Гусев Н. Н.: Л. Н. Толстой. Материалы к биографии с 1855 по 1869 год
Глава двенадцатая. Толстой в 1863—1869 годах

Глава двенадцатая

Л. Н. ТОЛСТОЙ В 1863—1869 ГОДАХ

I

28 июня 1863 года у Толстых родился сын Сергей.

О том, как серьезно смотрел Толстой на семейную жизнь, дает представление начатый им 5 августа «материнский дневник» — описание родов его жены. Он рассказывает, как в ожидании родов он поехал в Тулу за акушеркой, и как ему было странно, что «Копылов [купец] хочет, как всегда, говорить о политике, аптекари запечатывают коробочки»... Возвратившись домой, он вошел к жене. «Милая, как она была серьезно, честно, трогательно и сильно хороша... Она про меня не думала, и серьезное, строгое было в ней... Глаза всё горели спокойно и торжественно...»

Это описание не было закончено.

Первые месяцы после рождения ребенка были омрачены для Толстого вскоре начавшейся болезнью Софьи Андреевны. Доктора запретили ей кормить; пришлось взять кормилицу. Это нарушало представление Толстого о нормальной семейной жизни; он находил, что со стороны матери «уродство не ходить за своим ребенком». Гостившая в то время в Ясной Поляне Т. А. Берс (Кузминская) рассказывает в своих воспоминаниях, что «Льву Николаевичу не удавалось победить в себе неприязненное чувство к детской с кормилицей и няней... Когда Лев Николаевич входил в детскую, на его лице проглядывала брюзгливая неприязнь»1.

Нарушение нормального, с его точки зрения, течения семейной жизни сделало Толстого особенно чувствительным к недостаткам характера его жены, которые стали для него теперь особенно заметны.

6 августа, не дописав начатый им «материнский дневник», Толстой прерывает его словами: «Я не докончил этого и не могу [не] писать дальше о настоящем мучительном». И далее пишет:

«Ее характер портится с каждым днем, я узнаю в ней и Поленьку2 и Машеньку3 с ворчаньем и озлобленными колокольчиками. Правда, что это бывает в то время, как ей хуже; но несправедливость и спокойный эгоизм пугают и мучают меня... Или она никогда не любила меня, а обманывалась. Я пересмотрел ее дневник — затаенная злоба на меня дышит из-под слов нежности. В жизни часто то же. Если это так, и все это с ее стороны ошибка — то это ужасно. Отдать все... всю поэзию любви, мысли и деятельности народной променять на поэзию семейного очага, эгоизма ко всему, кроме к своей семье, и на место всего получить заботы кабака, детской присыпки, варенья, с ворчаньем и без всего, что освещает семейную жизнь, без любви и семейного тихого и гордого счастья. А только порывы нежности, поцелуев и т. д. Мне ужасно тяжело... С утра я прихожу счастливый, веселый и вижу графиню, которая гневается и которой 4 расчесывает волосики, и мне представляется Машенька в ее дурное время, и все падает, и я, как ошпаренный, боюсь всего и вижу, что только там, где я один, мне хорошо и поэтично. Мне дают поцелуи, по привычке нежные, и начинается придиранье к Душке, к тетеньке, к Тане5, ко мне, ко всем, и я не могу переносить этого спокойно, потому что всё это не просто дурно, но ужасно в сравнении с тем, что я желаю... А малейший проблеск понимания и чувства — и я опять весь счастлив и верю, что она понимает вещи, как и я. Верится тому, чего сильно желаешь. И я доволен тем, что только меня мучают... Нет, она не любила и не любит меня. Мне это мало жалко теперь, но за что было меня так больно обманывать».

Тяжесть семейной жизни настолько давила Толстого, что он ухватывается за представившуюся, как ему казалось сначала, возможность выйти из-под ее гнета.

22 сентября, накануне годовщины свадьбы, Софья Андреевна записывает в дневнике, что муж объявил ей о своем желании отправиться на войну, если она начнется (ожидались осложнения с Францией в связи с польским восстанием). Софья Андреевна не догадывалась о причинах этого внезапного, как ей казалось, решения ее мужа. Плохо читавшая Севастопольские рассказы, в которых Толстой с самого начала предупреждает читателя, что он будет описывать войну «не в правильном, красивом и блестящем строе с музыкой и барабанным боем, с развевающимися знаменами и гарцующими генералами», а будет описывать войну в ее «настоящем выражении, в крови, в страданиях, в смерти», — Софья Андреевна вообразила себе, что муж ее намеревается пойти на войну потому, что ему хочется «весело скакать на лошади, любоваться, как красива война, и слушать, как летают пули».

Между тем вполне достаточное психологическое объяснение желания Толстого пойти на войну находим в его произведениях. В одном из вариантов «Казаков», написанном в 1862 году и рассказывающем о том, что Оленин женится на Марьяне, он в письме к товарищу, описав перестрелку с горцами, прибавляет: «Мне жутко. Никогда так мне не бывало страшно смерти, как теперь. Боюсь, не хочу смерти теперь»6. Оленин не хочет умирать потому, что счастлив своей любовью к Марьяне.

Иначе чувствует себя князь Андрей в «Войне и мире», у которого семейная жизнь сложилась неудачно. Когда Пьер Безухов спрашивает его, зачем он идет на войну, князь Андрей откровенно отвечает ему: «Я иду потому, что эта жизнь, которую я веду здесь, эта жизнь — не по мне!».

Затем князь Андрей произносит свое известное наставление Пьеру: «Никогда, никогда не женись, мой друг; вот тебе мой совет: не женись до тех пор, пока ты не скажешь себе, что ты сделал все, что мог, и до тех пор, пока ты не перестанешь любить ту женщину, которую ты выбрал, пока ты не увидишь ее ясно; а то ты ошибешься жестоко и непоправимо. Женись стариком, никуда не годным... А то пропадет все, что в тебе есть хорошего и высокого. Все истратится по мелочам... Ежели ты ждешь от себя чего-нибудь впереди, то на каждом шагу ты будешь чувствовать, что для тебя всё кончено, все закрыто... Боже мой, чего бы я не дал теперь, чтобы не быть женатым!..»7

Автобиографичность этих речей князя Андрея, так напоминающих строки дневника Толстого, не подлежит сомнению8.

Но войны, как известно, не последовало, да если бы война и началась, то несомненно чувство долга перед своей семьей не позволило бы Толстому подвергать свою жизнь смертельной опасности.

II

Проходят два месяца, и 6 октября Толстой записывает в дневнике, что все то, о чем он писал в предыдущей записи, «все это прошло и все неправда». «Я ею счастлив, — говорит Толстой, — но я собой недоволен страшно. Я качусь, качусь под гору смерти и едва чувствую в себе силы остановиться. А я не хочу смерти, я хочу и люблю бессмертие». Здесь под словом «смерть» Толстой разумел жизнь, не удовлетворяющую требованиям сознания. «Выбирать незачем, — пишет Толстой далее. — Выбор давно сделан: литература — искусство, педагогика и семья».

Литературные занятия, о которых упоминает здесь Толстой, состояли в работе над будущей «Войной и миром». Несмотря на свое увлечение хозяйством, Толстой возобновил эти занятия еще летом. 18 июля 1863 года гостившая в Ясной Поляне Т. А. Берс пишет своему знакомому М. А. Поливанову: «Левочка большей частью сидит у себя. Он принялся за свой новый начатый роман»9. И Софья Андреевна отмечает в своем дневнике 3 августа, что Лев Николаевич «пишет».

В конце августа или в начале сентября Толстой обратился к Елизавете Андреевне Берс с просьбой поискать ему источников для его романа — книг о военных событиях 1812 года, а — главное — записок современников об общественной жизни того времени. Е. А. Берс исполнила просьбу Толстого и 14 или 15 сентября отправила ему письмо со списком тех русских книг, какие ей удалось найти по интересовавшему его вопросу. Этот список был очень неполон. Е. А. Берс писала даже, что «очерков из общественной жизни» того времени «почти совсем нет; все так много заботились о политических событиях, и их было так много, что никто и не думал описывать домашнюю и общественную жизнь того времени», — что было, конечно, неверно.

Андрей Евстафьевич с большим участием отнесся к замыслу Толстого. В письме к нему от 5 сентября 1863 года Берс писал: «Вчера вечером мы много говорили о 1812 годе по случаю намерения твоего написать роман, относящийся к этой эпохе». Далее Берс сообщал некоторые воспоминания свои и своих знакомых о войне 1812 года. Позднее Берс устроил Толстому свидание с лейб-медиком Маркусом, бывшим в 1812 году полковым врачом и близким человеком графа М. С. Воронцова, участника кампании10.

«Я никогда не чувствовал свои умственные и даже все нравственные силы столько свободными и столько способными к работе. И работа эта есть у меня. Работа эта — роман из времени 1810-х и 20-х годов, которая занимает меня вполне с осени».

Далее Толстой делится со своим другом той переменой во взглядах на жизнь, которая произошла в нем за последнее время. Он пишет: «Доказывает ли это слабость характера или силу — я иногда думаю и то и другое — но я должен признаться, что взгляд мой на жизнь, на народ и на общество теперь совсем другой, чем тот, который у меня был в последний раз, как мы с с вами виделись. Их можно жалеть, но любить — мне трудно понять, как я мог так сильно».

«Детей и педагогику я люблю, — писал Толстой далее, — но мне трудно понять себя таким, каким я был год тому назад... Я теперь писатель всеми силами своей души и пишу и обдумываю, как я еще никогда не писал и не обдумывал».

Все другое, на что Толстой ранее затрачивал «силы своей души», теперь для него более не существовало.

Софья Андреевна 28 октября записывает в дневнике, что Лев Николаевич «сильно занят, но невесело занят». Эта «невеселость» могла происходить оттого, что работа над романом в первые месяцы, когда автору еще не вполне был ясен план всего произведения, представляла особенные трудности и требовала большого напряжения.

16 декабря Софья Андреевна писала родителям: «Лева перевел опять кабинет вниз и целый день пишет»11. 19 декабря Толстой писал И. П. Борисову: «Я все пишу длинный роман, который кончу только, ежели долго проживу».

III

Как ни усиленно занимался Толстой своим романом, все же занятия эти не достигли еще в то время такой степени напряжения (как это бывало с Толстым в других случаях), чтобы он не мог заняться чем-нибудь другим.

В декабре 1863 и в январе 1864 года Толстой отвлекся от романа работой над комедией, впоследствии получившей название «Зараженное семейство». О работе над этой комедией писала

Софья Андреевна своей сестре Тане 22 декабря 1863 года: «Лева очень занят писательством». 24 февраля 1864 года Толстой извещал свою сестру, что «между прочим» он написал комедию, которая «вся написана в насмешку эмансипации женщин и так называемых нигилистов». Комедия была закончена вчерне к 1 февраля и в ближайшие 2—3 дня окончательно исправлена11а.

Толстому хотелось поставить свою комедию на сцене Малого театра в Москве; он даже набросал вчерне проект распределения ролей между артистами этого театра. Переговоры с дирекцией Малого театра он поручил своему шурину Александру Андреевичу Берсу. 11 января А. А. Берс сообщил С. А. Толстой, что режиссер Малого театра А. Ф. Богданов с большим сочувствием отнесся к мысли о постановке комедии Толстого в его бенефис, который состоится в ближайшее время, и потому просит как можно скорее прислать ему пьесу12. Бенефис Богданова состоялся 21 января, но комедия к этому сроку еще не была закончена.

Около 3 февраля Толстой вместе с женой приехал в Москву, во-первых, для того, чтобы жена могла повидаться со своими родными, и, во-вторых, для того, чтобы хлопотать о постановке своей пьесы. Но было уже поздно, театральный сезон заканчивался 23 февраля, и постановка комедии не состоялась.

Толстому хотелось узнать мнение Островского о своей пьесе, он пригласил его к себе и прочитал ему пьесу. Островскому комедия не понравилась. Толстому он высказал свое мнение в смягченной форме, сказав, что в пьесе «мало действия, надо переделать»13. «Куда торопиться, поставь лучше на будущий год». На возражение Толстого, что его пьеса «очень современная и к будущему году не будет иметь того успеха», Островский отозвался иронически: «Что же, боишься, за год поумнеют?»14 В письме к Некрасову от 7 марта 1864 года Островский более откровенно высказался о «Зараженном семействе»: «Когда я еще только расхварывался, утащил меня к себе Л. Н. Толстой и прочел мне свою новую комедию; это такое безобразие, что у меня положительно завяли уши от его чтения»15.

Мнение Островского, очевидно, произвело впечатление на Толстого. 24 февраля, извещая сестру о том, что он не успел поставить комедию до окончания театрального сезона, Толстой прибавлял: «Да и комедия, кажется, плоха».

Уезжая из Москвы около 20 февраля, Толстой поручил хлопоты по проведению его комедии через цензуру и постановке ее на сцене В. Л. Соллогубу. Неизвестно, предпринял ли Соллогуб какие-либо шаги в этом направлении, но ни в печати, ни на сцене комедия Толстого не появилась16.

Когда в августе 1864 года Фет вместе с В. П. Боткиным, по дороге из своего имения в Петербург, заехал в Ясную Поляну, Толстой прочел им «Зараженное семейство».

«вовсе не так дурна, как говорили». К числу недостатков комедии Боткин относил то, что «первый и второй акты растянуты, и вообще нет комической струи».

Последнее замечание можно объяснить прежде всего тем, что Боткин слушал комедию в чтении самого автора, который, читая свои произведения, иногда стеснялся и не оттенял интонацией нужных мест. Несомненно, что, работая над комедией, Толстой особенно старался усиливать комизм положений и рассуждений героев. Но Боткину, как врагу революционно-демократического движения, очевидно, хотелось, чтобы «нигилисты» были выставлены в комедии Толстого в еще более смешном и нелепом виде. Вообще же Боткин находил, что комедия Толстого «имеет значение в общественном отношении и бьет прямо в жилу современного общества... Если он поработает над двумя первыми актами, то все-таки выйдет весьма верная и современная вещь»17.

Но Толстой в то время уже до такой степени был поглощен работой над будущей «Войной и миром», что не мог и думать ни о какой переработке написанной им комедии.

Самому Толстому его комедия с художественной стороны нравилась. В 1908 году, вспоминая о «Зараженном семействе» в разговоре с Н. Г. Молоствовым, писавшим его биографию, Толстой сказал: «Помню, она была недурна»18. Но не придавая серьезного значения этой комедии, Толстой настолько к ней охладел, что не только не заботился ни о ее напечатании, ни о постановке на сцене, но даже не потребовал от Соллогуба рукопись обратно, несмотря на напоминание о ней Соллогуба в письме к Толстому от 15 сентября 1873 года19.

Последняя редакция «Зараженного семейства», переданная Соллогубу, до сих пор не обнаружена, но в архиве Толстого сохранились многочисленные черновики этой пьесы.

IV

Комедия «Зараженное семейство» первоначально была озаглавлена «Современные люди», затем заглавие было изменено на «Новые люди». Это первоначальное заглавие ясно указывает на то, что комедия полемически была направлена против романа Чернышевского «Что делать?», имевшего подзаголовок «Из рассказов о новых людях».

Роман Чернышевского, повидимому, задел Толстого за живое, хотя устами цыганки Маши в «Живом трупе» он и называет «Что делать?» «скучным» романом.

Действие комедии Толстого происходит в 1862—1863 годах, следовательно, после отмены крепостного права. В пьесе изображена растерянность помещиков, с трудом приспособляющихся к новым порядкам. Некоторые из них, по выражению одного из действующих лиц, даже начали «выть, как бабы».

Действие начинается в имении помещика Ивана Михайловича Прибышева. До манифеста 19 февраля Иван Михайлович был типичным крепостником. «Был ли день, чтоб Сашка камердин без битья одел, был ли староста, чтобы в стан не сводили», — вспоминает няня старое время. Но теперь, когда у его дочери жених из «передовых» людей, Иван Михайлович, по словам няни, «посмирнел совсем». Он хочет «идти за веком»; молодежь импонирует ему тем, что изучает естественные науки. О женихе своей дочери он отзывается в следующих выражениях: «Анатолий Дмитриевич человек современный, передовой, огромного ума, образованья, писатель, человек, которого вся Россия знает, может быть. Это, матушка, в нынешнее время лучше генеральских чинов», — внушает он жене.

Жених Любови Ивановны, Анатолий Дмитриевич Венеровский, акцизный чиновник, читает «Полярную звезду» Герцена, устраивает школы, пишет в журналах, читает публичные лекции о происхождении человека, считает себя гениальным, изображает из себя человека, который будто бы «отвык заботиться о своих интересах» и всецело предан деятельности на общую пользу, хотя и не принадлежит, как он заявляет, к «крайним». Либеральные фразы не сходят у него с языка, хотя весь его либерализм имеет целью лишь устройство карьеры. Он женится на дочери Прибышева будто бы для того, чтобы «вырвать эту девушку, хорошую девушку из одуряющих и безнравственных условий», а в действительности его цель — получить богатое приданое. Он относится враждебно к помещикам за то, что их состояние «накрадено посредством крепостного права», но сам обедает у губернатора и устраивает себе вполне обеспеченную жизнь. Он дает своей невесте книги Жорж Санд и развивает перед ней теорию «свободной любви»: «Ежели мы хотим, мы можем соединиться, а наскучило нам — мы можем разойтись, не стесняя один другого». Проповедуя свободу женщины, он обходится со своей женой так деспотически, что она сразу после венца убегает от него обратно к отцу.

Совершенно под стать Венеровскому его приятель Беклешов, служащий по мировым учреждениям, так же, как и Венеровский, сделавший себе из либерализма доходную статью.

Далее представителем «новых людей» изображен студент Твердынский, занимающийся с сыном Прибышева, гимназистом Петрушей. Он из духовного звания и гордится этим, говоря: «Как всем известно, что в наше время быть из семинарии почти чин, так как лучшие головы и таланты все из семинарии». Он говорит вычурным, изломанным, им самим придуманным языком, наполовину книжным, наполовину семинарским («рыболовство учиняли», «невредная статейка», «девица невредная», «можно и усладиться легким смехотворством», «что же, и попитаться можно», «вотще учиняете толкования», «вы какое такое душеусладительное чтение проводите» и т. д.).

Помещиков Твердынский называет «Зуботыковыми». К Венеровскому он относится враждебно-презрительно, называет его «акцизным либералишкой», «лично равнодушно относящимся к царствующей лжи жизни», и произносит по его адресу такую тираду: «Я как взглянул на эту личность, убедился, что в нем все фальшь. Как хотите, — индивидуум, служащий по акцизному правлению, имеющий и лошадку, и квартиру, и две тысячи жалованья, — уж никак не новый человек. А новый синьор, — вот и все...» «От сего достопочтенного синьора всякая мерзость произойти может».

Кажется, что и автор сочувствует Твердынскому в этой характеристике Венеровского.

Твердынский иногда высказывает мнения, сами по себе вполне справедливые. Так, по поводу условий жизни помещиков и крестьян он говорит: «Мужики вон пашут с четырех часов, а тут до двенадцати чай пьют. Ведь как же с этим помириться?» Относительно народных школ он держится такого мнения: «Я полагаю, что надо прежде позаботиться о том, чтобы они были сыты и одеты — экономические условия определить... Все это пустяки, надо корень излечить». Но как «излечить корень», этого он сам не знает и на вопрос «что делать» дает туманный ответ: «А вот не пить этого вина, а им дать хлеба».

В черновой редакции комедии Твердынский выражается еще более решительно. Здесь он говорит про Прибышева: «Я видеть не могу этого бессмысленного, бесполезного и пошлого субъекта из породы рубчатых ползунов. Вот бы раздавил с радостью и без зазренья». А о своем ученике, гимназисте Петруше, отзывается так: «Я, бедняк, из-за куска хлеба менторствую с откормленным поганым барчонком, которого пришибить бы надо».

Но все «крайние» фразы Твердынского совершенно не соответствуют его духовному облику. Он называет себя «тружеником и борцом», а в действительности бездельник и трус. У Прибышева он пристает к горничным, назойливо ухаживает за его дочерью, делает грубые предложения «нигилистке» Катерине Матвеевне. Его изломанный язык вызывает презрительное отношение к нему старосты ямщиков на почтовой станции, который на его кривляния пренебрежительно отвечает: «Будет баловаться-то, барин, ну вас к богу». Он уговаривает племянницу помещика отправиться вместе с ним в петербургскую коммуну, где «супружества не существует, а совершенно свободные отношения». Как известно, после появления романа Чернышевского «Что делать?» в Петербурге было основано несколько коммун, из которых наибольшей известностью пользовалась коммуна, устроенная писателем В. А. Слепцовым. Как видим из комедии Толстого, неясные и извращенные слухи об этих коммунах дошли и до Ясной Поляны20.

дело, ими затеваемое, так важно, что все посторонние соображения «могут быть отстранены», так как «цель оправдывает средства».

К «новым людям» принадлежит и племянница Прибышева,

Катерина Матвеевна, бывшая гувернантка, девушка 26 лет, которую автор в плане комедии характеризует как «нигилистку» и «привязчивую». Она стриженая, в очках, курит, усердно читает книги по физиологии, интересуется «Полярной звездой», говорит искусственным книжным языком, наполовину непонятным для нее самой, считая себя «быть может, единственной вполне свободной женщиной». Она говорит слуге «вы», однако считает себя вправе помыкать им, как ей вздумается, посылая его всюду для исполнения своих требований. Она заявляет, что для людей их «закала» «средства к жизни допускаются только те, которые приобретены личным и честным трудом». Признавая полную «свободу» женщины, она, влюбленная в Венеровского, первая делает ему предложение. Делая Венеровскому предложение, она считает, что их отношения будут «первым образцом новых отношений мужчины и женщины», «осуществлением идеи века». От Венеровского она получает грубый, оскорбивший ее отказ, после чего принимает предложение студента ехать вместе с ним в петербургскую коммуну. Но, после того как студент, называющий себя «неофитом в любви и даже атеистом оной», начинает грубо приставать к ней, она разочаровывается в студенте и впадает в безысходное отчаяние.

К числу членов «зараженного семейства» принадлежит и пятнадцатилетний Петруша, который проникается идеей, что «семья есть главная преграда развития индивидуальности», и заявляет своим родителям: «Я буду иметь к вам обоим настолько уважения, насколько вы его заслуживаете»21.

Совершенно не испытывает никакого влияния «новых людей» хозяйская дочь Любочка, девушка восемнадцати лет, весь интерес жизни которой сводится к тому, чтобы полюбить и выйти замуж.

Представительницей народного здравого смысла выступает в комедии няня, которая все видит, все понимает и обо всем судит спокойно и трезво. Она говорит тем русским народным метким, образным языком, который всегда приводил Толстого в восхищение («этот соколик заладил ездить», «как же, дуру нашли, так я и поверила», «есть на что польститься», «все от ума большого», «Что нос-то уж больно он дерет», «Бахвал, матушка. Это по нашему значит: я, мол, всех прекрасней, всех умней, и окромя меня все дураки», «хорошая слава под порожком лежит, а дурная задрамши хвост бежит» и пр.).

Представителем старого поколения является помещик Николаев, который в конце пьесы высказывает затаенную мысль автора о том, что у этих «новых людей» нет ничего нового, а «все старое, самое старое: гордость, гордость и гордость».

В конце пьесы и Прибышеву становится совершенно ясно, что представляет собой Венеровский. В глаза ему Прибышев говорит, что увидел в нем одно только «ничтожество и гордость». Низкое поведение «новых людей» воскрешает в Прибышеве (быть может, временно) крепостные замашки и взгляды. Он отказывается делать какие-либо уступки крестьянам и жалеет об отмене крепостного права.

Мнение В. Ф. Саводника, будто бы Венеровскому присвоены некоторые черты личности Чернышевского22, ни на чем не основано. В доказательство этого утверждения Саводник приводит только одно соображение, что Венеровскому Толстой «усвоил характерный для Чернышевского тон легкой насмешки, хихиканья». Вот и все «некоторые черты» сходства между Чернышевским и героем комедии Толстого.

Отдельные мысли, развиваемые героями «Зараженного семейства», иногда напоминают идеи Чернышевского23, но сущность комедии не столько в тех воззрениях, которые развивают ее герои, сколько в изображении умственного и нравственного убожества этих лиц.

Сам Толстой говорил впоследствии, что в «Зараженном семействе» он «осмеял тогдашних революционеров»24.

Можно вполне допустить, что Толстому приходилось встречать людей, подобных изображенным им Венеровскому и Твердынскому, — мнимых «новых людей». Любопытно отметить, что имя и отчество Твердынского совершенно совпадают с именем и отчеством студента Соколова, занимавшегося в одной из основанных Толстым школ. Это был единственный студент, которым Толстой был недоволен. Вполне возможно, что некоторые черты студента Соколова послужили Толстому материалом для образа Твердынского.

В некрасовском «Современнике» можно найти статьи, направленные против тех, кого «Современник» считал мнимыми представителями движения шестидесятых годов, кто компрометировал это движение.

В марте 1864 года (следовательно, почти одновременно с тем, как Толстой писал свою комедию) М. Е. Салтыков-Щедрин писал в одном из своих ежемесячных обзоров «Наша общественная жизнь»: «Но, без сомнения, всего более содействуют заблуждению публики некоторые вислоухие и юродствующие, которые с ухарскою развязностью прикомандировывают себя к делу, делаемому молодым поколением, и схватив одни наружные признаки этого дела, совершенно искренно исповедуют, что в них-то вся и сила. Эти люди считают себя какими-то сугубыми представителями молодого поколения, забывая, что дрянь есть явление общее всем векам и странам... В самом деле, что такое это молодое поколение, о котором так много говорят, какие его стремления и какова его деятельность — всё это вопросы темные не только для публики, но и для большинства самих тех, до которых они ближайшим образом относятся. А этот туман еще более способствует размножению тех темных личностей, которые упомянуты мной выше под именем юродствующих и вислоухих... В прошлом году, как и нынче, я с сожалением смотрел на людей, которые в слове «нигилизм» обрели для себя какую-то тихую пристань, в которой можно отдыхать свободно, по временам делая набеги в область ерунды; в прошлом году, как и нынче, я находил, что эти невинные существа отнюдь не должны считаться представителями какого бы то ни было поколения, но что они изображают собой тот паразитский, из угла в угол шатающийся элемент, от которого, по несчастью, не может быть свободно никакое, даже самое лучшее дело»25.

«Современник» подвергал осмеянию тех женщин, которые, считая себя передовыми, извращали проповедуемые «Современником» идеи. Так, в № 3 «Современника» за 1862 год, — там же, где появилась статья Чернышевского о «Ясной Поляне» и статья Антоновича об «Отцах и детях», — были напечатаны «Житейские сцены» Плещеева, героиня которых, мадам Штарк, вдова тридцати двух лет, получает от автора такую характеристику: «Одна из тех барынь, по мнению которых эмансипация женщины состоит в том, чтобы курить папиросы, пить шампанское и вообще вести себя беззастенчиво». Эта «эмансипированная» барыня до такой степени уверена в том, что она передовая женщина, что решительно заявляет про себя и себе подобных: «Нам первым будет принадлежать честь эмансипации от ига мутноводских рутинеров!»26.

В комедии Толстого и были изображены не подлинные революционеры, а подонки революционного движения 60-х годов, «примазавшиеся» к движению. Ошибка Толстого состояла в том, что им не был выведен ни один положительный тип из людей, примыкавших к движению 60-х годов.

Вряд ли Толстому в период работы над «Зараженным семейством» или ранее приходилось встречаться с теми женщинами, которых называли нигилистками. Повидимому, впервые ему пришлось столкнуться с типом такой женщины позднее.

19 июля 1866 года С. А. Толстая записывает в дневнике: «У нас новый управляющий с женой. Она молода, хороша, нигилистка». Судя по дневнику Софьи Андреевны, Толстой с большим вниманием вглядывался в этот новый для него тип женщины. «У нее с Левой, — пишет далее Софья Андреевна, — длинные оживленные разговоры о литературе, об убеждениях». Софья Андреевна, сначала испытывавшая ревность к этой женщине, впоследствии убедилась в неосновательности своих подозрений. 27 июля она писала сестре Тане: «У нас новый управляющий, бывший сам помещик, но у которого хозяйство шло так дурно, что он все бросил и пошел в управляющие. Он славный, простой, бывший кадет, длинный, страшный силач и молодой. У него жена восемнадцати лет, очень хорошенькая брюнетка, нигилистка, стриженая, болезненная, но довольно образованная, училась в петербургской гимназии. Мы с ней целые дни проводим, переписываем Леве, ездим за грибами, рассуждаем и спорим о литературе»27.

«нигилистка» оказалась нисколько не похожа на Катерину Матвеевну из «Зараженного семейства».

О подлинных представителях движения шестидесятых годов Толстой впоследствии отзывался с большим уважением. В его дневнике под 19 декабря 1889 года записано:

«Читал Слепцова «Трудное время». Да, требования были другие в 60-х годах. И оттого, что с требованиями этими связалось убийство 1-го марта, люди вообразили, что требования эти неправильны. Напрасно. Они будут до тех пор, пока не будут исполнены»28.

Повесть В. А. Слепцова (которого Толстой вообще считал очень талантливым писателем) «Трудное время» была напечатана в «Современнике» в 1865 году. Герой повести, Рязанов, так же, как и Твердынский в «Зараженном семействе», происходит из духовного звания. Но между этими двумя семинаристами глубокая разница.

Приехав на лето к университетскому товарищу помещику Щетинину, Рязанов внимательно наблюдает отношения Щетинина с крестьянами. Щетинин — помещик-либерал. При отмене крепостного права он безвозмездно передал крестьянам в собственность часть принадлежавшей ему земли. На этом он успокоился и теперь уже без всяких колебаний владеет оставленным себе количеством земли, занят изысканием различных способов увеличения своих доходов, берет с крестьян штрафы за потраву и уверяет, что этим он воспитывает в крестьянах чувство законности.

Рязанов высказывает по этому поводу свои общественно-политические воззрения. В них-то и выразились те «требования шестидесятых годов», которым Толстой так решительно высказал свое сочувствие в дневнике 1889 года.

Щетинин верит, что, продолжая быть помещиком, он сумеет установить добрососедские отношения с крестьянами. Рязанов, говоря в ироническом тоне (это его обычный тон в разговорах), старается показать Щетинину всю неисполнимость его мечтаний. Он утверждает, что подобно тому, как крепостная зависимость крестьян держалась только на насилии, так и помещичья собственность на землю держится только на одном насилии. С убийственной иронией он советует своему приятелю обратиться к мировому посреднику с жалобой на крестьян, причинивших ему убыток, и тогда «всё, до последней копейки, взыщут», а «ежели наличных денег не имеют, то, может быть, окажется движимость, скот» — «продадут». «Что им в зубы-то смотреть!»

Продолжая далее свои иронические рассуждения, Рязанов говорит, что нельзя допускать снисходительного отношения к неисполнению крестьянами взятых ими на себя по отношению к помещику обязанностей, потому что этим помещик «портит рабочие руки» и приносит вред не только самому себе, но и всем другим помещикам: «священное право поругано, отечество в опасности».

В ответ на замечание Щетинина, что работающие у него крестьяне «только о том и стараются, чтобы как можно меньше работать и в то же время как можно больше получать», Рязанов возражает, что и сам Щетинин не к тому стремится, «чтобы как можно больше работать и как можно меньше получать», — следовательно, стремления у него с крестьянами совершенно одинаковые, и «весь вопрос в том, кто — кого».

«Вот в древние века, — говорит Рязанов в своем обычном ироническом тоне, — нравы были грубые — тогда и орудия, которыми понуждались глупорожденные к труду, тоже были неусовершенствованные, как то: исправники, становые и проч. Теперь же, когда нравы значительно смягчены, и сельские жители вполне сознали пользу просвещения, — понудительные меры употребляются более деликатные, духовные, так сказать, а именно: увещания, штрафы, уединенные амбары и так далее. Вот и хороводимся мы таким манером и долго еще будем хороводиться, доколе мера беззаконий наших не исполнится»29, — заканчивает Рязанов свои рассуждения, как бы намекая на то, что время, когда «мера беззаконий исполнится», все-таки рано или поздно наступит.

По поводу того, что жена Щетинина думает завести школу для крестьянских детей и отыскивает в журналах статьи по народному образованию, происходит разговор о современной журналистике. Рязанов и в журналистике видит то же своекорыстное отстаивание личных и классовых интересов. По его мнению, журналистика не что иное, как «продажа на вынос». О журнальных статьях по поводу народных школ Рязанов говорит, что везде, где в этих статьях написано слово «школа», следует читать «шкура», и что все эти статьи имеют только одну цель: содействовать такому устройству народных школ, чтобы в них не проникало ничего такого, что мешает делать жизнь высших классов «легким и веселым препровождением времени».

Отношения между помещиками и крестьянами Рязанов иронически изображает следующим образом: «Ну вот, прежде всего я вижу прилежного земледельца, вижу я, что этот земледелец ковыряет землю и в поте лица добывает хлеб; затем примечаю я, что в некотором отдалении стоят коротко мне знакомые люди и терпеливо выжидают, пока этот прилежный земледелец в должной мере насладится трудом и извлечет из земли плод; а тогда уже подходят к нему и, самым учтивым манером отобрав от него все, что следует по правилам на пользу просвещения, оставляют на его долю именно столько, сколько нужно человеку для того, чтобы сохранить на себе зрак раба и не умереть с голоду»30.

Когда Щетинин рассказывает Рязанову, что он хочет различными путями накопить денег, чтобы потом устроить какое-то «полезное» предприятие, так как «деньги — это сила», Рязанов так отзывается о его проекте: «Сила-то она, конечно, сила, да только вот что худо, — что пока ты приобретешь ее, так до тех пор ты так успеешь насолить человечеству, что после всех твоих богатств не хватит на то, чтобы расплатиться. Да главное, что и расплачиваться будет как-то уже неловко: желание приобретать войдет в привычку, так что эти деньги нужно будет уж от тебя насильно отнимать»31.

Нечего и говорить, как близки были Толстому восьмидесятых годов все эти рассуждения Рязанова, подлинного шестидесятника32.

В 1910 году в разговоре о Достоевском Толстой осудил его отношение к революционерам. Он сказал: «У Достоевского нападки на революционеров нехороши: он судит о них как-то по внешности, не входя в их настроение»33.

V

16 сентября 1864 года Толстой после почти годового перерыва вновь берется за оставленную тетрадь дневника. Он записывает: «Скоро год, как я не писал в эту книгу. И год хороший».

Первое, о чем он хочет записать в дневник, это — его семейная жизнь. «Отношения наши с Соней утвердились, упрочились, — пишет он. — Мы любим, то есть дороже друг для друга всех других людей на свете», — так Толстой, привыкший глубоко анализировать все свои душевные переживания, определяет «любовь», — «и мы ясно смотрим друг на друга. Нет тайн, и ни за что не совестно».

«Я начал с тех пор роман, — пишет Толстой далее, — написал листов десять печатных, но теперь нахожусь в периоде поправления и переделывания. — Мучительно».

«Педагогические интересы ушли далеко», вытесненные художественной работой.

«Сын очень мало близок мне».

Николаевич писал 26 октября 1872 года А. А. Толстой: «Я не люблю детей до 2—3 лет — не понимаю»34.

Запись Толстого о том, что его отношения с женой вступили в новую фазу, то есть стали более ровными и спокойными, чем они были в первый год его семейной жизни, подтверждается его перепиской с женой за этот год во время его непродолжительных отлучек из Ясной Поляны.

Так, еще 23 апреля, когда Толстой на несколько дней уехал в Пирогово по хозяйственным делам брата и сестры, находившихся за границей, Софья Андреевна, получив от него первое письмо, в своем ответном письме писала: «В кухню Таня принесла мне твое письмо. Я так обрадовалась, что меня всю в жар бросило. Я читала и просто задыхалась от радости». И далее, рассказав о нездоровье десятимесячного Сережи, из-за которого она не спала всю ночь, Софья Андреевна прибавляла: «Как много я передумала в эту ночь, как любила тебя, как я хорошо понимала и чувствовала, какой ты отличный и как я тебя люблю». Ей хочется, чтобы мальчик больше походил на отца: «Тебя я не вижу, и мне все хочется в его личике увидать твои черты и найти сходство».

В августе Толстой вторично уехал на несколько дней в Пирогово повидаться с вернувшимися из-за границы братом и сестрой. Из Пирогова Толстой проехал в свое чернское имение Никольское и заехал к зятю Фета И. П. Борисову в его имени Новоселки. В первом же письме от 9 августа Толстой писал жене: «Пишу к Соне, без которой мне жить плохо... Ты говоришь, я забуду. Ни минуты, особенно с людьми. На охоте я забываю, помню об одном дупеле, но с людьми при всяком столкновении, слове я вспоминаю о тебе, и все мне хочется сказать тебе то, что я никому, кроме тебя, не могу сказать».

На это письмо Софья Андреевна ответила письмом, которое до нас не дошло и на которое Толстой отвечал ей вторым письмом в тот же день 9 августа. Начав письмо словами: «А я-то тебя как люблю! Голубчик, милый», — Толстой далее писал: «Удовольствия без тебя для меня быть не может, кроме охоты», — и заканчивал письмо словами: «В этот раз я чувствую, как ты мне еще много ближе стала». Получив письмо Льва Николаевича, Софья Андреевна в ответном письме от 10 августа писала: «Твое письмо меня так обрадовало, что передать тебе не могу... Я его побежала читать в мою комнату, и даже стыдно было, — все время от радости смеялась. Уж сколько раз я его перечитывала!» И в следующем письме 11 августа: «Мне нынче... так захотелось скорее, скорее увидаться с тобой. Это все сделало твое милое письмо и то, что нам все делается лучше и лучше жить на свете вместе».

4 октября 1864 года у Толстых родилась дочь, названная Татьяной в честь их общей любимицы Т. А. Берс. На этот раз Софья Андреевна сразу взяла на себя кормление ребенка, чем Толстой был очень доволен. В последних числах октября он писал свояченице Татьяне Андреевне: «Соня очень хороша и мила со своими птенцами и труды свои несет так легко и весело».

VI

В августе 1864 года в Петербурге в издательстве Ф. Стелловского вышло в свет первое издание собрания сочинений Толстого в двух томах. В него вошли все написанные им к тому времени повести, рассказы и очерки и только пять педагогических статей. Не были перепечатаны даже такие шедевры, как «Яснополянская школа за ноябрь и декабрь месяцы» и «Кому у кого учиться писать?»

Это первое издание сочинений Толстого вызвало в печати несколько критических статей.

Первой появилась замечательная по своей общей оценке творчества Толстого статья Д. И. Писарева под заглавием «Промахи незрелой мысли»35. Упрек в незрелости мысли, которая привела к промахам, был направлен критиком не против какого-либо другого критика, а против себя самого.

Писарев вспомнил свою статью «Цветы невинного юмора», напечатанную в том же году, в которой он, «мельком упоминая о литературной деятельности графа Толстого», объяснял равнодушие читающей публики к Толстому «тем обстоятельством, что в произведениях графа Толстого нет ничего, кроме чистой художественности». Теперь Писарев находит, что это объяснение «никуда не годится». Он сообщает, что в собрании сочинений Толстого он прочел «Детство», «Отрочество», «Юность», «Утро помещика» и «Люцерн», и его «изумили обилие, глубина, сила и свежесть мыслей» в этих произведениях. Теперь Писарев видит ясно, что «критика наша молчала о Толстом или, еще того хуже, говорила о нем ласкательные пустяки единственно по своему признанному бессилию и скудоумию». Толстой, по словам Писарева, остается в тени. «Его читают, его любят, его знают, как тонкого психолога и грациозного художника, его уважают, как почтенного работника в яснополянской школе; но до сих пор никто не подхватил, не разработал и не подвергнул тщательному анализу то сокровище наблюдений и мыслей, которое заключается в превосходных повестях этого писателя».

В этом отношении Писарев противопоставляет Толстому Тургенева. «О каждом романе Тургенева, — говорит критик, — кричат и спорят по крайней мере по полугоду. Толстого прочитают, задумаются, ни до чего не додумаются, да так и покончат дело благоразумным молчанием». Писарев решается «нарушить» это молчание.

Далее в обширной статье Писарев старается дать читателю «анализ тех живых явлений, над которыми работала творческая мысль графа Толстого». Он подробно разбирает все главные рассуждения и поступки Иртеньева и Нехлюдова, причем, как обычно поступала публицистическая критика, излагает при этом и свои собственные мысли по поводу их действий и рассуждений.

Говоря о дурном воспитании Иртеньева, Писарев высказывает полное сочувствие принципу свободы, положенному Толстым в основание его педагогической системы.

После Писарева по поводу издания собрания сочинений Толстого высказался «Современник» в рецензии, написанной А. Я. Пятковским36.

Критик вполне признает художественный талант Толстого, его «наблюдательность и тонкий психологический анализ». В тех случаях, когда граф Толстой не задается никакой предвзятой идеей, не силится произвести нечто новое и имеющее целью удивить всю вселенную, он вполне удовлетворяет своего читателя верностью наблюдений и мастерскими штрихами в обрисовке изображаемых им лиц». К числу таких произведений Толстого критик относит «Детство» и «Отрочество», Севастопольские рассказы, которые он называет «Севастопольскими воспоминаниями», кавказские очерки «Рубка леса» и «Набег», «Записки маркера», «Поликушку». Но не то получается, когда Толстой предается «лукавому мудрованию» и производит «преднамеренную подтасовку своих художественных изображений». Критик в ироническом тоне излагает содержание «Семейного счастья», «Люцерна» и «Утра помещика» и с такой же иронией говорит о статье Писарева, который в Нехлюдове «увидал целый тип». В действительности, по мнению критика, Нехлюдов — только «избалованный барич, каких много», а Иртеньев — «такой же выродок крепостного права и московского общества». Извращая смысл «Утра помещика», критик уверяет читателя, что в этом рассказе будто бы проводится мысль, что «конечно, по глупости» крестьяне не соглашаются на предложения Нехлюдова.

Негодование Нехлюдова в «Люцерне» против черствости знатных путешественников-англичан критик называет «медвежьей демонстрацией».

В романе «Казаки» критик находит «замечательными по своей художественной отделке» картины природы и очерки кавказской жизни, признает верно переданными «впечатления героя романа, испытанные им по приезде в эту полудикую страну», но характер Оленина, по мнению критика, «слаб донельзя, а движущая идея романа еще того хуже». Эта «движущая идея» — та же, что в «Кавказском пленнике» Пушкина. «Поздненько вздумал граф Толстой реставрировать старые картины», — насмешливо замечает критик.

стороны, проявилось «извращенное мышление автора» и его полное «невежество, где добро и зло в жизни».

Газета «Петербургские ведомости»37 в одной и той же заметке сообщила читателям о выходе пятого тома сочинений Тургенева и второго тома сочинений Толстого. Критик противопоставлял этих двух писателей: в то время, как у Тургенева, в его последнем этюде «Довольно» сказались «грусть и разочарование», в Толстом чувствуется «кипучая сила созревающего, крепнущего таланта, полного сознания своей силы, даже несколько самоуверенного и потому иногда исключительного и склонного к эксцентричности».

«Нельзя не порадоваться, — писал далее критик, — тому, что у нас еще впереди деятель литературный, одаренный действительно большими способностями. При оживляющей свежести таланта, граф Л. Н. Толстой отличается изумительной способностью к наблюдению. Наблюдательность его до того разнообразна, до того смело проникает в самую глубь предметов и типов, что мы вправе ожидать от автора «Детства» и «Отрочества» еще очень многих томов, подобных данному по объему и несравненно лучше еще по содержанию».

VII

26 сентября 1864 года Толстой поехал к своему соседу Бибикову. За ним увязались две борзые собаки.

Дорогой собаки увидели зайца и бросились за ним; Толстой, хотя ехал не на охоту, увлекся и поскакал за зайцем по испаханному полю. Вскоре лошадь наткнулась на очень узкую, но глубокую рытвину, споткнулась и упала. Толстой тоже упал через голову лошади, на него навалилось седло и своей тяжестью вывихнуло ему правую руку. Лошадь и собаки убежали домой, а Толстой с ужасной болью в руке встал и с большим трудом медленно пошел по направлению к шоссе, до которого было около версты. Когда он шел, ему все казалось, что «когда-то давно» он ехал верхом, «давно» травил зайца и «давно» упал.

Дойдя до шоссе, Лев Николаевич лег. Ехали мимо какие-то мужики, он кричал им, но они не обратили на него внимания. Наконец, какие-то другие мужики, проезжавшие мимо, подняли его и по его просьбе привезли не домой, а на деревню, к бабке

Акулине, которая славилась тем, что умела вправлять вывихи. Домой Толстой не поехал, чтобы не взволновать беременную жену. Бабка Акулина подала ему первую помощь.

Когда Толстого привезли домой, тотчас же были вызваны врачи из Тулы. Они вправили руку, но, как оказалось впоследствии, сделали это неудачно.

Прошло около двух месяцев, а Толстой не мог делать рукой свободные движения и чувствовал боль в руке. Он решил ехать в Москву, чтобы посоветоваться с хирургами и, если нужно, сделать операцию.

В Москву Толстой приехал 21 ноября и остановился у Берсов. Сначала он прибегнул к лечению ваннами и врачебной гимнастикой, но вскоре убедился, что этого лечения недостаточно и, вопреки опасениям врачей, решился на операцию. Любопытно, что, как писал Толстой жене, окончательно решился он на операцию в Большом театре, слушая оперу Россини «Моисей» («Зора»). Слушая эту оперу, Толстой почувствовал особенную любовь к жизни и энергию к борьбе за жизнь.

Операция была произведена под хлороформом 28 ноября. Два больничных служителя изо всех сил тянули руку для того, чтобы выломать неправильное сращение, после чего хирург ловко вдвинул руку на свое место.

После операции Толстой провел в Москве до окончательного выздоровления еще две недели. Операция оказалась удачной, и рука зажила совершенно.

Главное, что, кроме лечения руки, занимало Толстого в Москве, был его роман.

29 октября Толстой известил Каткова, что он «на днях» кончает «первую часть романа из времен первой войны Александра с Наполеоном» и хотел бы напечатать ее в «Русском вестнике». Ответ Каткова не сохранился, но несомненно, что он ответил согласием, и Толстой, уезжая в Москву, захватил с собой первые главы романа.

27 ноября эти главы были переданы секретарю редакции «Русского вестника». Чувство, которое испытал Толстой после передачи рукописи, описано им в письме к жене от 29 ноября: «Когда мой портфель запустел и слюнявый Любимов понес рукописи, мне стало грустно, именно от того, за что ты сердишься, что нельзя больше переправлять и сделать еще лучше».

Во все пребывание в Москве Толстой усиленно собирал материалы для своей работы. Он ходил по книжным лавкам, доставал книги у профессоров истории С. В. Ешевского и Н. А. Попова, занимался в Румянцевской и Чертковской библиотеках, где, между прочим, рассматривал портреты деятелей 1812 года, брал по знакомству исторические документы из Архива Дворцового ведомства, ходил к Аксакову «за сведениями» об Австрии, где происходит действие второй части его романа (одно время думал даже поехать в Австрию); встречаясь со знакомыми старыми людьми, наводил их на рассказы о двенадцатом годе38.

Для образов неисторических лиц своего романа Толстой, как всегда, черпал материал из окружающей его жизни. Так, 29 ноября он писал жене, что когда он в Большом театре слушал оперу Россини «Моисей», ему «было очень приятно и от музыки, и от вида различных господ и дам», которые для него были «всё типы».

Первые дни по приезде в Москву Толстой сам писал продолжение романа; после операции он изредка диктовал свояченицам, Татьяне и Елизавете Андреевнам Берс.

«Я как сейчас вижу его, — через 60 почти лет вспоминала Т. А. Кузминская: — с сосредоточенным выражением лица, поддерживая одной рукой свою больную руку, он ходил взад и вперед по комнате, диктуя мне. Не обращая на меня никакого внимания, он говорил вслух:

— Нет, по̀шло, не годится!

— Вычеркни.

Тон его был повелительный, в голосе его слышалось нетерпение, и часто, диктуя, он до трех-четырех раз изменял то же самое место. Иногда диктовал он тихо, плавно, как будто что-то заученное, но это бывало реже, и тогда выражение его лица становилось спокойное. Диктовал он тоже страшно порывисто и спеша»39.

Чрезвычайно характерное для Толстого как писателя признание находим в его письме к жене от 6 декабря:

«Нынче поутру около часу диктовал Тане, но не хорошо — спокойно и без волнения, а без волнения наше писательское дело не идет».

К последним дням пребывания Толстого в Москве количество новых материалов для романа настолько увеличилось, что ему необходимо было остановиться, чтобы продумать дальнейшее течение своего произведения. 2 декабря он писал жене: «Но, несмотря на богатство материалов здесь или именно вследствие этого богатства, я чувствую, что совсем расплываюсь, и ничего не пишется».

Кроме подлинных исторических материалов, Толстой в Москве читал исторический роман Загоскина «Рославлев», о чем 27 ноября писал жене: «Вчера зачитался «Рославлевым». Понимаешь, как он мне нужен и интересен». И далее в том же письме: «После бани мне дали «Рославлева», и за чаем слушая, разговаривая и слушая пенье Тани, всё читал с наслажденьем, которого никто, кроме автора, понять не может»

Чтобы понять, чем был интересен Толстому роман Загоскина, нужно принять в соображение то, что писал он тетушке Александре Андреевне 14 ноября 1865 года.

«Много у нас — писателей — есть тяжелых сторон труда, но зато есть эта, верно вам не известная volupté [наслаждение] мысли — читать что-нибудь, понимать одной стороной ума, а другой — думать и в самых общих чертах представлять себе целые поэмы, романы, теории философии».

Так и слабый в художественном отношении, хотя и не лишенный некоторых удачных сцен, роман Загоскина наводил Толстого на новые мысли, образы, картины для его собственного романа.

Накануне отъезда из Москвы, 11 декабря, Толстой читал вслух Аксакову и поэту А. М. Жемчужникову первые главы своего романа. «Они говорят — «прелестно», — в тот же день писал Толстой жене.

Кроме изучения нужных ему исторических материалов, Толстой в Москве перечитывал «давно забытую» «Авторскую исповедь» Гоголя. Несколько раз Толстой был в московских театрах.

6 декабря Толстой слушал в Большом театре оперу «Иван Сусанин», носившую тогда название «Жизнь за царя». Он нашел, что «очень хорошо, но монотонно» (письмо к жене от 7 декабря). 9 декабря Толстой слушал в том же театре оперу Россини «Вильгельм Телль». Дважды смотрел в Малом театре комедию Островского «Шутники», о чем писал жене 24 ноября: «Из деревни всегда мне покажется все дико, ломаньем и фальшью, но приглядишься — и опять нравится. Комедия трогательна, даже слишком».

Во все пребывание в Москве Толстой с женой почти ежедневно обменивались письмами. Эта переписка еще больше, чем переписка в дни предшествующих кратковременных отлучек Толстого в том же 1864 году, раскрывает характер их взаимных отношений того времени.

В первом же письме от 22 ноября Софья Андреевна писала: «Всё думала о том, что я очень счастливая благодаря тебе, и что ты мне много хорошего внушил... А как нам хорошо было последнее время, так счастливо, так дружно, надо же было такое горе [т. е. перелом руки]. Грустно без тебя ужасно, и всё приходит в голову: его нет, так к чему все это? Зачем надо всё так же обедать, зачем так же печи топятся и все суетятся, и такое же солнце яркое, и та же тетенька, и Зефироты40, и всё».

В ответ на это письмо Толстой писал 27 ноября: «За обедом позвонили — газеты, Таня все сбега̀ла, позвонили другой раз — твое письмо. Просили у меня все читать, но мне жалко было давать его. Оно слишком хорошо, и они не поймут, и не поняли. На меня же оно подействовало как хорошая музыка: и весело, и грустно, и приятно — плакать хочется».

И для Софьи Андреевны письма мужа имели большое значение. В письме от 25 ноября, сетуя на то, что до сих пор не получала еще от него писем, Софья Андреевна писала: «Твоим духом на меня повеет, когда прочту твое письмо, и это меня много утешит и оживит».

Письмо от 2 декабря, продиктованное Т. А. Берс, Толстой закончил следующими словами, с трудом написанными им через пять дней после операции: «Прощай, моя милая, душечка, голубчик. Не могу диктовать всего. Я тебя так сильно всеми любовями люблю все это время, милый мой друг. И чем больше люблю, тем больше боюсь».

В ответ на это письмо Софья Андреевна писала 5 декабря: «Сейчас привезли твое письмо, милый мой Лева. Вот счастие-то мне было читать твои каракульки, написанные больной рукою. , а я-то уж не знаю, какими я тебя люблю любовями».

В следующем письме от 4 декабря Толстой, вспоминая время своего жениховства, писал, что тогда он любил «совсем иначе, чем теперь», и прибавлял: «Этим-то и премудро устроено, а любить всё одинаким образом надоело бы». Но тут же, через несколько слов, опасение: «Ведь как, кажется, теперь я был бы счастлив с тобою; а приедешь, пожалуй, будем ссориться из-за какого-нибудь горошку».

Из письма от 6 декабря видно, что мелкие неудовольствия со стороны жены Толстой старался погашать, объясняя их всегда физическими причинами, хотя жена и сердилась на него за такие объяснения ее дурного настроения.

Толстой считает, что он больше любит жену, чем жена любит его. Письмо от 4 декабря он заканчивает словами: «Прощай, милая моя, друг. Как я тебя люблю и как целую. Всё будет хорошо, и нет для нас несчастья, коли ты меня будешь любить, как я тебя люблю». То же повторяется и в заключении письма от 7 декабря: «Только ты меня люби, как я тебя, и все мне нипочем и все прекрасно».

Отношения Толстого к жене не чужды некоторого педагогического оттенка, он считает нужным указывать ей на ее недостатки. В том же письме от 7 декабря Толстой пишет жене, что она очень похожа на свою мать, и прибавляет: «Даже нехорошие черты у вас одинаковы. Я слушаю иногда, как она с уверенностью начинает говорить то, чего не знает, и утверждать положительно и преувеличивать, и узнаю тебя. Но ты мне всячески хороша», — тут же прибавляет он, чтобы смягчить суровость своего суждения.

Далее Толстой, обращаясь к жене, говорит: «Какая ты умница во всем том, о чем ты захочешь подумать».

Толстой находит, что у Софьи Андреевны так же, как и у ее матери, «ум спит», у нее «равнодушие к умственным интересам», но при этом «не только не ограниченность, а ум, и большой ум». Толстой разумел, очевидно, ум практический.

Это «равнодушие к умственным интересам» приводило иногда Софью Андреезну к неправильным суждениям о произведениях мужа. Не интересуясь военно-исторической частью «1805 года»41, Софья Андреевна уверяла Льва Николаевича, что у него «всё военное и историческое выйдет плохо, а хорошо будет другое — семейное, характеры, психологическое». «Это так правда, как нельзя больше», — писал Толстой жене 7 декабря, подавленный изобилием новых исторических материалов, которые он нашел для своего романа в Москве. Но, разумеется, вернувшись в Ясную Поляну и расположив в голове по своим местам все новые материалы, Толстой уже никогда больше не вспоминал об этом ошибочном мнении своей жены.

Софья Андреевна бывала иногда недовольна и тем продолжительным процессом переработки написанного, который сделался уже необходимостью для Толстого. Об этом недовольстве упоминает Толстой в письме к жене от 29 ноября, сообщая о передаче рукописи «1805 года» в редакцию «Русского вестника»; то же подтверждает и сама Софья Андреевна в своем письме от 3 декабря: «То бранила, бранила, зачем поправляешь, а теперь самой жаль стало, что продал».

она вдруг перенеслась из своего детского мира в иной мир, «где всё другое». «Мне даже страшно стало, — писала Софья Андреевна, — я в себе давно заглушила все эти струнки, которые болели и чувствовались при звуках музыки, при виде природы и при всем, чего ты не видел во мне, за что иногда тебе было досадно... Я всегда раскаивалась, что мало во мне понимания всего хорошего... Шуберта мелодии, к которым я бывала так равнодушна, теперь переворачивают всю мою душу...».

Из этого письма видно, что Толстой стремился внушить своей жене любовь к красотам природы и к занятиям музыкой. Это подтверждается и следующими строками из письма Софьи Андреевны к сестре Тане от 12 октября 1863 года: «Я теперь все собираюсь серьезно музыкой заняться... — это трудно»42.

VIII

12 декабря Толстой уехал из Москвы.

По возвращении в Ясную Поляну он усиленно занялся окончательной отделкой глав своего романа, предназначенных для печатания.

«Лева очень спешит с своим романом», — писала Софья Андреевна сестре Тане 20 декабря43.

3 января 1865 года Толстой послал Каткову дальнейшие главы романа, предназначенные для помещения в «Русском вестнике». В письме, посланном одновременно, он просил извинения за то, что рукопись сильно измарана, делая при этом характерную для него оговорку: «До тех пор, пока она у меня в руках, я столько переделываю, что она не может иметь другого вида».

«Русского вестника» за 1865 год появилась первая часть нового произведения Толстого, озаглавленного «Тысяча восемьсот пятый год». Эта часть соответствует первой части первого тома «Войны и мира».

С появлением в печати начала «Тысяча восемьсот пятого года» Толстой еще больше, чем прежде, почувствовал себя писателем. Фету 23 января 1865 года он писал в шутливом тоне, но серьезно по мысли: «А знаете, какой я вам про себя скажу сюрприз: как меня стукнула об землю лошадь и сломала руку, когда я после дурмана очнулся, я сказал себе, что я — литератор. И я литератор, но уединенный, потихонечку литератор». Словами, что он считает себя литератором, но литератором «уединенным, потихонечку», Толстой, очевидно, хотел сказать, что он не стоит и не намерен встать близко к литературным кругам и к редакциям журналов, что, однако, не мешает ему сознавать себя писателем.

Толстому хочется узнать суждение о первой части его романа тех лиц, мнением которых он особенно дорожит. К числу таких лиц он относит Фета, к которому обращается с такими словами: «Ваше мнение, да еще мнение человека, которого я не люблю тем более, чем более я вырастаю большой, мне дорого — Тургенева». Но Толстому хочется узнать мнение также и рядовых читателей: «Напишите, — просит он Фета, — что будут говорить в знакомых вам различных местах и, главное, как на массу. Верно, пройдет незамеченно. Я жду этого и желаю. Только б не ругали, — говорит Толстой далее, — а то ругательства расстраивают» трудный процесс работы.

Покончив с чтением корректур первой части романа, Толстой принимается за работу над второй частью. Эта часть была уже написана в предыдущем году; нужно было еще раз переработать ее перед сдачей в печать.

Сначала Толстой был занят главным образом обдумыванием того нового, что он намерен был внести в эту и в дальнейшие части своего романа. 20 февраля он писал свояченице Татьяне Андреевне: «Теперь не пишется, слишком много думается».

«Пишу, переделываю. Всё ясно, но количество предстоящей работы ужасает». Тут же записывается следующее соображение, назначение которого — урегулировать и облегчить творческий процесс: «Хорошо определить будущую работу. Тогда, ввиду предстоящих сильных вещей, не настаиваешь и не переделываешь мелочей до бесконечности». Другое соображение относительно порядка работы записано 23 марта: «Надо непременно каждый день писать не столько для успеха работы, сколько для того, чтобы не выходить из колеи». Здесь же Толстой напоминает себе о своем излюбленном приеме отделки текста — сокращении: «Больше пропускать». 28 марта то же напоминание: «Надо выпускать».

Март, апрель и часть мая прошли в напряженной работе.

Степень напряженности работы Толстого в то время характеризует запись его дневника от 11 марта о приезде в Ясную Поляну его старого друга Д. А. Дьякова. Хотя Толстой и «был рад» Дьякову, он все-таки сожалеет и считает нужным отметить в дневнике, что «день пропал» (для работы).

IX

Условия внутренней и внешней жизни Толстого в период создания «Войны и мира» очень благоприятствовали работе. Уединенная деревенская жизнь, не говоря о чистом воздухе, здоровой пище и физическом труде, избавляла от ненужных знакомств и лишних разговоров и встреч, давала необходимый досуг для упорного систематического труда. Тому же способствовала и спокойная семейная жизнь, доставлявшая Толстому полное удовлетворение. В отношениях с женой не было ничего похожего на ту рознь и отчуждение, которые отравляли первый год его семейной жизни.

10 апреля 1865 года Толстой записывает в дневнике: «Соню очень люблю, и нам так » Затем 26 сентября, по возвращении от Д. А. Дьякова из его имения Черемошня: «Мне очень хорошо. Вернулись с Соней домой. Мы так счастливы вдвоем, как, верно, счастливы один из мильона людей».

Из писем, которые Софья Андреевна писала мужу в июле 1865 года, когда она на несколько дней уезжала к сестре Толстого в ее имение Покровское, видно, что она признавала его нравственный авторитет и пыталась следовать его советам. В одном из писем она писала: «Завтра поеду к баронам44 — они очень звали, и буду помнить все время твои родительские наставления. А насчет полосканья во время сердца45 я нынче утром уже употребила это средство и очень рада». В последнем письме из Покровского Софья Андреевна называет себя «старшей дочерью» Льва Николаевича и рассказывает: «Ты мне только завещал не сердиться, ну так на этот счет будь покоен... как будто нарочно без тебя стараешься быть лучше».

В письме к сестре Тане от 28 декабря 1865 года Софья Андреевна писала: «Левочка более, чем когда-либо, нравственно хорош, пишет, и такой он мудрец, никогда он ничего не желает, ничем не тяготится, всегда ровен, и так чувствуешь, что он вся поддержка моя, и что только с ним я и могу быть счастлива».

Нормальную семейную жизнь Толстой не представлял себе без детей46. И с этой стороны он был удовлетворен. 4 октября 1864 года у Толстых родилась дочь Татьяна, а 22 мая 1866 года — второй сын, Илья.

«Сережа только начал ходить один, и только теперь вся та игра жизни, которая до сих пор еще была не видна для моих грубых мужских глаз, начинает мне быть понятна и интересна». 7 марта того же года Толстой записывает в дневнике: «Сережа очень болен, кашляет. Я его начинаю очень любить. Совсем новое чувство». 5 июля Лев Николаевич пишет той же А. А. Толстой: «с каждым днем у меня растет новое для меня, неожиданное, спокойное и гордое чувство любви [к сыну]». 28 декабря Софья Андреевна пишет сестре Тане: «Сережа бегает, пляшет, начинает говорить. Левочка к нему стал очень нежен и всё с ним занимается... На Таню он даже никогда не глядит, мне и обидно и странно», — с грустью сообщает далее Софья Андреевна. Но уже 21 марта следующего 1866 года Софья Андреевна писала сестре: «Левочка просто по ней [по Танечке] с ума сходит». И 5 апреля того же года: «Таня в ужасной дружбе с отцом».

Наконец, третье обстоятельство, создавшее благоприятную обстановку для работы над «Войной и миром» и находившееся в тесной связи со вторым, состояло в той внутренней перемене, которая произошла с Толстым после женитьбы. Тот Толстой, у которого, по образному выражению Тургенева, всегда «гончие под черепом гоняли до изнеможения», которого Боткин считал самым неудобным сожителем из-за того, что «весь он полон разными сочинениями, теориями и схемами, почти ежедневно изменяющимися», — этот Толстой временно уступил место другому Толстому, спокойному, уравновешенному, свободному от мучительных исканий и сомнений.

О перемене, происшедшей в нем после женитьбы, Толстой несколько раз писал тетушке Александре Андреевне. Так, 23 января 1865 года, вспоминая свое старое письмо к ней 1857 года, Толстой писал: «Помните, я как-то раз вам писал, что люди ошибаются, ожидая какого-то такого счастия, при котором нет ни трудов, ни обманов, ни горя, а всё идет ровно и счастливо. Я тогда ошибался. Такое счастье есть, и я в нем живу третий год. И с каждым днем оно делается ровнее и глубже».

«Я страшно переменился с тех пор, как женился, — пишет Толстой в конце этого письма, — и многое из того, что я не признавал, стало мне понятно, и наоборот».

«А как переменяешься от женатой жизни, — писал Толстой 5 июля того же года, — я никогда бы не поверил. Я чувствую себя яблоней, которая росла с сучками от земли и во все стороны, которую теперь жизнь подрезала, подстригла, подвязала и подперла, чтобы она другим не мешала и сама бы укоренялась и росла в один ствол. Так я и расту; не знаю, будет ли плод и хорош ли, или вовсе засохну, но знаю, что расту правильно».

«Я вошел в ту колею семейной жизни, — писал Толстой 14 ноября, — которая, несмотря на какую бы то ни было гордость и потребность самобытности, <втиснет в одну глубоко пробитую колею> ведет по одной битой дороге умеренности, долга и нравственного спокойствия. И прекрасно делает! Никогда я так сильно не чувствовал всего себя, свою душу, как теперь, когда порывы и страсти знают свой предел».

Слово «порывы», как это видно из дальнейшего содержания письма, следует в данном случае понимать очень широко.

Далее в том же письме Толстой опровергает слух о том, будто бы он поссорился с редактором «Русского вестника» Катковым, с которым, по его словам, у него нет ничего общего, и тут же поясняет, что он совершенно не интересуется никакими общественными вопросами и не сочувствует ни реакционному направлению катковского журнала, ни противоположным этому направлению политическим теориям. «Я и не сочувствую, — пишет Толстой, — тому, что запрещают полякам говорить по-польски, и не сержусь на них за это, и не обвиняю Муравьевых47 и Черкасских48, а мне совершенно все равно, кто бы ни душил поляков, или ни взял Шлезвиг-Гольштейн, или произнес речь в собрании земских учреждений. И мясники бьют быков, которых мы едим, и я не обязан обвинять их или сочувствовать».

Как видим, Толстой соединяет здесь в одно самые различные, далеко не одинаковой важности общественно-политические вопросы: кровавое подавление польского восстания правительством Александра II, для которого он сам находит достаточно сильные выражения («кто бы ни душил поляков»), с одной стороны, и робкое выступление какого-нибудь умеренного представителя земских учреждений по вопросу о починке дорог, — с другой. Совершенно понятно равнодушное отношение к работе земских учреждений с их мелкими задачами узко местного характера, но быть безучастным к варварской расправе самодержавного правительства с народом, виновным только в том, что он отстаивал свою национальную независимость, можно было, лишь сознательно отмежевавшись от окружающей жизни искусственными перегородками и замкнувшись в круг своих личных интересов и интересов своей семьи. И здесь опять следует напомнить, что до женитьбы Толстой, как было указано в своем месте, не только не относился равнодушно к угнетению покоренных народов, но угнетение это вызывало в нем чувство негодования49.

II. Как известно, дело происходило следующим образом. Костромской крестьянин Комиссаров, по профессии картузник, находившийся случайно вблизи царя в момент покушения Каракозова 4 апреля 1866 года, испуганный выстрелом, совершенно не зная, кто в кого стреляет, сделал рукой невольно движение вверх. Лица из свиты Александра II с целью укрепления в народе престижа царской власти создали легенду, будто бы русский крестьянин сознательно толкнул руку покушавшегося и тем предотвратил убийство царя. После этого Комиссарова произвели в потомственные дворяне, многие ученые общества избрали его своим почетным членом; повсюду служили благодарственные молебны за избавление царя от смертельной опасности (в том числе представители московского студенчества служили молебен на площади у считавшейся чудотворной иверской иконы) и т. д. По поводу всех этих неистовств Толстой писал Фету в мае 1866 года:

«Что вы говорите о 4-м апреле? Для меня это был coup de grâce [смертельный удар]. Последнее уважение или робость внутреннего суда над толпой исчезла. Ведь это всенародно, с важностью, при звоне колоколов вся Россия, которая слышна, делает глупости с какой-то радостью и гордостью, и ведь какие глупости! Глупости, которыми я стыдил бы трехлетнего Сережу. Осип Иван. Комиссаров — член разных обществ, молебствие о том, что в царя стреляли, студенты у Иверской — сапоги в смятку, жолуди говели».

Бросается в глаза, что Толстой в своем письме ни одним словом не выражает сочувствия Александру II или радости по поводу его спасения от смерти, но говорит только о нелепости чествования Комиссарова50.

Была одна область общественной жизни, к которой Толстой никак не мог оставаться равнодушным. Это — жизнь народа, «жизнь мужиков».

В мае 1865 года в Тульской губернии стояла сильная засуха. 19 мая Толстой, отправившись в свое имение Никольское, с дороги писал жене: «До Сергиевского ехал я по ужасной погоде. Об этом жарком удушающем ветре вы не можете себе представить. Мне сделалось страшно, что я задохнусь». В конце письма

«Засуха и она у меня не выходят из головы».

16 мая Толстой о том же писал Фету:

«Последнее время я своими делами доволен51, но общий ход дел, то есть предстоящее народное бедствие голода, с каждым днем мучает меня больше и больше. Так странно и даже хорошо и страшно. У нас за столом редиска розовая, желтое масло, подрумяненный мягкий хлеб на чистой скатерти, в саду зелень, молодые наши дамы в кисейных платьях рады, что жарко и тень, а там этот злой чорт голод делает уже свое дело, покрывает поля лебедой, разводит трещины по высохнувшей земле и обдирает мозольные пятки мужиков и баб и трескает копыта скотины и всех их проберет и расшевелит, пожалуй, так, что и нам под тенистыми липами в кисейных платьях и с желтым сливочным маслом на расписном блюде — достанется. Право, страшная у нас погода, хлеба и луга. Как у вас? Напишите повернее и поподробнее».

Чувствуется, что, рисуя рукою художника эту контрастную картину — дам в кисейных платьях, расположившихся в тени под липами, которым подают розовую редиску и подрумяненный хлеб с свежим маслом, — с одной стороны и босых мужиков и баб с огрубевшими пятками, которым предстоит питаться хлебом с лебедой — с другой, Толстой не только видел угрожающую помещикам опасность, но и сознавал нравственную незаконность своего положения обеспеченного землевладельца среди окружающей бедноты.

Эти мысли так угнетали Толстого, что он около того же времени (быть может, в тот же день) писал о том же и своему тестю А. Е. Берсу. Письмо не сохранилось, но содержание его ясно из ответного письма Берса от 31 мая. Берс писал Толстому: «У нас около Москвы хлеба изрядны, но плохи очень травы. Ты очень напугал меня твоим письмом. Не дай бог такой катастрофы, которой ты опасаешься. Она будет ужасна, хуже пугачевщины. Но мне кажется, что не с чего ей быть, а могут быть только какие-нибудь местные неудовольствия и разные бедствия от неурожая, при которых может выразиться также незаслуженное озлобление на дворян»52.

Что эти грустные размышления о положении народа не были случайным явлением, а появлялись у Толстого и позднее, показывает следующая замечательная запись в его записной книжке от 13 августа 1865 года:

«Всемирно народная задача России состоит в том, чтобы внести в мир идею общественного устройства без поземельной собственности.

«La proprieté c’est le vol»53 останется больше истиной, чем истина английской конституции, до тех пор, пока будет существовать род людской. — Это истина абсолютная— приложения. Первая из этих относительных истин есть воззрение русского народа на собственность. Русский народ отрицает собственность самую прочную, самую независимую от труда, и собственность, более всякой другой стесняющую право приобретения собственности другими людьми, собственность поземельную. Эта истина не есть мечта — она факт — выразившийся в общинах крестьян, в общинах казаков. Эту истину понимает одинаково ученый русский и мужик, который говорит: пусть запишут нас в казаки и земля будет вольная. Эта идея имеет будущность. Русская революция только на ней может быть основана. Русская революция не будет против царя и деспотизма, а против поземельной собственности. Она скажет: с меня, с человека, бери и дери, что хочешь, а землю оставь всю нам. Самодержавие не мешает, а способствует этому порядку вещей. — (Все это видел во сне 13 августа)».

С течением времени Толстой, разумеется, совершенно забыл эту свою запись. Когда он в 1908 году перечитал ее во втором томе его «Биографии», написанной П. И. Бирюковым, он был поражен и взволнован сходством мыслей, изложенных в этой записи, с его позднейшими воззрениями на земельную собственность. Прочитав эту запись, Толстой взволнованно обратился к своим домашним и гостям со словами:

«Что за чудо случилось со мной! Пойдите, пойдемте все (он повел всех присутствующих в свой кабинет). Я вам прочитаю сон, какой был у меня сорок три года тому назад. Я не поверил бы, если бы это не со мной случилось. Я тогда занимался охотой, хозяйством, был глуп до невозможности, всякие забавы, и вдруг такой сон!...»

Когда один из гостей, по просьбе Толстого, прочитал вслух его запись, Лев Николаевич, как рассказывает Д. П. Маковицкий, «все еще как бы не веря и удивляясь тому, что он написал, это в 1865 году, сказал:

— Это — то же, что я пишу теперь, даже тут тот же самый язык, каким теперь пишу...»54.

X

Оптимистическое отношение к жизни, радостное, спокойное восприятие мира — наиболее характерное настроение Толстого в первые годы работы над «Войной и миром». Ему удавалось отгонять все мучившие его ранее сомнения и колебания в разрешении главных вопросов жизни и современной ему действительности. Его умственные силы направлялись по одному единственно открытому для них руслу: они целиком уходили на художественную деятельность.

В последнем романе Боборыкина «Земские силы», по словам Толстого, «полемически выступают на Первый план» «вопросы земства, литературы, эмансипации женщин и т. п.». Толстой считает, что «в мире искусства» всех этих вопросов не существует.. «Цели художества несоизмеримы (как говорят математики) с целями социальными». По мнению Толстого, цель художника должна состоять «не в том, чтобы неоспоримо разрешить вопрос, а в том, чтобы заставить любить жизнь в бесчисленных, никогда неистощимых всех ее проявлениях». Применяя развиваемые им взгляды к себе самому, Толстой далее пишет: «Ежели бы мне сказали, что я могу написать роман, которым я неоспоримо установлю кажущееся мне верным воззрение на все социальные вопросы, я бы не посвятил и двух часов труда на такой роман; но ежели бы мне сказали, что то, что я напишу, будут читать теперешние дети лет через двадцать и будут над, ним плакать и смеяться и полюблять жизнь, я бы посвятил ему всю свою жизнь и все свои силы».

Временами, однако, Толстой испытывал некоторое недовольство своей жизнью. Он смутно сознавал, что исключительная замкнутость в интересах личной и семейной жизни не может дать ему полного удовлетворения.

20 февраля 1865 года Толстой пишет свояченице Татьяне Андреевне необычное письмо. Зная, что беспокоившие его мысли и чувства не поймет никто из его родных и знакомых, он сообщает их восемнадцатилетней девушке, в которой он, по его словам, «всегда чувствовал прекрасную душу». Он начал письмо без всякого обращения прямо с таких слов:

«Да, вот я и рассуждаю уж второй день, что очень грустно оттого, что на свете все эгоисты, из которых первый я сам. Я не упрекаю никого, но думаю, что это очень скверно, и что нет эгоизма только между мужем и женою, когда они любят друг друга. Мы живем теперь два месяца одни одинешеньки с детьми, которые первые эгоисты, и никому до нас дела нет. В Пирогове55 нас забыли и в Москве56, думаешь, тоже. И сам понемножку забываешь.

кто умеет любить. Ты, пожалуйста, напиши (все равно, правда ли, неправда ли), что ты нас любишь для нас. Я Дорку58 полюбил очень за то, что она не эгоистка. Как бы это выучиться так жить, чтоб всегда радоваться другому счастью.

Ты никому не читай, что я пишу, а то подумают, что я с ума сошел.

Я только проснулся, и в голове сумбур и раздраженье59, как будто мне лет пятнадцать, и все хочется понять, чего нельзя понять, и ко всем чувствуешь и нежность и раздражение».

Вполне возможно, что ближайшим поводом к этому письму послужила какая-то временная размолвка с женой (иначе зачем было упоминать о чужом счастье и ничего не сказать о своем?), но под влиянием этой размолвки Толстой высказал свои самые задушевные мысли, глубоко волновавшие его в то время.

Несомненно, имея в виду прежде всего самого себя, Толстой 27 ноября 1866 года пишет в записной книжке: «Поэт лучшее своей жизни отнимает от жизни и кладет в свое сочинение. Оттого сочинение его прекрасно и жизнь дурна»60.

«Моя жизнь», не предназначавшейся к печати при жизни автора, она писала: «Жизнь Льва Николаевича не была дурна, но ее совсем не было; проявлялась она разве только в охоте, которую он любил, главное, потому, что с нею связана всегда любовь к природе, и в прогулках в одиночестве, необходимых для новых мыслей и обсуждения будущего писания»61. В своей «Краткой автобиографии», написанной в 1913 году для печати по просьбе С. А. Венгерова, Софья Андреевна, приведя эту запись, дала ей иное освещение: «Но жизнь его в ту пору не была дурна, а так же хороша и чиста, как его произведение»62.

Несомненно, что когда Толстой, имея в виду себя самого, писал, что жизнь поэта дурна, он не имел в виду каких-либо общепризнанных грубых пороков. В предисловии к своим «Воспоминаниям», написанном в 1903 году, Толстой о среднем периоде своей жизни, продолжавшемся с 34 до 50 лет, писал: «...потом третий восемнадцатилетний период, от женитьбы до моего духовного рождения, который с мирской точки зрения можно бы назвать нравственным, так как в эти восемнадцать лет я жил правильной, честной семейной жизнью, не предаваясь никаким осуждаемым общественным мнением порокам, но все интересы которого ограничивались эгоистическими заботами о семье, об увеличении состояния, о приобретении литературного успеха и всякого рода удовольствиями...».

В черновой редакции «Воспоминаний» тому же периоду дается следующая характеристика: «Хотя в этот период моя жизнь была не только не распутная и не развращенная, но, напротив, с мирской точки зрения вполне хорошая, жизнь эта, наполненная только заботами о себе, семье, увеличении состояния, приобретении литературного успеха и так называемыми невинными удовольствиями: охоты, всякого рода музыки, разведения пород животных, в особенности лошадей, насаждениями и т. п., была только эгоистическая жизнь. Несмотря на приличие этого периода, едва ли то не был тот глубокий сон, сон душевный, от которого особенно трудно пробуждение»63.

должна быть значительно смягчена. Но если принять во внимание всю категоричность отрицания частной земельной собственности, выраженную в записи от 13 августа 1865 года, то неизбежно следует прийти к выводу, что, называя позднее свою жизнь того времени дурною, Толстой имел в виду также и то, что материально его жизнь основывалась на той самой земельной собственности, мысль о безнравственности которой уже тогда совершенно ясно приходила ему в голову.

XI

С наступлением лета 1865 года работа над романом прекратилась. Толстой, как это бывало с ним в 60-е и 70-е годы, усиленно занялся хозяйством. Однако эти занятия хозяйством теперь уже не стояли для него на первом плане, как это было в первый год после женитьбы. Как писал он Фету 16 мая 1865 года, он «перепряг свою колесницу» — в корень запряг «мысль » художество», а хозяйство — на пристяжку, и тогда «гораздо покойнее поехал».

В июле Толстой съездил в славившееся своим образцовым хозяйством имение И. Н. Шатилова Моховое Тульской губернии Новосильцевского уезда, в котором он в первый раз был еще в 1857 году, остался очень доволен поездкой и по возвращении писал А. Е. Берсу 24 июля: «Это наверное самое замечательное хозяйство в России... Эта поездка еще более разогрела меня: в моих хозяйственных предприятиях».

Как и прежде, главное, что привлекало Толстого в занятиях хозяйством, был интерес наблюдений над жизнью и процессом роста растений и животных. Через несколько дней по возвращении от Шатилова Толстой писал тому же А. Е. Берсу: «Великая к тебе просьба, Андрей Евстафьевич. Есть в Москве некто барон Шепинг. У этого барона есть удивительные японские свиньи, поросят от которых он продает по пятнадцати рублей. Я на днях видел у Шатилова пару таких свиней и чувствую, что для меня не может быть счастья в жизни, пока не буду иметь таких же».

«Не могу тебя достаточно-возблагодарить за японцев, любезный друг. Что за рожи, что за эксцентричность породы! Они совершенно такие, каких я видел у Шатилова и желал иметь. Мои, надеюсь, будут лучше выкормлены. Кроме многих радостей жизни, которыми я пользуюсь, есть еще большая радость следить за распложением и улучшением растений и животных моих... Куплено мною около трехсот мериносов, а теперь их у меня шестьсот, и весь приплод, рожденный и воспитанный у меня, без всякого сравнения лучше купленных... Когда летом пройдет вся белая отара маток с бубенчиками за овчаром и Шумкой64, а сзади пройдут моей выводки ярки с другими овчарками и шумкиными детьми, — сердце веселится!...»

Сообщив, что кроме мериносов он разводит в своем имении-Никольском еще улучшенную породу русских и крымских овец, Толстой прибавляет: «Все это, может быть, смешно и наверное скучно, но для меня это чрезвычайно интересно и привлекательно.

— смотришь: там выросло, там расплодилось...»

Охота так же, как и прежде, продолжала увлекать Толстого. «Он говорил, что только охотник и земледелец чувствуют красоту природы»64а. В конце июля 1865 года он поехал к славившемуся своей охотой страстному старому охотнику Н. В. Киреевскому в его имение Шаблыкино Орловской губернии Карачевского уезда. Автор книги «Поездка в Карачевские болота» (1867) Прокудин-Горский характеризует Киреевского как охотника «старинного закала, понимающего охоту не как промысел, а как наслаждение, выше которого нет другого».

Толстой пробыл у Киреевского четыре дня. Вместе с четырьмя другими охотниками он ездил на охоту за сорок верст, на границу Брянского уезда, «лесного дикого места», как писал он жене 31 июля, причем выезд на охоту был обставлен «с такой важностью и степенством», как будто бы «мы ехали на важнейшее дело в мире», — иронически писал Толстой. Дороже охоты был для Толстого «этот охотничий мир и стариковский». «Я не жалею, что приехал», — писал он жене в том же письме.

При всех хлопотах по хозяйству и увлечении охотой Толстой не забывал о начатом романе. Приехав к Шатилову, он справлялся у хозяина, не найдется ли в его библиотеке газет 1812 года65. По дороге к Киреевскому Толстой заехал к бывшему рязанскому губернатору П. П. Новосильцеву в его имение Воин. «Старик, — писал Толстой жене 27 июля, — заговорил меня своими анекдотами и рассказами из моего доброго старого времени 12 года».

XII

«Тысяча восемьсот пятым годом» возобновилась. Занимали в то время Толстого и некоторые другие художественные замыслы.

30 сентября он делает в дневнике следующую запись, дающую классификацию художественных произведений по их содержанию: «Есть поэзия романиста:

1) в интересе сочетания событий — Braddon66, мои «Казаки» будущие;

2) в картине нравов, построенной на историческом событии — «Одиссея», «Илиада», «1805 год»;

3) в красоте и веселости положений — «Пиквик»67, «Отъезжее поле», и

— «Гамлет», мои будущие; Аполлон Григорьев — распущенность, Чичерин — тупой ум, Сухотин68 — ограниченность успеха, Николенька69 — лень и Столыпин70, Ланской, Строганов71 — честность тупоумия».

Мысль о продолжении «Казаков», не покидавшая Толстого, как видим, и через три года после напечатания повести, так и не была осуществлена. Остался в мечтах и тот роман, в котором Толстой намеревался изобразить типические характеры тех семи знакомых ему лиц, которых он назвал в записи дневника. Однако Чичерина, как представителя «тупого ума», Толстой отчасти изобразил в лице Кознышева в «Анне Карениной», а представителем «честности тупоумия» можно считать Каренина, как в «Анне Карениной», так и в «Живом трупе».

5 октября Толстой записывает в дневнике: «Писать хочется и мечтать». 5 ноября в дневнике записано: «Думаю о комедии».

В письме к А. А. Толстой от 14 ноября Лев Николаевич писал: «Я много пишу и много вперед обдумываю будущих работ, которым, вероятно, никогда не придется осуществиться, и все это с верой в себя и убеждением, что я делаю дело».

Попробовал было Толстой продолжать повесть «Отъезжее поле», начатую еще в 1856 году, но работал над ней только один день 9 октября. Он был доволен своей работой, так как в дневнике в этот день записано: «Писал «Отъезжее поле». Выходит неожиданно». Но к дальнейшему продолжению повести Толстой так и не приступил.

«мечтания» в то время особенно часто возникали у Толстого под влиянием чтения чужих произведений, как например, романов Диккенса, Троллопа. Иногда Толстой чувствовал даже, что эти мечты отвлекают его от работы. 3 октября он записывает в дневнике: «Надо ограничивать свою volupté читанья с мечтами. Эти силы надо употреблять на писанье, переменяя с физической работой».

Его творческие усилия попрежнему сосредоточивались главным образом на продолжении романа.

Толстого не покидало чувство бодрости и уверенности в своих, силах и глубокой удовлетворенности своей работой. Во второй половине декабря 1865 года он писал Фету: «Я довольно много написал нанешнюю осень — своего романа. Ars longa, vita brevis. [искусство продолжительно, жизнь коротка], думаю я всякий день. Коли бы можно бы было успеть 1/100 1/10000 часть. Все-таки это сознание, что могу, составляет счастье нашего брата. Вы знаете это чувство. Я нынешний год с особенной силой его испытываю».

21 декабря 1865 года Толстой закончил «третью часть» «1805 года» (или вторую часть первого тома «Войны и мира»).

XIII

В двадцатых числах января 1866 года Толстые всей семьей приехали в Москву. Они поселились сначала у Берсов, а с 3 февраля — на отдельной квартире на Большой Дмитровке в доме Хлудова (ныне Пушкинская улица, д. № 7).

Главной целью поездки было дать Софье Андреевне возможность повидаться с родными. Толстой же, как писал он тетушке Александре Андреевне в Петербург (письмо от 4 февраля), «воспользовался этим случаем», чтобы «оживить в себе» необходимое ему для романа «воспоминание о свете и о людях», которое становилось у него «слишком отвлеченным». Кроме того, Толстой находил, что его уединенный образ жизни в Ясной Поляне в некоторых отношениях не вполне благоприятствует творческой работе. «В уединении, — писал он в том же письме, — делаешься слишком строг, в свете слишком tolérant [терпимым]. А мне нужно уметь более или менее верно судить людей, потому что я их стараюсь описывать», — прибавил он. И другие лишения в своей уединенной яснополянской жизни испытывал Толстой. В начале ноября 1865 года он писал А. Е. Берсу: «Вы, весь ваш мир, театр, музыка, книги, библиотеки (это — главное для меня последнее время) и иногда возбуждающая беседа с новым и умным человеком — вот наши лишения в Ясном».

Разумеется, работа над «Тысяча восемьсот пятым годом» в Москве продолжалась.

Повидимому, вскоре после приезда в Москву к Толстому приходил Катков и уговорил его отдать в «Русский вестник» следующую часть «Тысяча восемьсот пятого года». Толстой согласился, и в номерах 2—4 «Русского вестника» за 1866 год появилась вторая часть его романа, озаглавленная «Война». Эти главы составили впоследствии вторую часть первого тома отдельного издания «Войны и мира».

В этот свой приезд в Москву Толстой познакомился с родственником Берсов, художником М. С. Башиловым, известным своими иллюстрациями к «Горю от ума» Грибоедова и к «Губернским очеркам» Салтыкова-Щедрина. Под впечатлением разговоров с Башиловым у Толстого явилась мысль — издать свой роман с иллюстрациями. Он предложил Башилову иллюстрировать его роман; Башилов ответил согласием.

делает бюст жены, «но до сих пор ничего не выходит». «Художником я не буду, — писал Толстой Фету в мае 1866 года, — но занятие это уже дало мне много приятного и поучительного». По воспоминаниям Софьи Андреевны, Толстой удачно вылепил лошадь. Однако занятия скульптурой продолжались, видимо, не долго.

27 февраля Толстой прочел вслух близким знакомым несколько глав из той части «Тысяча восемьсот пятого года», которая была предоставлена «Русскому вестнику». В числе слушателей был старый генерал Перфильев, отец приятеля Толстого В. С. Перфильева, хорошо помнивший 1812 год. Он сделал несколько замечаний, касающихся военного устава того времени, которыми Толстой сейчас же воспользовался72.

Перемена условий жизни и отдых от напряженной творческой работы благотворно подействовали на Толстого. Перед отъездом из Москвы он говорил М. С. Башилову, что чувствует себя «очень беременным».

И действительно, возвратившись в Ясную Поляну, Толстой усиленно принялся за работу. 4 апреля он извещал Башилова, что по возвращении из Москвы он написал всю следующую часть романа и надеется к осени написать еще три части, в октябре выпустить отдельное издание первого тома размером в тридцать печатных листов, а к новому году — выпустить и второй том такого же размера.

В мае, в письме к Фету, Толстой повторил, что надеется кончить свой роман к новому году и издать все отдельной книгой, прибавляя, что работой своей («особенно до яркого тепла») он «доволен чрезвычайно». Вновь просит Толстой Фета высказать свое мнение о его романе, но теперь уже с такой характерной оговоркой: «Я очень дорожу вашим мнением, но, как вам говорил, я столько положил труда, времени и того безумного авторского усилия (которое вы знаете), так люблю свое писание, особенно будущее — 1812 год, которым теперь занят, что не боюсь осуждения даже тех, кем дорожу, а рад осуждению. Например, мнение Тургенева о том, что нельзя на десяти страницах описывать, как NN положила руку, мне очень помогло, и я надеюсь избежать этого греха в будущем». (Повидимому, упоминаемый здесь отзыв Тургенева был высказан им или устно или в каком-либо неизвестном нам письме; в опубликованных письмах Тургенева такого отзыва нет.)

«Тысяча восемьсот пятого года», а Толстой в ответных письмах делал подробные замечания о каждом рисунке. Эти замечания интересны тем, что дают понятие о том, как Толстой представлял себе и внешний облик и характеры своих персонажей. Рисунки Башилова, за немногими исключениями, удовлетворяли Толстого. «Вообще я не нарадуюсь нашему предприятию», — писал он Башилову 4 апреля.

Рисунки Башилова не только нравились Толстому, но и подбадривали его к работе, как это видно из следующих строк его письма от 4 июня 1866 года: «Ожидаю ваши рисунки и того подстрекающего чувства, которое они вызывают во мне».

С наступлением лета, как и в предыдущем году, работа Толстого над романом приостановилась.

XIV

Летом 1866 года спокойное течение яснополянской жизни было нарушено случившимся поблизости необычайным происшествием.

6 июня в 65 Московском пехотном полку, расположенном неподалеку от Ясной Поляны в деревне Новая Колпна, ротный писарь Василий Шабунин73 ударил по лицу своего ротного командира капитана Яцевича. Дело произошло так. Придя в пять часов в ротную канцелярию, Яцевич нашел писаря в нетрезвом виде. Он велел посадить Шабунина в карцер и приготовить розог, чтобы после ученья наказать его. Но Шабунин, выйдя вслед за офицером из избы в сени, обращаясь к нему, проговорил: «За что же меня в карцер, поляцкая морда? Вот я тебе дам!»

Шабунин был сейчас же схвачен и посажен под арест.

На следствии Шабунин объяснил свой поступок тем, что ротный командир утруждал его перепиской бумаг, часто требовал к себе, приказывал ходить на ученье, вообще обращался с ним жестоко; ни разу не слыхал он от командира ни одного ласкового слова.

По окончании следствия дело было представлено на рассмотрение командующего войсками Московского военного округа генерал-адъютанта Гильденштуббе, который направил дело Шабунина военному министру Милютину. Милютин доложил о поступке Шабунина царю. Так как это был уже второй за короткое время случай нанесения солдатом удара офицеру, было решено применить строгие меры. Александр II приказал судить писаря по полевым военным законам.

Один из офицеров Московского полка Г. А. Колокольцов, знакомый Берсов, бывавший в Ясной Поляне, рассказал Льву Николаевичу о деле Шабунина. Толстой настолько заинтересовался этим делом, что пожелал выступить на военном суде защитником солдата. Ему предоставили возможность лично поговорить с Шабуниным.

«от себя говорил мало» и только на его вопросы «неохотно отвечал: «Так точно». Смысл его ответов был тот, что ему очень скучно было, и что ротный был требователен к нему. «Уж очень на меня налегал», — сказал он. Как рассказал Толстой на суде, на его вопрос, за что он ударил своего командира, Шабунин ответил: «По здравому рассудку я решил, потому что они делов не знают, а требуют. Мне и обидно показалось».

«Как я понял причину его поступка, — рассказывает далее Толстой в письме к Бирюкову, — она была в том, что ротный командир, человек всегда внешне спокойный, в продолжение нескольких месяцев своим тихим, ровным голосом, требующим беспрекословного повиновения и повторения тех работ, которые писарь считал правильно исполненными, довел его до последней степени раздражения. Сущность дела, как я понял его тогда, была в том, что, кроме служебных отношений, между этими людьми установились очень тяжелые отношения человека к человеку — отношения взаимной ненависти. Ротный командир, как это часто бывает, испытывает антипатию к подсудимому, усиленную еще догадкой о ненависти к себе этого человека за то, что офицер был поляк, ненавидел своего подчиненного и, пользуясь своим положением, находил удовольствие быть всегда недовольным всем, что бы ни сделал писарь, и заставлять его переделывать по нескольку раз то, что писарь считал безукоризненно хорошо сделанным. Писарь же, с своей стороны, ненавидел ротного и за то, что он поляк, и за то, что он оскорбляет его, не признавая за ним знания его писарского дела, и, главное, за его спокойствие, и за неприступность его положения. И ненависть эта, не находя себе исхода, все больше и больше с каждым новым упреком разгоралась. И когда она дошла до высокой степени, она разразилась самым для него же самого неожиданным образом».

Суд был назначен на 16 июля в квартире полкового командира, занимавшего помещичий дом в деревне Ясенки. Судьями были полковой командир и два офицера. Толстой был знаком со всеми судьями, которые изредка приезжали к нему в Ясную Поляну. Председателя суда, полкового командира Юно̀шу, Толстой в письме к Бирюкову характеризовал такими словами: «Он был исполнительный полковой командир, приличный посетитель; но каким он был человеком, нельзя было знать. Я думаю, не знал и он сам, да и не интересовался этим».

В противоположность Юно̀ше, другой член суда А. М. Стасюлевич, знакомый Толстого, был «живой человек, хотя и изуродованный с разных сторон, более же всего теми несчастьями и унижениями, которые он как честолюбивый и самолюбивый человек тяжело переживал... Общение с ним было приятно и вызывало смешанное чувство сострадания и уважения».

до случая с Шабуниным он был произведен из солдат в прапорщики.

Третьим членом суда был поручик Колокольцов, о котором Толстой говорит: «Это был веселый, добродушный мальчик, особенно занятый в это время своей верховой казачьей лошадкой, на которой он любил гарцовать».

На суде Шабунин объяснил свой поступок тем, что ротный командир часто заставлял его переписывать бумаги, в которых он меньше понимал толку, чем Шабунин.

Толстой в своей речи, построенной юридически очень искусно, старался доказать невменяемость подсудимого и вследствие этого невозможность применения к нему статьи военно-уголовного законодательства, карающей смертью. Для доказательства своего мнения о невменяемости Шабунина в момент совершения им поступка, Толстой указывал, между прочим, и на то, что всего за несколько дней до этого Шабунин собственноручно переписал приказ по корпусу о расстрелянии рядового, поднявшего руку против офицера. Речь свою Толстой произнес «робея, как всегда»75.

Повидимому, речь Толстого была предварительно им написана. По этой записи она была тогда же напечатана в местной газете76. Толстой говорил впоследствии, что эта речь была напечатана по записи, сделанной кем-то из лиц, присутствовавших на суде; однако чрезвычайная подробность текста речи и некоторые свойственные ему выражения заставляют думать, что публикация «Тульского справочного листка» воспроизводила подлинный текст Толстого, а не запись, сделанную посторонним лицом.

«Хорошо было то, что я во время этой речи расплакался», — говорил впоследствии Толстой77.

На суде один только Стасюлевич принял сторону Толстого. Полковник Юно̀ша, делавший карьеру, высказался за обвинение; «Колокольцов же, добрый, хороший мальчик, хотя и наверное желал сделать мне приятное, — писал Толстой Бирюкову, — все-таки подчинился Юно̀ше, и его голос решил вопрос».

Шабунин был приговорен к смертной казни через расстреляние.

Лев Николаевич сейчас же написал письмо А. А. Толстой, прося ее через военного министра Милютина ходатайствовать перед царем о помиловании Шабунина. Но чрезвычайно взволнованный приговором суда, Толстой в своем письме упустил указать, какого полка был Шабунин. Милютин придрался к этой оплошности и сказал, что невозможно просить государя, не указав, какого полка был осужденный. Толстая написала об этом Льву Николаевичу, Лев Николаевич поторопился ей ответить, но было уже поздно: командующий войсками Московского военного округа утвердил приговор военно-полевого суда.

Едва только стало известно о приговоре над Шабуниным, женщины из окрестных деревень стали приходить к той избе, в которой он был заперт, и просили караульного передать ему принесенные с собою молоко, яйца, сдобные лепешки, деньги и даже холст.

второй роты, а из других батальонов — сводные команды, составленные преимущественно из штрафованных солдат.

Шабунин в сопровождении священника, одетого в черную ризу, под конвоем был проведен мимо всего строя и остановлен в середине для выслушивания приговора. Он был совершенно спокоен и шел твердым шагом. При начале чтения приговора он несколько раз перекрестился; выслушав приговор, спокойно приложился к кресту. Ему связали руки, завязали глаза, надели саван (белую рубашку), подвели под руки и привязали к черному столбу, сзади которого была вырыта глубокая яма.

Раздался бой барабанов. Заранее назначенные двенадцать стрелков подошли на 15 шагов и сделали залп. Две пули попали в голову и четыре в сердце. Доктор констатировал мгновенную смерть.

Некоторые женщины безутешно рыдали, другие падали в обморок.

Веревки быстро обрубили и еще теплый труп столкнули в яму, которую тут же засыпали землей. Через десять минут убрали столб. Войска, перестроившиеся к церемониальному маршу, по отвратительному ритуалу того времени, с музыкой прошли мимо ямы и были распущены по квартирам.

Как рассказывает очевидец Н. П. Овсянников, служивший юнкером в том же полку, через час на могилу явился кем-то приглашенный священник, «и началось почти непрерывное служение панихид.

— И мне бы, батюшка, и мне по мученичке-то, по праведном отслужить панихидку, — взапуски кричали бабы, стараясь всунуть в руки священнику кто гривенник, кто пятак. Далеко за полдень закончилось это служение панихид, а к вечеру на могилу были накиданы кем-то принесенные восковые свечи, куски холста и медные гроши»79.

На другой день служение панихид возобновилось; приезжали даже из дальних деревень.

Узнав об этом, становой пристав приказал сравнять могилу с землей и поставил караул, чтобы отгонять приходящих, и строго запретил служение панихид80.

«Читал эпизод о защите казненного солдата. Написано дурно, но эпизод ужасен в простоте описания — контраста развращенных полковников и офицеров, командующих и завязывающих глаза, и баб и народа, служащего панихиды и кладущего деньги»81.

На Толстого суд над Шабуниным и казнь его произвели огромное впечатление. В деле Шабунина он — как раньше в Париже при виде смертной казни — столкнулся с той дикой, страшной, беспощадной силой, которую представляло собою государство, основанное на насилии.

«Случай этот, — писал Толстой Бирюкову, — имел на всю мою жизнь гораздо более влияния, чем все кажущиеся более важными события жизни: потеря или поправление состояния, успехи или неуспехи в литературе, даже потеря близких людей».

XV

Работа над романом все больше и больше захватывала Толстого.

В 1866 году он возобновил свою работу уже в августе, не дожидаясь наступления осени, как это бывало в предшествующие годы. 7 августа он писал М. С. Башилову: «Мое писанье опять стало подвигаться, и ежели буду жив и здоров, то в сентябре кончу первую часть всего романа и привезу в Москву и отдам печатать. А вторую кончу до нового года». Здесь под словами «первая и вторая части» следует разуметь первый и второй томы романа.

«Нигилист», написанной для домашнего спектакля в Ясной Поляне.

Все содержание этой небольшой комедии, действие которой происходит в деревне, состояло в том, что муж по недоразумению ревнует жену к живущему у них учителю — студенту-нигилисту. Из-за этого возникают различные комические положения, но дело вскоре разъясняется, студента выпроваживают, и в семье опять воцаряется мир.

Весь тон комедии, смешное положение, которое занимает в ней нигилист, указывает на то, что Толстой в то время уже не считал нигилизм серьезным общественным явлением, как это было во время его работы над «Зараженным семейством».

В постановке «Нигилиста» участвовали семейные Толстого: его сестра, жена, свояченица, племянницы, а также гувернантка детей; все роли исполнялись исключительно женщинами. М. Н. Толстая вложила много комизма в исполнение роли странницы, открещивающейся и отплевывающейся от безбожных речей нигилиста.

Спектакль прошел очень оживленно и доставил большое удовольствие и зрителям, и исполнителям. Толстой принимал живейшее участие в постановке комедии. На репетициях он делал многочисленные вставки и исправления в текстах ролей сообразно игре исполнителей и говорил: «Как приятно писать для сцены! Слова на крыльях летят!»82.

«Нигилист» сохранилась только в своей первоначальной редакции83. Возможно, что Толстой делал свои поправки и вставки на списках ролей отдельных исполнителей, так что полного списка последней редакции комедии, быть может, и не существовало. Роль странницы, возможно, и вовсе не была написана, так как, по словам Т. А. Кузминской, М. Н. Толстая импровизировала свою роль.

10 ноября Толстой приехал в Москву с целью познакомиться с необходимыми историческими материалами, а также переговорить с типографией о печатании романа отдельным изданием.

Переговоры с типографией на этот раз ни к чему не привели — соглашение не состоялось.

Толстой пробыл в Москве неделю. Как и раньше, он с женой почти ежедневно обменивался письмами. Уже на другой день после его отъезда Софья Андреевна писала ему: «Пиши, Левочка, мне побольше. Я так тебя, милый, люблю, и такое я ничтожное существо без тебя. Как мы вчера с тобой прощались, я всё вспоминаю и всё думаю, как радостно будет увидаться».

Несколько раз Софья Андреевна сообщала о своей работе — по переписке романа. Так, в первом письме она писала: «Я нынче весь день почти списывала... ».

На другой день Софья Андреевна писала: «А нравственно меня с некоторого времени очень поднимает твой роман. Как только сяду переписывать, унесусь в какой-то поэтический мир, и даже мне покажется, что это не роман твой так хорош (конечно, инстинктивно покажется), а я так умна».

В тот же день Софья Андреевна писала в дневнике: «Теперь я все время и нынче переписываю (не читая прежде) роман Левы. Это мне большое наслаждение. Я нравственно переживаю целый мир впечатлений, мыслей, переписывая роман Левы. Ничто на меня так не действует, как его мысли, его талант. И это сделалось недавно»84.

14 ноября Софья Андреевна писала Льву Николаевичу: «Как решил с нашей святыней — твоим романом? Я теперь стала чувствовать, что это — твое, стало быть, и мое детище, и, отпуская эту пачку листиков твоего романа в Москву, точно отпустила ребенка и боюсь, чтоб ему не причинили какой-нибудь вред. Я очень полюбила твое сочинение. Вряд ли полюблю еще другое какое-нибудь так, как этот роман».

«Вспомнила твое правило, что надо подумать, как все это покажется через год легко и ничтожно». И, далее, в том же письме Софья Андреевна писала: «Тебя я как-то всей душой считаю как свою опору... Напиши мне письмо encourageant [подбадривающее]... Когда-то кончится мое нравственное заключение, то есть жизнь без тебя».

Особый интерес в письмах Толстого к жене данного времени представляют подробности, касающиеся воспитания его маленьких детей. Письмо от 14 ноября Толстой закончил словами: «Прочти им [детям] что-нибудь из письма или выдумай, но чтоб они знали, что такое значит писать». Отправив это письмо, Толстой, очевидно, стал думать над тем, какие же слова из его письма жена должна прочесть детям. Во втором письме от того же числа он написал: «Прочти им: «Сережа милый, и Таня милая, и Илюша милый, я их люблю. Сережа теперь большой, он будет писать папаше». И вели ему написать и Тане, т. е. нарисовать что-нибудь мне».

Как видим, Толстой начинает заботиться об умственном воспитании своих детей, когда его старшему сыну только три с половиною года, а дочери два года.

иногда не считались с его взглядами на воспитание. 4 февраля 1866 года Софья Андреевна писала Т. А. Ергольской из Москвы: «Вчера дедушка привез им [детям] по колясочке и в каждой по кукле, одна девочка, другая мальчик в красной рубашке. Отец только плечами пожимает, но не решается ссориться с дедушкой и бабушкой, как бывало с нами, милая тетенька, за всякую безделицу он ссорился»85.

Прекратив свои школьные занятия, Толстой не переставал интересоваться педагогическими вопросами. 10 апреля 1865 года Толстой, как отмечено у него в дневнике, «записал кое-что по педагогике». Запись эта, к сожалению, до нас не дошла.

16 мая 1865 года в своем ответе Фету, сообщавшему о работе над какой-то статьей, в которой он имел намерение сказать о яснополянской школе, Толстой ответил: «На ваш вопрос упомянуть о «Ясной Поляне» — школе, я отвечаю отрицательно. Хотя ваши доводы и справедливы, но про нее [«Ясную Поляну» — журнал] забыли, и мне не хочется напоминать, — не потому, чтобы я отрекался от выраженного там, но напротив, потому, что не перестаю думать об этом, и ежели бог даст жизни, надеюсь еще изо всего этого составить книги с тем заключением, которое вышло для меня из моего трехлетнего страстного увлечения этим делом».

26 сентября, вернувшись от своего друга Д. А. Дьякова, Толстой записал в дневнике: «По случаю ученья милой Маши [дочери Дьякова] думал много о своих педагогических началах. Я обязан »..

2 ноября Толстой, как записано у него в дневнике, «с наслаждением перечитал «Казаков» и «Ясную Поляну».

14 ноября Лев Николаевич писал А. А. Толстой: «Я все много думаю о воспитании, жду с нетерпением времени, когда начну учить своих детей, собираюсь тогда открыть новую школу и собираюсь написать резюме всего того, что я знаю о воспитании и чего никто не знает или с чем никто не согласен».

В письме к ней же от 26 ноября, узнав, что она назначена воспитательницей великой княжны, Толстой излагает свои мысли о принципах разумного воспитания, вполне согласные с тем, что писал он в своей «Ясной Поляне».

Все это убеждает нас в том, что взгляды Толстого на воспитание и обучение, изложенные им в его педагогических статьях 1860—1863 годов, в то время не претерпели никакого изменения. С другой стороны, вопросы воспитания, по мере роста его детей, приобретали в глазах Толстого особенно важное практическое значение.

— очевидно, для детей, только начинающих читать, — юмористический рассказ о молодом человеке, который, по своей застенчивости, делает в обществе ряд смешных поступков86. Сохранился еще также написанный крупными буквами отрывок без начала и продолжения, описывающий рождественскую елку в Ясной Поляне. Рассказывается, что на елке были «Льва Николаевича дети — мальчик Сережа и девочка Таня», потом «садовниковы две девочки, кормилицын мальчик и еще много крестьянских детей». Из крестьянских детей особо названа сиротка Феклушка в прорванной шубе и худых чулках, в грязном и худом сарафанчике. Повидимому, дальше Толстой что-то хотел написать об этой Феклушке, но продолжения рассказа не было, или оно не сохранилось87.

Не подлежит сомнению, что в отрывке описан действительный факт: елка в Ясной Поляне, на которую были приглашены дети слуг и яснополянских крестьян.

XVI

18 ноября 1866 года Толстой выехал из Москвы в Ясную Поляну впервые по железной дороге, которая с октября этого года начала функционировать на участке Москва — Серпухов. Движение поездов от Серпухова до Тулы было открыто в следующем 1867 году.

В первый же день по приезде домой Толстой уведомляет Башилова, что решил отложить печатание романа до будущего года на том основании, что если печатать теперь, то «все придется делать второпях, и потому все будет сделано плохо».

И начался самый напряженный период работы над будущей «Войной и миром».

«хорошо и довольно быстро подвигается вперед»: «кончены (начерно) три части и начата четвертая и последняя». (Здесь под словом «части» Толстой разумел томы будущей «Войны и мира».) Он уверен, что к осени будет «готов со всем романом». К осени Толстой и Башилова просит закончить иллюстрирование всего романа. Он желает иметь всего 70 рисунков.

Толстой всегда, употребляя его выражения в письме к Фету от 28 июня 1867 года, писал не «умом ума», а «умом сердца». То «волнение», которое Толстой считал необходимым условием успешности работы писателя, достигло теперь высокой степени напряжения. 12 января Софья Андреевна записывает в дневнике: «Левочка всю зиму раздраженно, со слезами и волнением, пишет». (Вспомним, что слово «раздражение» на языке Толстого означало в то время то, что на современном языке обозначается словом «возбуждение», «подъем».)

От чрезмерно напряженной работы появились сильные головные боли. В феврале Толстой пишет брату: «У меня недели две как сделались приливы к голове и боль в ней такая странная, что я боюсь удара». О головных болях Толстого 19 февраля 1867 года писала и Софья Андреевна своей племяннице В. В. Нагорновой: «У Левы всё болит голова, такая досада, а всё пишет, так много пишет, думает и утомляется»88.

В самый разгар напряженной работы над «Войной и миром» Толстому случилось прочесть газетное сообщение, которое навело его на ряд серьезных мыслей.

В первых числах января 1867 года Толстой прочел в «Московских ведомостях» подробный отчет о заседании Московского губернского земства 18 декабря 1866 года89, на котором гласный Н. М. Смирнов, бывший калужский и затем петербургский губернатор, а в то время сенатор, муж известной А. О. Россет, внес предложение «о необходимости скорейшего улучшения падающей нравственности крестьянского сословия». В своей речи Смирнов признал «большую сметливость и природный дар подражания» русского крестьянина, но вместе с тем утверждал, что вследствие «недостатка духовного и нравственного образования» в крестьянстве укоренились «некоторые пороки, часто парализующие их природные дарования». Эти пороки: «пьянство, недостаточное уважение к чужой собственности, невнимание к своим обязанностям и малое попечение о будущности своих семейств». Причину распространения этих пороков сенатор видел в том, что «быстрый переход от строгой зависимости к свободе мог дать простор некоторым дурным наклонностям в народе, против которых следует упорно бороться». Бороться должно сельское и волостное начальство, но оно не стоит на должной высоте. В подтверждение своего мнения Смирнов приводил такие примеры: наделы земли распределяются неправильно; содержание мостов и переправ на проселочных дорогах ведется весьма небрежно, «на сельских сходах нет никакого порядка и благочиния», «все сыновья насильственно отделяются от отцов», «в волостных судах большей частью не существует никакого правосудия», «самые нелепые слухи ходят в народе, и крестьяне не перестают надеяться на получение даром своего поземельного надела».

приготовить доклад на тему «о постепенном упадке нравственности в дворянском сословии, о необходимости в нем духовного образования и религиозного смысла, о необходимости принять самые решительные меры для его исправления».

«Я вам представлю, — язвительно говорил Самарин, — не портрет, а отвратительную карикатуру, опять-таки следуя данному мне примеру. В моем сообщении не будет лжи и, однако, все будет фальшиво от первой строки до последней. Я прибегну к тем приемам, к которым прибег почтенный Н. М. Смирнов, то есть какой-нибудь случайно подсмотренный факт я раздую и возведу на степень обычая, припишу его всему дворянскому быту».

Толстой был глубоко возмущен речью Смирнова (с которым он встречался в 1857 году за границей). Несомненно, что особенно возмутило Толстого ответное слово Смирнова, в котором он заявил, что он говорит о недостатках именно крестьянского сословия только потому, что это «самое обширное и требующее большего попечения, чем другие, по недостатку своих экономических средств и образования; поэтому оно более, чем другие, должно быть нами лелеяно».

Толстой познакомился с Самариным еще в 1856 году в Москве и в первый же день знакомства, 23 мая, как сказано выше, записал в дневнике, что Самарин ему очень нравится, как «холодный, гибкий и образованный ум». После этого он еще несколько раз виделся с Самариным.

В период напряженной работы над «Войной и миром» Толстой иногда страдал от сознания одиночества, от отсутствия близкого друга, с которым он мог бы делиться своими самыми задушевными мыслями и чувствами. В то время он был дружен только с Фетом и А. А. Толстой. Фету Толстой писал в мае 1866 года: «Вы по душе мне один из самых близких». Затем ему же 7 ноября 1866 года: «Вы человек, которого, не говоря о другом, по уму я ценю выше всех моих знакомых и который в личном общении дает один мне тот другой хлеб, которым, кроме единого, будет сыт человек». Но, разумеется, Фет все-таки не был для Толстого настолько близким другом, чтобы он мог свободно поверять ему те свои мысли и чувства, которые он «со слезами» и волнением выражал в своем произведении, а тем более такие мысли и чувства, которые он таил в себе и не высказывал в произведениях. Еще менее могла быть таким другом жившая при дворе А. А. Толстая — при всей ее искренней и горячей любви к своему племяннику.

«Юрий Федорович! Не знаю, как и отчего это сделалось, но вы мне так близки в мире нравственном — умственном, как ни один человек. Я с вами мало сблизился, мало говорил, но почему-то мне кажется, что вы тот самый человек, которого мне нужно (ежели я не ошибся, то [и] я вам нужен), которого мне недостает, — человек самобытно умный, любящий многое, но более всего — правду и ищущий ее. Я такой же человек. У меня есть мои пристрастия, привычки, мои тщеславия, сердечные связи, но до сих пор — мне скоро 40 — я все-таки больше всего люблю истину и не отчаялся найти ее и ищу и ищу её».

Далее Толстой намекает на особенную напряженность своих исканий за последнее время: «Иногда, и именно никогда больше, как нынешний год, мне не удавалось приподнимать уголки завесы и заглядывать туда — но мне одному и тяжело, и страшно, и кажется, что я заблуждаюсь. И я ищу помощи и почему-то невольно один вы всегда представляетесь мне». И Толстой предлагает Самарину: «Ежели я не ошибаюсь и вы действительно тот человек, каким я воображаю вас, ищущий объяснений всей этой путанице, окружающей нас, и ежели я вам хоть в сотую долю так же интересен и нужен, как вы мне, то сблизимтесь, будем помогать друг другу, работать вместе и любить друг друга, ежели это будет возможно».

Откладывая до более близкого знакомства обсуждение главных волнующих его вопросов, Толстой просит Самарина теперь же ответить ему на два вопроса, лично его [Самарина] касающихся. Это, во-первых, деятельность Самарина как гласного Московского земства. Толстой не может высоко ценить эту деятельность. «Для того, чтобы вам говорить там, — пишет Толстой, — вам надо вашу мысль, выходящую из широких основ мышления, заострить так, чтобы она была прилична». И такая сделанная приличною мысль, произнесенная в земском собрании, для всех присутствующих «весит ровно столько же, сколько благоразумно-пошлое слово какого-нибудь «благородного дворянина» или гнусного старичка Смирнова».

Общественная деятельность в земстве, в судебных и государственных учреждениях, в парламентах, по мнению Толстого, есть не что иное, как «проявление организма общественного — роевого (как у пчел), на это всякая пчела годится, и даже лучше те, которые сами не знают, что и зачем делают, — тогда из общего их труда всегда выходит однообразная, по известным зоологическим законам деятельность. Эта зоологическая деятельность, — утверждает Толстой, — военного, государя, предводителя [дворянства], пахаря, есть низшая ступень деятельности — деятельность, в которой — правы матерьялисты — нет произвола».

законов жизни как отдельного человека, так и всего человечества.

Далее Толстой просит Самарина объяснить его религиозные воззрения и в заключение письма вновь предлагает Самарину самую искреннюю дружбу:

«Я не вижу между нами никаких условных преград — я прямо сразу чувствую себя совершенно открытым в отношении вас. Ни казаться перед вами я не хочу ничем, ни скрыть от вас ничего не хочу самого задушевного или самого постыдного для меня, ежели вам бы нужно было это узнать».

Но или Толстой сам испугался такого решительного утверждения своей умственной и духовной близости с Самариным, в которой он еще не мог быть уверен, или та откровенность, с которой он рассказывал про себя, показалась ему нескромной и неуместной, — так или иначе, но письмо это не было отправлено по назначению, а осталось в архиве Толстого.

Толстой, однако, не отказался от мысли дружески сблизиться с Самариным. В одну из ближайших поездок в Москву, 20 июня 1867 года, Толстой постарался увидеться с ним, после чего писал жене: «Поехал к Самарину и проговорил с ним часа три и еще более полюбил его и уверен в том же с его стороны». На другой день Самарин приехал к Толстому, и на этот раз их беседа продолжалась около двух часов.

«несколько разочаровался в нем», как писал он жене 18 января 1869 года. Позднее Толстой причислял Самарина к категории людей «очень холодных, умных и тонких», как писал он Н. Н. Страхову 6 марта 1874 года90.

Таким образом, и эта попытка Толстого в лице Ю. Ф. Самарина найти близкого друга, которого ему в то время так недоставало, закончилась неудачей.

Все же у Толстого осталось приятное воспоминание о его встречах и беседах с Ю. Ф. Самариным. «Самарин Юрий Федорович был выдающийся человек, — говорил Толстой в 1906 году. — Хорошо говорил, был умный, приятный, привлекательный, один из приятнейших людей, которых я знал»91.

XVII

К концу марта 1867 года работа над романом уже настолько продвинулась вперед, что, будучи в Москве на похоронах жены своего друга Дьякова, Толстой ведет переговоры с типографией Каткова об условиях печатания. Но соглашение с типографией опять не состоялось, и сдача романа в печать отсрочилась.

В Москве Толстой виделся с издателем «Русского архива» П. И. Бартеневым и в разговоре с ним высказал намерение написать для его журнала статью с изложением тех выводов, к которым его привело изучение исторических материалов, касающихся эпохи наполеоновских войн. По возвращении в Ясную Поляну, в письме к Бартеневу от 31 марта, Толстой подтвердил это намерение, но оговорился, что исполнит его позднее. «Теперь я ничего не могу делать, — писал Толстой, — кроме окончания моего романа». В тот же день Лев Николаевич писал А. А. Толстой: «Работа поглощает все мое время».

«Я много пишу, оканчивая, и голова все болит, но я не боюсь теперь этой боли».

Любопытно, что в том же письме к Бартеневу Толстой делится с ним замыслом нового исторического романа — романа из эпохи царствования Павла, на который навело его чтение исторических материалов. Толстой пишет, что те статьи о Павле, которые он прочел в «Русском архиве», привели его, как художника, «в восторг» и что в лице Павла он «нашел своего исторического героя». Он просит Бартенева указать ему другие материалы, касающиеся царствования Павла. Ответное письмо Бартенева не сохранилось, но Толстой и не думал приступать к осуществлению этого случайного, промелькнувшего у него замысла.

В июне Толстой вновь поехал в Москву, чтобы договориться с какой-нибудь типографией относительно печатания своего романа отдельным изданием. Это ему удалось — он заключил договор с типографией Ф. Ф. Риса. Наблюдение за печатанием и чтение корректур после автора взял на себя П. И. Бартенев, которому Толстой разрешил делать в тексте романа поправки «в смысле исправности и даже правильности языка», как писал он жене 22 июня.

Продолжая страдать от головных болей вследствие крайнего напряжения творческой деятельности, Толстой обратился к пользовавшемуся в то время большой известностью терапевту Г. А. Захарьину. «Захарьин, — писал Толстой жене 20 июня, — до смешного был внимателен и педантичен; рассматривая меня, заставлял и ходить с закрытыми глазами, и лежать, и дышать как-то, и ощупал и остукал со всех сторон». Он нашел у Толстого «расстройство сильное нервов» и желчные камни. Принимать какие-либо лекарства Толстой отказался, и Захарьин прописал ему лечение горячими карлсбадскими водами и холодными купаньями, что Толстой обещал выполнять.

К последним дням пребывания Толстого в Москве — 23 или 24 июня 1867 года — относится, как это видно из письма к Толстому Елизаветы Андреевны Берс от 27 июня того же года92, фотографический снимок с Толстого, до сих пор датировавшийся 1868 годом и неоднократно воспроизводившийся в печати. Толстой, одетый в блузу, сидит, одной рукой облокотившись на стол и другую руку положив на колено; выражение лица серьезное, энергическое, взгляд проницательный.

«под страхом штрафа и несвоевременного выхода», как писал он Фету 28 июня.

Что касается иллюстраций к роману, которые готовил Башилов, то, во-первых, возникла задержка в гравировании рисунков для печати; во-вторых, Толстой несколько разочаровался в Башилове как художнике. «Чего-то недостает Башилову как в жизни, так и в искусстве — какого-то жизненного нерва», — писал он жене 14 ноября 1866 года.

31 мая Толстой пишет Башилову письмо, в котором просит его приостановить работу. Но предложение о возобновлении работы так и не было сделано, и работа Башилова по иллюстрированию «Войны и мира» прекратилась. Всего Башиловым был приготовлен 21 рисунок к первым двум частям первого тома романа93.

В средине июля 1867 г. началась присылка корректур. В корректурах Толстой по обыкновению делал много исправлений и сокращений, чем Бартенев был очень недоволен. «Вы бог знает что делаете, — писал он Толстому 12 августа. — Эдак мы никогда не кончим поправок и печатания. Сошлюсь на кого хотите, большая половина Вашего перемарывания вовсе не нужна; а между тем от него цена типографская страшно возрастает. Я велел написать в типографии Вам счет за корректуры».

На другой день Бартенев приписал к своему письму: «Объяснение Безухова с женою и вся глава в Лысых Горах хороши до того, что будут жить вечно: еще лучшего места я не читал во всем романе... ... Ради бога, перестаньте колупать!»94 — взывал Бартенев в заключение своего письма.

Тотчас же по получении письма Бартенева Толстой ответил ему: «Не марать так, как я мараю, я не могу, и твердо знаю, что маранье это идет в великую пользу. И не боюсь потому счетов типографии, которые, надеюсь, не будут уж очень придирчивы. То именно, что вам нравится, было бы много хуже, ежели бы не было раз пять перемарано».

В следующем письме Толстой просил Бартенева еще раз прислать ему корректуру тех глав, где описывается прием Пьера в масонскую ложу (гл. III—IV второй части второго тома). Желание Толстого было исполнено, и присланные ему корректуры этих глав он опять так «измарал», что просил, в случае неясности его поправок, еще раз прислать ему эти корректуры.

В сентябре были отосланы в набор первые листы третьего тома. Толстой в то время еще не представлял себе вполне отчетливо, сколько томов составит его роман.

XVIII

—1868 года прошли в той же напряженной работе над продолжением романа и чтением корректур печатающихся томов.

2 ноября 1867 года в Москву были посланы последние листы рукописи третьего тома, а 26 ноября были отосланы последние корректуры того же тома.

Через четыре дня, 30 ноября, Толстой писал И. П. Борисову: «А я опять весь погружен в свою работу, которая не дает мне минуты отдыха и досуга, разумеется, кроме порош, которые я не могу пропустить, и травлю».

С нетерпением ожидая выхода первых трех томов романа. Толстой начинает беспокоиться, как бы в последние дни «цензура или типография не сделали какой-нибудь гадости» (письмо к Бартеневу от 8 декабря). Он дает Бартеневу право исключать все то, что тот сочтет опасным в цензурном отношении.

Наконец 17 декабря в «Московских ведомостях» (№ 276) появилось следующее объявление: «Война и мир». Сочинение графа Льва Николаевича Толстого. Четыре тома (до 80 листов). Цена 7 руб.; пересылка за 5 фунтов. Первые три тома выдаются с билетом на четвертый у П. И. Бартенева». Был указан адрес Бартенева.

«Война и мир». Толстой на другое утро пожаловался на него Бартеневу в таких комически-сердитых выражениях: «Распросукин сын Рис второй раз будит меня в середине ночи. Раз прискакал ночью, а нынче напугал нас с женой ночной телеграммой. Ему нужны деньги для того, чтобы шла его типография, а мне нужен сон для того, чтобы шла моя машина».

13 августа 1867 года П. И. Бартенев, напоминая Толстому в своем письме об обещанной им для «Русского архива» статье, спрашивал его: «Что же Вы мне не присылаете обещанного отрывка о тщете исторических разысканий?»95.

За работу над этой статьей Толстой принялся лишь в первых числах декабря 1867 года, причем представлял себе эту статью в виде предисловия или послесловия к «Войне и миру». 6 декабря он писал Бартеневу: «Немножко задержало меня в работе предисловие, которое я на днях пришлю. Как и куда его поместить? Не назвать ли его послесловием?»

В январе 1868 года «предисловие» было готово и отослано Бартеневу. Статья была напечатана в мартовском номере «Русского архива» за 1868 год под заглавием «Несколько слов по поводу книги «Война и мир». В оглавлении журнала статья была названа так: «Несколько объяснительных слов графа Л. Н. Толстого (по поводу сочинения его: «Война и мир»)». Это заглавие, очевидно, было дано Бартеневым.

В январе были отосланы в набор первые главы пятого тома «Войны и мира».

Фет оставил следующее воспоминание о встречах с Толстым в Москве зимою 1868 года:

«Лев Николаевич был в самом разгаре писания «Войны и мира», и я, знававший его в периоды непосредственного творчества, постоянно любовался им, любовался его чуткостью и впечатлительностью, которую можно бы сравнить с большим и тонким стеклянным колоколом, звучащим при малейшем сотрясении»96.

В первой половине марта вышел четвертый том «Войны и мира». Толстой усиленно работал над пятым томом. «Я по уши в работе», — писал он Т. А. Кузминской в конце апреля97.

М. П. Погодин, у которого Толстой обедал 14 апреля, записал в своем дневнике, что Толстой «хочет писать жизнь Суворова и Кутузова»98. По-видимому, это было одно из многих неосуществленных «мечтаний» Толстого.

Весною и летом в Ясной Поляне работа над пятым томом продолжалась не так напряженно, как в Москве, а вскоре и совсем приостановилась. 6 июля Толстой писал Бартеневу: «Я решительно не могу ничего делать, и мои попытки работать в это время довели меня только до тяжелого желчного состояния, в котором я и теперь нахожусь».

Только во второй половине августа Толстой смог по-настоящему приняться за работу. 20 августа он извещал Бартенева: «Я, кажется, опять принимаюсь за работу. Пятый том начал понемногу подвигаться». Но перечитав присланные ему ранее корректуры первых шести листов пятого тома, Толстой остался ими очень недоволен. «Критическое чутье осеннее, — писал он далее в том же письме Бартеневу, — ужасается на то, что я пропустил и напечатал весною. Ужасно плохи эти первые 6 листов»99.

Работа над пятым томом затягивалась. П. И. Бартенев начинал терять терпение и говорил, что «пятый том никогда не кончится»100.

«Дело мое плохо, любезный Петр Иваныч, — с грустью извещал Толстой Бартенева в конце января. — Несмотря на все усилия, не могу ни на шаг подвинуть вперед работу — что досаднее всего — почти конченную... Досаднее всего то, что мне нужно два часа хорошего расположения для того, чтобы поправить одно место, и тогда более 22 листов готовы на пятый том, но этих двух часов нет».

Только 6 февраля были отправлены последние листы рукописи и корректуры пятого тома «Войны и мира». В последних числах февраля том уже вышел из печати.

Первые четыре тома «Войны и мира» имели шумный успех и быстро разошлись. Понадобилось второе издание, которое и было выпущено в октябре 1868 года. Пятый и шестой томы романа вышли в одном издании, отпечатанном увеличенным тиражом.

XIX

Работа над шестым томом «Войны и мира» пошла гораздо быстрее, чем над пятым.

последнего тома «Войны и мира». Стремясь довести изложение тех мыслей, которыми он так дорожил, до наибольшей ясности и точности, Толстой вновь и вновь исправлял рукописи и корректуры. «Шестой том, — писал он Фету 30 августа, — который я думал кончить четыре месяца тому назад, до сих пор, хотя весь давно набран, не кончен».

Напряженные размышления о судьбах человечества, о роли личности в истории, о значении разума в человеческой жизни, изложенные Толстым в эпилоге к «Войне и миру», вызвали в нем желание заняться изучением философских систем разных мыслителей. Летом 1869 года Толстой, по словам его жены, «читал и занимался философией, восхищался Шопенгауэром, считал Гегеля пустым набором фраз»101.

Начало чтения Толстым Шопенгауэра относится к 1868 году. Американский консул Евгений Скайлер, пробывший в Ясной

Поляне с 14 по 21 сентября 1868 года, рассказывает в своих воспоминаниях, что Толстой в то время «очень восхищался» Шопенгауэром102. Фета, который посетил Ясную Поляну в первые месяцы 1869 года, Толстой расспрашивал о Шопенгауэре. Фет, в то время очевидно недостаточно знакомый с работами этого философа, сказал Толстому, что Шопенгауэр «так себе кое-что писал о философских предметах»103.

Летом 1869 года Толстой пристально занялся изучением философии Шопенгауэра. 30 августа он писал Фету:

«Знаете ли, что было для меня нынешнее лето? — Неперестающий восторг перед Шопенгауэром и ряд духовных наслаждений, которых я никогда не испытывал. Я выписал все его сочинения и читал и читаю (прочел и Канта). И, верно, ни один студент в свой курс не учился так много и столь многого не узнал, как я в нынешнее лето.

Не знаю, переменю ли я когда мнение, но теперь я уверен, что Шопенгауэр гениальнейший из людей... Это весь мир в невероятно ясном и красивом отражении.

Я начал переводить его. Не возьметесь ли и вы за перевод его?

Мы бы издали вместе»104.

Не входя в подробное рассмотрение сложного вопроса об отношении между философией Шопенгауэра и философскими воззрениями Толстого105, можно считать несомненным, что основное начало философии Шопенгауэра — пессимизм — не оказало никакого влияния на миросозерцание Толстого. Если Толстой в то время испытывал временами мрачное настроение, то оно вызывалось частными причинами и отнюдь не носило характера отрицания жизни или признания зла основным началом человеческого существования. Позднее Толстой неоднократно высказывался отрицательно о пессимизме Шопенгауэра. Такие высказывания находим в его «Исповеди» (1882); о том же он 22 февраля 1889 года писал Э. Роду в следующих выражениях:

«Пессимизм, в особенности, например, Шопенгауэра, всегда казался мне не только софизмом, но глупостью и вдобавок глупостью дурного тона... Мне всегда хочется сказать пессимисту: «Если мир не по тебе, не щеголяй своим неудовольствием, покинь его и не мешай другим»106.

XX

Лев Николаевич, писала далее Софья Андреевна в той же записи 14 февраля 1870 года, вспоминая лето 1869 года, «много думал и мучительно думал, говорил часто, что у него мозг болит, что в нем происходит страшная работа».

«для него все кончено, умирать пора и пр.». Об ожидании смерти Толстой в августе написал единственному из своих друзей, который мог понять это его настроение — А. А. Толстой. К сожалению, ни его письмо, ни ответное письмо А. А. Толстой до нас не дошли, и содержание их известно только из письма Софьи Андреевны к Толстому от 4 сентября: «Получила письмо к тебе от Александрии из Ливадии, писанное в день твоего рождения, — писала Софья Андреевна. — Она тебе много нежностей пишет, и мне досадно. Поет на мотив твоего последнего к ней письма и твоего последнего настроения — приготовления к смерти»107.

Это мрачное настроение явилось у Толстого, надо полагать, вследствие крайнего умственного переутомления, после напряженнейшей творческой работы многих лет. Ему было необходимо отвлечься от беспокоивших и волновавших его мыслей.

Он прочел в газете объявление о продаже в Пензенской губернии имения, которое его заинтересовало, и решил съездить осмотреть это имение и узнать условия продажи. У него были свободные деньги, полученные за «Войну и мир».

31 августа Толстой выехал по железной дороге в Москву и оттуда в Нижний Новгород, куда приехал 2 сентября. Отсюда предстояло проехать до места на лошадях 331 версту. Толстого сопровождал молодой слуга С. П. Арбузов, который оставил свои воспоминания об этой поездке108.

2 сентября Толстой ночевал в гостинице в городе Арзамасе, Здесь он пережил необыкновенно тревожное и мучительное душевное состояние, о котором через два дня писал жене:

«Что с тобой и детьми? Не случилось ли что? Я второй день мучаюсь беспокойством. Третьего дня в ночь я ночевал в Арзамасе, и со мной было что-то необыкновенное. Было 2 часа ночи, я устал страшно, хотелось спать, и ничего не болело. Но вдруг на меня нашла тоска, страх, ужас такие, каких я никогда не испытывал. Подробности этого чувства я тебе расскажу впоследствии; но подобного мучительного чувства я никогда не испытывал, и никому не дай бог испытать. Я вскочил, велел закладывать. Пока закладывали, я заснул и проснулся здоровым. Вчера это чувство в гораздо меньшей степени возвратилось во время езды, но я был приготовлен и не поддался ему, тем более, что оно и было слабее. Нынче чувствую себя здоровым и веселым, насколько могу быть вне семьи».

В середине 1880-х годов Толстой описал пережитое им в Арзамасе душевное состояние в незаконченном автобиографическом рассказе «Записки сумасшедшего». Вот что читаем в этом рассказе:

«...Мы решили ехать, не останавливаясь, только переменяя лошадей. Наступила ночь, мы всё ехали. Стали дремать. Я задремал, но вдруг проснулся. Мне стало чего-то страшно. И, как это часто бывает, проснулся испуганный, оживленный — кажется, никогда не заснешь. «Зачем я еду? Куда я еду?» пришло мне вдруг в голову. Не то, чтобы не нравилась мысль купить дешево имение, но вдруг представилось, что мне не нужно ни за чем в эту даль ехать, что я умру тут, в чужом месте. И мне стало жутко. Сергей, слуга, проснулся; я воспользовался этим, чтоб поговорить с ним. Я заговорил о здешнем крае, он отвечал, шутил, но мне было скучно. Заговорили о домашних, о том, как мы купим. И мне удивительно было, как он весело отвечал. Всё ему было хорошо и весело, а мне всё было постыло. Но все-таки, пока я говорил с ним, мне было легче. Но, кроме того, что мне скучно, жутко было, я стал чувствовать усталость, желание остановиться. Мне казалось, что войти в дом, увидать людей, напиться чаю, а главное, заснуть — легче будет.

Мы подъезжали к городу Арзамасу.

— А что, не переждать ли нам здесь? Отдохнем немножко?

— Что ж, отлично.

— Что, далеко еще до города?

— От той версты — семь...

Мы поехали. Я замолчал, мне стало легче, потому что я ждал впереди отдыха и надеялся, что там всё пройдет. Ехали-ехали в темноте, ужасно мне казалось долго. Подъехали к городу. Народ весь уж спал. Показались в темноте домишки, зазвучал колокольчик и лошадиный топот, особенно отражаясь, как это бывает, около домов. Дома пошли кое-где большие, белые. И все это невесело было. Я ждал станции, самовара и отдыха — лечь. Вот подъехали, наконец, к какому-то домику с столбом. Домик был белый, но ужасно мне показался грустный. Так что жутко даже стало. Я вылез потихоньку.

— пятно это мне показалось ужасным, — показал комнату. Мрачная была комната. Я вошел, еще жутче мне стало.

— Нет ли комнатки, отдохнуть бы?

— Есть нумерок. Он самый.

Чисто выбеленная квадратная комнатка. Как, я помню, мучительно мне было, что комнатка эта была именно квадратная. Окно было одно, с гардинкой — красной. Стол карельской березы и диван с изогнутыми сторонами. Мы вошли. Сергей устроил самовар, залил чай. А я взял подушку и лег на диван. Я не спал, но слушал, как Сергей пил чай и меня звал. Мне страшно было встать, разгулять сон, и сидеть в этой комнате страшно. Я не встал и стал задремывать. Верно, и задремал, потому что, когда я очнулся, никого в комнате не было, и было темно. Я был опять так же пробужден, как на телеге. Заснуть, я чувствовал, не было никакой возможности. Зачем я сюда заехал? Куда я везу себя? От чего, куда я убегаю? — Я убегаю от чего-то страшного и не могу убежать. Я всегда с собою, и я-то и мучителен себе. Я — вот он, я весь тут. Ни пензенское, никакое именье ничего не прибавит и не убавит мне. А я-то, я-то надоел себе, несносен, мучителен себе. Я хочу заснуть, забыться — и не могу. Не могу уйти от себя.

Я вышел в коридор. Сергей спал на узенькой скамье, скинув руку, но спал сладко, и сторож с пятном спал. Я вышел в коридор, думая уйти от того, что мучило меня. Но оно вышло за мной и омрачило всё. Мне так же, еще больше страшно было.

— Да что это за глупость? — сказал я себе. — Чего я тоскую, чего боюсь?

— Меня, — неслышно отвечал голос смерти. — Я тут.

Мороз подрал меня по коже. Да, смерти. Она придет, она — вот она, а ее не должно быть. Если бы мне предстояла действительно смерть, я не мог испытывать того, что испытывал. Тогда бы я боялся. А теперь я не боялся, а видел, чувствовал, что смерть наступает, и вместе с тем чувствовал, что ее не должно быть. Все существо мое чувствовало потребность, право на жизнь — и, вместе с тем, совершающуюся смерть. И это внутреннее раздирание было ужасно. Я попытался стряхнуть этот ужас. Я нашел подсвечник медный с свечой обгоревшей и зажег ее. Красный огонь свечи и размер ее, немного меньше подсвечника, — всё говорило то же. Ничего нет в жизни, а есть смерть, а ее не должно быть.

Я пробовал думать о том, что занимало меня: о покупке, об жене — ничего не только веселого не было, но всё это стало ничто. Всё заслонял ужас за свою погибающую жизнь. Надо заснуть. Я лег было, но только что улегся, вдруг вскочил от ужаса. И тоска, и тоска, — такая же духовная тоска, какая бывает перед рвотой, только духовная. Жутко, страшно. Кажется, что смерти страшно, а вспомнишь, подумаешь о жизни, то умирающей жизни страшно. Как-то жизнь и смерть сливались в одно. Что-то раздирало мою душу на части, и не могло разодрать. Еще раз прошел посмотреть на спящих, еще раз попытался заснуть, всё тот же ужас — красный, белый, квадратный. Рвется что-то, а не разрывается. Мучительно, и мучительно сухо и злобно, ни капли доброты я в себе не чувствовал, а только ровную, спокойную злобу на себя и на то, что меня сделало.

Что меня сделало? Бог, говорят. Бог... ... Я стал молиться: «Господи, помилуй», «Отче наш», «Богородицу». Я стал сочинять молитвы. Я стал креститься и кланяться в землю, оглядываясь и боясь, что меня увидят. Как будто это развлекло меня, — развлек страх, что меня увидят. И я лег. Но стоило мне лечь и закрыть глаза, как опять то же чувство ужаса толкнуло, подняло меня. Я не мог больше терпеть, разбудил сторожа, разбудил Сергея, велел закладывать, и мы поехали. На воздухе и в движении стало лучше».

Возможно, что это описание не является вполне точным воспоминанием пережитого, что в известной степени оно окрашено настроением Толстого середины 1880-х годов, что некоторые подробности внесены ради художественных целей. Однако написанное незадолго до «арзамасского ужаса» письмо к А. А. Толстой с мыслями о смерти и совпадение подробностей поездки дают основание полагать, что нечто общее между душевным состоянием Толстого в арзамасской гостинице в ночь на 3 сентября 1869 года и рассказом героя «Записок сумасшедшего», несомненно, было. У Толстого надолго осталось в памяти все пережитое им в эту тревожную ночь. Больной, отправившись на кумыс в Самарскую губернию с шурином С. А. Берсом, он 14 июня 1871 года писал жене: «Степа мне полезен, и я чувствую, что с ним арзамасской тоски не сделается».

4 сентября Толстой приехал в Саранск, откуда писал жене: «Одно хорошо: что мыслей о романе и философии совсем нет».

В том же письме Толстой писал, что, начиная от Нижнего

— «песчаный грунт, прекрасные мужицкие постройки вроде подмосковных». Такой характер местности был Толстому не по душе. Но ближе к Саранску начался чернозем, «похожее все на Тулу, и очень живописно».

Вероятно, в тот же день Толстой доехал до усадьбы, где жил управляющий имением. Имение находилось в селе Ильмине Городищенского уезда (ныне Большевьясский район). Толстой пробыл в Ильмине сутки, осматривал землю и лес.

Из Ильмина Толстой проехал в имение Николо-Пестравку, расположенное в тридцати верстах и принадлежавшее его дальней родственнице А. П. Бахметьевой, урожденной графине Толстой. Здесь Толстой осмотрел хрустальный завод.

Покупка имения почему-то не состоялась. Обратно Толстой поехал другой дорогой — через Моршанск. У него осталось приятное воспоминание о поездке по Пензенскому краю. «Сосновые леса, старые сосны с длинными стволами и короткими макушками, — вспоминал он в 1906 году. — Земля черная с камушками, — та самая, которую Микула Селянинович пахал сохой («по камушкам поскребывал»). И народ такой селяниновский. Глушь. Там река Сура, лучшая стерлядь»109.

В Ясную Поляну Толстой вернулся около 14 сентября. Его ожидали корректуры (уже не первые) второй части эпилога.

«Шестой том я окончательно отдал, и к первому ноября, верно, выйдет».

Наступило время отдыха после многолетней трудной работы: «Для меня теперь самое мертвое время, — писал Толстой Фету в том же письме: — не думаю и не пишу и чувствую себя приятно глупым».

В начале декабря 1869 года шестой том «Войны и мира» вышел из печати.

Великое творение было закончено110.

XXI

Вспоминая время своей работы над «Войной и миром» больше чем через три года по окончании романа, Толстой писал, что своей работой он увлекался «от всей души и думал, что кроме этого нет ничего»111.

деловые (о печатании «Войны и мира», о семейных и хозяйственных делах и т. п.). Вследствие этого мы очень мало знаем об интеллектуальной жизни Толстого за это время, помимо того, что рассказано им самим в «Войне и мире». Некоторое представление о чтении Толстого за этот период и его мнениях о прочитанных книгах дают только скудные записи его дневника за 1863—1865 годы и некоторые письма.

Из писем Толстого к Фету мы узнаем, что Толстой следил за новыми произведениями Тургенева, но относился к ним отрицательно. Так, 7 октября 1865 года Толстой писал Фету: «Довольно» мне не понравилось. Личное, субъективное хорошо только тогда, когда оно полно жизни и страсти, а тут субъективность, полная безжизненного страдания». Также не понравился Толстому и «Дым», о котором он высказался в письме к Фету от 28 июня 1867 года, служащем ответом на письмо Фета от 15 июня того же года, в котором Фет писал:

«Читали вы пресловутый «Дым»? У меня одна мерка. Не художественно, не спокойно, — дрянь. Форма. Сам с ноготь, борода с локоть. Борода состоит из брани всего русского, в минуту, когда в России всё старается быть русским. А тут и труженик честный посредник представлен жалким дураком, потому что не знает города Нансиде всё гадко и глупо и всё надо гнуть насильно на иностранный манер. На этом основании и дурак Литвинов изучил — Ясно, осел. Не всё ли это равно, что под русскую брыкуху запрягать паровоз? Этого мало. Между всеми русскими негодяями и дураками — оказывается порядочный герой, истосковавшийся по аристократическому кругу, который будто бы презирает, и бросающий женщину, которую будто бы уважает и любит, только из-за того, что нанюхался волос женщины, которую с детства знает и признал окончательно для себя непригодной. Мало того — этому краеугольному камню русских порядочных людей (в глазах автора) ни разу и на ум не пришло, что женщина, которую он сманывает — жена другого, имя которого она носит, и т. д. Неужели это прогресс? Мужики за это оглоблей бьют. Порядочные люди борются насколько сил хватает, а жулики-прогрессисты об этом не думают. В чем же, спрашивается, гражданский подвиг рассказа — (литературный в уродстве и несообразности целого)? Очевидно, что главная цель умилостивить героев «Русского слова» и т. п., которые так взъелись на автора за «Отцов и детей». Эта цель достигнута, к стыду автора. — Вот почему мне грустно — и я не пишу к Тургеневу. Что я буду писать? И в том, и в другом случае я вижу один и тот же мотив — эгоистическое чесание (извините за выражение) — избалованного пупка. — Но по-моему так не должен жить человек, кто бы он ни был. Этим не растет ни народ, ни государство, ни общество. — А наша дура критика сидит, разиня рот, и не понимает, в чем дело... Всё сказанное о «Дыме» — я не говорил бы, если бы не было внушительного тона. Если бы автор просто рассказывал, я бы сказал: «Да! и это бывает». Мало ли что бывает на свете! Но когда мне бессовестного глупца рекомендуют в идеалы для подражания, тогда я низко кланяюсь и говорю: «Что ж! дай бог вам — но только не мне». Человек только потому не зверь, что он человек — и эгоизма проповедывать нечего, когда его ежедневно трубой легионов архангелов проповедует природа»112.

Толстой отвечал Фету:

«Я про Дым думаю то, что сила поэзии лежит в любви — направление этой силы зависит от характера. — Без силы любви нет поэзии; ложно направленная сила — неприятный, слабый характер поэта — претит. В Дыме нет ни к чему почти любви и нет почти поэзии. Есть любовь только к прелюбодеянию легкому и игривому, и потому поэзия этой повести противна. Вы видите, это то же, что вы пишете».

Судя по «Дыму», Толстому казалось даже, что Тургенев «кончил» свою литературную деятельность. Относительно себя Толстой уверен, что его «черед» перестать быть писателем «никогда не придет». В том же он уверен и относительно Фета, несмотря на то, что поэтический поток, которым владеет Фет, «ушел в землю». (Фет в те годы писал очень мало).

Отношение Толстого к Фету как к поэту ярко выразилось в письме к нему, написанном в мае 1866 года. Здесь Толстой говорит, что с наступлением весны он много раз вспоминал стихотворения Фета, посвященные весне. «И «кругами обвело», и «верба пушистая», и «незримые усилья» — несколько раз прочлись мне, который не помнит стихов», — писал Толстой. (Он имел в виду стихотворения Фета: «Опять незримые усилья...» и «Уж верба вся пушистая...».)

Высоко ценя Фета как поэта, Толстой в то же время продолжал считать его близким себе по натуре человеком, во многих письмах выражал желание видеться с ним и приглашал его к себе. «Иногда душит неудовлетворенная потребность в родственной натуре, как ваша, чтобы высказать все накопившееся», — писал Толстой Фету 30 августа 1869 года.

Одно из ярких проявлений этой родственности натур своей и Фета Толстой видел в следующем рассуждении Фета, написанном им в письме от 28 февраля 1867 года, вскоре после посещения Ясной Поляны:

«Как жаль, что я не узнал от вас, умно ли ваше сердце или нет? У вас умная голова, но мне вы человек дорогой и мне этого мало. — Все доказательства, умные и глупые, только орудия ума сердца, то есть внутренней суммы убеждений — аксиом — а ум головной только к услугам сердца, чтобы наилучшим образом отстоять то, чего желает сердце. Бывает сердце тупое, а голова отличная — Руссо. Бывает сердце умное, а голова дура — легион — «их же имена ты веси, господи». Бывает сердце орел — голова орел — Гёте. Или книга, которую я читаю: «Blücher, Seine Zeit und sein Leben» von d-r Johannes Scherr [«Блюхер, его время и жизнь» Иоганна Шерра] — голова отличная — умница — сердце — и подлец — и тупица»113.

«От этого-то мы и любим друг друга, что одинаково думаем умом сердца, как вы называете. (Еще за это письмо вам спасибо большое. Ум ума и ум сердца — это мне многое объяснило)».

«Детства», написанной в 1851 году, Толстой различал то, что пишется «из сердца», и то, что пишется «из головы»114. Много лет спустя Толстой повторил ту же мысль в записи дневника 14 апреля 1895 года: «Есть сердечная духовная работа, облеченная в мысли. Эта настоящая, и эту любит Сережа [брат] и я, и все понимающие. И есть работа мысли без сердца, а с чучелой вместо сердца, это то, чем полны журналы и книги»115.

Можно думать, однако, что «родственность натур» его и Фета представлялась Толстому более близкой, чем она была в действительности. Его встречи с Фетом были очень редки и непродолжительны. Если бы эти встречи происходили чаще к были более продолжительны, то, вероятно, и Толстой и Фет убедились бы, что в основных взглядах на жизнь между ними уже в то время существовало большое различие и что настоящими друзьями они быть не могут.

Из произведений иностранных писателей Толстой, как это видно из его дневника 1865 года, читал роман Диккенса «Наш: общий друг» и роман Троллопа «The Rertrams». Диккенс всегда вызывал восхищение в Толстом. Что же касается Троллопа, то относительно него в дневнике записаны два, не вполне согласные между собой, отзыва. «Троллоп убивает меня своим мастерством, — писал Толстой 2 октября. — Утешаюсь, что у него свое, а у меня свое». На следующий день: «Кончил Троллопа. Условного слишком много». Впоследствии, однако, Толстой отметил, что романы Троллопа произвели на него «большое» впечатление116.

Роман Жорж Санд «Consuélo» вызывает со стороны Толстого следующее резко отрицательное суждение: «Что за превратная дичь с фразами науки, философии, искусства и морали. Пирог с затхлым тестом и на гнилом масле с трюфелями, стерлядями и ананасами» (дневник 23 сентября 1865 года).

В 1866 году Толстой перечитывал «Дон-Кихота» Сервантеса, читал Гёте и прочел «всего» Виктора Гюго, как писал он Фету в мае того же года. Гюго, по мнению Толстого, это не то, что «Байроны и Вальтер-Скотты», «он всегда и у всех останется». Особенно понравились Толстому критические статьи Гюго. «Все, что у нас об искусстве лет десять тому назад, — писал он, — да и теперь, пожалуй, пересуживается à tort et à travers [вдоль и поперек], тридцать лет тому назад высказано им, да так, что нельзя слова прибавить и слова выкинуть».

«Les misérables» [«Отверженные»] Гюго и нашел, что написано «сильно» (запись в дневнике 23 февраля 1863 года). Согласно позднейшему свидетельству Толстого, роман этот произвел на него «огромное» впечатление. «Очень большое» впечатление произвел на него другой роман Гюго — «Notre Dame de Paris» [«Собор парижской богоматери»], прочитанный им еще ранее117.

Толстой не следил и не считал нужным следить за текущей литературой. Об этом он определенно заявил в письме к М. П. Погодину от 7 ноября 1868 года в ответ на письмо Погодина с приглашением участвовать в его газете «Русь». Отказавшись за неимением времени участвовать в газете, Толстой делится с Погодиным появившимся у него в последнее время фантастическим проектом непериодического издания, озаглавленного «Несовременник», характер и содержание которого определялись его названием.

Это издание, если бы оно осуществилось, как полагал Толстой, было бы прямо рассчитано на неуспех не только в год его выхода в свет, но и на протяжении всего девятнадцатого столетия; оно могло бы рассчитывать «на хотя не успех, но на читателей» лишь «в двадцатом и дальнейших столетиях». В издании были бы следующие отделы: «История, философия истории и грубые матерьялы истории. Философия естественных наук и грубые матерьялы этих наук, — не тех наук, которые могли бы служить для практической цели, но тех, которые служили бы к уяснению философских вопросов. Математика и ее прикладные науки — астрономия, механика. Искусство — несовременное. И всё». Исключены были бы из издания «критика, полемика, компиляция, то есть непроизводительный задор и дешевый и гнилой товар для бедных умом потребителей».

Непоследовательность этого проекта бросается в глаза. Ни «грубые матерьялы истории», ни математика, ни астрономия, ни механика, ни «грубые матерьялы естественных наук» не могли быть причислены к тем научным дисциплинам, которые были обречены на неуспех в девятнадцатом столетии и должны были дожидаться двадцатого столетия для своего признания. Напротив, естественные науки, как известно, именно в 1860-х годах были особенно популярны.

Ясно, что эти «мечтания» Толстого не имели серьезного значения в его собственных глазах.

XXII

«Войны и мира».

Один из этих набросков первоначально был озаглавлен «Можно ли доказывать религию»; затем это заглавие было зачеркнуто, и отрывок был назван просто «О религии»118.

Время написания отрывка совершенно точно определяется записью дневника Толстого от 16 октября 1865 года: «Читал Гизо-Витт119 — доказательства религии и написал первую статейку по мысли, данной мне Montaigne». Из записи дневника видно, что Толстой перечитывал в то время «Опыты» знаменитого Мишеля Монтеня, которого всегда ставил очень высоко.

Этот набросок интересен тем, что выражает скептическое отношение Толстого к религии в первую половину 1860-х годов.

Приверженцы религии, говорит Толстой, утверждают, что вовсе века всему человечеству представлялся вопрос: «Что я? Зачем я живу? Что будет после смерти? Сам ли независимо явился я и живу или кто меня сделал и управляет мной? Случайность ли управляет событиями или есть в них мысль и власть высшая, и есть ли связь между мною и этой высшей властью, и могу ли я просить ее — молиться?»

«совершенно непостижимое»; что не все люди и не всегда ставили и ставят себе такие вопросы, и многие, если и ставят их, то «вопросы эти успокаиваются страстью, увлечением, трудом и привычкой удалять их». Кроме того, участь и верующих и неверующих одинакова: верующие испытывают «темное чувство сомнения» в своей вере, неверующие «взамен успокоительных ответов» религии обладают «гордым сознанием того, что человек сам себя не обманывает». «Религия сама по себе не есть истина, так как религий много есть, было и будет». Религия это только «произведение человеческого ума, отвечающее на известную склонность».

Небольшая заметка, озаглавленная «Прогресс»120, имеющая на одной странице две различные даты — 2 ноября 1868 года и 9 ноября 1869 года, была вызвана чтением книги В. Прескотта «Завоевание Перу». Толстой еще в первой молодости, как было указано в своем месте, читал книгу того же автора — «Завоевание Мексики». Замечательно это постоянство интереса Толстого на протяжении всей его жизни к истории порабощения колониальных народов европейскими и американскими государствами.

В своей заметке Толстой останавливается на замечании Прескотта, что перуанцы «не знали главного двигателя: личного интереса обогащения». Толстой на это возражает: «Да награда труда в труде, а не в богатстве... Они были впереди Северо-Американских Штатов».

Далее Толстой вкратце касается вопроса об отношении власти и свободы. Написав и зачеркнув: «Власть и свобода граждан — две несовместимые силы», — Толстой говорит: «То, что называют свободой, есть только разветвление власти». Здесь под словами «свобода» и «разветвление власти» Толстой, очевидно, понимал западноевропейские формы политического строя — конституционный и республиканский образы правления. «Для успеха рода человеческого, — говорит Толстой, — та же преграда в деспотизме, как и в так называемой свободе», то есть в «разветвлении власти (собственность есть власть)». Здесь под собственностью, дающей власть, Толстой разумел, конечно, крупную частную собственность и прежде всего — крупную земельную собственность.

«Настоящая свобода неотъемлема» — такими словами заканчивает Толстой этот пункт своих рассуждений, разумея под «неотъемлемой свободой» свободу внутреннюю — по его позднейшей терминологии.

Далее Толстой конспективно излагает свои взгляды на прогресс в области техники и политического устройства, повторяя в общих чертах то, что было сказано им в 1862—1863 годах в статье «Прогресс и определение образования». По его мнению, прогресс в виде «свободы граждан», развития кредита и путей сообщения «есть эксплуатация бедных и будущих». Все это «ни на волос не прибавляет настоящего блага». «Книгопечатание — непроизводительная работа». «Идеал настоящий — есть жизнь — занятия — продолжение рода, увеличение искусства, рода человеческого, знания, труда людей».

В архиве Толстого сохранился также черновик проекта устава «Общества независимых», набросанный им в 1868 году121. Целью этого общества Толстой предполагал сделать «сближение между собой людей независимых, помощь их друг другу с целью удержания независимости и содействие всем русским людям для освобождения от зависимости». Членом общества мог быть, «если он того пожелает», «каждый русский человек, ничего — ни чинов, ни крестов, ни денег — не получающий от правительства». Общество не должно было преследовать «какой-нибудь политической цели», предписывая своим членам лишь обязательность некоторых правил личного поведения; однако в проекте отразилось резко критическое отношение Толстого в тот период к государству и «власти».

Проект этот не получил и, в условиях царской России, не мог получить осуществления.

Если упомянуть еще о незаконченной заметке на тему о браке и призвании женщины (по поводу предисловия Тургенева к переводу романа Ауэрбаха «Дача на Рейне»122, тесно примыкающей по своему содержанию к взглядам Толстого, изложенным в «Войне и мире», а также письме в редакцию газеты (не названной) о бесчинствах тульской полиции, написанном 14 апреля 1867 года, но оставшемся не посланным и не напечатанным123, то этим будет исчерпано содержание всех сохранившихся в архиве Толстого рукописей, несомненно относящихся к периоду создания «Войны и мира».

Примечания

1 Кузминская. Моя жизнь дома и в Ясной Поляне. 1863—1864, М., 1926, стр. 94.

2 П. И. Юшкова, тетка Толстого.

3 М. Н. Толстая, сестра Льва Николаевича.

4

5 Сестра Софьи Андреевны.

6 Полное собрание сочинений, т. 6, 1929, стр. 168.

7 «Война и мир», т. I, ч. I, гл. VI.

8 П. И. Бирюков во втором томе «Биографии Толстого», вышедшем в 1908 г., приводит выдержки из дневников Толстого 1863 г. о его семейном счастье и затем прибавляет: «И все-таки во всем этом увлечении постоянно слышится нотка анализа, сомнения, не дающая ему испытать полного счастья — самозабвения, которого ему так хотелось и в обладании которым он так старался уверить себя. И это сомнение, это неудовлетворение, помимо его воли, быть может, выразилось в его художественных творениях». Далее П. И. Бирюков в доказательство своего мнения приводит полностью суждения князя Андрея о женитьбе в его разговоре с Пьером (П. И. . Лев Николаевич Толстой, Биография, изд. «Посредник», том второй, М., 1908, стр. 5).

Эти страницы не вызвали возражений ни со стороны Толстого, ни — что в данном случае еще важнее — со стороны его жены, читавшей книгу Бирюкова в рукопись.

9 Т. А. Кузьминская—1864, М., 1926, стр. 82.

10 Т. А. Кузминская. Моя жизнь дома и в Ясной Поляне. 1863—1864, М., 1926, стр. 94, 95.

11 Письмо не опубликовано; хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

11а «Зараженного семейства» писались в разные годы: первая редакция — в 1862 году, после появления романа Тургенева «Отцы и дети», вторая — в 1863 году, после напечатания романа Чернышевского «Что делать?» (К. Ломунов. Драматургия Л. Н. Толстого, «Искусство», М., 1956, стр. 90—93).

Определенных данных в пользу этого мнения в нашем распоряжении нет. Из слов няни (действующего лица комедии) явствует, что действие происходит в 1862 году. Это еще не является доказательством того, что написана была комедия в том же году. Но в первой редакции, действительно, нет полемики с Чернышевским, которая появляется во второй редакции.

12 Полное собрание сочинений, т. 7, 1932, стр. 393.

13 Т. А. Кузминская—1864, М., 1926, стр. 162.

14 Письма Толстого к А. А. Толстой от 14 ноября 1865 г. и к редактору «Вестника Европы» от 23 июня 1908 г. (Полное собрание сочинений, т. 78, 1956, стр. 169); Н. Н. Гусев. Два года с Л. Н. Толстым, М., 1928, стр. 183; неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 4 августа 1907 г.

15 «Архив села Карабихи. Письма Н. А. Некрасова и к Некрасову», М., 1916, стр. 140.

16 Слух о работе Толстого над комедией из современной жизни и над историческим романом проник в печать. Газета «Северная почта» (орган Министерства внутренних дел) в номере от 11 января 1864 г. поместила сообщение о том, что Толстой закончил комедию в трех действиях под названием «Эмансипация женщин» и работает над большим романом из эпохи 1812 года.

17 «В. П. Боткин и И. С. Тургенев. Неизданная переписка», 1930, стр. 211).

18 Н. Н. Гусев. Два года с Л. Н. Толстым, М., 1928, стр. 183.

19 Письма Толстого и к Толстому, 1928, стр. 262.

20 До какой степени были распространены сплетни и вздорные слухи относительно коммуны Слепцова, видно из того, что даже жена самого устроителя обращалась к жившим в коммуне женщинам с вопросом, правда ли, что у них всех общие мужья (Екатерина . Записки, Л., 1930. стр. 203).

21 Почти дословно эту же формулу Толстой много лет спустя прочел в письме какого-то гимназиста, напечатанном в газете «Русь». Толстой назвал это письмо «отвратительным» (Н. Н. Гусев. Два года с Л. Н. Толстым. М., 1912, стр. 81).

22 Полное собрание сочинений, т. 7, 1932, стр. 392.

23 — «миленькая» или «моя миленькая». У Чернышевского так называют друг друга Лопухов и его жена. Толстой, не любивший приторно-ласковых слов и сам их никогда не употреблявший, заставляет Любочку протестовать против такого к ней обращения: «Не говорите «миленькая», это так нехорошо».

В языке героев «Зараженного семейства» есть некоторое сходство с языком Базарова. Базаров называет Кирсановых «синьорами», «феодалами», «барчуками проклятыми»; этими именами и Твердынский называет Прибышевых.

24 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 4 августа 1907 г.

25 «Наша общественная жизнь» («Современник», 1864, 3). Перепечатано: Н. Щедрин Салтыков). Полное собрание сочинений, т. VI, Гослитиздат, М., 1941, стр. 324, 325.

26 «Современник», 1862, 3, стр. 302.

27 Письмо не опубликовано; подлинник хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

28

29 «Трудное время», гл. II.

30 Там же, гл. XIV.

31 Там же, гл. XV.

32 Выходивший под редакцией В. С. Курочкина орган радикальной молодежи шестидесятых годов «Книжный вестник» охарактеризовал Рязанова такими словами: «Рязанов, если и не может служить идеалом для современной молодежи, то во всяком случае верно воспроизводит тип людей, создавшийся под влиянием последних событий в нашей жизни и литературе» («Книжный вестник», 1866, 5).

33 Булгаков. Лев Толстой в последний год его жизни, М., 1920, стр. 135, запись от 10 апреля 1910 г.

34 Полное собрание сочинений, т. 61, 1953, стр. 335.

35 Статья появилась в «Русском слове» за декабрь 1864 г. и перепечатывалась во всех собраниях сочинений Писарева.

36 —1904) — критик и публицист, с половины 1860-х годов сотрудник «Современника», а затем до 1872 г. — «Отечественных записок». Отойдя от «Отечественных записок», быстро эволюционировал вправо («Литературное наследство», т. 51—52, 1949, стр. 475). Рецензия Пятковского на сочинения Толстого появилась а № 4 «Современника» за 1865 г., стр. 323—329.

37 П-ов. «Новые книги» («С. -Петербургские ведомости», 1865, № 178 от 14 июля).

38 «Я воспользовался Перфильевыми для себя очень приятно, заведя Степана Васильевича на рассказы о двенадцатом годе» (письмо к жене от 29 ноября). С. В. Перфильев — отец приятеля Толстого, В. С. Перфильева, бывший жандармский генерал.

39 Т. А. Кузминская—1868, М., 1926, стр. 20, 21.

40 Так Толстой прозвал девочек, дочерей сестры Марии Николаевны.

41 16 июля 1865 г. Софья Андреевна записывает в дневнике: «Лева читает военные сцены в романе; я не люблю этого места в романе».

42 Письмо не опубликовано; хранится в Отделе рукописей Гос. музей Толстого.

43 Там же.

44

45 Одному из древних мудрецов принадлежит, такое наставление: «Если рассердишься, то прежде чем что-нибудь сказать, возьми в рот воды и подержи ее некоторое время, тогда успокоишься».

46 В письме к Т. А. Кузминской от 5 мая 1875 г. Толстой писал: «Еще я очень рад, что ты беременна. Это по-божески. А то мне что-то было неприятно» (Полное собрание сочинений, т. 62, 1953, стр. 181).

47 М. Н. Муравьев — виленский генерал-губернатор, жестоко подавлявший польское восстание 1863 года.

48 В. А. Черкасский — либеральный тульский помещик, знакомый Толстых, после подавления польского восстания служивший в Польше.

49 «душили» польский народ. В «Воскресении» он писал о сенаторе Вольфе: «Погубить, разорить, быть причиной ссылки и заточения сотен невинных людей вследствие их привязанности к своему народу и религии отцов, как он сделал это в то время, как был губернатором в одной из губерний Царства Польского, он не только не считал бесчестным, но считал подвигом благородства, мужества, патриотизма» («Воскресение», часть вторая, гл. XVI).

50 Толстой рассказывал, что он дважды видел Александра II. Один раз встреча произошла на лестнице при выходе из фотографического заведения (в Москве или в Петербурге — Толстой не помнил). Он посторонился, чтобы дать дорогу царю, но не поклонился ему. Его поразило испуганное лицо царя, как у зверя, которого травят, и его стальные глаза- «Не подумал ли он, — говорил Толстой, — что я, не знакомый ему человек, хочу убить его» (Д. П. Маковицкий. Яснополянские записки, вып. 1, М., 1923, стр. 55, запись от 27 декабря 1904 г.; С. Л. Толстой

51 Подразумеваются хозяйственные дела.

52 Письмо не опубликовано; хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

53 «Собственность есть кража» (изречение Прудона). Прудон долгое время оставался для Толстого самым крайним представителем отрицательного отношения к существующему общественно-политическому строю. В трактате «Соединение, перевод и исследование четырех Евангелий» (1880—1881) Толстой говорит иронически, воспроизводя суждения людей господствующих классов: «О том, что богатство, собственность есть источник зла, есть жестокость... это не Христос сказал, а Прудон. Прудон же все врет, он социалист и безбожник» (Полное собрание сочинений, т. 24, 1957, стр. 402).

54 «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 16 апреля 1908 г.

55 Имеются в виду брат и сестра Толстого.

56 Семейство Берсов.

57 А. А. Фет с женой Марией Петровной, незадолго до того приезжавшие в Ясную Поляну.

58

59 Слова «раздражение», «раздраженное состояние» на языке Толстого шестидесятых годов обозначали возбуждение, возбужденное состояние.

60 Полное собрание сочинений, т. 48, 1952, стр. 116.

61 С. А. Толстая

62 «Начала», 1921, 1, стр. 145.

63 Полное собрание сочинений, т. 34, 1952, стр. 347.

64 Мериносная овца-производительница.

64а С. Л. . Очерки былого, М., 1949, стр. 109.

65 И. Н. Шатилов. Из недавнего прошлого («Голос минувшего», 1916, 10, стр. 66).

66 —1915) — английская писательница, автор приключенческих романов.

67 «Записки Пиквикского клуба» — роман Диккенса.

68 Сергей Михайлович Сухотин — давний знакомый Толстого, женатый на сестре друга Толстого Д. А. Дьякова, М. А. Дьяковой. В 1837—1851 гг. служил в Преображенском полку, позднее был вице-президентом Московской дворцовой конторы.

69 Брат Толстого Николай Николаевич.

70 Аркадий Дмитриевич Столыпин — севастопольский товарищ Толстого.

71 — светские знакомые Толстого.

71а Краткие воспоминания А. Н. Рамазановой, дочери скульптора Н. А. Рамазанова, у которого учился Толстой, напечатаны в «Вечерней Москве» от 16 июля 1956 г.

72 Д. Д. Оболенский. Отрывки («Международный Толстовский альманах», составленный П. А. Сергеенко, М., 1909, стр. 243).

73 «Биографии Л. Н. Толстого», составленной П. И. Бирюковым. Подлинное «военно-судное дело» Шабунина хранится в Военно-историческом архиве в Москве (1866 г., № 101). Мы пользовались предоставленной автором в наше распоряжение неопубликованной статьей Н. Н. Арденса, основанной на данных этого дела — «Василий Шабунин и Л. Н. Толстой».

74 Это письмо, датированное 24 мая 1908 г., напечатано в Полном собрании сочинений, т. 37, 1955, стр. 67—75.

75 Из первой, продиктованной редакции письма Толстого к Бирюкову от 24 мая 1908 г. (не опубликована).

76 «Тульский справочный листок», 1866, № 33 от 21 августа. Перепечатана в книге П. И. Бирюкова «Биография Льва Николаевича Толстого», том второй, М., 1923, стр. 39—43.

77 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 8 июня 1905 г.

78 Толстая. Моя жизнь, авторизованная машинописная копия, тетрадь 2, л. 215; хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

79 Н. П. Овсянников«Посредник», М., 1912, стр. 71.

80 В советское время, по инициативе Музея-усадьбы «Ясная Поляна», на могиле Шабунина была положена каменная плита и установлен памятник-обелиск.

81 Полное собрание сочинений, т. 50, 1952, стр. 64.

82 Т. А. Кузминская—1864, стр. 159.

83 Напечатана в Полном собрании сочинений, т. 7, 1932, стр. 325—341.

84 Брат С. А. Толстой, Степан Андреевич Берс, в своей книге «Воспоминания о графе Л. Н. Толстом» (Смоленск, 1894, стр. 15) пишет, что Софья Андреевна в годы работы Льва Николаевича над «Войной и миром» «семь раз переписала этот роман». Это сообщение далеко от истины. Семь раз ни одна из частей «Войны и мира» никогда не переписывалась; количество копий для различных глав романа было очень различно. Рукописи «Войны и мира», находящиеся сейчас в Отделе рукописей Гос. музея Толстого, сохранились почти полностью. По ним видно, что некоторые главы романа переписывались несколько раз, другие же только по одному разу, и снятые с них первые копии прямо входили в состав наборной рукописи. Описание всех сохранившихся рукописей и корректур «Войны и мира» дано в книге: «Описание рукописей художественных произведений Л. Н. Толстого», составители: В. А. Жданов, Э. Е. Зайденшнур, Е. С. Серебровская, М., изд. Академии наук СССР, 1955, стр. 95—162.

85 Письмо не опубликовано; хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

86 Напечатан в Полном собрании сочинений, т. 7, 1932, стр. 137, под заглавием, данным редакцией, — «Анекдот о застенчивом молодом человеке».

87 — «Рождественская елка».

88 Письмо не опубликовано; хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

89 «Московские ведомости», 1866, № 274 от 29 декабря.

90 Полное собрание сочинений, т. 62, 1953, стр. 70.

91 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 3 декабря 1906 г.

92

93 Все рисунки Башилова к «Войне и миру» хранятся в Гос. музее Толстого. Некоторые из них были воспроизведены в книге Е. Лескина «Разбор и извлечение из романа «Война и мир», М., 1870, в «Голосе минувшего», 1913, 9, в 61 томе Полного собрания сочинений, 1953, и в журнале «Нева», 1956, 9.

94 Полное собрание сочинений, т. 61, стр. 175, 176.

95 Полное собрание сочинений, т. 61, 1953, стр. 176.

96 А. Фет. Мои воспоминания, ч. II, М., 1890, стр. 170.

97

98 Полное собрание сочинений, т. 61, 1953, стр. 196.

99 Первые шесть листов пятого тома первого шеститомного издания «Войны и мира» соответствуют главам I—XXIII третьей части третьего тома последующих четырехтомных изданий.

100 Письмо С. С. Урусова к Толстому от 12 декабря 1868 г., Полное собрание сочинений, т. 83, 1938, стр. 165.

101 «Дневники Софьи Андреевны Толстой. 1860—1891», М., 1928, стр. 30, запись от 14 февраля 1870 г.

102 Скайлер. Граф Лев Николаевич Толстой («Русская старина», 1890, 9, стр. 647).

103 Письмо Толстого к А. А. Фету от 30 августа 1869 г.

104 Перевод Шопенгауэра, начатый Толстым, неизвестен. Перевод Фета главного сочинения Шопенгауэра «Мир как воля и представление» вышел в свет в 1881 г.

105 «Мир как воля и представление», «подходя с другой стороны», говорит то же самое, что сказано в Эпилоге «Войны и мира» (письмо к Фету от 10 мая 1869 г.). Толстой, однако, не развил этой мысли и не указал определенно, в чем он видел сходство своих воззрений с положениями философии Шопенгауэра.

106 Полное собрание сочинений, т. 64, 1953, стр. 231.

107 Там же, т. 83, 1938, стр. 166.

108 «Граф Л. Н. Толстой. Воспоминания С. П. Арбузова, бывшего слуги графа Л. Н. Толстого», М., 1904, стр. 43—60.

109 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 1 августа 1906 г.

110 «Войны и мира» на иностранный (немецкий) язык появился в газете «Moskauer Deutsche Zeitung». 1870, № 1—140, 143, 144, 147, 148. Автор перевода неизвестен.

111 Письмо к А. А. Толстой от конца января 1873 г. (Полное собрание сочинений, т. 62, 1953, стр. 9).

112 Письмо не опубликовано; хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

113 Письмо не опубликовано, хранится в Отделе рукописей Гос. Музея Толстого.

114 Полное собрание сочинений, т. 1, 1928, стр. 138.

115

116 Письмо к М. М. Ледерле от 25 октября 1891 г. (Полное собрание сочинений, т. 66, 1953, стр. 68).

117 Там же.

118 Напечатан в Полном собрании сочинений, т. 7, 1932, стр. 125—127.

119 Французская писательница Генриетта Гизо-Витт, автор нескольких сочинений по религиозным вопросам.

120

121 Полное собрание сочинений, т. 90.

122 Напечатана в Полном собрании сочинений, т. 7, 1932, стр. 133—135.

123 Там же, стр. 128, 129.

Раздел сайта: