыдущей редакции было сказано, что, уговаривая Чуриса отдать своего мальчика в школу, Нехлюдов «говорил, стараясь выражаться как можно популярнее», в новой редакции Нехлюдов говорит, «стараясь выражаться как можно понятнее и вместе с тем почему-то краснея и запинаясь».

Общее впечатление Нехлюдова от вида нищеты Чуриса в предыдущей редакции повести было выражено в следующих словах: «Дмитрий знал, в какой бедности живут его крестьяне, но мысль эта была так невыносимо тяжела для него, что он против воли забывал истину, и всякий раз, когда ему напоминали ее, у него на сердце становилось еще тяжелее и грустнее». Теперь эта фраза заменяется следующей: «Нехлюдов уж давно знал не по слухам, не на веру к словам других, а на деле всю ту крайнюю степень бедности, в которой находились его крестьяне, но вся действительность эта была так несообразна со всем воспитанием его, складом ума и образом жизни, что он против воли забывал истину, и всякий раз, когда ему, как теперь, живо, осязательно напоминали ее, у него на сердце становилось невыносимо тяжело и грустно, как будто воспоминание о каком-то совершенном неискупленном преступлении мучило его».

к читателю), объясняющее причину того, почему действующими лицами его повести будут только «мужики» и в повести ни одного слова не будет сказано о любви. Вводится новое лицо — кормилица Нехлюдова, которой он рассказывает свои планы относительно крестьян. Значительно расширяется изображение зажиточного мужика Дутлова и трех его сыновей ямщиков и беседа с ними Нехлюдова на пчельнике, где его неистово жалят пчелы, в чем ему «по какому-то детскому самолюбию» не хочется признаться перед стариком Дутловым. Нехлюдов рассказывает Дутлову про новые способы устройства пчелиных ульев, о которых он читал в книге по агрономии, в ответ на что слышит от Дутлова характерное для старого русского крестьянина возражение: «Оно... точно, в книжке пишут. Да может это так дурно писано, что вот, мол, он сделает, как мы пишем, а мы посмеемся потом. И это бывает!»

Последние три главы рассказа были Толстым написаны (частью продиктованы) заново. Они содержат описание душевного состояния Нехлюдова после обхода крестьян.

Толстой пользуется случаем высказать, приписав ее Нехлюдову, ту мысль, которая так занимала его в то время и которую он неоднократно выражал в написанных тогда же письмах к В. В. Арсеньевой — о том, что «любовь и добро есть истинное счастие, и одно истинное и одно возможное счастие в мире»; что «любовь, самоотвержение — вот одно истинное, независимое от случая, счастие». Рассказывается, что когда Нехлюдову в чудное майское утро в лесу «в первый раз» пришла эта мысль, он испытал «новое для него чувство радостного волнения и восторга». И как сам Толстой в письме к Ковалевскому от 1 октября 1856 года сообщал, что он «открыл удивительную вещь» (о том, что «можно ужасно многое любить» в жизни), так и Нехлюдов приходил в восторг от «вновь открытой ему, казалось совершенно новой, истины». Проникнувшись этой истиной, Нехлюдов мечтал о том, как он будет «действовать на этот простой, восприимчивый, неиспорченный класс народа» с целью «избавить его от бедности, дать довольство, передать им образование, ...исправить их пороки, порожденные невежеством и суеверием, развить их нравственность, заставить полюбить добро». Практически эти стремления выразятся в том, что он будет давать «общие справедливые пособия», заведет фермы, сберегательные кассы, мастерские.

«Утре помещика» прибавляются еще новые, которых не было у героя «Романа русского помещика», — мечты, которые так волновали в то время самого Толстого, — о том, что в этой деятельности на пользу крестьян ему будет помогать его жена, — та его жена, которую он будет любить «так, как никто никогда никого не любил на свете».

Помощь своей будущей жены крестьянам Нехлюдов в своих мечтаниях рисует себе следующим образом: «она, с своей хорошенькой головкой, в простом белом платье, поднимая его над стройной ножкой, идет по грязи в крестьянскую школу, в лазарет, к несчастному мужику, по справедливости не заслуживающему помощи, и везде утешает, помогает... Дети, старики, бабы обожают ее и смотрят на нее, как на какого-то ангела, как на провидение». Совершенно так же мечтал и сам Толстой о деятельности на пользу его крестьян своей невесты В. В. Арсеньевой в письме к ней от 19 ноября.

Все эти мечты Нехлюдова рассыпаются в прах от соприкосновения с действительностью. Вместо доверия и сочувствия со стороны крестьян он встречает на своем пути «ложную рутину, порок, недоверие, беспомощность». После обхода крестьянских дворов Нехлюдову пришлось еще заняться разбором целого ряда крестьянских распрей и ссор. Проживя лето в деревне, Толстой смело рисует эту мрачную сторону крестьянской жизни (чего не было в «Романе русского помещика»).

В удрученном душевном состоянии, испытывая «смешанное чувство усталости, стыда, бессилия и раскаяния», Нехлюдов возвращается к себе домой и, как и в «Романе русского помещика», садится за рояль и, импровизируя аккорды, дает полную волю деятельности воображения. В беспорядке, сменяя одна другую, перед ним проносятся различные картины крестьянской жизни, которые он наблюдал утром. Дольше всего воображение Нехлюдова останавливается на картинах ямщицких поездок молодого Илюшки Дутлова. Нехлюдов видит, как Илюшка, въехав на постоялый двор, убрав коней, «садится за полную деревянную чашку, ведя веселую речь с хозяйкой и товарищами», потом устраивается на ночлег на пахучем сене под навесом, откуда ему видно звездное небо, около лошадей, «которые переминаясь и похрапывая, перебирают корм в деревянных яслях»; как он быстро засыпает «здоровым, беззаботным сном сильного, свежего человека» и видит во сне и Киев, и Ромен, и Одест, и даже Царьград. «Славно!» — шепчет Нехлюдов, представляя себе эту манящую его к себе картину, «и мысль, зачем он не Илюшка, тоже приходит ему».

полной сомнений и внутренней неудовлетворенности жизнью Нехлюдова.

Основная мысль рассказа «Утро помещика», не высказанная автором, но неизбежно вытекающая из всего повествования, это — совершенная невозможность улучшения быта крестьян при существовании крепостного права, несмотря на все самые искренние намерения помещика.

В «Романе русского помещика» дело, начатое Нехлюдовым, представляется страшно трудным, но не невозможным; «Утро помещика» не оставляет никакой надежды на успешное выполнение Нехлюдовым своей миссии. Весь рассказ написан в духе глубокого разочарования Нехлюдова, а вместе с ним и самого автора в плодотворности благотворительной деятельности помещика в пользу своих крепостных крестьян20.

С напечатанием «Утра помещика» закончилась работа Толстого над произведением, которое так упорно занимало его в течение нескольких лет.

Находясь в Севастополе, Толстой 1 августа 1855 года, после разговора с офицером-сослуживцем о крепостном праве, записывает в дневнике, что главная мысль начатого им «Романа русского помещика» должна быть — уяснение «невозможности жизни правильной помещика образованного нашего века с рабством». «Все нищеты его должны быть выставлены и средства исправить указаны», — писал Толстой.

«все нищеты» крепостничества. Намеченный Толстым план произведения уже устарел и был им оставлен. Кроме того, после своих летних неудачных переговоров с яснополянскими крестьянами об их освобождении, Толстой окончательно убедился в том, что вековое недоверие крестьян к помещикам парализует всякую деятельность помещика в пользу крестьян, хотя бы она, как у Нехлюдова, вытекала из самых добрых побуждений.

Уже во время работы над «Утром помещика» у Толстого появился новый план продолжения «Романа русского помещика». По этому плану герой после «мечтаний о счастии семейном» «едет трепаться по русской жизни»21. Но этот новый план, очевидно, оказался настолько сложным и трудным по широте замысла, что Толстой даже и не пробовал приступать к его выполнению.

В кругу литераторов, близких знакомых Толстого, «Утро помещика» не было оценено по достоинству. Когда Толстой 29 ноября прочитал свой рассказ в редакции «Отечественных записок», то Дудышкин и Гончаров, как записал он в дневнике, только «слегка похвалили» его произведение. Анненков нашел новую вещь Толстого «довольно посредственной»22. Боткин писал Тургеневу 3 января 1857 года, что «Утро помещика» «впечатления не произвело, хотя некоторые лица мужиков очень хороши»23.

Несравненно большую проницательность в оценке «Утра помещика» проявил Тургенев.

«Главное нравственное впечатление этого рассказа, — писал Тургенев Дружинину 13 (25) января 1857 года относительно «Утра помещика», — (не говорю о художественном) — состоит в том, что пока будет существовать крепостное состояние, нет возможности сближения и понимания обеих сторон, несмотря на самую бескорыстную и честную готовность сближения — и это впечатление хорошо и верно».

— неизвестно на каком основании — делает оговорку, что рядом с главным впечатлением рассказа «бежит другое, побочное, пристяжное, — а именно то, что вообще просвещать мужика, улучшать его быт ни к чему не ведет — и это впечатление неприятно».

И, как всегда чуткий к художественным достоинствам произведений Толстого, Тургенев заключает свой отзыв об «Утре помещика» словами: «Но мастерство языка, рассказа, характеристики великое»24.

Печатных отзывов от «Утре помещика» появилось немного.

Газета «Петербургские ведомости» причислила «Утро помещика» к «лучшим произведениям» Толстого25.

Журнал «Сын отечества» в обзоре художественных произведений, появившихся в 1856 году, отметил «поэтический и в то же время дагерротипически верный очерк из крестьянского быта графа Л. Н. Толстого»26.

«Утра помещика» была дана Н. Г. Чернышевским в его статье «Заметки о журналах», напечатанной в № 1 «Современника» за 1857 год.

«Граф Толстой, — писал Чернышевский, — с замечательным мастерством воспроизводит не только внешнюю обстановку быта поселян, но, что гораздо важнее, их взгляд на вещи. Он умеет переселяться в душу поселянина, — его мужик чрезвычайно верен своей натуре, — в речах его мужика нет прикрас, нет риторики, понятия крестьян передаются у графа Толстого с такою же правдивостию и рельефностью, как характеры наших солдат. В новой сфере его талант обнаружил столько же наблюдательности и объективности, как в «Рубке леса». В крестьянской избе он так же дома, как в походной палатке кавказского солдата».

Кратко передавая содержание рассказа, Чернышевский нисколько не сомневается в искренности стремлений Нехлюдова «жить для блага своих крестьян». «Это у него не фраза, а правдивое дело», — замечает Чернышевский.

Далее Чернышевский делает длинную выписку из «Утра помещика», содержащую разговор Нехлюдова с Чурисом, повидимому, главным образом для того, чтобы обратить внимание читателей «Современника» на нарисованную Толстым картину народной нищеты, и заканчивает свой обзор словами:

«Но если бы мы захотели указать все удачные лица мужиков, все правдивые и поэтические страницы, нам пришлось бы представить слишком длинный перечень, потому что большая часть подробностей в «Утре помещика» прекрасны».

«Утра помещика» в истории русской литературы, кроме той верности изображения психологии русского крепостного крестьянина, которая отмечена Чернышевским, определяется еще и тем, что в этом рассказе впервые в художественной русской литературе XIX века был поставлен вопрос о крепостном праве как причине бедности крестьян. В то время как Тургенев в «Записках охотника» и Григорович в «Антоне Горемыке» и «Деревне» с большой силой обрисовали гнет крепостничества над личностью крестьянина, но не касались экономической основы крепостного права, Толстой устами Нехлюдова прямо задает Ивану Чурису вопрос: «Отчего вы так бедны?» И из ответа Чуриса вытекало с полной очевидностью, что главной причиной крестьянской бедности является крепостное состояние.

VI

Ноябрь (вторая половина) и декабрь 1856 года были для Толстого временем сближения с группой литературных критиков, приверженцев теории «свободного творчества», которую составляли А. В. Дружинин, В. П. Боткин, П. В. Анненков.

В письме к Боткину от 20 января 1857 года Толстой называет всю эту группу своим «бесценным триумвиратом». Дневник Толстого этого периода говорит о частых его встречах с этими новыми друзьями.

По мере того, как отношения Толстого к В. В. Арсеньевой становились более ровными, а под конец даже холодными, и сам он становился спокойнее, отношения его к «бесценному триумвирату», далекие в первые дни по приезде его в Петербург, становились все более и более дружелюбными. До самого конца 1856 года он почти ежедневно видится с кем-либо из членов «триумвирата», а иногда и со всем «триумвиратом» в его полном составе. В дневнике его времяпровождение с членами «триумвирата» обычно характеризуется, как «приятное». В письме от 5 декабря к тетушке Татьяне Александровне, рассказывая ей о своей жизни, Толстой писал, что он встречается изредка с Дружининым, Боткиным и Анненковым, «с которыми мы иногда проводим вечера, часов шесть болтая о пустяках и рассуждая о деле, так что не видим, как летит время».

В записи дневника от 21 декабря Толстой называет триумвират «наша компания» («Обедала у Боткина наша компания»).

«триумвиратом», Толстой 20 января 1857 года из Москвы писал Боткину, что в общении с «триумвиратом» он чувствовал себя «глупым оттого, что слишком многое понять и сказать хочется».

Все отзывы в дневнике Толстого о членах «триумвирата»» как о личностях, в этот период только сочувственные. Про Дружинина в одной записи (10 декабря) сказано даже, что он был «велик». В Боткине, у которого из всех членов «триумвирата» Толстой бывал чаще, чем у других, он, повидимому, особенно ценил понимание и любовь к музыке и любил с ним вместе посещать оперу и музыкальные вечера. Об Анненкове в дневнике Толстого находим еще более сочувственные отзывы, чем о двух его товарищах по «триумвирату». «Ужинали с Анненковым и много толковали, он очень умен и человек хороший», — записывает Толстой 15 ноября. Затем 25 ноября: «Был милый Анненков». 15 декабря: «Анненков прелестен»27.

Членов «триумвирата» объединяла известная близость во взглядах на искусство. Главным теоретиком кружка был Дружинин. В известной степени взгляды кружка на искусство разделял в этот период и Толстой, хотя единение его с Дружининым в этом вопросе было далеко не полным.

Кроме основных членов дружининского кружка, составлявших его ядро, к кружку примыкали, более или менее приближаясь к его основным воззрениям, и некоторые другие писатели. Дружинин в своем дневнике 18 декабря 1856 г. отметил: «Боткин, Анненков, я и Толстой составляем зерно союза, к которому примыкают Панаев, Майков, Писемский, Гончаров и т. д. Разные новые лица к нам присовокупляются и придают разнообразие беседам».

Почти то же самое писал Дружинин Тургеневу 26 декабря 1856 года: «Круг наш сходится чаще, чем когда-либо, то-есть почти что всякий день. Центральные персоны — Боткин, Толстой, Анненков; сверх того Ермил28, Гончаров, Жемчужников, Толстой Алексей»29.

«гоголевскому направлению» в художественной литературе и критике, органом которого был «Современник» и главным представителем Чернышевский, Дружинин высказал в двух статьях под заглавием: «Критика гоголевского периода русской литературы и наши к ней отношения», напечатанных в 11 и 12 номерах за 1856 год редактируемого им журнала «Библиотека для чтения».

Чтение первой статьи Дружинина отмечено в дневнике Толстого под 18 ноября 1856 г. без всякого отзыва; это показывает, что статья не произвела на Толстого большого впечатления. Но мнение Дружинина, что статьи Чернышевского «рабские, бледные, сухие, бездарные копии старого оригинала» (т. е. статей Белинского) Толстой в то время разделял, как это видно из его писем к Тургеневу.

В то время Толстой продолжал доверять критическому чутью Дружинина, как доверял ему и Тургенев30, и его признание авторитета Дружинина по вопросам искусства бросалось в глаза окружающим. Анненков, бывший у Толстого 25 ноября, на другой день писал Тургеневу, что Дружинин и Толстой «теперь одно составляют»31. Тому же Тургеневу его постоянный корреспондент Д. Я. Колбасин, не расположенный к Толстому, писал 27 ноября: «Лёвушка... до обожания поддался авторитету Дружинина»32. То же самое утверждал и брат Колбасина, Елисей, в письме к Тургеневу от 2 декабря: «Дружинин теперь звезда первой величины, все вокруг него вертится, а Толстой на него чуть не молится» и «питает благоговение к Дружинину, как к критику»33.

Во второй своей статье, напечатанной в декабрьской книжке «Библиотеки для чтения» за 1856 год, Дружинин изложил сущность своих воззрений на поэзию. Все системы поэзии — так начинает Дружинин свою статью — могут быть подведены под две противоположные теории. Одна теория — «артистическая, то есть имеющая своим лозунгом чистое искусство для искусства»; вторая теория — «дидактическая, то есть стремящаяся действовать на нравы, быт и понятия человека через прямое его поучение».

«артистическая», утверждающая, что «искусство служит и должно служить само по себе целью», по мнению Дружинина, «опирается на умозрения неопровержимые». Руководствуясь этой теорией, поэт «признает себя созданным не для житейского волненья, но для молитв, сладких звуков и вдохновения».

Поэт дидактический, по терминологии Дружинина, в противоположность поэту артистическому, «служит политическим, нравственным и научным целям первостепенной важности»; он «идет с своей лирой не как гость мира и житель Олимпа, а как труженик и работник на общую пользу». Дружинин не отрицает того, что поэт дидактический, если он человек «здравомыслящий и практически развитой», может принести большую пользу своим современникам. Но песнь таких поэтов, «выигрывая в поучительном отношении, не может не терять многого в отношении вечного искусства».

Эта вторая статья Дружинина решительно не встретила сочувствия в Толстом. 7 декабря он записывает в дневнике: «Прочел вторую статью Дружинина. Его слабость, что он никогда не усумнится, не вздор ли это всё». Этой записью Толстой не только отметил самоуверенный, чуждый всяких сомнений тон статьи Дружинина, но и выразил свое отношение к его теории. Толстой, который всегда считал, что «никакая художническая струя не увольняет от участья в общественной жизни», не мог не назвать вздором представление Дружинина о поэте, сидящем на Олимпе и лишь по временам, как гость, сходящем на землю Толстой в лучшие периоды своей жизни стремившийся к тому, чтобы приносить пользу своими произведениями и твердо заявлявший, что «сладеньким» он быть не может, как не может и «переливать из пустого в порожнее», не мог не считать вздором представление о поэте, пишущем только для своего наслаждения.

Статья Дружинина заставила Толстого глубоко задуматься над теорией искусства для искусства, и вот что в то время записал он об этой теории в своей записной книжке: «Мы спасаемся в искусстве для искусства. Разве это не то же таинство, не таинство религии, которого мы, как бы устав, решили на время не искать источников»34. Смысл этой лаконической, сделанной Толстым только для себя, записи состоит в том, что теория искусства для искусства есть вера столь же слепая, как и религиозная вера. Но сторонники теории искусства для искусства закрывают глаза («решили на время не искать источников») на то, что признаваемая ими теория не имеет разумных начал и основана только на слепой вере. И Дружинин, главный в то время теоретик чистого искусства так же не позволял себе усомниться в правильности этой теории, как религиозные люди не позволяют себе усомниться в догматах своей веры.

Много лет спустя, в своей «Исповеди», написанной в 1882 году, Толстой, вспоминая свое общение с писателями по приезде из Севастополя, вспомнил и о приверженцах теории искусства для искусства, причем определял эту теорию именно как вероучение. Здесь он писал: «Взгляд на жизнь этих людей, моих товарищей по писанию, состоял в том, что жизнь вообще идет развиваясь, и что в этом развитии главное участие принимаем мы, люди мысли, а из людей мысли главное влияние имеем мы, — художники, поэты. Наше призвание — учить людей. Для того же, чтобы не представился естественный вопрос самому себе: «что я знаю и чему мне учить?» — в теории этой было выяснено, что этого и не нужно знать, а что художник и поэт бессознательно учит... »35.

Дружинин ту же точку зрения на искусство, которую он высказывал в своих статьях о Белинском, проводил и в статьях о Толстом, помещенных в его журнале в том же 1856 году.

Первую из этих статей, посвященную разбору «Метели» и «Двух гусаров», Дружинин начинает общим очерком литературной деятельности Толстого. Он отмечает, что начало широкой известности Толстого положили его Севастопольские рассказы. «Со знанием дела» он утверждает, что ни в Англии, ни во Франции не появилось произведений, посвященных осаде Севастополя, равных по своим достоинствам Севастопольским рассказам Толстого. Противопоставляя Севастопольские рассказы письмам корреспондента газеты «Times» Росселя, Дружинин говорит, что рассказы Толстого, «в которых действуют вымышленные лица, поражают правдою и отсутствием фразы; письма великобританского рассказчика, в которых все списано с натуры, озадачивают внимательного читателя иногда стремлением к фразе, иногда положительною неправдою».

Дружинин далее указывает на большую популярность Толстого «между образованнейшими классами военного сословия». «Служащая молодежь читает произведения его с жадностью, — говорит Дружинин. — Много раз нам приходилось своими ушами слышать отзывы такого рода: «Никогда ни один русский писатель не умел таким образом изображать русского военного человека».

Подводя общий итог всей литературной деятельности Толстого, Дружинин отмечает в нем «независимость», «разумность направления», «отвращение ко всякой фразе, — качество, до крайности редкое в наше время» — оговаривается Дружинин. По этим признакам Дружинин считает Толстого «одним из бессознательных представителей теории свободного творчества», — той теории, которая Дружинину «одна кажется истинною теориею всякого искусства». Дружинин не сомневается в том, что Толстой «навсегда останется независимым и свободным творцом своих произведений».

«Метели» и «Двух гусаров» Дружинин опять переходит к общей характеристике творчества Толстого. Близко зная его лично, Дружинин правильно определяет некоторые характерные черты Толстого того времени и как писателя, и как человека. Толстой, говорит Дружинин, «имеет свои твердые, чистые убеждения и крепко держится за них, не воспринимая ни одной новой мысли без строгой оценки».

В заключение своей статьи Дружинин ставит в пример Толстого, «самого младшего по годам, но самого самостоятельного, самого энергичного из наших талантливых повествователей», тем «будущим беллетристам, которые бы увлеклись дидактическим настроением». Этим будущим беллетристам Толстой, по мнению Дружинина, может служить примером как «творческой независимости», так и «строгого, блистательного, оригинального положения вне всяких литературных партий».

Вторая статья Дружинина была посвящена рассмотрению вышедших в то время отдельной книгой «Военных рассказов» Толстого и «Губернских очерков» Щедрина, в которых Дружинин находил нечто общее с рассказами Толстого. В этой статье Дружинин отметил в рассказе «Набег» не только «пленительное» изображение «поэзии военной жизни», но и не менее «пленительное и верное» изображение типов военных, особенно Розенкранца и Хлопова, которых «еще не бывало в нашей повествовательной литературе».

Далее Дружинин утверждает, что с появлением «Рубки леса» за Толстым окончательно утвердилась слава «образцового военного рассказчика». Наконец, в Севастопольских рассказах сказался «сильный талант, наблюдатель и мастер, военный человек, истинный воин по службе и по призванию». В Севастопольских рассказах Толстой проявил себя, как «чуть ли не единственный знаток поэзии военного быта».

В заключение своей рецензии Дружинин, подводя итог сказанному, говорит, что Толстой является создателем многочисленных военных типов, которыми мы «наслаждаемся» в его рассказах.

особенностей.

Для Дружинина произведения Толстого, как и всякого другого писателя, были прежде всего средством наслаждения их художественными достоинствами. Между тем, хотя Толстой действительно прилагал огромные усилия к тому, чтобы сделать свои произведения художественно совершенными, творчество его служило для него прежде всего средством выражения самых сокровенных мыслей и чувств своего «воззрения», а также раскрытия правды жизни, но отнюдь не средством доставления читателю только эстетического наслаждения.

Этой стороны творчества Толстого Дружинин совершенно не понимал. Поэтому он не мог понять и оценить обличительный элемент произведений Толстого. В то время как для Тургенева «Севастополь в мае» был «страшной вещью», для Дружинина этот хватающий за душу рассказ был только изображением «поэзии военного быта».

Таким образом, Дружинин в своих статьях о Толстом проявил полное непонимание основного движущего начала творчества Толстого.

VII

Вторым представителем теории «чистого искусства» в русской литературе 1850-х годов был В. П. Боткин.

«Современника» за 1857 год он напечатал статью о стихотворениях Фета. Первая часть этой статьи содержит изложение общих воззрений автора на искусство и, в частности, на поэзию.

Начав с утверждения, что «общество человеческое живет и движется только нравственными идеями» и что «никогда дух человеческий не может удовлетвориться одним материальным довольством», Боткин далее говорит, что «главным и самым сильным орудием и выражением» нравственных идей является искусство.

«Поэзия есть вечное, существенное свойство человеческой души». Дать точное определение того, что мы называем поэзией, невозможно. «Истинный поэт полон безотчетного стремления высказывать внутреннюю жизнь души своей». И «в этом безотчетном, невольном акте» и состоит «первейшее условие поэтических произведений».

Термин «искусство для искусства» представляется Боткину «весьма сбивчивым». Он предпочитает ему термин «теория свободного искусства». Теория эта, по мнению Боткина, имеет в своей основе «или невольное излияние души» поэта, или «имеющее только одну цель — высказать в какой бы то ни было форме свое чувство, воззрение, мысль не для поучительной общественной, словом какой-нибудь житейской цели, а только ради самих этих переполняющих душу художника чувств, воззрений, мыслей».

Эту теорию Боткин противопоставляет другой теории, «утилитарной, которая хочет подчинить искусство служению практическим целям». Боткин так же, как и Дружинин, выступает противником этой «утилитарной» теории, считая, что теория эта «противоречит сущности искусства, разрушая единство, полноту и самостоятельность его деятельности».

«шестым и самым высшим чувством в человеке».

В поэтическом творчестве есть всегда «нечто бессознательное»; однако вопрос о бессознательном элементе в творчестве, несмотря на то, что им занимались многие представители философии, остается до сих пор не решенным. Боткин находит справедливым воззрение Шеллинга, что в искусстве «с сознательной деятельностью должна соединяться какая-то бессознательная сила» и что «только полное слияние и взаимодействие их составляют великое в искусстве».

«У нас, — говорит далее Боткин, явно намекая на только что появившееся тогда в печати стихотворение Некрасова «Поэт и гражданин», — и в прозе и в стихах сочиняли, чем должен быть поэт: особенно любят изображать его карателем общественных пороков, исправителем нравов, проводником так называемых современных идей». Такое представление о поэте, по мнению Боткина, совершенно противоречит «и сущности поэзии и основным началам поэтического творчества». Боткин допускает, что поэт может быть «всем этим», но только в том случае, если он «не думает о поучении и исправлении», «не задает себе задачи проводить те или другие отвлеченные идеи», так как поэт «под одеждою временного имеет в виду вечные свойства души человеческой».

Боткин считает даже, что «действительно поэтический талант в эпоху своей силы и свежести никогда не может отдаться дидактическим целям». Дидактическое направление, по мнению Боткина, «есть свидетельство или не вполне поэтического таланта, или упадка его, тем более что на дидактическом поприще могут с успехом подвизаться и самые посредственные дарования».

После этого общего введения, посвященного основным вопросам искусства и поэзии, Боткин переходит к рассмотрению стихотворений Фета.

наслаждения, которое оно ему доставляло. «Я дорожу искусством за наслаждение, которое оно мне доставляет; и до всего прочего мне нет дела», — писал он Фету 27 ноября 1867 года36. В другом письме к нему же, описывая действие, какое произвели на него квартеты Бетховена, Боткин писал: «Это было не просто удовольствие, это было какое-то сладострастное ощущение, и как сладострастие оно действует изнурительно»37.

Такой характер отношения к искусству, с годами все более и более усиливавшийся, намечался у Боткина еще во времена его дружбы с Белинским. От проницательного взора Белинского это не ускользнуло. Возражая на мнение Боткина, что в повести Григоровича «Антон Горемыка» он не находит никаких достоинств, Белинский писал ему: «Ты, Васенька, сибарит, сластена — тебе, вишь, давай поэзии да художества — тогда ты будешь смаковать и чмокать губами»38.

Такое отношение к искусству вытекало у Боткина из его эпикурейского миросозерцания, которое с годами все более и более укреплялось в нем. Ко всем вопросам общественной жизни он был совершенно равнодушен. «Признаюсь откровенно, все эти вопросы политико-экономические, финансовые, политические — внутренно нисколько меня не интересуют... — писал он Фету 10 февраля 1866 г. — Я понимаю ясно, что они составляют настоятельную необходимость, да я чужой в них»39.

Социальные корни теории «чистого искусства» были прекрасно вскрыты Чернышевским в последней главе его «Очерков гоголевского периода русской литературы»:

«Приверженцы так называемого чистого искусства сами не замечают истинного смысла своих желаний или хотят вводить других в заблуждение, говоря о чистом искусстве, которого никто не знает и никто, ни сами они, не желает... Они заботятся вовсе не о чистом искусстве, независимом от жизни, а, напротив, хотят подчинить литературу исключительно служению одной тенденции, имеющей чисто житейское значение. Дело в том, что есть люди, для которых общественные интересы не существуют, которым известны только личные наслаждения и огорчения, независимые от исторических вопросов, движущих обществом. Для этих изящных эпикурейцев жизнь ограничивается тем горизонтом, который обнимается поэзиею Анакреона и Горация: веселая беседа за умеренным, но изысканным столом, комфорт и женщины — больше не нужно для них ничего... Они хотели бы, чтобы и литература ограничивалась содержанием, которым ограничивается их собственная жизнь. Но прямо выразить такое желание значило бы обнаружить крайнюю нетерпимость и односторонность, и для прикрытия служат им фразы о чистом искусстве, независимом, будто бы, от интересов жизни... Слова: «искусство должно быть независимо от жизни» всегда служили только прикрытием для борьбы против не нравившихся этим людям направлений литературы, с целью сделать ее служительницею другого направления, которое более приходилось этим людям по вкусу...»40.

VIII

«не похвалил его статью, он злился». Надо думать, что именно теория искусства для искусства, так решительно провозглашенная Боткиным, та теория, всю несостоятельность которой Толстой ясно видел уже в то время, оттолкнула его от статьи Боткина.

Когда статья Боткина была напечатана, Толстой еще раз перечел ее и в письме к автору, написанном уже из Москвы 20 января 1857 года, высказал свое мнение. Он писал автору статьи о Фете: «Ежели вы не приметесь серьезно за критику, то вы не любите литературы». Толстой, как мы видим, прежде всего хвалит Боткина за критическую часть его статьи, посвященную разбору стихотворений Фета. Очевидно, что эта часть статьи Боткина вызвала у Толстого бо̀льшее сочувствие, чем первая, чисто теоретическая часть. Об этой первой части статьи Боткина Толстой высказывает сначала не свое, а чужое мнение. Он пишет: «Есть тут некоторые господа читатели, которые говорили мне, что это не критика, а теория поэзии, в которой им говорят в первый раз то, что они давно чувствовали, не умея выразить». Соглашаясь с этим мнением, Толстой далее говорит: «Действительно, это поэтический катехизис поэзии, и вам в этом смысле сказать еще очень много. И именно вам».

Похвала, которую в этих словах воздает Толстой статье Боткина, называя ее «поэтическим катехизисом поэзии», касается только принципов художественности, изложенных Боткиным. Но в том же самом письме Толстой, говоря о пьесе Островского «Праздничный сон до обеда», указывает недостаток этой пьесы, состоящий, по его мнению, в том, что «воззрение» автора «мелко». Между тем в статье Боткина ничего не говорится о том, что писатель должен иметь свое «воззрение», и при том воззрение не «мелкое», если не считать неопределенного и сделанного как бы мимоходом утверждения о том, что поэт судит современность с точки зрения «глубокого нравственного чувства».

Это письмо и особенно письмо из Парижа от 10 (22) февраля 1857 года проливает свет на характер отношений Толстого к Боткину и ко всему «бесценному триумвирату». В письме из Парижа, в ответ на не дошедшее до нас письмо Боткина, в котором тот сочувственно отзывался об их общей знакомой Елиз. Ив. Менгден, Толстой обращался к Боткину со следующими словами: «Л. И. Менгден вам нравится — я ужасно рад. Видно, мы не в одной поэзии сходимся во вкусах».

Эти слова Толстого показывают, что основное, в чем они с Боткиным «сходились во вкусах», была поэзия. Боткин был чутким ценителем и знатоком произведений искусства. Это было отмечено еще Белинским, который в письме к М. А. Бакунину от 16 августа 1837 года в числе других достоинств В. П. Боткина указывал также на его «всегдашнюю готовность к восприятию впечатлений искусства»41.

этого периода пестрят восторженными отзывами о различных произведениях поэзии и музыки. В. В. Арсеньевой Толстой писал 23 ноября 1856 г. о том «неописанном великом наслаждении, которое испытываешь, понимая и любя поэзию». Он и к своей собственной литературной деятельности в это время предъявлял особенно возвышенные требования. 23 ноября он записывает в дневнике: «Как хочется поскорее отделаться с журналами, чтобы писать так, как я теперь начинаю думать об искусстве — ужасно высоко и чисто».

Дружба Толстого с В. П. Боткиным была основана именно на том, что, как говорил Толстой почти через 40 лет после появления статьи о Фете, он считал Боткина человеком с «хорошим художественным вкусом»; поэтому помнил и хвалил эту его статью42. На этой общности чисто художественных интересов была основана и кратковременная дружба Толстого с другими членами «триумвирата» — Дружининым и Анненковым.

Без сомнения, члены «триумвирата» высоко ценили в Толстом также и его моральные качества. Они видели также (особенно Анненков и Боткин), что интересы Толстого не ограничиваются одной сферой искусства, что в нем идет напряженная внутренняя работа и никогда не прекращается борьба с самим собою. Своими впечатлениями от личности Толстого и бесед с ним все члены «триумвирата» делились с их общим другом Тургеневым, находившимся в то время за границей. Еще до приезда Толстого в Петербург Дружинин писал Тургеневу 13 октября 1856 года: «Я не понимаю, отчего вы всегда не ладили с Толстым. Чем больше узнаю я и его и его талант, тем более я к нему привязываюсь. Вот настоящая юная и сильная натура, русская, светлая, привлекательная и в капризах и в ребячестве»43.

Затем, уже по приезде Толстого в Петербург, Дружинин писал о нем Тургеневу 26 декабря 1856 года: «На днях я с вниманием слушал его спор с Станкевичем44, который, как вы знаете, человек затхлый и не чуждый пророчества. Толстой был так кроток и исполнен цивилизации, что мне невольно пришли на ум его прошлогодние неистовства»45.

Боткин писал Тургеневу 3 января 1857 года: «Толстой все это время здесь — ты бы не узнал его, если бы увидел. Это во всех отношениях редкая натура; много сил и необыкновенное внутреннее стремление»46.

«Толстой неузнаваем, и путь, который он пробежал в течение лета и осени, просто огромен... Я с ним сошелся и, просто сказать, любуюсь им. Вы не поверите, какое он впечатление производит на меня, когда, свернувшись в клубочек на диване, пустит он глаза внутрь себя и начинает вытаскивать оттуда гадину за гадиной, нелепость за нелепостью, и потом, подумав несколько, блевать на них с омерзением. Работа в нем идет страшная, и, признаюсь, этот человек между светящимися нашими гнилушками имеет силу действовать на мои нервы»47.

Затем через два месяца, 25 января 1857 года, уже по отъезде Толстого из Петербурга, Анненков писал Тургеневу: «В последнее время я пришел к такому убеждению, что между нами нет лица более нравственного, чем Толстой. Он способен к героизму внутренней честности или по крайней мере понимает ее в героических размерах»48.

«любоваться» той внутренней работой, которая происходила в Толстом. Поэтому и дружба его с «бесценным триумвиратом», чуждым тех моральных исканий, к которым постоянно непреодолимо тяготел Толстой, не могла быть прочной и через некоторое время сошла на нет.

IX

Постоянным корреспондентом Толстого в последние месяцы 1856-го и в январе 1857 года был Тургенев, живший в то время в Париже.

К сожалению, из трех писем, написанных Толстым Тургеневу за этот период времени, неизвестно ни одно, и о содержании их мы можем судить лишь по ответным письмам Тургенева49.

В письме от 1 декабря 1856 года Толстой хвалил повесть Тургенева «Фауст» и выражал ему свое дружеское расположение.

Тургенев вполне оценил и то и другое. «Ваше сочувствие меня искренно и глубоко обрадовало», — писал он в ответном письме от 8 декабря по поводу отзыва Толстого о его «Фаусте». На выражение Толстым своего дружеского чувства к нему Тургенев в том же письме отозвался следующими словами: «Мне остается протянуть Вам руку через овраг, который уже давно превратился в едва заметную щель, да и о ней запоминать не будем — она этого не стоит».

писем, слишком твердо стоит на своих ногах, «чтобы сделаться чьим-нибудь последователем», Тургенев очень сомневался в прочности этого сближения. Свое мнение по этому вопросу он выразил в очень деликатной форме. «Вы, я вижу, — писал он в том же письме, — теперь очень сошлись с Дружининым — и находитесь под его влиянием. Дело хорошее — только смотрите, не объешьтесь и его».

Повидимому, Толстой в своем письме выражал недовольство редакцией «Современника», в чем Тургенев с ним соглашался.

«А что «Современник» в плохих руках, это несомненно», — писал он далее в своем ответе. (Руководили тогда «Современником» Панаев и Чернышевский; Некрасов был в то время за границей.)

Делился Толстой с Тургеневым и своим сожалением о том, что вступил в «коалицию», то есть заключил «обязательное соглашение» с редакцией «Современника» о печатании своих новых произведений исключительно в этом журнале; «коалиция» эта, по мнению Толстого, не заключала в себе ничего «величественного». И в этом Тургенев соглашался с Толстым.

Получение этого письма Тургенева Толстой отметил в своем дневнике под 20 декабря словами: «Получил милое письмо от Тургенева».

«Современника» и заключенным с нею «союзом». Особенно он нападал на Чернышевского за его «Очерки гоголевского периода русской литературы», в которых он, повторяя Дружинина, видел «фетишизм» в отношении автора к Белинскому и даже упрекал Чернышевского в том, что он преподносит своим читателям «тухлые яйца» вместо здоровой пищи.

В своем ответном письме Тургенев соглашался с тем, что «обязательное соглашение» с редакцией «Современника» имеет некоторые «неудобства», «но отступить теперь, — писал он, — было бы и нечестно, и неловко — даже смешно». Но Тургенев горячо встал на защиту статьи Чернышевского о Белинском и самого Белинского. Белинский, — писал Тургенев, — был человек, «который и радовался, и страдал, и жил в силу своих убеждений»; «в него за высказывание тех самых мыслей, которые стали теперь общими местами, со всех сторон бросали грязью, камнями, эпиграммами, доносами»; «он смертью избежал судьбы может быть очень горькой». Говоря о нападках Дружинина на Белинского за его резкую статью о Марлинском, Тургенев говорит, что вопрос здесь шел не о Марлинском: «дело шло о ниспровержении целого направления, ложного и пустого, дело шло об разрушении авторитета мнимой силы и величавости». И только благодаря статьям Белинского о Марлинском, Бенедиктове и других ложных авторитетах «мы пошли вперед»50.

Боясь, что это письмо раздражит Толстого, Тургенев в конце сделал оговорку, что письмо его «вышло как-то очень полемично». В действительности Тургенев писал Толстому о статье Дружинина очень сдержанно по сравнению с тем, что он писал о ней же другим. Так, Е. Я. Колбасину Тургенев 14 декабря писал о дружининской статье: «От нее веет холодом и беспристрастием. Такими искусно спеченными пирогами с «нетом» — никого не накормишь»51.

Но опасения Тургенева не оправдались: Толстому, напротив, понравилась искренность и горячность этого письма. «Получил сухое, но милое письмо от Тургенева», — записал он в дневнике 1 января 1857 года. («Сухое» — в отношении к нему, к Толстому.)

Наконец, в последнем письме к Толстому перед его отъездом за границу, написанном 3 (15) января 1857 года, Тургенев писал, что письма Толстого его «утешают», что в Толстом, «очевидно, происходит перемена — весьма хорошая». «Вы утихаете, светлеете и — главное, становитесь свободны от собственных воззрений и предрассудков», — писал Тургенев. И заканчивал письмо словами: «Ну, прощайте, милый Толстой. — Разрастайтесь в ширину, как Вы до сих пор в глубину росли — а мы со временем будем сидеть под Вашей тенью — да похваливать ее красоту и прохладу».

— в тот самый день, когда он с восторгом читал статьи Белинского о Пушкине. На это письмо Тургенев уже не успел ответить за отъездом Толстого за границу.

Своими наблюдениями над происходившей в Толстом моральной переменой Тургенев делился с другими своими корреспондентами. Так, Дружинину он писал 13 (25) января 1857 года: «Толстой мне пишет, что он собирается сюда ехать... По письмам его я вижу, что с ним совершаются самые благодатные перемены — и я радуюсь этому, «как нянька старая»52. О последнем перед отъездом письме Толстого Тургенев 12 (24) января писал Панаеву, что письмо это его «очень обрадовало»53.

Расположение Тургенева к Толстому, как к автору и как к человеку, доходило в то время до того, что в письме к Панаеву он поручал Толстому держать корректуру предназначавшейся для «Современника» и ранее не пропущенной цензурою его пьесы «Нахлебник», причем давал Толстому право делать «поправки и сокращения»54. Но это поручение Тургенева не могло быть исполнено, так как его письмо уже не застало Толстого в Петербурге.

X

Получая от Толстого письма с выражением его недовольства заключенным с редакцией «Современника» «обязательным соглашением», а также и самой редакцией «Современника», Тургенев счел нужным известить об этом Некрасова, находившегося в то время в Риме. Это письмо Тургенева к Некрасову, к сожалению, остается неизвестным. Вероятно, Тургенев написал его вполне охотно, так как и сам тяготился «коалицией» и был недоволен редакцией «Современника».

«Современнике» и боялся потерять его.

На письмо Тургенева Некрасов ответил 18 (30) декабря 1856 года55.

Письмо Некрасова написано в не свойственном его письмам тоне раздражения. По поводу недовольства Толстого направлением «Современника», о чем писал ему Тургенев, Некрасов пишет: «Какого нового направления он хочет? Есть ли другое — живое и честное, кроме обличения и протеста?.. человек в России».

С негодованием отвергает Некрасов подозрение Толстого в том, что «Современник» придерживается известного направления из-за денежных соображений, и заканчивает свое письмо вопросом: «Чем его [Толстого] удержать? Не удержит его покуда хоть то, что он — при обстоятельствах, доныне не изменившихся, — подписал наше условие? Заставить журнал дать ложное обещание публично — поступок нехороший».

Но Некрасов совершенно напрасно опасался, что Толстой может нарушить «обязательное соглашение» с «Современником» и перейти в журнал Дружинина. Толстой не только не помышлял об этом, но и на других участников соглашения старался воздействовать в смысле подбадривания их к работе для журнала. Так, 5 января 1857 года он делает приписку к письму Панаева к Островскому, присоединяясь к просьбе Панаева прислать теперь же в «Современник» свою новую комедию, и прибавляет: «Ежели ты не пришлешь ничего ко второй книжке, союз наш не только примет окончательно комический характер, но просто шлепнется во всех отношениях».

Сообщая Боткину, в то время близко к сердцу принимавшему дела «Современника», уже из Парижа 10 (22) февраля

1857 года, что «Тургенев ничего не пишет», Толстой прибавлял: «Пилить я его буду, но что выйдет из того, не знаю».

«союза», Толстой в то же время едва ли не больше всех других участников «обязательного соглашения» старался о наиболее добросовестном его выполнении как им самим, так и другими участниками.

XI

Отношения между Толстым и Чернышевским в последние месяцы 1856 и в январе 1857 годов сложились следующим образом.

Первое упоминание о Толстом, без обозначения его имени, было сделано Чернышевским в рукописи рецензии на стихотворения Огарева, появившейся в № 9 «Современника» за 1856 год.

Здесь Чернышевский писал, что «передовые люди» русской литературы пока еще не подняли ее выше тех идеалов, которые указываются в поэзии Огарева. «Некоторые из них, — писал далее Чернышевский, — мы могли бы назвать двоих: одного прозаика, другого поэта, — идут вперед, по всей вероятности поведут за собою и литературу; мы могли бы сказать, что по некоторым благородным и свежим качествам таланта можно еще не оставлять надежды на деятельность третьего... Но то, что будет, когда-то еще будет...»56.

Все это место не вошло в печатный текст рецензии Чернышевского, вероятно, потому, что он счел неудобным в таком смысле говорить о здравствовавших в то время писателях и притом ближайших сотрудниках того самого журнала, где должна была появиться его рецензия.

Ни один из трех упоминаемых Чернышевским писателей им не назван; однако раскрыть их имена не представляет трудности. Упоминаемый Чернышевским прозаик это, конечно, Тургенев, на которого Чернышевский возлагал большие надежды; поэт — без сомнения, Некрасов, к стихотворениям которого Чернышевский относился восторженно. Третий писатель — это, конечно, Толстой, так как характеристика этого писателя, данная здесь Чернышевским, совпадает с тою, какую он дал Толстому в особой статье, посвященной анализу его творчества и напечатанной вскоре после рецензии на стихотворения Огарева.

В ожидании приезда Толстого в Петербург Чернышевский 5 ноября 1856 года писал Некрасову: «На днях приедет Толстой и привезет «Юность» для первого № «Современника». Я побываю у него, — не знаю, успею ли получить над ним некоторую власть, — а это было бы хорошо и для него, и для «Современника»57.

Приехавши 7 ноября 1856 г. из Москвы в Петербург, Толстой продолжал относиться к Чернышевскому так же недружелюбно, как и раньше. Это недружелюбное отношение еще усилилось, когда Толстой узнал, что, уезжая за границу, Некрасов передал Чернышевскому свой голос в делах редакции «Современника» и что Чернышевский вместе с Панаевым является в отсутствие Некрасова редактором журнала. Д. Я. Колбасин 27 ноября 1856 года писал Тургеневу, что у Толстого «против Чернышевского озлобление адское и доверия ни на грош»58.

он писал Некрасову еще 2 июля 1856 года, и недоверием к Чернышевскому как к критику. В этом недоверии к Чернышевскому как к критику Толстой не был одинок: недоверие это разделяли с ним не только все представители эстетической школы, но также Панаев и Тургенев. Дружинин прямо обвинял Чернышевского в пропаганде «отрицания поэзии»59. Анненков тому же Тургеневу 16 ноября 1857 года писал о Чернышевском: «Он обладает хорошенькой женой, и это единственное изящество, которое, кажется, он понимает в свете»60.

Панаев в письме к Боткину от 28 сентября 1856 года, «умоляя» его закончить свою статью о стихотворениях Фета, прибавлял: «Чернышевский не может оценивать поэтическую сторону; вследствие этого его разборы о поэтах односторонни»61. Под «односторонностью» разборов Чернышевского Панаев разумел, очевидно, то, что Чернышевский в своих критических статьях главное внимание обращал на содержание и общественное значение литературных произведений, а не на их художественные достоинства.

Тургенев также считал, что Чернышевский «плохо понимает поэзию», но, по мнению Тургенева, «это еще не великая беда, критик не делает поэтов и не убивает их». Тургенев считал Чернышевского полезным писателем, так как он понимает «потребности действительной, современной жизни»62. Но в глазах

Толстого «плохое понимание поэзии» было для критика ничем не возместимым пороком.

Иногда и Некрасов склонялся к мнениям Тургенева и Панаева о Чернышевском. Так, получив от Чернышевского письмо с отзывом об очерке Н. Н. Толстого «Охота на Кавказе», как о «пустой и плохой вещи», Некрасов писал Тургеневу 10 (22) апреля 1857 года: «Чернышевский собственного носу лишен, что видно из глупейшего приговора, который сделал он рассказам об охоте на Кавказе Н. Толстого»63. Вместе с тем, однако, известно, что Некрасов имел полное доверие к Чернышевскому как одному из редакторов «Современника».

его «Юность», писал Некрасову: «Кстати о Толстом. По совести, «Юность» должна быть несколько хуже «Детства» и «Отрочества» — я сужу по первой половине, которую прочитал. Но все-таки вещь недурная... Я не имел еще случая сойтись с ним, но Боткин говорит, что он исправляется от своих недостатков и делается человеком порядочным. На днях я увижу его у Боткина, который по-прежнему благоволит ко мне, чему я рад... На этой неделе, увидевшись с Толстым, я напишу Вам еще письмо»64.

В том же письме Чернышевский сообщал Некрасову, что он написал «статейку» о Толстом и написал ее так, что статья эта «конечно, понравится ему, не слишком нарушая в то же время истину»65.

Статья Чернышевского, написанная по поводу отдельных изданий «Детства и Отрочества» и «Военных рассказов», появилась в декабрьском номере «Современника» за 1856 год. Эта статья не была беглой рецензией на новые книги; Чернышевский ставил своей задачей определить основные особенности «прекрасного таланта» Толстого.

«быстро развивается» и поэтому после следующего его произведения то, что можно сказать о нем теперь, «будет уже нуждаться в значительных пополнениях», Чернышевский утверждает, что талант Толстого «уже довольно блистателен для того, чтобы каждый период его развития заслуживал быть отмечен с величайшей внимательностью».

Перейдя к определению главных особенностей творчества Толстого на данный период времени, Чернышевский указывает их две: первая особенность — это тончайший и глубочайший психологический анализ. Определяя тот особенный характер психологического анализа, который свойственен именно Толстому, Чернышевский далее говорит:

«Внимание графа Толстого более всего обращено на то, как одни чувства и мысли развиваются из других; ему интересно наблюдать, как чувство, непосредственно возникающее из данного положения или впечатления, подчиняясь влиянию воспоминаний и силе сочетаний, представляемых воображением, переходит в другие чувства, снова возвращается к прежней исходной точке и опять и опять странствует, изменяясь по всей цепи воспоминаний; как мысль, рожденная первым ощущением, ведет к другим мыслям, увлекается дальше и дальше, сливает грезы с действительными ощущениями, мечты о будущем с рефлексиею о настоящем».

Кратко Чернышевский характеризует отмеченную им особенность таланта Толстого следующей формулой: Толстого всего более занимает «самый психический процесс, его формы, его законы, диалектика души, чтобы выразиться определительным термином».

Как превосходный образец такого глубочайшего раскрытия «диалектики души», Чернышевский выписывает целиком из «Севастополя в мае» описание предсмертных переживаний ротмистра Праскухина и далее дает от себя следующую оценку этому описанию: «Это изображение внутреннего монолога надобно без преувеличения назвать удивительным. Ни у кого другого из наших писателей не найдете вы психических сцен, подмеченных с этой точки зрения».

«диалектики души» следует считать Лермонтова; но и у него, как указывает Чернышевский, эта сторона психологического анализа «играет слишком второстепенную роль, обнаруживается редко».

Психологический анализ, по мнению Чернышевского, «есть едва ли не самое существенное из качеств, дающих силу творческому таланту».

Психологический анализ свойственен и другим крупным поэтам, но обыкновенно поэты анализируют одно «определенное неподвижное чувство» или, если и рисуют «драматические переходы одного чувства в другое, одной мысли в другую», то изображают только «два крайние звена этой цепи, только начало и конец психического процесса», а не тот «таинственный процесс, посредством которого вырабатывается мысль или чувство».

Не то мы видим у Толстого. Толстой «не ограничивается изображением результатов психического процесса: его интересует самый процесс, — и едва уловимые явления этой внутренней жизни, сменяющиеся одно другим с чрезвычайною быстротою или неистощимым разнообразием, мастерски изображаются графом Толстым».

Чернышевский уподобляет Толстого тем живописцам, которые «знамениты искусством улавливать мерцающее отражение луча на быстро катящихся волнах, трепетание света на шелестящих листьях, переливы его на изменчивых очертаниях облаков». «Нечто подобное, — говорит Чернышевский, — делает граф Толстой относительно таинственнейших движений психической жизни». «Из всех замечательных русских писателей он один мастер на это дело».

— не только в способности, врожденной от природы. «Только самостоятельною нравственною деятельностью развивается талант», — утверждает Чернышевский. Источник необычайной способности Толстого к раскрытию «диалектики души» его героев лежит в его «самоуглублении», в «стремлении к неутомимому наблюдению над самим собою». «Кто не изучил человека в самом себе, — уверенно заявляет Чернышевский, — никогда не достигнет глубокого знания людей»66. Именно самонаблюдение дало Толстому «прочную основу для изучения человеческой жизни вообще, для разгадывания характеров и пружин действия, борьбы страстей и впечатлений». Самонаблюдение «должно было чрезвычайно изострить вообще его наблюдательность, приучить его смотреть на людей проницательным взглядом».

«Знание человеческого сердца, способность раскрывать перед нами его тайны» есть, по мнению Чернышевского, «едва ли не самое прочное из всех прав на славу истинно замечательного писателя». В этом знании человеческого сердца — «основная сила» таланта Толстого; и что бы он ни написал впоследствии, «глубокое изучение человеческого сердца» будет неизменно составлять «очень высокое достоинство» его произведений.

Другую особенность творчества Толстого Чернышевский видит в «чистоте нравственного чувства», проникающей все его произведения. Эта «непосредственная, как бы сохранившаяся во всей непорочности от чистой поры юношества свежесть нравственного чувства придает поэзии особенную — трогательную и грациозную очаровательность». Именно от этого качества, говорит

Чернышевский, «во многом зависит прелесть рассказов графа Толстого».

Критик утверждает, что «без непорочности нравственного чувства» было бы невозможно «не только исполнить, но и задумать» такие повести, как «Детство» и «Отрочество». Точно так же и другое произведение Толстого — «Записки маркера» — «мог так поразительно и верно задумать и исполнить только талант, сохранивший первобытную чистоту».

«Эти две черты — глубокое знание тайн движений психической жизни и непосредственная чистота нравственного чувства» «останутся существенными чертами» таланта Толстого, «какие бы новые стороны ни выказались в нем при дальнейшем его развитии», — утверждает Чернышевский.

Далее Чернышевский высмеивает нелепые упреки Толстому со стороны критика «Отечественных записок» Дудышкина в том, что Толстой в своих произведениях не касается общественной жизни и не изображает женских характеров. Для опровержения последнего упрека Чернышевский ссылается на образ Лизы из «Двух гусаров». В противоположность Дудышкину Чернышевский утверждает, что Толстой «обладает истинным талантом», что «его произведения художественны», так как «в каждом из них очень полно осуществляется именно та идея, которую он хотел осуществить в этом произведении».

В заключение статьи Чернышевский высказывает следующее замечательное предвидение будущего развития дарования Толстого: «Этот талант принадлежит человеку молодому, с свежими жизненными силами, имеющему перед собою еще долгий путь — многое новое встретится ему на этом пути, много новых чувств будет еще волновать его грудь, многими новыми вопросами займется его мысль, — какая прекрасная надежда для нашей литературы, какие богатые новые материалы жизнь дает его поэзии! Мы предсказываем, что все, данное доныне графом Толстым нашей литературе, только залоги того, что совершит он впоследствии; но как богаты и прекрасны эти залоги!»67.

Выше уже были приведены слова Чернышевского в письме к Некрасову, что его статья о Толстом была написана так, чтобы она не слишком нарушала истину. Мы можем с полным правом утверждать, что статья Чернышевского о Толстом написана так, что она ни в чем не нарушает истину. Статья написана с такой силой убеждения, с таким воодушевлением, автор отнесся к взятой им на себя задаче с такой серьезностью, что не может быть и речи о какой-либо фальши или неискренности с его стороны. Нельзя не согласиться с мнением Н. М. Чернышевской, что «среди критических статей Чернышевского статья о Толстом должна быть поставлена на одно из первых мест»68.

Ни в дневнике, ни в письмах Толстого чтение статьи Чернышевского не отмечено; но не может быть никакого сомнения в том, что Чернышевский был прав, ожидая, что статья его понравится Толстому.

«Я страшно восприимчив к похвале и порицанью». Но на основании замечания не вполне расположенного к Толстому Е. Я. Колбасина мы должны в это самонаблюдение Толстого внести существенную поправку. 15 января 1857 г. Колбасин писал Тургеневу про Толстого: «Он, как я заметил, страшно любит похвалы, да дело в том, что каждую он потом подвергает критике, и так спокойно и строго, как будто разбирает прочитанную книгу»69. И Толстой, конечно, вполне разобрался в тех похвалах себе, какие он прочел в статье Чернышевского, и не мог не признать, что похвалы эти справедливы. Из этой статьи он увидел с полной очевидностью, что критик обличительного направления, последователь Белинского, несравненно глубже и тоньше понял сущность его дарования, чем критики эстетической школы.

Таким образом лед был сломлен; открылась возможность дружелюбного личного общения.

Первое свидание Толстого с Чернышевским после появления его статьи произошло в квартире Панаева 18 декабря 1856 года. «Чернышевский мил», — записал в этот день Толстой в своем дневнике.

За первой статьей Чернышевского о Толстом последовала небольшая вторая статья70, появившаяся в № 1 «Современника» за 1857 год. Эта статья, вызванная напечатанным в «Отечественных записках» рассказом Толстого «Утро помещика», написана в более сдержанном тоне, чем первая.

В самом начале статьи Чернышевский оговаривается, что в первой своей статье о Толстом он говорил «только о силах, которыми теперь располагает его дарование, почти совершенно не касаясь вопроса о содержании, на поэтическое развитие которого употребляются эти силы». А между тем, — говорит Чернышевский, — «вопрос о пафосе поэта, об идеях, дающих жизнь его произведениям, — вопрос первостепенной важности». Чернышевский и теперь не намерен касаться вопроса о содержании произведений Толстого, хотя и полагает, что было бы очень легко «определить границы» содержания до сих пор напечатанных его произведений. Не делает он этого потому, что считает такое определение преждевременным, потому что в лице Толстого мы имеем дело с «талантом молодым и свежим, до сих пор быстро развивающимся», что сказывается уже в том, что Толстой в каждом почти своем новом рассказе берет содержание «из новой сферы жизни».

«Утра помещика», Чернышевский отзывается об этом рассказе с величайшей похвалой, как о «дышащем правдою». В особую заслугу Толстому Чернышевский, как сказано выше, ставит то, что он замечательно верно изображает не только крестьянский быт, но и типичную крестьянскую психологию.

Эта вторая статья Чернышевского о Толстом дает возможность понять смысл сделанной им в письме к Некрасову оговорки о том, что первая его статья написана так, чтобы «не слишком нарушить истину». Первая статья ни в чем не нарушала истину, то есть не содержала в себе ничего неискреннего и фальшивого и выражала действительные мнения автора; но в ней было кое-что недосказано. Недосказано было мнение Чернышевского о содержании произведений Толстого, которое его не вполне удовлетворяло. Большое недовольство в Чернышевском вызвала только что появившаяся тогда «Юность». В то время как в письме к Некрасову Чернышевский отозвался о «Юности», как о вещи «недурной», преувеличенно резкий отзыв о том же произведении Толстого находим в его письме к Тургеневу от 7 января 1857 года. Здесь Чернышевский писал: «Толстой... будет писать пошлости и глупости, если не бросит своей манеры копаться в дрязгах и не перестанет быть мальчишкою по взгляду на жизнь... Прочитайте его «Юность» — Вы увидите, какой это вздор, какая это размазня (кроме трех-четырех глав) — вот и плоды аристарховских советов — аристархи в восторге от этого пустословия, в котором 9/10 пошлость, скука, бессмыслие, хвастовство бестолкового павлина своим хвостом, не прикрывающим его пошлой задницы, — именно потому и не прикрывающим, что павлин слишком кичливо распустил его. Жаль, а ведь есть некоторый талант у человека. Но — гибнет оттого, что усвоил себе пошлые понятия, которыми литературный кружок руководится при суждениях своих»71.

«Юности», но и с его первой статьей о Толстом, появившейся в печати всего за месяц до этого письма, объясняется отчасти полемической целью — предостеречь Тургенева от влияния «аристархов», то есть критиков эстетической школы, которые отсоветовали Тургеневу печатать его роман «Два поколения». К этому времени роман этот был уже уничтожен автором, о чем не знал Чернышевский, умолявший Тургенева в том же письме прислать свое произведение «для спасения «Современника».

Но если долю резкости в отзыве Чернышевского приписать его полемике против «аристархов», имевшей в данном случае и чисто практическую цель, то все-таки несомненно, что содержание «Юности» в целом не могло удовлетворить Чернышевского. Три-четыре главы, которые выделял Чернышевский в «Юности», это, конечно, последние главы повести, в которых изображены студенты-разночинцы. Об этих главах Чернышевский одобрительно отозвался в своей статье об «Утре помещика».

Через четыре дня после этого письма к Тургеневу, 11 января 1857 года, Чернышевский исполнил свое давнишнее намерение побывать у Толстого. Он поспешил это сделать ввиду уже намеченного отъезда Толстого из Петербурга (Толстой уехал на другой день).

Об этом единственном посещении его Чернышевским записано два устных воспоминания Толстого.

П. А. Сергеенко Толстой в 1905 году рассказывал, что познакомился с Чернышевским у Некрасова. «Курчавый, розовый, больше молчал. Однажды пришел ко мне и начал говорить самоуверенно, что «Записки маркера» — лучшее мое произведение, что в искусстве нужна идея...»72.

Гораздо более обстоятельный и подробный рассказ Толстого о свидании с Чернышевским был записан П. И. Бирюковым, вероятно, в том же 1905 году. Приводим его целиком73.

«Лев Николаевич помнит одно из немногих сношений своих с Чернышевским. Раз в Петербурге он готовился куда-то уезжать. Льву Николаевичу доложили, что его желает видеть господин Чернышевский. После приглашения, в комнату вошел человек с робким видом, который, сев на предложенный ему стул, сильно стесняясь, стал говорить о том, что вот у Льва Николаевича есть талант, уменье, но что он не знает, что нужно писать, что вот такая вещь, как «Записки маркера», это очень хорошо, надо продолжать писать в этом духе, т. е. обличительно. Воодушевляясь более и более, он прочел Льву Николаевичу целую лекцию об искусстве и затем удалился, и больше они уже не видались».

Воодушевленная защита Чернышевским идейного искусства произвела на Толстого сильное впечатление. Он, повидимому, только теперь как следует понял Чернышевского. В этот день он записал в своем дневнике: «Пришел Чернышевский, умен и горяч».

К сожалению, это была последняя встреча Толстого с Чернышевским. Толстой уехал за границу, а по возвращении бывал в Петербурге только наездами на несколько дней и с Чернышевским не виделся.

«Пылок и благороден, но туп», — записал Толстой о Кавелине через несколько строк после записи о Чернышевском. Между тем первое впечатление от Кавелина, полученное Толстым при первом знакомстве с ним, было иное. «Кавелин — прелестный ум и натура», — записал Толстой в дневнике 11 апреля 1856 года. Не исключена возможность того, что именно контраст между впечатлением от «умного» Чернышевского и от «тупого» Кавелина натолкнул Толстого на такое резкое изменение характеристики пользовавшегося в то время большой известностью К. Д. Кавелина.

XII

Отправив 24 сентября 1856 г. свою «Юность» на суд Дружинину, Толстой стал терпеливо дожидаться ответа, который он получил только 15 октября.

В своем письме от 6 октября 1856 года74 Дружинин начал свой отзыв о «Юности» с утверждения, что «ни один из теперешних писателей не может так схватить и очертить волнующийся и бестолковый период юности», как сделал это Толстой. «Поэзии в вашем труде бездна», — писал далее Дружинин. Он перечислил те главы, которые ему особенно понравились, после чего перешел к указанию недостатков повести. Некоторые главы, по мнению Дружинина, «сухи и длинны»; а главное, против чего восстает Дружинин, это — «чрезмерная тонкость анализа, которая может развиться в большой недостаток». Желая в образной форме выразить свою мысль, Дружинин иллюстрирует ее такой фразой: «Иногда вы готовы сказать: «у такого-то ляжки показывали, что он желает путешествовать по Индии».

Это замечание Дружинина показывает с полной ясностью, каким новаторством был для того времени тот углубленный психологический анализ, которым характеризовались все произведения Толстого. Обратим внимание также и на то, что Чернышевский, писавший о необыкновенном мастерстве Толстого в раскрытии «диалектики души», ни одним словом не говорил о чрезмерности психологического анализа Толстого.

«Обуздать эту наклонность вы должны, — наставлял далее Дружинин Толстого, — но гасить ее не надо ни за что на свете».

своего дарования, что именно «ни за что на свете» не согласился бы не только погасить, но и сколько-нибудь «обуздать» в себе эту наклонность.

Далее Дружинин переходит к языку «Юности». Он утверждает, что Толстой «сильно безграмотен», но безграмотностью двоякой: «иногда безграмотностью нововводителя и сильного таланта, переделывающего язык на свой лад и навсегда», иногда же «безграмотностью офицера, пишущего к товарищу и сидящего в каком-нибудь блиндаже». Как явствует из дальнейшего, под безграмотностью армейского офицера, признаки которой он усматривал в «Юности», Дружинин разумел просто необычные обороты речи и длинные периоды, которые он советовал дробить на два, на три, не жалея точек, а также вымарывать десятками частицы «что», «который», «это».

Общий итог всего своего разбора «Юности» Дружинин выразил в следующих словах: «Ею вы не сделали огромного шага в какую-нибудь новую сторону, но показали, что в вас есть и чего мы еще от вас дождемся»75.

В своем ответном письме Дружинину от 19 октября Толстой выражал намерение по приезде в Петербург исправить повесть по его указаниям. Но приехав в Петербург, Толстой занялся рассказами «Разжалованный» и «Утро помещика» и не сразу обратился к «Юности». Одно время у него была мысль выпустить свою повесть отдельной книгой, но затем это намерение было оставлено, и «Юность» была передана Панаеву для «Современника».

Панаев остался очень доволен новой повестью Толстого. «Панаев хвалит «Юность» очень. Приятно», — записал Толстой в дневнике 3 декабря. Отзыв Панаева о «Юности» был приятен Толстому потому, что хотя он и считал Панаева человеком легкомысленным, он видел в то же время, что Панаев «любил очень литературу»76.

«Юность» для исправления. Возвращая Толстому его повесть, Панаев в письме, приложенном к рукописи, писал: «Посылаю Вам Вашу «Юность».

Это вещь прекрасная — и если уж надо делать какие-нибудь замечания, то по моему мнению — местами надо немного посжать, поопределеннее сделать Дмитрия... да в ценсурном отношении смягчить последние главы — в таком виде, в каком они есть теперь, их не пропустят... Периоды, кажется, кое-где длинноваты и темноваты от длинноты, частое повторение одних слов, все это я заметил в рукописи и проч.; пожалуйста, Лев Николаевич, по мере исправлений присылайте ко мне тетради. Через несколько дней надо будет начать печатать»77.

На другой день после этого письма Панаев писал о «Юности» Тургеневу. Он сообщал, что возвратил рукопись Толстому «для исправления в языке». «Писать совсем не умеет, — жаловался Панаев на Толстого, — периоды у него в два аршина, мысль — прелесть, а в выражении ее часто путаница, и не потому, чтобы мысль в голове у него не была ясна, — нет, просто от неуменья выражаться».

«Юности». «Такой прелестнейшей автобиографии, я думаю, нет ни в какой литературе, — писал Панаев Тургеневу в том же письме. — Автор ее так и роется в себе, так, кажется, и боится упустить всякое свое внутреннее движение и выводит его на свет божий, обставляя его внешними мельчайшими подробностями и аксессуарами и воскрешая свое прошедшее со всеми подробностями в данную минуту. Все эти мелочи у него выходят не только не утомительны, а необходимы и поэтичны. А две сцены — впечатление весны, когда в деревне выставили двойные рамы — и на автора пахнуло весенним воздухом — и картина лунной летней ночи, когда он лег на ночь на балконе и ему не спится — это прелесть поэтическая!..»78.

10 декабря Толстой принялся за последний пересмотр всей «Юности» и окончил эту работу 22 декабря. Подбадривало его в работе то, что, как он узнал, не только Панаев, но и Боткин был «в восхищении от «Юности»» (дневник от 18 декабря). По словам Е. Я. Колбасина, Боткин говорил Толстому, что в «Юности» «каждая строчка написана на меди»79.

Первые главы «Юности», описывающие поездку в монастырь и исповедь, были еще до того, как Толстой окончил редактирование всей повести, отправлены редакцией «Современника» на просмотр в духовную цензуру и вернулись оттуда перемаранными. Толстой лично ездил объясняться с духовным цензором. Удалось ли ему отстоять свой текст, или цензор оказался непреклонным

— неизвестно. Надо думать, что один эпизод из поездки Николеньки в монастырь для исповеди был несомненно вычеркнут цензором. Он сохранился во второй редакции повести. Здесь рассказывается, что когда Николенька спросил у проходившего мимо монаха «с пушистыми, как пена, волосами», где пройти к духовнику, монах, указавши ему келью, после этого для чего-то высунул ему язык «и запрыгал дальше». Хотя Николенька и объяснил этот странный поступок монаха тем, что у него «верно, была очень глупая рожа», место это не могло быть пропущено тогдашней цензурой, на что, повидимому, указывает и то, что в окончательной редакции повести, напечатанной в «Современнике», в соответствующем месте проставлено многоточие. Если, кроме этого пропуска, духовным цензором были сделаны еще другие, то эти пропуски восстановлены быть не могут, так как рукопись окончательной редакции повести, за исключением нескольких листов, не сохранилась.

«Юности», в котором рассказывается о поступлении студента Семенова в рекруты. Толстой, всегда равнодушный к судьбе своих напечатанных произведений, не сохранил у себя ни оригинала, ни копии этой главы, и во всех прижизненных изданиях «Юность» печаталась с пропуском этого куска. Только после смерти Толстого, в 1911 году, не пропущенный цензурой в 1856 году конец XLIV главы «Юности» был напечатан по случайно попавшей в архив библиографа П. А. Ефремова копии.

XIII

Существуют три редакции повести «Юность».

Как сказано было ранее, работа над «Юностью» была начата Толстым еще в Симферополе 12 марта 1855 года и продолжалась в Севастополе до 13 апреля того же года. К этому времени, как записал Толстой в дневнике 14 апреля, была написана почти половина всей повести.

Сохранившаяся рукопись этой первой редакции «Юности»80 содержит шесть глав. Были ли написаны следующие главы, до нас не дошедшие, или работа прекратилась тогда на шестой главе — неизвестно81.

Действие первых глав повести происходит не в усадьбе, а в городе. Местом действия называется Москва. Повесть начинается, как и в окончательном тексте, с описания морального подъема, который пережил Николенька Иртеньев вместе с обновлением природы — наступлением весны. Работа над этой главой облегчалась для Толстого тем, что была весна, и он сам находился в состоянии морального подъема.

«Проталинки в палисаднике, на которых кое-где показывались ярко-зеленые иглы новой травы с желтыми стебельками; ручьи мутной воды, по которым вились прутики и кусочки чистой земли; пахучий воздух; весенние звуки — все говорило мне: ты мог бы быть лучше, мог бы быть счастливее! Чувство природы указывало мне почему-то на идеал добродетели и счастия. Мое прошедшее не совсем совпадало с ним, и грусть, которую я чувствовал, была почти раскаяние, но слившееся до того с сознанием будущности и убеждением в усовершенствовании, что это было не чувство раскаяния, а чувство сожаления и надежды, чувство юности».

Далее довольно бегло рассказываются эпизоды, в окончательной редакции развитые подробно; поездка в монастырь на вторую исповедь, подготовка к вступительным экзаменам в университет, самые экзамены, сближение с семейством Нехлюдова.

Обращает на себя внимание описание латинского экзамена в главе третьей («Экзамены»). Иртеньев идет на экзамен смело, зная, что он подготовлен не хуже других. Но стоило ему улыбнуться при ответе одного из студентов, который, как узнал Иртеньев впоследствии, жил у этого профессора, как профессор настроился против него недружелюбно и во все продолжение экзамена всячески придирался к нему. Николенька больно переживает оказанную ему несправедливость и испытывает «чувство оскорбленного самолюбия» и «унижения». Иртеньеву «хотелось обругать» профессора, он «думал в эту минуту: что, ежели вдруг ударить его книгой по носу и сказать: «дурак, свинья».

«Я не уважал больше ни науки, ни заведения, в которое поступаю, даже к самому себе потерял как-то уважение»82.

Вся эта сцена написана так живо, столько в нее вложено чувства, что трудно отрешиться от мысли, что что-нибудь подобное не происходило с самим автором при поступлении его в Казанский университет или, быть может, на одном из переходных экзаменов.

1 июля 1855 года Толстой набросал план всей повести, существенно отличный от того плана, по которому писалась «Юность» в окончательной редакции. План этот был осуществлен только в первых главах. Не были написаны многие главы, в которых Толстой предполагал рассказать о целом ряде событий своей прошлой жизни. Таковы, например, «Поездка в деревню, Чувство сострадания к мужикам», «Сенокос», «Франклиновский журнал» и др. Оканчиваться «Юность» по этому плану должна была тем, что Николенька, перейдя на второй курс университета, отдав дань светским удовольствиям и пережив «напущенную любовь», не выдерживает экзаменов, кутит, играет в карты, испытывает «стечение несчастий», после чего «опоминается» и уезжает в деревню «с планами составления философии и помещичества, которые в себе ничего не имеют, кроме тоски». Его «сбивают», и он поступает юнкером на военную службу.

Вновь обращение к работе над «Юностью» отмечено в дневнике под 25 июля, когда Толстой записал: «Вчера начал писать «Юность», но ленился. Написал только ½ листа». Затем 27 июля: «Ленился, написал только ½ листочка». После этого перерыв в работе до 12 августа, когда записано: «Дописал 1 главу «Юности». Весьма мало». И на следующий день: «Написал весьма мало, хотя и был в духе».

На этом записи о работе над «Юностью» в Севастополе прекращаются. Разумеется, боевая обстановка делала работу над художественным произведением невозможной.

«Юности»: глава I — «Выставляют окна» и глава II — «Постный обед»83.

Написанные в Севастополе главы «Юности» Толстой захватил с собой в Петербург.

Во время своего шестимесячного пребывания в Петербурге, с ноября 1855 года по май 1856 года, Толстой не дотрагивался до «Юности». И только с приездом в Ясную Поляну в мае 1856 года работа двинулась вперед, и то не сразу.

27 июня 1856 года началась работа над второй редакцией «Юности».

Условия, в которых находился Толстой в Ясной Поляне летом 1856 года, очень благоприятствовали работе именно над таким произведением, как «Юность». Остались далеко позади не только опасности севастопольской боевой жизни, но и шумный

успеха и это его расстраивало и волновало, — со второй половины июня 1856 года для него наступили месяцы спокойной жизни, чрезвычайно благоприятствовавшей его писательской работе. Все те главы повести, которые описывали усадебную жизнь Николеньки Иртеньева, лучше всего могли быть написаны именно в Ясной Поляне.

На общем характере «Юности» сказались те условия жизни, в которые вступил Толстой после пятилетнего пребывания на Кавказе, в Севастополе и в Петербурге. Он теперь наслаждался своей Ясной Поляной — ее полями, лугами, лесами, общением с близким ему крестьянским народом, и ему не хотелось пока затрагивать в своей повести больших и трудных вопросов жизни. Это заметно отразилось на характере новой редакции «Юности».

Первая глава второй редакции «Юности», написанная заново, была озаглавлена «Что я считаю началом юности?» С полной откровенностью рассказывает здесь Толстой о том состоянии морального подъема, который, по его позднейшим воспоминаниям, он пережил в возрасте около 15 лет. Со времени этого подъема Николенька и считает начало своей юности. В окончательной редакции повести автобиографический элемент этой главы, изложенный в восторженных выражениях, был почти совершенно устранен автором.

Заканчивается вторая редакция «Юности» указанием на новый моральный подъем, испытанный Николенькой после того, как он не выдержал переходных экзаменов на второй курс. Последняя глава второй редакции «Юности», в которой говорится об этом новом моральном подъеме, озаглавлена «Правила либеральные». Здесь рассказывается, что когда у Николеньки прошел первый период душевного упадка после провала на экзамене, он «решился вести правила исправления и Франклиновский журнал». Первым «правилом исправления» он записал следующее: «избегай всех отношений с людьми, которые выше тебя по положению — в них больше пороков». В этом-то признании большей порочности людей высшего круга и состояло одно из проявлений «либерализма» Николеньки Иртеньева.

За «правилами» следовало обещание Николеньки рассказать впоследствии, долго ли продолжался у него этот новый «моральный порыв», в чем он заключался и какое влияние имел на его дальнейшую жизнь. На этом заканчивалась вторая редакция «Юности».

Николеньки, финал второй редакции говорит о моральных переменах в его сознании, вызванных житейскими неудачами.

XIV

Третья, окончательная редакция «Юности», над которой Толстой работал с 27 августа по 24 сентября 1856 года, отличалась главным образом развитием характеров и положений, уже определившихся во второй редакции.

Главный герой произведения, как и в «Детстве» и «Отрочестве», — Николенька Иртеньев; но в отношении автора-рассказчика к этому образу заметно существенное отличие. В то время как в «Детстве» автор в самом задушевном тоне рассказывает о всех событиях детской жизни Николеньки, о его мыслях, чувствах и мечтах, находя для себя самого величайшую отраду в том, чтобы переноситься мыслью в душу ребенка и в свое далекое детство, в то время, как в «Отрочестве» с полным сочувствием и только изредка с юмором говорится об усложнившейся жизни мальчика в отроческие годы, его размышлениях и постигающих его неудачах, — в «Юности» отношение автора к своему герою двойственное. С одной стороны, в герое «Юности» мы видим отражение многих самых задушевных, самых дорогих автору мыслей, чувств и стремлений, с другой стороны, автор, очевидно, задается целью изобразить тип тщеславного молодого человека, аристократа, олицетворение comme il faut, — тип, к которому сам автор в период писания своей повести относится уже совершенно отрицательно.

Это двойственное отношение автора к своему герою проявляется уже в первых главах повести. Такая двойственность нисколько не нарушает реальности образа. Подобную двойственность чувствовал в себе несомненно и сам автор «Юности» в возрасте, соответствующем возрасту его героя.

История Николеньки в «Юности» — это история молодого человека с самыми благородными душевными качествами, но воспитанного в ложных предрассудках аристократического общества, от которых он освобождается к концу повести, благодаря размышлению и встречам с новыми товарищами не аристократами.

Николеньки под влиянием обновления природы. Вторая глава повести так и называется — «Весна». В тот «особенный период весны, который сильнее всего действует на душу человека», Николенька с необыкновенной силой чувствует, что «счастье и добродетель» — все это «легко и возможно», что нужно «скорей, скорей, сию же минуту, сделаться другим человеком и начать жить иначе».

Этому «голосу раскаяния и страстного желания совершенства» рассказчик (а в сущности говоря сам автор) придает особенно большое значение в ходе своего внутреннего развития. Устами своего героя Толстой, вспоминая все периоды своей жизни, протекшие со времени «туманной юности» до того дня, когда он писал свою повесть, восклицает: «Благой, отрадный голос, столько раз с тех пор в те грустные времена, когда душа молча покорялась власти жизненной лжи и разврата, вдруг смело восстававший против всякой неправды, злостно обличавший прошедшее, указывавший, заставляя любить ее, ясную точку настоящего и обещавший добро и счастие в будущем, — благой, отрадный голос! Неужели ты перестанешь звучать когда-нибудь?»

Практически этот моральный подъем у Николеньки выражается прежде всего в его попытке написать себе расписание обязанностей и занятий, «изложить на бумаге цель своей жизни» и составить правила, «по которым всегда уже, не отступая, действовать». Но даже этого ему не удается выполнить, и он с грустью думает: «Зачем все так прекрасно, ясно у меня в душе, и так безобразно выходит на бумаге и вообще в жизни, когда я хочу применять к ней что-нибудь из того, что думаю?»

Другим проявлением морального подъема Николеньки была исповедь, к которой он готовился с величайшей серьезностью и торжественностью. Но автор тут же вносит в характеристику Николеньки с его восторженным настроением маленький штришок, который сразу нарушает впечатление серьезности его настроения, внося в его духовный облик комическую черту. Прежде чем идти к духовнику, Николенька, посмотревшись в зеркало, зачесывает себе волосы кверху, что, по его наблюдению, придавало ему «задумчивый вид». Другой подобного же рода расхолаживающий штришок вводится автором в описание настроения Николеньки после второй исповеди. Николеньке, возвращающемуся на извозчике из монастыря, приходит в голову, что его духовник теперь «верно, думает, что такой прекрасной души молодого человека, как я, он никогда не встречал в жизни, да и не встретит, что даже и не бывает подобных».

В дальнейшем на протяжении всего хода действия повести, которое продолжается в течение целого года, Николенька уже не испытывает состояния морального подъема, которое вновь появляется у него только в самом конце повествования.

«Юности» находим прежде всего тех, которые уже знакомы нам по «Детству» и «Отрочеству»: отец, брат Володя, сестра Любочка, гувернантка Мими с дочерью

Катенькой, гувернер Сен-Тома, который почти никакой роли в повести не играет, друг Николеньки Дмитрий Нехлюдов, товарищ, Илинька Грап и некоторые другие. Но кроме этих лиц, уже известных по первым двум частям трилогии, в повести появляется целый ряд новых персонажей: вторая жена отца и ее семья, мать, тетка и сестра Нехлюдова84, университетские товарищи Николеньки и несколько эпизодически появляющихся лиц.

В следующих главах рассказывается, как Николенька, поступив в университет, чувствует себя выросшим в своих собственных глазах и в глазах своих семейных и делает необходимые визиты своим светским знакомым. Семейство князя Корнакова, которому Николенька одному из первых делает визит, изображается, как и в «Отрочестве», в ироническом свете. Когда старшая из княжен в отсутствие матери занимает Николеньку разговором, все пятеро ее младших сестер повторяют все ее движения и копируют всякое изменение выражения ее лица: она делает испуганное или печальное лицо — и сестры делают то же; она смеется — и сестры смеются.

Это единственное сатирическое изображение во всей повести. Во время работы над «Юностью» Толстой находился в таком душевном состоянии, когда ему хотелось следовать незадолго до этого записанному им правилу: «Всё то, на что нужно негодовать, лучше обходить». Этим объясняется незначительность сатирического элемента в «Юности».

Образ Нехлюдова, только намеченный в «Отрочестве», в «Юности» получает полную определенность. Толстой в своих замечаниях на «Биографию» П. И. Бирюкова писал, что материалом для изображения дружбы Николеньки Иртеньева с Дмитрием Нехлюдовым послужила ему его дружба в Казани с Д. А. Дьяковым. Следует заметить, однако, что в образе Нехлюдова совершенно явственно проступают некоторые черты брата Толстого Дмитрия Николаевича.

«Юностью» определял, как «переменчиво нежно-кроткий и способный на жестокость» (запись в дневнике от 9 декабря 1856 года). Таков и Дмитрий Нехлюдов. Далее — необычная любовь Нехлюдова к жившей у них в доме Любови Сергеевне воспроизводит в общих чертах привязанность Дмитрия Толстого к проживавшей в семье Толстых женщине, также носившей имя Любовь Сергеевна, причем Толстой в данном случае смягчил краски. В то время как в «Юности» Любовь Сергеевна только «очень нехороша собой», действительная Любовь Сергеевна, жившая у Толстых, как рассказывает Лев Николаевич в «Воспоминаниях», была «жалкое, кроткое, забитое существо», а во время своей предсмертной болезни была «не только жалка, но отвратительна». С этой-то несчастной Любовью Сергеевной и сблизился Д. Н. Толстой, проводил с ней время, читал ей вслух, нисколько не тяготясь ее болезнью и отталкивающей внешностью. В «Юности» рассказывается о подобном же отношении Нехлюдова к девушке, на которой он, несмотря на всю ее непривлекательность, даже собирался жениться.

От брата Дмитрия Толстой заимствовал и другую характерную черту Нехлюдова — его дружбу с оборванным, грязным, необразованным студентом Безобедовым, хуже которого «на вид не было студента во всем университете». Дмитрий Толстой так же, как рассказывает Лев Николаевич в «Воспоминаниях», «из всех товарищей выбрал жалкого, бедного, оборванного студента Полубояринова (которого наш приятель-шутник называл Полубезобедовым)». Даже некоторые мелкие черты внешности, как, например, судорожное подергивание шеей во время волнующего или раздражающего разговора, приписанные автором «Юности» Дмитрию Нехлюдову, были свойственны его брату Дмитрию Николаевичу.

Кроме Нехлюдова, в «Юности» еще один образ заимствован из ближайшего родственного окружения Толстого — это тетка Нехлюдова Софья Ивановна, немолодая женщина, рожденная для семейной жизни, но не вышедшая замуж и изливающая весь хранящийся в ее сердце запас любви «на некоторых избранных». Образ этот несомненно навеян Толстому личностью его любимой тетушки Т. А. Ергольской, как и значится в записной книжке Толстого85. Разумеется, Толстой и здесь не копировал в точности черты прототипов, но на основе их характерных черт создавал типические образы.

Отношение автора к своему герою и рассказчика к самому себе, во время пребывания его в университете, продолжает оставаться ироническим. Такие фразы, как: «Я старался выказать свой необыкновенный ум и оригинальность, к чему особенно я считал себя обязанным своим мундиром» (глава XXVI), или: «полагая, что я исполнял всё, что требовали от меня мой чин, воротник и пуговицы, что всем очень понравилось», и им подобные пестрят на страницах повести.

Временем и местом действия нескольких глав своей повести Толстой сделал весенний вечер в подмосковной местности Кунцево. Здесь происходит задушевный разговор Николеньки с

незадолго до этого, когда 23 мая 1856 года приезжал в Кунцево на дачу к Боткину. В этот день Толстой записал в дневнике: «В Кунцеве и дорогой до слез наслаждался природой». Рисуя этот пейзаж, Толстой одушевляет природу, как бы стремясь проникнуть в ее тайны, не видные нашему глазу. Так, вечером, перед дождем, картина, окружающей природы рисуется в следующих красках: «В воздухе было совершенно тихо и пахло свежестью; зелень деревьев, листьев и ржи была неподвижна и необыкновенно чиста и ярка. Казалось, каждый лист, каждая травка жили своей отдельной, полной и счастливой жизнью». Далее жизнь деревьев под дождем изображается следующим образом: «Что-то зашлепало по молодым клейким листьям берез, которые, неподвижно повесив свои кудрявые ветви, казалось, с наслаждением, выражающимся тем сильным запахом, которым они наполняли аллею, принимали на себя эти чистые прозрачные капли»86.

Проведя только один день на даче у Нехлюдова, Николенька с братом уезжает в свое Петровское. Толстой пользуется случаем вспомнить в задушевных выражениях, как он сам испытал на себе «ласку милого старого дома» при возвращении в Ясную Поляну после нескольких лет отсутствия (вероятно, в феврале 1854 года по приезде с Кавказа). С еще более отрадным чувством вспоминает Толстой свои юношеские мечтания о любви и счастье в летние лунные бессонные ночи, когда он сливался в одно с «таинственной, величавой природой», и свои искренние стремления к смутно сознаваемому им, туманному и неопределенному, но возвышенному и прекрасному идеалу. По силе и глубине чувства, по яркости художественных образов эта глава (которая так и называется «Юность») — одна из самых поэтических во всей повести, что было признано и самим автором, самым строгим судьей своих произведений, назвавшим конец этой главы «превосходным».

Естественно возникает вопрос: живя летом в деревне, как относился Николенька к тем крепостным крестьянам, которые своим напряженным трудом кормили его и его семейных? Сознавал ли он несправедливость своего положения?

На этот вопрос ответ дается в той же главе «Юность». Когда Николенька во время прогулки встречал крестьян или крестьянок на работах, несмотря на то, что «простой народ» «не существовал» для него, он «всегда испытывал бессознательно сильное смущение» и старался уйти незамеченным. Еще в ту пору своей жизни, не будучи владельцем имения, Николенька, хотя и смутно, но сильно чувствует всю несправедливость крепостного права.

XV

Нарисованные в «Юности» картины жизни, каких бы сфер они ни касались, носят строго реалистический характер. В частности, реализм этот проявляется в том, что автор нисколько не идеализирует семейной жизни описываемого им круга лиц, а, напротив, склоняется скорей к скептическому, даже пессимистическому взгляду на те семейные отношения, которые ему приходилось близко узнавать в той сфере жизни, где он вращался. Он говорит о частом в семейной жизни явлении, когда для посторонних в течение нескольких лет взаимные отношения членов той или другой семьи бывают скрыты «ложной завесой приличия», и только благодаря какому-нибудь случайному незначительному обстоятельству, спору по ничтожному поводу, «к удивлению присутствующих», «все истинные грубые отношения» между членами семьи «вылезают наружу»87. В другом месте герой «Юности» говорит даже, что он был «так несчастлив в жизни», что в тех браках, которые он наблюдал на своем веку, «никогда не видал... »88.

По всем главам повести разбросаны частные психологические наблюдения автора. Одна из глав, озаглавленная «Любовь», посвящена почти вся обобщению психологических наблюдений автора.

Во время работы над «Юностью» Толстого особенно занимал вопрос о значении физиономических признаков для определения характера. В его записной книжке 1856 года находим ряд записей на эту тему, как например: «Для меня важный физиономический признак — спина и, главное, связь ее с шеей; нигде столько не увидишь неуверенность в себе и подделку чувства»89. Или: «Крутая спина — признак страстности»90. Или еще: «Физиология морщин может быть очень верна и ясна»91. Такого рода физиономически-психологические наблюдения находим во всех редакциях «Юности». Из первой редакции повести мы узнаем, что извозчик, который возил Николеньку в монастырь, «со спины и затылка» казался ему «таким добрым». В окончательной редакции руки Дубкова описаны в следующих выражениях: «У Дубкова [был] тот сорт рук, на которых бывают перстни и которые принадлежат людям, склонным к ручным работам и любящим иметь красивые вещи»92.

Дружинин, как мы видели, советовал Толстому «обуздать» свою склонность к такого рода психологическим изысканиям, основанным на внешних портретных признаках. Едва ли, однако, Толстой, пересматривая «Юность», воспользовался этим советом Дружинина. Он слишком дорожил своим даром, который позволял ему мастерски раскрывать «диалектику души» своих героев, и в этом раскрытии пользовался всеми представлявшимися ему средствами, в том числе и своими физиономически-психологическими наблюдениями.

Вряд ли Толстой обратил большое внимание также и на другой совет Дружинина, к которому затем присоединился и Панаев: о сокращении периодов в некоторых главах «Юности». Периоды «в два аршина», так огорчавшие Панаева, остались и в окончательной редакции повести. Так, в главе XXXII («Юность») находим период в 128 слов с 9—10-ю подлежащими («Тогда всё получало — какого-то недоконченного счастия»); в главе XXXIX («Кутеж») встречаем период в 251 слово с 27-ю придаточными предложениями («Не помню, как и что следовало одно за другим — притворяясь в том же»); в главе XLII («Мачеха») — период в 114 слов с 14-ю придаточными предложениями («Часто, глядя на нее — по слабо освещенным комнатам»).

сложного душевного состояния или быстрой смены отдельных фактов, составлявших в своей совокупности одно явление.

XVI

Когда Толстой почти через 50 лет перечитал свою «Юность», некоторые главы этой повести дали ему повод обвинять себя в неискренности. В 1903 году в предисловии к своим «Воспоминаниям» Толстой писал, что, перечитав «Юность», он усмотрел в этой повести «желание выставить (ранее было написано: «себя в наилучшем свете»; затем исправлено) как хорошее и важное то, что я не считал тогда хорошим и важным — мое демократическое направление». В этих словах Толстой имел в виду четыре главы своей повести: главу XXXI («Comme il faut») и три последние главы: «Новые товарищи», «Зухин и Семенов» и «Я проваливаюсь».

Глава «Comme il faut» содержит классическую, нигде более не встречающуюся в нашей литературе характеристику этого понятия, служившего главным правилом поведения в светском обществе. Николенька уже видит всю пустоту, просто глупость этой основы оценки людей в аристократическом обществе.

В последних главах «Юности» рассказывается о встрече Николеньки с кружком студентов-разночинцев. Все студенты-разночинцы, во главе которых стоят Зухин и деклассированный дворянин Семенов, изображены в повести с привлекательной стороны.

Познакомившись со студентами-разночинцами, Иртеньев ясно увидел все преимущества их и в умственном и в нравственном отношениях перед ним и вообще перед студентами-аристократами. Иртеньев увидел в среде студентов-разночинцев истинно дружеские отношения всех членов кружка друг к другу; убедился в их широких умственных интересах и больших знаниях сравнительно с интересами и знаниями студентов-аристократов. Иртеньева привлекал даже буйный разгул его новых товарищей, выражавшийся в неистовых попойках и разгроме трактиров. Он сравнивал их бесшабашный разгул с тем кутежом у барона Радзивилла93, с жженным ромом и шампанским, в котором он принимал участие, и ясно видел, что там было только притворство веселья, здесь же была «сильная поэзия удальства».

Общение со студентами-разночинцами вызывает у Николеньки Иртеньева критическое отношение к себе самому. Сравнивая себя с этими студентами, Иртеньев задает себе вопрос: какими он обладает преимуществами, чтобы считать себя выше их? Он перечисляет все эти мнимые преимущества, которые составляли характерные признаки людей comme il tauf: знакомство с представителями аристократии, собственные дрожки, белоснежное белье, выхоленные ногти, — и у него появляется роковое сомнение: «Да уж не вздор ли все это?»94. Вопрос, так поставленный, заключал уже в себе определенный ответ: да, вздор, несомненный вздор.

Мало того. Иртеньев чувствовал себя даже виноватым перед своими новыми товарищами, — виноватым за свое материальное благосостояние, которого они не имеют. Он испытывал, следовательно, по отношению к этим бедным студентам чувство, похожее на то, которое он испытывал при случайных встречах с теми крестьянами, которые работали на него и на его семью.

Вот эти-то главы «Юности», при перечитывании их почти через 50 лет, вызвали со стороны Толстого упрек себе в неискренности.

В действительности отрицательное отношение к комильфотности установилось у Толстого еще задолго до начала работы над этими последними главами «Юности». Еще на Кавказе 16 октября 1853 года Толстой записал, что «так называемые порядочные люди» только потому, что их признают в своем кругу порядочными людьми, считают себя вправе смотреть на людей не своего круга сверху вниз и потому бездействуют, между тем как те, которые в аристократическом обществе не считаются порядочными людьми, трудятся; и как только «порядочные люди» выходят из своей сферы и входят в ту сферу, «где не ценятся условные достоинства порядочности», они сразу «падают гораздо ниже людей непорядочных, которые, не гордясь ничем, стараются приобретать хорошее»95.

«Юности».

Позднее, в год написания «Юности», в письме Толстого к его невесте В. В. Арсеньевой от 19 ноября 1856 года находим уже совершенно уничтожающий отзыв о людях comme il faut. Об этих людях Толстой отзывается здесь презрительно, говоря, что их так же много, «как собак»96.

Доказательством того, что в своем восхищении отчаянной удалью Зухина и Семенова Толстой был вполне искренен, служит то, что в своей критической оценке всех глав «Юности», которая была сделана Толстым по окончании работы над повестью только для одного себя, без всякой мысли о напечатании, относительно главы XLIV («Зухин и Семенов») им была сделана помета: «Содержание прелестно».

Далее, приняв во внимание настроение Толстого во время работы над «Юностью», его полемику с Некрасовым относительно Чернышевского, его высокое мнение о Дружинине как критике, которому и была послана на суд «Юность», нельзя не признать совершенно неправдоподобным предположение о том, будто бы Толстой в своей повести выставлял напоказ свой в действительности ему в то время не свойственный демократизм, чтобы понравиться кому-то (кому же? не эстету ли Дружинину, который был первым судьею произведения Толстого?).

Таким образом, приходится прийти к заключению, что самообвинение Толстого в неискренности по поводу последних глав «Юности», описывающих общение Николеньки Иртеньева со студентами-разночинцами, следует решительно отвергнуть.

«Юности» и взглянуть на последние главы повести исключительно с историко-литературной точки зрения, то следует отметить, что в повести Толстого впервые в русской литературе были даны образы активных разночинцев. Зухин и Семенов и их товарищи — предшественники поколения 60-х годов, разумеется, не в смысле определенного революционного миросозерцания, которого они не имели, а в смысле общего тяготения к демократизму и чрезвычайной активности натуры. Их буйный разгул — это только грубое проявление той молодой кипучей энергии, которая требовала выхода и, не находя разумной и полезной деятельности, выражалась в неистовом отчаянном удальстве. В иной обстановке эта энергия нашла бы себе иной, достойный выход. И замечательно, что моральное возрождение Иртеньева совершается не под влиянием его друга Нехлюдова, одинаково с ним стремящегося к нравственной жизни, а именно под влиянием бесшабашных студентов-разночинцев97.

Текст последней главы повести не оставляет в этом отношении ни малейшего сомнения. Здесь сказано определенно: «По вечерам на меня после общества Зухина и других товарищей находила мысль о том, что надо переменить что-то в своих убеждениях, что что-то в них не так и нехорошо».

Идея «Юности» — рост сознания молодого человека, понявшего все ничтожество того светского общества, к которому он принадлежал. В этой повести Толстой впервые затронул ту тему «воскресения», которая впоследствии составила содержание многих его произведений. Раньше подобное же прояснение сознания было изображено Толстым лишь в рассказе «Записки маркера», но там пробуждение сознания привело к невозможности продолжения жизни и к добровольной смерти героя. В противоположность герою «Записок маркера» герой «Юности» не приходит к отчаянию, а начинает новую жизнь, которой требует от него пережитый им «моральный порыв»98.

XVII

«Юность» в печатном тексте, как и во второй редакции, заканчивалась обещанием Николеньки рассказать «в следующей, более счастливой половине» о том, долго ли продолжался его новый «моральный порыв», в чем он заключался и какие «новые начала» положил его «моральному развитию». Толстой, следовательно, обещал читателям «Современника» написать вторую часть своей повести. В «Современнике» «Юность» так и появилась с подзаголовком: «Первая половина».

Как Толстой представлял себе содержание «второй половины» «Юности» — неясно. Сохранившиеся в его архиве два плана второй части «Юности»99 были написаны им еще во время работы над первой частью, что видно из того, что некоторые пункты первых глав плана составили содержание последних глав первой части. По своему содержанию оба плана второй половины «Юности» не соответствуют заключительным частям первой половины, где автором было обещано рассказать читателям во второй части о результатах испытанного Николенькой морального подъема, на что в планах нет никакого намека.

«Юности» лишь 9 июня того же года.

«Юность» и после своего появления в печати продолжала привлекать внимание сотрудников «Современника» и вызывать с их стороны разнообразные отклики.

Сдержанно отозвался о «Юности» Е. Я. Колбасин в письме к Тургеневу от 15 января 1857 года. «Юность» — превосходная вещь, — писал Колбасин, — но, по-моему, есть жидковатые страницы, и сколько великолепны мужские характеры, столько слабы женские»100.

Восторженный отзыв о «Юности» дал Анненков в письме к тому же Тургеневу от 25 января 1857 года. «Юность» Толстого, — писал Анненков, — восхищает здесь всех, но с одной общей оговоркой — несколько растянуто и менее поэзии, и свежести, чем в первых частях. По мне, однакож, просто изумительно, как много мыслил этот человек о нравственности, добре и истине — и с каких ранних пор. В анализе противуположных им явлений он иногда совершенно теряет лицо из вида, и описания его делаются просто выкладками, моральными диференциалами и интегралами, уравнениями и т. п. Но все это превосходно — и поясняется его собственным лицом»101.

Боткин в письме к Толстому, написанном в январе 1857 года, дал более сдержанный отзыв по сравнению с тем, который он, по словам Колбасина, высказывал Толстому в личной беседе. Письмо Боткина не сохранилось, но о характере его отзыва можно судить по ответному письму Толстого от 20 января. В этом письме Толстой писал Боткину: «Благодарствуйте за ваш суд о «Юности». Он мне очень, очень приятен, потому что, не обескураживая меня, приходится как раз по тому, что я сам думал, — мелко».

В печати «Юность» при своем появлении вызвала только три отзыва.

Анонимный критик журнала «Сын отечества»102 находил, что рассказ Толстого «вышел немножко длинен, немножко скучен и местами не занимателен». По мнению критика, если бы из рассказа выкинуть глав десять или даже больше, то он «выиграл бы и в сжатом виде произвел бы гораздо сильнее впечатление». При этом, однако, критик отмечал и ряд достоинств повести, состоящих, по его мнению, в верности описания умственного развития героя, в прекрасных портретах студентов, брата Володи, соседки, в превосходных пейзажах весны, летней ночи («картина одной летней ночи до того хороша, что от нее трудно оторваться»), в замечательных эпизодах, как картина кутежа, приготовление к экзаменам «бедных, но добрых и умных студентов», изображение отношения мачехи к отцу.

Критик «Петербургских ведомостей» П. Е. Басистов103 уже ничего не находил в «Юности» заслуживающим внимания. В повести Толстого критик усматривал не что иное, как «убийственную холодность и даже сухость», и не нашел «ничего, кроме пошленьких стремлений и маленьких замашек». По словам критика, в повести не отведено ни малейшего места «тем неразгаданным, темным силам, тем непонятным, но благородным стремлениям, которых неугомонное брожение составляет вечный характер и все очарование юношеского возраста». Представлять героя «Юности», «как тип русских юношей, значит клеветать и на общество и на самый возраст юности». «Впрочем, — тут же оговаривается критик, — может быть, граф Толстой вовсе и не думал представлять в своей «Юности» тип русского студента», и может быть, в следующей части повести в герое пробудятся «дремлющие теперь благородные силы души».

Мы видим, что ни тот, ни другой критик совершенно не поняли основной идеи замечательного произведения Толстого.

«Юности» Константин Аксаков. Говоря об «анализе самого себя», как об одном из свойств таланта Толстого, К. Аксаков находил, что в «Юности» «этот анализ принимает характер исповеди, беспощадного обличения всего, что копошится в душе человека. Это самообличение является бодрым и решительным, в нем нет ни колебания, ни невольной попытки извинить свои внутренние движения... Внутренний анализ Тургенева имеет в себе нечто болезненное и слабое, неопределенное, тогда как анализ гр. Толстого бодр и неумолим»104.

XVIII

Новый 1857 год Толстой встретил у своего приятеля А. Д. Столыпина, «слушая прелестнейший в мире трио Бетховенский»105.

Музыка занимала важное место в жизни Толстого в последние месяцы 1856 года в Петербурге. Он часто посещал итальянскую оперу, где слушал «Гугенотов» Мейербера, которые ему не понравились так же, как и «Итальянка в Алжире» Россини; зато он восхищался другой оперой того же композитора «Граф Ори» (записи в дневнике: «отлично», «чудо»). «Очень поэтической вещью» нашел Толстой и «Дон-Жуана» Моцарта. Любопытно, что в это же время у Толстого начинает складываться критическое отношение к опере, как к виду музыкального искусства, удержавшееся в нем на всю жизнь. «Опера — ложный род, — записывает он 1 декабря, — ибо оскорбляет драматическое чувство изящного»106.

Кроме опер, Толстой слушал «чудную» симфонию Гайдна (какую именно — неизвестно), «отличную» «Тишь на море» Мендельсона. Но особенно восторгался Толстой Бетховеном, которого слушал на музыкальных вечерах у А. Д. Столыпина и А. М. Тургенева. «Вчера я был у О. Тургеневой, — писал Толстой В. В. Арсеньевой 27 ноября, — и слышал там Бетховенское трио, которое до сих пор у меня в ушах. Восхитительно».

Вместе с Толстым принимал участие в устройстве музыкальных вечеров Боткин, который 22 января 1857 года писал своей сестре М. П. Боткиной: «Мы с ним [с Толстым] очень сошлись, и даже вкусы наши оказались одинаковыми, устраивали с ним музыкальные вечера и вдоволь наслушались Бетховена...»107. Тургеневу Боткин писал 3 января 1857 года, что Толстой «просто упивается» Бетховеном108.

Усиленное влечение к музыке вызывалось в то время у Толстого двумя причинами: высоким моральным подъемом — с одной стороны, и его чувством к В. В. Арсеньевой, которое в то время достигло своего апогея — с другой. Когда же последовал разрыв, музыка помогала ему легче преодолевать то тяжелое настроение, которое вызвал в нем этот разрыв.

29 декабря Толстой получил большое письмо от Валерии Владимировны.

она вовсе не желала прекращать с ним переписку, а надеялась раззадорить его своим искусственно холодным письмом. Теперь она возобновила переписку, сославшись на то, что ей нужны были ноты для игры на рояле, и прося достать ей эти ноты.

Это возобновление переписки было очень неприятно Толстому. Он чувствовал и оскорбление, и досаду на самого себя за «жар души, растраченный в пустыне». Он был глубоко потрясен всем пережитым. «Нервы мои убиты до сих пор», — записал он в дневнике в день получения письма от Валерии Владимировны. Письмо это было для него лишним напоминанием о том, о чем ему хотелось забыть на всю жизнь. Ему хотелось совершенно вычеркнуть из своей памяти эту столь дорого обошедшуюся ему попытку устройства своего личного счастья109.

В первый день нового 1857 года Толстой ответил на письмо В. В. Арсеньевой. Стараясь писать так, чтобы ничем не обидеть ее и вместе с тем сделать для нее менее чувствительным разрыв, он старался самого себя представить в самом непривлекательном виде. Он писал, что «ужасно гадок и груб был и, главное, мелок» в своих отношениях к девушке; писал, что хотя одиночество для него тяжело, но сближение с людьми невозможно. «Я сам дурен, а привык быть требователен».

Письмо это Толстой вымучил из себя насильно. На другой день он писал брату: «Отношения мои с гостями далеко».

А между тем жажда женской любви попрежнему продолжала томить его. Он с большой охотой посещает А. М. Тургенева, дочь которого Ольга Александровна (к которой был очень расположен также и ее однофамилец И. С. Тургенев) ему очень нравилась.

XIX

Последние дни 1856-го и первые дни 1857 года Толстой переживал состояние особенно большого умственного и нравственного подъема. Подъем этот подтверждается как дневником и письмами самого Толстого, так и письмами близких к нему лиц.

Так, Дружинин 26 декабря 1856 года писал Тургеневу: «Лев Толстой, говоря без всякого пристрастия, становится превосходным литератором, умнея и образовываясь с каждым часом. Уж он понимает «Лира» и пил за здоровье Шекспира, читает Илиаду, а для того чтобы понять все наше литературное движение, собирается перечитать все статьи Белинского. Например, он свирепо читает «Антигону» Софокла в переводе Водовозова и понимает ее всю»...110

Возможно, что Дружинин не вполне точно передал отношение Толстого к драме Шекспира «Король Лир». По крайней мере в дневнике Толстого под 11 декабря 1856 года сказано, что чтение «Короля Лира» «мало подействовало» на него.

«Дочел «Генриха IV». Нет!». Лаконичность и категоричность этого отзыва указывают, повидимому, на то, что Толстой принялся за чтение этой драмы Шекспира под влиянием уговоров со стороны приятелей (особенно, надо думать, Дружинина) и чтение это разочаровало его.

Но несомненно, что когда в последних числах декабря 1856 года Толстой вновь взялся за перечитывание Шекспира, отношение его к Шекспиру было иное, чем прежде. Это видно из не дошедшего до нас письма Толстого к Тургеневу от 21 декабря 1856 г., в ответ на которое Тургенев между прочим писал: «Знакомство Ваше с Шекспиром — или говоря правильнее — приближение Ваше к нему — меня радует»111. По контексту письма Тургенева можно допустить, что Толстой писал ему именно о «Короле Лире».

Боткин не только, как Дружинин, видел напряженные умственные искания Толстого, но и тот моральный подъем, который происходил в нем в то время. «Теперь настал для него период Lehr-Jahre, и он весь исполнен жажды знания и учения, — писал Боткин Тургеневу 3 января 1857 года. — Ты удивился бы, сколько цепкости и твердости в этом уме и сколько идеальности в душе его. Великий нравственный процесс происходит в нем, и он все больше и больше возвращается к основным началам своей природы, которые в прошлом году так затемнены были разными житейскими дрязгами прежнего кружка и прежней колеи жизни»112.

Весь поглощенный происходившей в нем напряженной работой, Толстой приходит к выводу, что «истина в движеньи — только»113.

Только теперь приступает Толстой к выполнению того совета, который Дружинин давал ему еще в письме от 5 октября 1856 года — «ознакомиться с ходом журналистики» и для того прочесть основные статьи Белинского. Вероятно, Дружинин и устно повторял Толстому этот совет, — тем более после двух своих статей, посвященных выяснению отношения к Белинскому.

«Утром читал Белинского, и он начинает мне нравиться». Статья, которую читал Толстой в этот день, им не названа. Быть может, это была статья о Марлинском, о которой Тургенев писал ему в письме от 16 (28) декабря 1856 года. По крайней мере в 1907 году

Толстой говорил, что он читал Белинского для того, чтобы «с Тургеневым мог говорить про него»114.

На следующий день, 3 января, Толстой прочел одну из статей Белинского о Пушкине, которую нашел «прелестной». Запись следующего дня, 4 января, говорит уже о восторженном отношении к Белинскому. «Статья о Пушкине — чудо, — пишет Толстой. — Я только теперь понял Пушкина». Повидимому, здесь говорится уже о другой статье Белинского о Пушкине, а не о той, которая отмечена в записи предыдущего дня. Какие именно из восьми статей Белинского о Пушкине читал Толстой, остается неизвестным.

Необходимо отметить, что чтение Белинского вызвало в Толстом не только умственный, но и моральный подъем. Далее в записи того же числа читаем: «Обедал у Боткина с одним Панаевым, он читал мне Пушкина, я пошел в комнату Боткина и там написал письмо Тургеневу, потом сел на диван и зарыдал беспричинными, но блаженными, поэтическими слезами. Я решительно счастлив все это время. Упиваюсь быстротой морального движенья вперед и вперед».

Чтение Белинского продолжалось и после 4 января, хотя в дневнике это позднейшее чтение не было отмечено. Это видно из письма к Тургеневу от 15 января 1857 года его постоянного петербургского корреспондента — литератора Е. Я. Колбасина. В этом письме Колбасин писал, что, зайдя к Толстому «дней десять тому назад» (в действительности Колбасин, как это записано в дневнике Толстого, был у него 8 января), он увидел, что перед Толстым лежат статьи Белинского о Пушкине. «По поводу этого, — писал далее Колбасин, — завязался между нами разговор, и боже! какая славная перемена. Самолюбивый и упрямый оригинал растаял, говоря о Белинском, торжественно сознался, что он армейский офицер, дикарь, что Вы задели его страшно своею — по его выражению — «непростительною для литератора громадностью сведений» и т. д.»

«Он восхитил меня и порадовал, я подивился этой крепкой натуре, которая ничего не хочет принять на слово и все добывает посредством собственной критики. В добрый час, благословите этого сильного и развивающегося человека»115.

В то же время отношение Толстого к «бесценному триумвирату» начинает колебаться.

Он попрежнему часто видится с членами «триумвирата». Переведя сказочку Андерсена «Новое платье короля», он

1 января 1857 года читает свой перевод вслух за обедом у Боткина. Перевод не понравился, и Толстой, по всей вероятности, уничтожил рукопись. 6 января, после обеда у Боткина, Толстой записывает в дневнике: «Я больше и больше люблю их». Но еще 2 января Толстой писал брату Сергею Николаевичу: «Хотя я душевно люблю этих литературных друзей: Боткина, Анненкова и Дружинина, но все умные разговоры уже становятся скучны мне, хотя и были истинно полезны для меня».

«триумвирата», А. В. Дружинина, то Толстой неожиданно для самого себя чувствует в это время не только охлаждение к нему, но даже отчуждение от него. «Удивительно, что мне с ним тяжело с глазу на глаз», — записывает Толстой 8 января про свои отношения с Дружининым. И эту неожиданно для него появившуюся тяжесть в отношениях с Дружининым Толстой даже не скрывал от посторонних. Е. Я. Колбасин в том же письме к Тургеневу от 15 января писал, что в разговоре с ним Толстой «сознался, что ему тяжело оставаться с Дружининым с глазу на глаз»; хотя он и хороший человек, но он «не может ему прямо смотреть в глаза». Об охлаждении Толстого к Дружинину узнал и член «триумвирата» Анненков, который, по словам Колбасина в том же письме, торжествовал по поводу того, что Толстой «вырван наконец из когтей чернокнижника».

Таким образом, предвидение Тургенева сбылось: Толстой «объелся» Дружинина, вероятно, даже раньше, чем этого ожидал Тургенев.

Надо полагать, что неловкость, которую испытывал Толстой в то время в личных отношениях с Дружининым, проистекала из того, что он не мог быть с ним вполне откровенен. Разобравшись как следует в теории «чистого искусства», которую так неустанно проповедовал Дружинин, придававший этому вопросу первостепенную важность, Толстой совершенно отошел от этой теории, хотя и продолжал страстно любить искусство в его наиболее совершенных произведениях. Но Толстой, вероятно, не высказывал Дружинину прямо своего несогласия с его взглядами, отчасти не желая огорчать его своим несогласием, отчасти не надеясь на полное понимание своих взглядов со стороны Дружинина — тем более, что Дружинин, думавший о себе высоко и не отличавшийся проницательностью, вероятно, считал Толстого своим полным единомышленником, как считал он своим единомышленником Панаева, в чем он, по словам самого Панаева, жестоко ошибался116.

Такая неоткровенность — особенно в самом близком для него в то время деле искусства — была совсем не в характере Толстого.

Он в письме к Островскому (от 29 января 1857 года) высказал совершенно откровенно свое мнение как о достоинствах, так и о недостатках его новой пьесы «Доходное место», несмотря на то, что ему было известно, какого высокого мнения держался о своих пьесах сам Островский. Кроме того, слишком пылкое чувство дружбы, которое выказывал Толстой к Дружинину заочно летом 1856 года, при близком личном знакомстве сменилось разочарованием, и это также приводило Толстого к неполной откровенности в его отношениях с своим бывшим воображаемым другом.

— основание Литературного фонда. Начиная с 1856 года, Дружинин усердно пропагандировал мысль об основании Литературного фонда. В 1857 году он поместил в «Библиотеке для чтения» большую статью «Несколько предположений по устройству русского Литературного фонда для пособия нуждающимся лицам ученого и литературного круга»117.

2 января 1857 года Толстой вместе с Дружининым и Анненковым писал проект устава Литературного фонда118.

XX

По окончании работы над «Юностью» Толстой некоторое время не начинал никакого другого произведения. Ни одна из намеченных им тем и ни одно из начатых произведений не захватили его настолько, чтобы он мог отдаться работе над ними. Случайная встреча положила конец этой тягостной для Толстого бездеятельности.

5 января 1857 года Толстой познакомился с историком музыки, автором биографических работ о Моцарте и Бетховене, А. Д. Улыбышевым. Вечером того же дня он был в увеселительном заведении, носившем название «танцкласс»119. Здесь он услышал скрипача, поразившего его вдохновенностью своей игры. Это был немец Георг Кизеветтер, приехавший в Петербург из Ганновера в 1848 году. Он поступил на службу в императорские театры, но не удержался на этой службе — был удален за пьянство120. Теперь это был спившийся, неряшливо одетый, изможденный человек; но когда он начинал играть, в лице его загорался огонь вдохновения, он забывал себя самого, всех окружающих и весь мир и жил только в звуках.

Невольно Толстому напрашивался контраст между пользующимся почетом и материальным достатком, спокойным, уравновешенным историком искусства Улыбышевым и несчастным, презренным, голодным артистом, промышлявшим случайным заработком. Толстой заинтересовался Кизеветтером и от него самого или от окружающих узнал историю его жизни121.

«Альберт» Делесов, думал как-нибудь помочь Кизеветтеру — одеть его и пристроить к какому-нибудь месту.

Уже через два дня после первой встречи с Кизеветтером Толстой записывает в дневнике: «История Кизеветтера подмывает меня». На другой день, 8 января, утром Кизеветтер пришел к Толстому на квартиру. Повидимому, тогда же Толстой пригласил его прийти к нему еще раз вечером того же дня. Своей скрипки у Кизеветтера не было, и Толстой где-то достал для него скрипку. Вечером Кизеветтер пришел вторично и «играл прелестно», как записано у Толстого в дневнике. «Он умен, гениален и здрав. Он гениальный юродивый» — такими словами характеризует Толстой Кизеветтера в этой записи.

На следующий день Толстой «начал писать с удовольствием». Повидимому, это и был первый (несохранившийся) набросок «истории Кизеветтера».

10 января Кизеветтер вновь явился к Толстому, но совершенно пьяный и потому «играл плохо». Толстой уложил его спать, а сам уехал. Вернувшись, он увидел Кизеветтера спящим, похожим на труп. Проспавшись, вечером Кизеветтер опять играл, и Толстой был глубоко

Этими четырьмя встречами ограничилось знакомство Толстого с талантливым артистом, вдохновившим его на создание повести, над которой он работал более года.

Главной целью, с какой Толстой в ноябре 1856 года приехал в Петербург, было желание «испытать себя», проверить свое чувство к В. В. Арсеньевой. Эта задача была выполнена. Толстой вполне убедился не только в непрочности своего чувства, но и в том, что, как писал он тетушке Ергольской 14 января 1857 года, «он никогда не имел и никогда не будет иметь к В. ни малейшего чувства истинной любви» (перевод с французского).

Вторая цель поездки Толстого в Петербург была — устройство своих литературных дел. И эта цель была достигнута. «Юность» была отдана в «Современник», два рассказа — в другие журналы.

Служба теперь уже не связывала Толстого: 26 ноября 1856 года он был «за болезнью» уволен от военной службы в чине поручика артиллерии. От своих новых литературных друзей Толстой получил все то, что они могли ему дать. Теперь уже ничто не привязывало его больше к Петербургу, и он стал подумывать об отъезде.

который в 1855 году вновь поступил на военную службу и находился в той самой станице Старогладковской, в которой и сам Толстой прожил больше двух лет и с которой у него были связаны самые приятные воспоминания. Но это намерение было скоро оставлено, и Толстой решил отправиться за границу, предварительно заехав на несколько дней в Москву для свидания с сестрой.

10 января 1857 года Толстой после долгих хлопот получил заграничный паспорт и через два дня, 12 января, в 9 часов утра выехал из Петербурга в Москву.

XXI

Толстой до старости любил передвижение во всех его формах — не только потому, что всякое передвижение доставляло ему материал для наблюдения и возможность общения с разными людьми, что́ его всегда очень интересовало, но и потому, что при всяком путешествии — пешком, верхом, в экипаже, по железной дороге — у него гораздо интенсивнее работала мысль. «Думается дорогой несвязно, но живо», — писал он в «Юности»122. Толстой полагал, что путешествие потому так привлекательно, что движение есть эмблема всей жизни.

По дороге из Петербурга в Москву Толстой перебрал в своей памяти и перечислил в дневнике все начатые им работы и все задуманные сюжеты художественных произведений. Их оказалось семь. В числе них — начатые «Отъезжее поле», «Беглец», вторая часть «Юности», комедия и «Пропащий». Далее задуманные:

«Казак» — сюжет, который рисовался Толстому в то время отдельно от «Беглеца» и главным героем которого должен был быть дядя Епишка, и еще замысел, к исполнению которого Толстой не приступил: «роман женщины — «тогда орехи, когда зубов у белки нет». Любит и чувствует себя вправе тогда, когда уже дает слишком мало».

«Пропащего» — так называет он теперь задуманную им повесть на сюжет «истории Кизеветтера». Он записывает в дневнике основную мысль задуманного произведения: показать, что этот спившийся артист, имеющий «дар огромный», — «царь и велик», и наряду с этим образом дать другой — человека, презирающего артиста за его падение. Этому человеку третий задуманный персонаж — «русский добросовестный художник» — говорит: «Он сгорел, а ты не сгоришь».

13 января Толстой приехал в Москву и на другой же день отправился с визитом к Аксаковым. Аксаковы, как записал Толстой в дневнике, были ему рады, но побеседовав с ними, он пришел к заключению, что они «тупы и самолюбивы».

В этот же день, 14 января, Толстой пишет В. В. Арсеньевой ответ на ее второе после разрыва письмо, в котором она спрашивала о причине перемены его отношения к ней. Повидимому, из ее письма Толстой убедился в том, что она очень дорожит своими отношениями к нему, любит его и желала бы любви с его стороны. Но Толстой, столько перемучившийся из-за своих отношений к этой девушке, был теперь, как писал он в тот же день тетушке Ергольской, «более чем равнодушен» к ней. В своем ответе В. В. Арсеньевой, оговорившись, что никогда ни к одной женщине у него «сердце не лежало и не лежит» так, как к ней, он совершенно откровенно признается: «Я не в состоянии дать вам того же чувства, которое ваша хорошая натура готова дать мне». Стараясь сделать разрыв наименее чувствительным для девушки, Толстой уверяет ее, что «в смысле сердца» он не стоит ее ногтя и сделал бы ее несчастье. Вместе с тем, чтобы еще более затушевать свои настоящие отношения к ней, он дает барышне свой парижский адрес и просит писать ему, прибавляя, что в случае получения от нее письма «он будет счастлив и спокоен».

В то же время он продолжал томиться отсутствием женского общества. Чтобы восполнить этот недостаток, он начинает ездить в свет. На одном из балов он видит «много хорошеньких женщин». На другом бале его внимание привлекает замужняя женщина, баронесса Елизавета Ивановна Менгден, бывшая старше его на шесть лет. «Менгден замечательная женщина», — записывает он 25 января. Уже по дороге в Париж, он вспоминает в дневнике, что три дня назад провел вечер у Менгден, и ему было «ужасно приятно». Затем 3 февраля, тоже еще в дороге, Толстой записывает, что ему хочется написать Е. И. Менгден письмо и затем прибавляет: «Она прелесть. И какие могут быть отрадные отношения. Отчего с сестрой я не нахожу такого наслаждения?» И как разгадку своих «отрадных отношений» к этой далекой ему женщине, Толстой далее высказывает предположение: «Может, вся прелесть состоит в том, чтобы стоять на пороге любви», — то есть не допускать никаких физических проявлений чувства.

О поэтическом увлечении Толстого Е. И. Менгден сообщает в своих воспоминаниях и его знакомый Н. С. Кашкин, амнистированный петрашевец, проживавший в то время в Москве, с которым Толстой познакомился в Железноводске в 1853 году. «Я помню, — рассказывает Кашкин, — часто мы с Толстым бывали на балах. Ему очень нравилась баронесса Е. И. Менгден, красивая, молодая интересная женщина... »123.

Это поэтическое увлечение Толстого, подобное его детской любви к Сонечке Колошиной и такому же увлечению Александрии Оболенской, кончилось вместе с его отъездом из Москвы и более не возобновлялось.

Посещение Толстым московских балов не означало его сближения с московской аристократией. Он ясно видел все пороки аристократического общества. Побывавши у своего знакомого К. А. Булгакова, Толстой 19 января записывает в дневнике: «Его отец отвратительный аристократ». (Речь идет об А. Я. Булгакове, ранее служившем московским почтдиректором, а в то время бывшем сенатором Московского департамента.)

«Все это не то», — писал Толстой Боткину 20 января о своем светском времяпровождении.

Несравненно больше, чем московский свет, занимали Толстого литературные знакомства.

«Семейной хроники» («Детские годы Багрова внука»). Вещь эту Толстой нашел «замечательной», как писал он Боткину 28 февраля124.

Что же касается учения славянофилов, то Толстой в письмах к Боткину высказывается о нем совершенно отрицательно. Еще раньше, в письме к Островскому из Петербурга от 5 января 1857 года, Толстой назвал орган славянофилов «Русскую беседу» «раскольничьим журналом». Теперь, после нескольких встреч с Аксаковыми, Толстой в письмах к Боткину высказывает совершенно определенно свой взгляд. «Славянофилы, — писал он Боткину 20 января, — тоже не то. Когда я схожусь с ними, я чувствую, как я бессознательно становлюсь туп, ограничен и ужасно честен, как всегда сам дурно говоришь по-французски с теми, кто дурно говорит». И во втором письме к нему же от 29 января: «Славянофилы мне кажутся не только отставшими так, что потеряли смысл, но уже так отставшими, что их отсталость переходит в нечестность».

Около 25 января Толстой виделся с Островским. На этот раз Островский как человек произвел на Толстого невыгодное впечатление: «самолюбие невозможное» — записал Толстой про Островского 25 января. Толстой находил, что эта черта характера Островского вредит его творчеству. «Островский, — писал Толстой Боткину 20 января, — который был сочен, упруг и силен, когда я познакомился с ним прошлого года, в своем льстивом уединении, хотя так же силен, построил свою теорию, и она окрепла и засохла».

Подобную же характеристику Островского Толстой дает и во втором письме к Боткину — от 29 января. «Островский, — писал здесь Толстой, — не шутя гениальный драматический писатель; но он не произведет ничего вполне гениального, потому что сознание своей гениальности у него перешло свои границы. Это сознание у него уже теперь не сила, движущая его талант, а убеждение, оправдывающее каждое его движение».

«Праздничный сон до обеда» и «Доходное место». Суждения его об этих комедиях интересны тем, что раскрывают взгляды на литературу, которых он в то время придерживался. Относительно комедии «Праздничный сон до обеда» Толстой писал Боткину 20 января: «Мотивы все старые, воззрение мелкое..., но талантливо очень и отделано славно». Отзыв этот не оставляет сомнения в том, что для Толстого того времени «воззрение» писателя, то есть основная мысль, тенденция, идея произведения, стояло на первом плане. Художественные достоинства произведения, как бы они ни были велики, не освобождают автора от необходимости проводить в своем произведении известное воззрение, и воззрение это не должно быть «мелко».

Те же мысли высказывает теперь Толстой и в своих отзывах о другой комедии Островского — «Доходное место». «Островского «Доходное место», — записал Толстой в дневнике 25 января, — лучшее его произведение и удовлетворенная потребность выражения взяточного мира». Смысл этой необработанной, набросанной автором только для себя оценки комедии Островского раскрывается в письмах Толстого к Боткину и к самому автору, написанных, вероятно, в один и тот же день — 29 января. «Комедия Островского, — писал Толстой Боткину, — по-моему есть лучшее его произведение. Та же мрачная глубина, которая слышится в «Банкруте», после него в первый раз слышится тут в мире взяточников чиновников, который пытались выразить Соллогубы, Щедрины и компания. Теперь же сказано последнее и настоящее слово. Так же, как и в «Банкруте», слышится этот сильный протест против современного быта; и как там этот быт выразился в молодом приказчике, как в «Горе от ума» в Фамусове, так здесь в старом взяточнике секретаре Юсове. Это лицо восхитительно. Вся комедия — чудо».

Самому Островскому Толстой писал, что «Доходное место» — «огромная вещь по глубине, силе, верности современного значения и по безукоризненному лицу Юсова».

Смысл сделанной Толстым оценки «Доходного места» совершенно ясен. Толстой придает первостепенную важность общественному (по его терминологии «современному») значению художественного произведения. Обличение мира чиновников-взяточников представляется ему удовлетворением назревшей в обществе потребности. Общественное значение «Доходного места», по мнению Толстого, подобно общественному значению для своего времени «Горя от ума» и первой комедии Островского «Свои люди сочтемся» («Банкрут»), а по художественным достоинствам комедию Островского он ставит выше «Губернских очерков» Щедрина. «Протест против современного быта» есть в глазах Толстого великое достоинство комедий Грибоедова и Островского.

«артистической» теорией «чистого искусства», которую пропагандировал Дружинин; единомышленником Дружинина в этом вопросе в кругу «Современника» одно время считали также и Толстого. Так, Панаев в письме к Тургеневу от 6 декабря 1856 года, одобрительно отзываясь о статье Боткина по поводу стихотворений Фета, которая, как он писал, «говорит о поэзии и сама исполнена поэзии», прибавлял: «С Боткина взглядом об искусстве нельзя не соглашаться, он понимает его глубоко; а Дружининское, Толстовское и отчасти Анненковское «свободное творчество», воля твоя, нет средств переваривать»125.

Толстой в известной степени сам был повинен в неправильном понимании его взглядов на искусство. В спорах он любил выражать свои взгляды в резко заостренной форме, чтобы как можно сильнее поразить противника. Панаев в том же письме жаловался Тургеневу: «Толстой дошел до того, что уверяет будто шапка, описанная художественно, лучше, чем статьи Щедрина и «Провинциальные воспоминания» в «Современнике». — Надо думать, что Толстой в этом споре с Панаевым хотел сказать главным образом то, что литература обличительная, как и всякая другая, должна отличаться художественными достоинствами, — и высказал свою мысль в резкой, вызывающей форме.

«Доходного места» находятся также в полном противоречии и с той формулой назначения искусства, которую он сам записал в своей записной книжке 29 мая 1856 года: «Все то, на что нужно негодовать, лучше обходить».

Стоило Толстому познакомиться с произведением обличительного характера, удовлетворяющим его художественным требованиям, как он совершенно забыл свою собственную формулу искусства, направленную против обличительной литературы.

В том же письме к Боткину от 20 января, в котором Толстой писал о «Доходном месте», он в следующих словах сообщал свое мнение о последней статье Дружинина, написанной по поводу рассказов Писемского126: «Его вступление в критику Писемского прекрасно».

Толстому, вероятно, в статье Дружинина понравились прежде всего те места, где он говорит о силе (по его терминологии — «энергии») и о «здравости направления» русской литературы, выразившихся в том, что, даже во времена господства чужеземных влияний, наша литература не утрачивала своей самостоятельности.

Перейдя далее к обзору современной русской литературы, Дружинин выделяет трех писателей — Островского, Писемского и Толстого, как «молодых и независимых прозаиков», «достойных зваться новейшими представителями школы чистого, независимого творчества». Далее поясняется, что под «независимостью» названных писателей автор разумеет их «независимость» от критики гоголевского периода, то есть от Белинского.

«Граф Толстой начинает свое дело, как человек, твердо держащийся за свою самостоятельность на зло всем недавним авторитетам». Такой отзыв об общем характере его литературной деятельности, разумеется, не мог не быть приятен Толстому. Но тому взгляду на назначение искусства, который развивал Дружинин в своей статье, Толстой сочувствовать не мог. Дружинин и здесь повторяет свой излюбленный тезис о необходимости «примирения с жизнью», «светлого взгляда на вещи», «беззлобного отношения к действительности» и восстает против «бесплодного недовольства той средой жизни, которую мы должны любить и изучать с любовью».

Консерватизм миросозерцания Дружинина выступает здесь с полной очевидностью. «Независимость» Островского Дружинин (тогда еще не знакомый с «Доходным местом») видит в том, что он «полагает предел бесплодному отрицанию и создает идеалы положительной русской жизни». Как видим, характеристика Островского, сделанная Дружининым, совершенно противоположна той, какую давал ему Толстой, высоко ценивший в этом писателе именно его «протест против современного быта». Толстой не мог сочувствовать тому взгляду на Островского, который высказывал в этой статье Дружинин, как не мог сочувствовать и выраженному в ней общему миросозерцанию Дружинина.

Проницательный Некрасов не верил в то, что Толстой может быть единомышленником Дружинина. «Вы не можете разделять убеждений гг. Гончарова и Дружинина, — писал он Толстому 31 марта (12 апреля) 1857 года, — хотя меня в том и уверяли как в несомненном»127.

***

Толстой провел в Москве две с половиной недели «чрезвычайно приятно», как писал он тетушке Ергольской из Парижа 10 (22) февраля.

Для настроения Толстого того времени характерно то, что, так много наслушавшись музыки в Петербурге, в Москве он скучает по музыке. «Музыка все не устраивается», — записывает он 19 января. Только 26 января удалось ему вновь услышать то же самое трио Бетховена, которое он слушал под новый год у Столыпина и о котором он теперь записывает в дневнике: «70 opus — чудо!»

Примечания

1 «В. П. Боткин и И. С. Тургенев. Неизданная переписка», изд. «Academia», 1930, стр. 103.

2 По словам В. П. Боткина, Дружинин был человек «характера необыкновенно сдержанного и больше обращенного внутрь, нежели наружу» («В. П. Боткин и И. С. Тургенев. Неизданная переписка», изд. «Academia», 1930, стр. 52, письмо Боткина от 14 июня 1855 г.).

3 «Труды Публичной библиотеки СССР имени Ленина», вып. 3, изд. «Academia», 1934, стр. 59.

4 «Толстой и Тургенев. Переписка», М., 1928, стр. 23.

5 «Семейное счастье», гл. IX.

6 «В. П. Боткин и И. С. Тургенев. Неизданная переписка», изд. «Academia», 1930, стр. 110.

7 «Тургенев и круг «Современника», изд. «Academia», 1930, стр. 60.

8 Там же, стр. 67.

9 «Толстой и Тургенев. Переписка», М., 1928, стр. 23.

10 Это объявление, составленное Некрасовым и Чернышевским, появилось впервые в «Петербургских ведомостях» 21 октября 1856 г. и в «Московских ведомостях» 22 октября. В перечне содержания вышедших книг «Современника» за 1856 год в том же объявлении, после названия повести «Севастополь в августе» было прибавлено: «Повесть графа Л. Н. Толстого (писавшего свои повести «Детство», «Отрочество», «Севастополь в декабре месяце» и другие под литерами Л. Н. Т.)». Литеры «Л. Н. Т.» были проставлены в скобках также после названий рассказа «Метель» и повести «Два гусара».

11 Гольденвейзер. Вблизи Толстого, т. I, M., 1922, стр. 61).

12

13

14 «В. П. Боткин и И. С. Тургенев. Неизданная переписка», изд. Academia», M., 1930, стр. 112.

15 «Обзор литературных журналов» («Сын отечества», 1857, № 2, стр. 42).

16 Напечатаны в Полном собрании сочинений, т. 7, 1932, стр. 172—180.

17 «Письма к А. В. Дружинину», изд. Гос. литературного музея, М., 1948, стр. 325.

18 «Тургенев и круг «Современника», изд. «Academia», 1930, стр. 314.

19 Там же, стр. 296.

20 В черновой редакции третьего тома «Войны и мира» результаты благотворительной деятельности князя Андрея на пользу своих крестьян изложены в следующих словах, выражающих вместе с тем и мнение автора по данному вопросу: «Последнее пребывание в Богучарове князя Андрея с его нововведениями — больницы, школы — и облегчением оброка, как и всегда было и будет, только усилило в них их <недоброжелательство к господам> недоверчивость к помещикам» (Полное собрание сочинений, т. 14, 1953. стр. 170).

21

22 «Тургенев и круг «Современника», изд. «Academia», 1930, стр. 298).

23 «В. П. Боткин и И. С. Тургенев. Неизданная переписка», изд. «Academia», 1930, стр. 112.

24 «Письма к А. В. Дружинину», изд. Гос. литературного музея, М., 1948. стр. 324—325.

25 «С. -Петербургские ведомости», 1857, № 15 от 18 января).

26 «Очерк истории русской словесности в 1856 году» («Сын отечества», 1857, 4, стр. 90).

27 «человек чрезвычайно умный, с тонким и верным вкусом» (письмо к С. Т. Аксакову от 16 января 1853 года, «Вестник Европы», 1894, 1, стр. 338—339). Огромная (несколько сот писем) переписка между Тургеневым и Анненковым до сих пор полностью не издана.

28 «Ермилом» в писательских кругах того времени звали А. Ф. Писемского.

29 «Тургенев и круг «Современника», изд. «Academia», 1930, стр. 201.

30 30 октября 1856 г. Тургенев писал Дружинину: «Я очень рад, что мой рассказ «Фауст» вам понравился — это для меня ручательство; я верю в Ваш вкус» («Письма к А. В. Дружинину», Гос. литературный музей, М., 1948, стр. 320).

31 «Труды Публичной библиотеки СССР имени Ленина», вып. 3, изд. «Academia», M., 1934, стр. 61.

32 «Тургенев и круг «Современника», изд. «Academia», M., 1930, стр. 296.

33

34 Запись сделана между 4 и 14 декабря 1856 г., следовательно, как раз в те дни, когда Толстой читал статью Дружинина (см. Полное собрание сочинений, т. 47, 1937, стр. 200—201).

35 «Исповедь», гл. II.

36 А. Фет. Мои воспоминания, ч. II, М., 1890, стр. 169.

37 А. Фет

38 Белинский. Письма, т. III, СПб., 1913, стр. 324, письмо к В. П. Боткину от 1847 г.

39 А. Фет. Мои воспоминания, ч. II, М., 1890, стр. 83.

40 . Полное собрание сочинений, т. III, 1947, стр. 299—301.

41 Белинский

42 Дневник В. Ф. Лазурского, запись от 26 декабря 1894 г. («Литературное наследство», т. 37—38, 1939, стр. 484). Ранее Толстой в следующих иронических словах отзывался об эстетических теориях Боткина и Анненкова: «Я помню, — говорил Толстой в ноябре 1885 г., — я приехал с Кавказа [из Севастополя] в Петербург диким офицером и попал в кружок литераторов. Мне сразу стало ясно, что у Боткина, Анненкова и других есть какая-то своя вера, которой я сначала не понимал. Стоило кому-нибудь из них начать бобѐ, бобѐ, бобѐ, другой, даже не дослушав, сейчас же начинал отвечать ему своим бобѐ, бобѐ, бобѐ. Я и сам заразился этим бобѐ, бобѐ... » (И. М. Ивакин

43 «Тургенев и круг «Современника», стр. 193.

44 Александр Владимирович Станкевич (1821—1909) — брат Николая Владимировича Станкевича, беллетрист.

45 «Тургенев и круг «Современника», стр. 202.

46 «В. П. Боткин и И. С. Тургенев. Неизданная переписка», стр. 111.

47 «Труды Публичной библиотеки СССР имени Ленина», вып. 3, изд. «Academia», 1934, стр. 61.

48 «Труды Публичной библиотеки СССР имени Ленина», вып. 3, изд. «Academia», 1934, стр. 65.

49 Письма Тургенева к Толстому от 8 (20), 16 (28) декабря 1856 г. и 3 (15) января 1857 г. напечатаны в книге «Толстой и Тургенев. Переписка», М., 1928, стр. 27—33.

50 «Толстой и Тургенев. «Переписка», М., 1928, стр. 27—29.

51 «Первое собрание писем И. С. Тургенева», СПб., 1884, стр. 37.

52 «Письма к А. В. Дружинину». Гос. литературный музей, М., 1948, стр. 324.

53 «Тургенев и круг «Современника», изд. «Academia», М., 1930, стр. 73.

54

55 Некрасов. Полное собрание сочинений и писем, т. X, М., 1952, стр. 307—309.

56 Чернышевский

57 Н. Г. . Полное собрание сочинений, т. XIV, Гослитиздат, М., 1949, стр. 328.

58 «Тургенев и круг «Современника», стр. 296.

59

60 «Труды Публичной библиотеки СССР имени Ленина», вып. 3, изд. «Academia», M., 1934, стр. 72.

61 «Тургенев и круг «Современника», стр. 389.

62 «Письма к А. В. Дружинину», Гос. литературный музей, М., 1948, стр. 321.

63 Н. А. . Полное собрание сочинений и писем, т. X, М., 1952, стр. 333.

64 Н. Г. Чернышевский—331.

65 —330.

66 То же у Шиллера («Ключ»):

«Хочешь себя ты понять — посмотри на людей и дела их;

— в сердце к себе загляни».

67 Н. Г. . Полное собрание сочинений, т. III, 1947. стр. 421—431.

68 Чернышевский. Полное собрание сочинений, т. III, 1947, стр. 805.

69 «Тургенев и круг «Современника», стр. 316.

70 Чернышевский. Полное собрание сочинений, т. IV, 1948, стр. 681—686.

71 Н. Г. . Полное собрание сочинений, т. XIV, 1949, стр. 332.

72 «Литературное наследство», т. 37—38, 1939, стр. 560, запись в дневнике П. А. Сергеенко от 10 сентября 1905 г.

73 Рукопись, архив Н. Н. Гусева. Публикуется впервые.

74 . Люди и книги 60-х годов, Л., 1934, стр. 257—259.

75 В таком же смысле отозвался Дружинин о «Юности» и в письме к Тургеневу от 26 декабря 1856 г.: ««Юность» его есть превосходное продолжение «Детства» и «Отрочества», но большого шага в творчестве он ею не сделал» («Тургенев и круг «Современника», стр. 202).

76 «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, записи от 13 июня 1908 г. и 6 июня 1910 г.

77 Полное собрание сочинений, т. 2, 1930, стр. 398.

78 «Тургенев и круг «Современника», стр. 58—59.

79 Письмо Е. Я. Колбасина к Тургеневу от 15 января 1857 г. («Тургенев и круг «Современника», стр. 316).

80 —320.

81 Мнение редактора «Юности» М. А. Цявловского, что первая редакция повести, писавшаяся с 12 марта по 13 апреля 1855 г., не сохранилась (Полное собрание сочинений, т. 2, 1930, стр. 375), ничем не обосновано. Также без всяких оснований примкнул к мнению М. А. Цявловского и редактор дневника Толстого 1855 года В. И. Срезневский (Полное собрание сочинений, т. 47, 1937, стр. 283).

82 В окончательном тексте «Юности» этот эпизод передан в следующей смягченной редакции: «Была одна минута, когда глаза у меня застлало туманом: страшный профессор с своим столом показался мне сидящим где-то вдали, и мне с страшной, односторонней ясностью пришла в голову дикая мысль: «а что, ежели...? » («Юность», гл. XII).

83

84 Судя по тому, что в первой редакции «Юности» мать Нехлюдова носит имя Екатерина Дмитриевна, можно думать, что прототипом этого образа явилась отчасти Екатерина Дмитриевна Загоскина, начальница Родионовского института в Казани, с которой Толстой был знаком в годы своего студенчества.

85 Полное собрание сочинений, т. 47, 1937, стр. 191.

86 «Юность», глава XXII.

87 «Юность», гл. XXV.

88 «Юность», гл. XXIV.

89 Полное собрание сочинений, т. 47, 1937, стр. 182.

90 Там же, стр. 184.

91

92 «Юность», гл. XIV.

93 Фамилия барона Радзивилла, у которого происходил кутеж студентов-аристократов, названа автором во второй редакции «Юности»; в окончательной редакции эта фамилия заменена буквой З. Радзивиллы — представители богатой литовской знати.

94 Замечательно, что в таких же выражениях («не вздор ли это все») определил Толстой свое отношение к статье Дружинина о чистом искусстве. См. стр. 113.

95

96 Есть, правда, в дневнике 1856 года одна запись, в которой с первого взгляда можно увидеть некоторое признание комильфотности. Читая воспоминания Н. В. Берга «Из крымских заметок», напечатанные в № 8 «Современника» за 1856 г., Толстой 29 августа того же года записал в дневнике: «Как ни презренно comme il faut, а без него мне противен писатель». Смысл этой записи не вполне ясен, но, разумеется, в ней идет речь не о выхоленных ногтях, ослепительно-белой рубашке и прочих внешних признаках комильфотности. Можно думать, что на Толстого произвел неприятное впечатление рассказ Берга о его панибратстве с содержателем гостиницы, бывшим маркитантом, которого автор называет «знаменитым» и неизменно величает «Александром Ивановичем», с умилением описывая подробности его быта; его восторг перед «известной своими похождениями» «бурной гречанкой», также содержательницей трактира; далее — вульгаризмы языка, как «полная и румяная мамзель», «подкутил» и т. п.

97 «Воскресением», где моральное пробуждение Катюши Масловой также совершается не под влиянием Нехлюдова, а под влиянием революционеров, с которыми она встречается на каторге.

98 Этот рост сознания Николеньки Иртеньева высоко оценил Аполлон Григорьев, который в 1859 году писал, что герой «Юности» — это «честная личность», человек, который «при встрече с кружком умных и энергичных, хотя и не порядочных, хотя даже и пьющих молодых людей, вдруг сознает всю свою мелочность перед ними и в нравственном и в умственном отношении» (А. . Взгляд на русскую литературу со смерти Пушкина, Сочинения, т. I, СПб., 1876, стр. 260—261).

99 Напечатаны в Полном собрании сочинений, т. 2, 1930, стр. 341—342.

100 «Тургенев и круг «Современника», стр. 315.

101 «Труды Публичной библиотеки СССР имени Ленина», вып. 3, изд. «Academia», 1934, стр. 65.

102 «Сын отечества», 1857, № 6 от 10 февраля, стр. 137—140.

103 П. Б. «Русская литература» («С. -Петербургские ведомости», 1857, № 46 от 28 февраля).

104 К. Аксаков«Русская беседа», 1857, 1, стр. 34).

105 Письмо к В. В. Арсеньевой от 1 января 1857 г.

106 Полное собрание сочинений, т. 47, стр. 200.

107 Публичная библиотека СССР имени Ленина. Сборник, II, М., 1929, стр. 68.

108 «В. П. Боткин и И. С. Тургенев. Неизданная переписка», изд. «Academia», M., 1930, стр. 112.

109 «Казаков», относящейся, повидимому, к 1858 году, сказано про Оленина: «Никакая попытка не обошлась ему так дорого, как попытка семейного счастья» (Полное собрание сочинений, т. 6, 1929, стр. 249).

110 «Тургенев и круг «Современника», стр. 202.

111 «Толстой и Тургенев. Переписка», изд. Сабашниковых, М., 1928, стр. 32.

112 «В. П. Боткин и И. С. Тургенев. Неизданная переписка», стр. 112.

113 Запись в записной книжке 4 января 1857 г. (Полное собрание сочинений, т. 47, 1937, стр. 201).

114 «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 6 октября 1907 г.

115 «Тургенев и круг «Современника», стр. 314—315.

116 «Тургенев и круг «Современника», стр. 418).

117 См. статью В. П. Гаевского «А. В. Дружинин как основатель Литературного фонда» («XXV лет. Сборник Общества для пособия нуждающимся литераторам и ученым», СПб., 1884, стр. 423—434). Тургенев в своей речи в память Дружинина на заседании Литературного фонда говорил, что Дружинин «может быть назван главным основателем нашего фонда». (И. С. Тургенев—255).

118 «Вспоминаю основателей и приветствую сотоварищей Литературного фонда. Сочувствую его доброй пятидесятилетней деятельности. Рад буду внести свою лепту в предполагаемом сборнике» (Полное собрание сочинений, т. 80, 1955, стр. 172).

119 По свойственному Толстому обыкновению называть вещи своими именами, в дневнике он называет этот «танцкласс» публичным домом.

120 Биографические сведения о Кизеветтере даны в статье В. И. Срезневского «Георг Кизеветтер, скрипач Петербургских театров» («Толстой, 1850—1860. Материалы, статьи», изд. Академии наук СССР, Л., 1927, стр. 42—72).

121 Возможно, что одной из причин падения Кизеветтера была так же, как у изображенного Толстым Альберта, несчастная любовь.

122 «Юность», гл. XXVIII.

123 Н. С. Кашкин. Родословные разведки, т. II, СПб., 1913, стр. 572—573.

124 «Семейной хроники» С. Т. Аксаков передал Толстому экземпляр книги с следующей надписью: «Графу Льву Николаевичу Толстому в знак искреннего уважения к его прекрасному таланту от почитателя». Книга хранится в Яснополянской библиотеке.

125 «Тургенев и круг «Современника», изд. «Academia», 1930, стр. 60.

126 «Очерки крестьянского быта» А. Ф. Писемского («Библиотека для чтения», 1857, I).

127 Н. А. . Полное собрание сочинений и писем, т. X, М., 1952, стр. 332.