Гусев Н. Н.: Л. Н. Толстой. Материалы к биографии с 1828 по 1855 год
Глава одиннадцатая. В Севастополе

Глава одиннадцатая

В СЕВАСТОПОЛЕ

(1854—1855)

I

2 ноября 1854 года Толстой приехал в Одессу.

Дорогой все его мысли были заняты войной и военными событиями. Он узнает подробности Инкерманского сражения. «Дело предательское, возмутительное, — записывает он в дневник 2 ноября. — Ужасное убийство. Оно ляжет на душе многих!» Он пишет о том потрясающем впечатлении, которое произвело Инкерманское сражение. «Я видел стариков, которые плакали навзрыд, молодых, которые клялись убить Данненберга».

«В числе бесполезных жертв этого несчастного дела», говорит далее Толстой, был убит генерал Соймонов, про которого говорили, что он был «один из немногих честных и мыслящих генералов русской армии». Фраза эта показывает, что Толстой совершенно ясно видел все убожество высшего командного состава русской армии, но в то же время видел и то, что неудачи в сражениях и явная бездарность высшего командования не приводят войска к унынию и к упадку духа. «Велика моральная сила русского народа», — восклицает Толстой и далее вписывает в дневник свои имеющие глубокий политический смысл размышления о значении происходящей войны для пробуждения общественного сознания в русском народе:

«Много политических истин выйдет наружу и разовьется в нынешние трудные для России минуты. Чувство пылкой любви к отечеству, восставшее и вылившееся из несчастий России, оставит надолго следы в ней. Те люди, которые теперь жертвуют жизнью, будут гражданами России и не забудут своей жертвы. Они с большим достоинством и гордостью будут принимать участие в делах общественных, а энтузиазм, возбужденный войной, оставит навсегда в них характер самопожертвования и благородства».

В дороге Толстой имел случай слышать рассказы про грубость и деспотизм обращения с солдатами некоторых офицеров и про ужас солдат перед жестокими военными наказаниями, обычными в то время. Ему передавали, как офицер прибил, солдата за то, что тот почесался, и как другой солдат застрелился, боясь наказания за то, что на два дня опоздал явиться на службу. Слышал также Толстой и ходившие в народе слухи про измену, вследствие которой будто бы и было проиграно Инкерманское сражение.

Выехав из Одессы 2 ноября и проехав через Николаев, Херсон, Перекоп, Толстой 7 ноября прибыл в Севастополь. Он был прикомандирован к легкой № 3 батарее 11-й артиллерийской бригады.

II

Толстой пробыл в Севастополе до 15 ноября, и за эти девять дней его зоркий глаз и чуткое ухо успели увидеть и услышать многое. Он осмотрел все севастопольские укрепления — одни вблизи, другие издали, беседовал с солдатами и офицерами, получил представление о деятельности главных руководителей обороны Севастополя — Нахимова, Истомина и Тотлебена.

Особенно важным представилось Толстому узнать на месте состояние духа защитников Севастополя, и то, что он узнал об этом, привело его в восторг. Он не мог удержаться от того, чтобы не сообщить своих наблюдений и не передать своего настроения брату Сергею Николаевичу, самому близкому ему в то время из всех братьев.

«Дух в войсках, — с чувством гордости за русский народ писал, он брату 20 ноября, — свыше всякого описания. В времена древней Греции не было столько геройства. Корнилов, объезжая войска, вместо «Здорово, ребята!» говорил: «Нужно умирать, ребята, умрете?», и войска кричали: «Умрем, ваше превосходительство! Ура!» И это был не эффект, а на лице каждого видно было, что не шутя, а взаправду, и уже 22 тысячи исполнили это обещание. Раненый солдат, почти умирающий, рассказывал мне, как они брали 24-го1 французскую батарею, и их не подкрепили; он плакал навзрыд. Рота моряков чуть не взбунтовалась за то, что их хотели сменить с батареи, на которой они простояли тридцать дней под бомбами2. Солдаты вырывают трубки из бомб. Женщины носят воду на бастионы для солдат; многие убиты и ранены. Священники с крестами ходят на бастионы и под огнем читают молитвы. В одной бригаде 24-го было 160 человек, которые раненые не вышли из фронта. Чудное время!.. Мне не удалось ни одного раза быть в деле, но я благодарю бога за то, что я видел этих людей и живу в это славное время».

«Ежели, как мне кажется, в России невыгодно смотрят на эту кампанию, то потомство поставит ее выше всех других», — писал далее Толстой, предвидя будущую оценку Севастопольской войны.

Но во время своего кратковременного первого пребывания в Севастополе Толстой, кроме мужества и героизма русских войск, увидел еще и нечто другое: он убедился в совершенной гнилости государственного строя царской России и в полной негодности и бездарности высшего командования армии. 23 ноября он записывает в своем дневнике знаменательные слова:

«В поездке этой я больше, чем прежде, убедился, что Россия или должна пасть или совершенно преобразоваться».

Слова: «больше, чем прежде» показывают, что подобные мысли и раньше тревожили Толстого. Он приводит и конкретные факты в подтверждение своего мнения: «Все идет навыворот, неприятелю не мешают укреплять своего лагеря, тогда как это было бы чрезвычайно легко, сами же мы с меньшими силами, ниоткуда не ожидая помощи, с генералами, как Горчаков3, потерявшими и ум, и чувство, и энергию, не укрепляясь, стоим против неприятеля и ожидаем бурь и непогод, которые пошлет Николай чудотворец, чтобы изгнать неприятеля... ».

Из разговоров с пленными французами и англичанами Толстой еще больше убедился в негодности и отсталости всей системы содержания и вооружения русских войск того времени. «Я часа два провел, — записывает он далее, — болтая с ранеными французами и англичанами. Каждый солдат горд своим положением и ценит себя; ибо чувствует себя действительной пружиной в войске. Хорошее оружие, искусство действовать им, молодость, общие понятия о политике и искусствах дают ему сознание своего достоинства. У нас — бессмысленные ученья о носках и хватках, бесполезное оружие, забитость, старость, необразование, дурное содержание и пища убивают в нем последнюю искру гордости и даже дают ему слишком высокое понятие о враге»4.

III

Не один Толстой, но и многие другие патриотически настроенные офицеры видели всю бездарность главного командования русской армии в Восточную войну, следствием чего были тяжелые военные неудачи. Вероятно, еще до приезда Толстого в Крым была сложена сатирическая песня про Альминское и Инкерманское сражения и другие военные события. Песня начиналась следующими стихами, относящимися к Альминскому сражению:

«Как восьмого сентября
Мы за веру и царя
От француз ушли.
И так храбро отступали,
Что всех раненых бросали
Умирать в степи».

В таком же тоне то легкой насмешки, то едкой иронии рассказываются и дальнейшие военные события. Наибольшей едкостью в начальных строфах песни отличаются те стихи, в которых изображается заискивание главнокомандующего князя Меншикова перед великими князьями, сыновьями царя, Николаем и Михаилом, приехавшими в Крым. Меншиков представил их к награждению георгиевскими крестами и в приказе по армии особо отметил их поведение в Инкерманском сражении, назвав их «истинно русскими молодцами». Далее говорится, что князь Меншиков в неудаче Инкерманского сражения обвинил солдат, которые будто бы не проявили достаточно мужества и обратились в бегство. И оказалось, что

«В сражение большое
Было только два героя —

Их высочества.
Им повесили Егорья,
Повезли назад со взморья
В Питер показать».

По мере дальнейшего развития событий к песне присоединялись новые строфы. В последних строках упоминаются уже события марта 1855 года — времени начала царствования Александра II.

Приписывание Толстому авторства песни на сражение 8 сентября началось еще в бытность его в Севастополе. Генерал И. С. Вдовиченко в своих записках, рассказывая о встрече с Толстым 9 мая 1855 года, прибавляет: «Мы знаем его шуточные стихи на Альмскую битву и на Инкерман»5.

Песня «Как восьмого сентября» впервые была напечатана Герценом в «Полярной звезде»6. В России песня перепечатывалась пять раз с некоторыми вариантами. Во всех публикациях этой песни в России, за исключением публикаций в дневнике Добролюбова, авторство ее — иногда с некоторыми оговорками — приписывалось Толстому.

Впервые в России песня на сражение 8 сентября появилась в «Записках» П. К. Менькова с примечанием редактора А. М. Зайончковского, в котором было сказано, что «многие приписывают эту песнь Толстому»7. Вторично песня была напечатана в биографии Толстого, составленной П. И. Бирюковым, с примечанием: «Составлена несколькими лицами, но главным образом графом Л. Н. Толстым»8; в третий раз — в статье Б. Б. Глинского «Из истории революционного движения в России». Здесь песня, приведенная по тексту, опубликованному Герценом, снабжена замечанием автора, что песня приписывается перу Толстого и что Толстой в этой песне еще сильнее, чем в своих Севастопольских рассказах, представил «тех тщеславных, пустых и трусливых сынов николаевского режима, которые командовали народом-героем и являлись вершителями его судеб»9.

«Зори» в 1923 году10. История этой публикации такова.

В январе 1904 года дочь севастопольца Н. С. Милошевича обратилась к Толстому с письмом, в котором писала, что в бумагах своего отца она нашла листок, озаглавленный «Севастопольские песни, сочинения графа Л. Н. Толстого, распевавшиеся в Крымской армии». Посылая Толстому копии текста этих двух песен, М. Н. Милошевич просила Толстого ответить ей, действительно ли эти две песни принадлежат ему и позволит ли он напечатать их в приготовляемых ею к печати записках ее отца. Толстой, очевидно, лишь очень бегло просмотрев текст присланных песен, 19 февраля 1904 года ответил Милошевич, что обе песни действительно написаны им и что он ничего не имеет против их напечатания.

Между тем в петербургской газете «Новое время» совершенно независимо от письма Милошевич к Толстому в мае 1904 года были напечатаны две заметки по вопросу об авторстве севастопольских песен11. Прочитав эти заметки, Толстой более пристально остановил свое внимание на этом вопросе и 18 мая написал М. Н. Милошевич, что из присланных ею двух песен вторая (про сражение на Черной речке 4 августа 1855 года) действительно была написана им одним, а в составлении первой песни (на 8 сентября 1854 года), кроме него, участвовало еще несколько лиц12.

В 1939 году обе севастопольские песни были опубликованы в полном тексте дневника Н. А. Добролюбова в записи от 23 января 1856 года13.

В статье В. И. Срезневского «О севастопольских песнях, приписываемых Л. Н. Толстому»14, опубликован составленный им по всем имевшимся к тому времени (1928 год) спискам сводный текст песни «Как восьмого сентября». На основании второго письма Толстого к Милошевич, а также анализа содержания песни о сражении 8 сентября В. И. Срезневский пришел к выводу, что Толстой во всяком случае не мог быть автором начальных строф этого стихотворения, в которых описываются события, совершившиеся еще до его приезда в Севастополь. С этим нельзя не согласиться, тем более что и самый тон песни во многих стихах совершенно иной, чем той песни о сражении 4 августа, о чем будет сказано ниже. Толстой мог быть автором только нескольких последних строф песни на сражение 8 сентября15.

Является вопрос: кто же был действительным автором основных строф песни на сражение 8 сентября? В печати уже было высказано предположение, что автором этим был полковник Петр Кононович Меньков, впоследствии генерал-майор и редактор газеты «Русский инвалид»16. Это предположение вполне правдоподобно; оно основывается на несомненном сходстве как мыслей, так и стиля песни на сражение 8 сентября с мыслями и стилем «Записок» Менькова.

Но кто бы ни был автор песни «Как восьмого сентября», песня эта приобрела необыкновенную популярность не только в действующей армии, но и среди гражданского населения. В песне с простотой и полной откровенностью было высказано то, что думали и чувствовали все сколько-нибудь передовые русские военные того времени. По словам К. А. Скальковского, песня эта «облетела всю Россию»17. Добролюбов, переписав в свой дневник 23 января 1856 года обе севастопольские песни, пишет о большой популярности их в Петербурге18.

В письмах к Толстому из Севастополя в мае — августе 1855 года его бывшие сослуживцы К. Н. Боборыкин и А. А. Броневский цитировали один и тот же стих песни «Как восьмого сентября».

IV

15 ноября 1854 года19 Толстой выехал из Севастополя на позицию в татарскую деревню Эски Орда, в шести верстах от Симферополя, где стояла батарея, к которой он был прикомандирован.

Кратковременное пребывание в Севастополе оставило у Толстого самое приятное воспоминание. Он находился здесь «в кругу простых, добрых товарищей, которые бывают всегда особенно хороши во время настоящей войны и опасности».

На позиции в Эски Орда Толстой пробыл до половины января 1855 года. Батарея была на отдыхе, и Толстой жил в удобном помещичьем доме и мог свободно распоряжаться своим временем. «Живу совершенно беспечно, — записывает он в дневнике 26 ноября: — хожу на охоту, слушаю, наблюдаю, спорю». Он часто ездил в Симферополь «танцевать и играть на фортепьянах с барышнями и охотиться на Чатырдаг с чиновниками за дикими козами»20.

Лишь изредка в то время Толстой предавался привычному самоанализу и испытывал мучительное чувство недовольства собой из-за отсутствия ясно сознанной высокой цели своей жизни. 20 ноября, т. е. в тот самый день, когда он писал брату восторженное письмо о состоянии духа севастопольских войск, Толстой набрасывает в дневнике небольшое стихотворение:

«Когда же, когда, наконец, перестану
Без цели и страсти свой век проводить
И в сердце глубокую чувствовать рану
И средства не знать, как ее заживить».

От рожденья, говорит далее Толстой, его мучат

«Грядущей ничтожности горький залог,
Томящая грусть и сомненья».

Но, повидимому, в эту полосу своей жизни Толстой лишь изредка испытывал подобное смутное душевное состояние. Его дневник этих месяцев ведется с большими промежутками; о «франклиновском журнале» нет и помина. Очевидно, окружающая жизнь давала ему так много впечатлений, что он был всецело поглощен ими.

«много нового, и все новое утешительное» (дневник, 7 декабря). Любовался он также красотой города. «Чудо как хорош Севастополь!» — восклицает он, вспоминая через два дня о своей поездке.

Вероятно, Толстой тогда же под свежим впечатлением всего виденного набросал первую краткую редакцию очерка «Севастополь в декабре». В пользу такого предположения говорит не только самое содержание очерка, но и целый ряд деталей. Многие рассуждения автора о мужестве севастопольцев и о моральной силе русского народа почти буквально совпадают с ноябрьскими записями дневника и с отдельными местами из письма к С. Н. Толстому от 20 ноября; заключительный пейзаж «Севастополя в декабре» («Солнце перед самым закатом вышло из-за серых туч...») очень напоминает набросок пейзажа в записи дневника от 7 декабря («Когда я вышел на берег, солнце уже садилось...»). Можно думать также, что очерк «Севастополь в декабре» в его первоначальной редакции предназначался автором для задуманного военного журнала.

V

Отослав пробный номер «Военного листка», Толстой опасался, что этот номер может произвести в Петербурге неблагоприятное впечатление вследствие того, что в нем были помещены две статьи (Толстого и другого офицера — Н. Я. Ростовцева) «не совсем православные», как писал Толстой брату Сергею 20 ноября21. Но не этот пробный номер решил судьбу журнала.

Еще в ноябре в главной квартире Крымской армии был получен ответ военного министра князя В. А. Долгорукова командующему Крымской армией М. Д. Горчакову на его просьбу о разрешении издания военного журнала, начинавшийся с того, что военный министр «имел счастье всеподданнейше докладывать» царю о проекте издания этого журнала. Далее министр сообщал:

«Его величество, отдавая полную справедливость благонамеренной цели, с каковою предположено было издавать сказанный журнал, изволил признать неудобным разрешить издание оного, так как все статьи, касающиеся военных действий наших войск, предварительно помещения оных в журналах и газетах, первоначально печатаются в газете «Русский инвалид» и из оной уже заимствуются в другие периодические издания. Вместе с сим его императорское величество разрешает г. г. офицерам вверенных вашему сиятельству войск присылать статьи свои для помещения в «Русском инвалиде».

Толстой был очень и огорчен и возмущен решением царя. Он понимал, что причина отказа, как писал он тетушке Ергольской 6 января 1855 года, крылась в том, что мысль об издании журнала была «не в видах правительства».

Огорчило Толстого крушение того начинания, которое он считал полезным и в исполнение которого намеревался вложить весь свой талант и всю энергию. Как писал Толстой Некрасову 11 января 1855 года, ему было «не столько жалко даром пропавших трудов и материалов, сколько мысли этого журнала, которая стоит того, чтобы быть осуществленной».

Возмутило Толстого разрешение царя предполагавшимся участникам задуманного журнала присылать свои статьи в официальную газету военного министерства «Русский инвалид», на что они имели право и без этого разрешения. «На проект мой государь император всемилостивейше изволил разрешить печатать статьи наши в «Инвалиде»!» — писал Толстой Некрасову 1 декабря года, выражая в этом восклицании свое возмущение резолюцией царя. В следующем письме к Некрасову, от 11 января года, Толстой, не указывая, что запрещение журнала исходило от царя, писал: «Из военного министерства... ответили нам, что мы можем печатать статьи свои в «Инвалиде». Но по духу этого предполагавшегося журнала, — саркастически замечает Толстой, — вы поймете, что статьи, приготовленные для него, скорее могут найти место в «Земледельческой газете» или в какой-нибудь «Арабеске», чем в «Инвалиде».

Потерпев неудачу в издании журнала, на который он возлагал так много надежд, Толстой не оставляет мысли о напечатании тех материалов, которые у него уже были готовы и могли быть приготовлены впоследствии для этого журнала. В том же письме к Некрасову он обращается к нему с предложением доставлять в редакцию «Современника» ежемесячно от двух до пяти и более печатных листов статей военного содержания «литературного достоинства никак не ниже статей, печатаемых в вашем журнале»22, но с тем условием, чтобы Некрасов непременно печатал все, что будет получать от Толстого. Что Толстой обращается с этим предложением именно к Некрасову, а не к какому-либо другому редактору, он объясняет в своем письме тем, что «Современник» — «лучший и пользующийся наибольшим доверием публики журнал». Характерно это суждение о «Современнике» Толстого севастопольского периода.

Ответ Некрасова можно было предвидеть.

Сейчас же по получении письма Толстого Некрасов 27 января ответил, что он «не только готов, но и рад» дать ему «полный простор в «Современнике». «Вкусу и таланту вашему верю больше, чем своему», — со свойственной ему скромностью и художественным чутьем писал Некрасов23.

Это письмо Некрасова Толстой почему-то получил с большим запозданием.

VI

В письме от 19 декабря 1854 года Толстой спрашивал Некрасова, напечатаны ли и если не напечатаны, то когда будут напечатаны «Записки маркера» (он называет их теперь «Рассказ маркера», что и было бы правильнее) и «Отрочество». «Мне особенно хотелось бы теперь успокоиться насчет этих двух вещей, то-есть прочесть их в печати и забыть», — писал Толстой.

Некрасов в двух письмах к Толстому (первое — от 2 ноября 1854 года, следовательно, еще до получения письма Толстого от 19 декабря, и второе — от 17 января 1855 года)24 уведомлял его, что «Отрочество» уже напечатано в десятом номере «Современника» 1854 года («Отрочество» в «Современнике» было впервые подписано тремя инициалами — Л. Н. Т., а не двумя — Л. Н., как «История моего детства» и «Набег»). «Его изрядно общипала цензура, вымарав многое из первых проявлений любви в отроке и кое-что там, где рассказчик говорит об отце», — сообщал Некрасов во втором письме. Здесь Некрасов разумел главу XVIII («Девичья»), целиком исключенную в «Современнике», почти целиком исключенную главу VI («Маша») и сделанные цензором большие вымарки в главах XII («Ключик») и XXIV («Я»).

Но, кроме этих четырех глав, особенно сильно пострадавших от цензурного вмешательства, цензурой было сделано много вымарок и изменений и в других главах повести, о которых Некрасов умолчал в своем письме. Установить полностью все цензурные изменения, сделанные в «Отрочестве» при печатании его в «Современнике», мы не можем, так как рукопись «Отрочества», посланная Толстым Некрасову, не сохранилась. Многие куски текста, исключенные и измененные цензурой в «Современнике», были восстановлены в их первоначальном виде в отдельном издании «Детства и Отрочества» 1856 года. Сличение текста «Отрочества», напечатанного в «Современнике», с текстом издания 1856 года позволяет с большой долей вероятия определить многие цензурные изменения и вымарки, сделанные в «Современнике».

Так как в светских журналах того времени не разрешалось упоминать имена, названия предметов и обозначения действий, относящихся к религии и церковному ритуалу, то из повести было выкинуто упоминание о том, что отец перед отъездом семьи «крестит окно кареты и бричку», о том, что у одной лошади была кличка «Дьячок» (вместо «Дьячка» эта лошадь в «Современнике» получила кличку «Зайчик»), что мальчик крестится под курточкой так, чтобы никто этого не заметил, и пр. Были вычеркнуты, как опасные для существующего строя, признание мальчика: «Мне стало так совестно, что мы богаты, а они бедны, что я покраснел и не мог решиться взглянуть на Катеньку» (глава III) и даже рассказ о ворчанье горничной Гаши на свою барыню (глава VII).

Таковы были цензурные требования последних лет николаевского режима.

«Отрочество») был исключен кусок в 28 строк о религиозных сомнениях мальчика. Об этом пропуске мы узнаем из письма к Толстому от 2 июня 1856 года литератора Д. Я. Колбасина, выпускавшего это издание. Колбасин уговаривал Толстого примириться с пропуском этого места, так как иначе книга пойдет «на рассмотрение попов» (т. е. в духовную цензуру)25. Толстой согласился. Так как рукопись «Отрочества», с которой набиралось издание 1856 года, не сохранилась, а в оставшихся черновых редакциях «Отрочества» такого места нет, то весь этот не пропущенный цензурой кусок текста повести Толстого следует считать утраченным.

VII

Сообщая Толстому о цензурных выкидках, Некрасов в тех же письмах уведомлял его и о том впечатлении, которое произвело появление «Отрочества» в печати.

«Вещь эта, — писал Некрасов 2 ноября 1854 года, — произвела в читающем мире то, что называется эффект, а что касается литераторов, разумеется, смыслящих, то они сознаются, что очень давно ничего подобного не было в русской литературе».

«Что касается до литературного круга, то все порядочные люди единогласно находили эту вещь исполненной поэзии, оригинальною и художественно выполненною», — писал Некрасов в следующем письме от 17 января 1855 года.

Восторженная статья об «Отрочестве» появилась в «Отечественных записках». Автором этой статьи, так же как и статьи о «Детстве», напечатанной в том же журнале в 1852 году, был либеральный критик С. С. Дудышкин. Называя автора«Отрочества» «истинным поэтом», критик отмечал в его повести «талант неоспоримый», «мастерство рассказа», «умную наблюдательность». «Ни одного слова лишнего, ни одной черты ненужной и ни одной фразы без картинки или без цели». Критик догадывается, что эти достоинства повести Л. Н. Т. проистекают из того, что автор «трудится и долго трудится над своими произведениями и не бросает их в печать незаконченными». Что касается содержания повести, то главное достоинство ее критик видит в том, что Толстой рисует «нашу русскую картину» и вместе с тем показывает себя «глубоким наблюдателем в жизни общечеловеческой натуры». Критик утверждает, что Толстой сразу вошел «в число немногих лучших наших писателей последнего времени». Но Дудышкин, как сторонник теории «чистого искусства», не заметил обличительного элемента в произведениях Толстого. Для него Толстой — «исключительно художник», — такой же, как Фет26. Кроме «Отечественных записок», сочувственные отзывы об «Отрочестве» появились также и в других журналах и газетах, хотя авторы их стояли на разных позициях. Одни критики отмечали в «замечательной» повести «тонкую наблюдательность, психологическую верность»27; находили, что повесть «обнаруживает в авторе замечательную способность к тонким психическим наблюдениям»28; утверждали, что «очерк, написанный прекрасным языком», замечателен «мастерским анализом тонких, почти неуловимых чувств и впечатлений ребенка, делающегося отроком»29; другие ограничивались общими похвалами, находя, что «Отрочество» «свежо замечательной верностью и яркостью красок, проникнуто душевной теплотой»30. Несочувственных отзывов об «Отрочестве» в печати не появилось ни одного.

Следует еще прибавить, что и наиболее интеллигентные из сослуживцев Толстого знали о его писательстве и высоко ценили его талант. Так, близкий знакомый Толстого, один из предполагавшихся сотрудников задуманного военного журнала К. Н. Боборыкин, после того как он «с удовольствием и вниманием читал и перечитывал «Отрочество», писал Толстому из Кишинева 26 января 1855 года: «После отзывов журналов не буду говорить, скажу только, что к любимым моим авторам Гоголю и Тургеневу прибавился еще г. Л. Н. Т.». Как сообщал Боборыкин в том же письме, «в восторге» от повести Толстого был также и адъютант Горчакова, писатель и путешественник Е. П. Ковалевский, с которым Толстой впоследствии поддерживал знакомство и переписку.

В своем письме от 17 января 1855 года Некрасов рекомендовал Толстому напечатанную им в первом номере «Современника» статью П. В. Анненкова «О мысли в произведениях изящной словесности (Заметки по поводу последних произведений Тургенева и Л. Н. Т.)», Некрасов писал, что в этой статье Толстой найдет «несколько дельных замечаний о себе». Толстому, конечно, должно было польстить уже одно сопоставление его имени с именем Тургенева, одного из всеми признанных первоклассных писателей того времени. Статья Анненкова, хотя и заключавшая, в себе некоторые ошибочные утверждения, была действительно самым дельным из всех критических отзывов о Толстом, появившихся до того времени в печати.

Анненков характеризует Толстого как писателя, «который особенно отличается твердой отделкой своих произведений», у которого читатель находит «строгость психических наблюдений», исключающую «произвол, развязность в приемах и игру с предметом описания». «Каждое слово его проникнуто уважением как к задаче, принятой им на себя, так и к предмету, который он описывает».

Центральным местом в статье Анненкова является следующее его заявление: «Произведение г. Л. Н. Т. имеет многие существенные качества исследования, не имея ни малейших внешних признаков его и оставаясь по преимуществу произведением изящной словесности». Главным признаком исследования, присущим повести Л. Н. Т., критик считает «глубокое его познание самой природы того возраста, которого он сделался историком».

Анненков первый указал на особенный художественный прием, свойственный Толстому, — изображать душевные движения героев через внешние их проявления. «Автор, — писал Анненков, — доводит читателя... до убеждения, что в одном жесте, в незначительной привычке, в необдуманном слове человека скрывается иногда душа его и что они часто определяют характер лица так же верно и несомненно, как самые яркие очевидные поступки его».

Ошибочным в статье Анненкова было утверждение, будто бы Толстой «не обсуждает тот круг, куда был поставлен, и который, не очень глубоко и серьезно понимая вещи, бережет только внешний вид достоинства и благородства; он его описывает». Анненков, как и Дудышкин, далекий от признания необходимости глубокого идейного содержания в произведениях искусства, умеренно-либеральный по своим общественно-политическим воззрениям, не заметил той критической струи, которая пробивалась уже в первых произведениях Толстого. Еще более явственно выступала эта критическая струя в «Записках маркера», напечатанных в той же книжке «Современника», где появилась и статья Анненкова.

Когда Некрасов писал о том, что «Отрочество» произвело эффект в читающем мире, то он разумел, конечно, не только критические заметки в газетах и журналах, но и устные и письменные отзывы, которые ему приходилось слышать и читать. Об этих отзывах Некрасов писал Тургеневу 6 ноября 1854 года: «Ты хочешь знать об «Отрочестве» — конечно все его хвалят, с кем мне случалось говорить, но видят настоящую его цену немногие... Впрочем, мне случалось встречать круглых скотов, о коих я думал, что они ничего не читают, — они заговаривали со мной об «Отрочестве», — по-моему: это верный признак успеха, когда дураки считают долгом говорить о том, до чего им дела нет». Тут же Некрасов сообщал, что В. П. Боткин «очень восхищается» Толстым31.

Соредактор «Современника» И. И. Панаев 24 сентября 1854 года писал М. Н. Лонгинову: «Отрочество» графа Толстого — великолепная вещь32.

Ряд хвалебных отзывов об «Отрочестве» находим в письмах Тургенева. Е. Я. Колбасину Тургенев писал 24 октября 1854 года: «Очень рад я успеху «Отрочества». Дай только бог Толстому пожить, а он, я твердо уверен, еще удивит нас всех — это талант первостепенный»33.

Другие высказывания Тургенева о Толстом, вызванные появлением «Отрочества», были еще более значительны.

За два года до этого умер Гоголь. Русская литература осиротела, и людям, преданным литературе, естественно, представлялся вопрос: кто теперь будет преемником Гоголя? Вопрос этот занимал и Тургенева, и вот что писал он Л. Н. Вакселю 18 октября 1854 года: «Прочтите «Отрочество» в 10 книге «Современника». Вот наконец преемник Гоголя»34. То же самое писал Тургенев И. Ф. Миницкому 1 ноября 1854 года: «В 10 № «Современника» вы найдете повесть Толстого, автора «Детства» — перед которою все попытки кажутся вздором. — Вот наконец преемник Гоголя, нисколько на него не похожий, как оно и следовало»35.

Предвидя будущую славу Толстого, Тургенев 18 октября 1854 года писал П. В. Анненкову: «Я на днях познакомлюсь с сестрой Толстого (автора «Отрочества», — скоро не нужно будет прибавлять этого эпитета — только одного Толстого и будут знать в России)».

24 октября 1854 года в Покровском состоялось знакомство Тургенева с М. Н. Толстой. Инициатива знакомства исходила от Тургенева. 17 октября он писал В. П. Толстому:

«Милостивый государь,

Посылаю Вам № «Современника», в котором помещена повесть брата Вашей супруги — «Отрочество» — думая, что это будет интересно для Вас. — Я давно имел желание с Вами познакомиться; если и Вы с Вашей стороны не прочь от этого, то назначьте мне день, когда мне к Вам приехать, начиная со вторника. — Я чрезвычайно высоко ценю талант Льва Николаевича и весьма желал бы знать о нем, где он и что с ним»36.

29 октября Тургенев писал Некрасову, что сестра автора «Отрочества» — «премилая женщина — умна, добра и очень привлекательна... Она мне очень нравится»37.

Сестре Толстого Тургенев писал 4 декабря: «Отрочество» произвело здесь глубокое впечатление — Лев Николаевич стал во мнении всех в ряду наших лучших писателей — и теперь остается ему написать еще такую же вещь, чтобы занять первое место, которое принадлежит ему по праву — и ждет его. — Извещайте меня о нем пожалуйста»38.

О знакомстве Тургенева с Марией Николаевной первый известил Толстого его брат Николай Николаевич. Лев Николаевич 6 января 1855 года написал тетушке Ергольской, что он «в восторге» от этого знакомства и просит сказать Тургеневу, что хотя он знаком с ним только по его сочинениям, он многое хотел бы сказать ему.

VIII

В январе 1855 года в жизни Толстого произошла перемена: из легкой № 3 батареи 14-й артиллерийской бригады он был переведен в легкую № 3 батарею 11-й артиллерийской бригады.

Рассказы о Толстом его бывших сослуживцев по 3-й легкой батарее 14-й артиллерийской бригады записаны в воспоминаниях Николая Александровича Крылова, поступившего в ту же батарею через некоторое время после того, как из нее уехал Толстой. По словам Крылова, Толстой в бригаде «оставил по себе память как ездок, весельчак и силач. Так, он ложился на пол, на руки ему становился пудов в пять мужчина, а он, вытягивая руки, подымал его вверх; на палке никто не мог его перетянуть. Он же оставил много остроумных анекдотов»39.

Сын Н. А. Крылова академик Алексей Николаевич Крылов в своих воспоминаниях передает со слов отца рассказ бывших сослуживцев Толстого о том, что Толстой в своей батарее боролся с привычкой сквернословия у солдат, но успеха не добился40.

В 1910 году литератор А. М. Хирьяков, будучи в Ясной Поляне, по просьбе Н. А. Крылова задал Толстому вопрос, справедливы ли слышанные Крыловым рассказы о гимнастическом опыте, который проделывал Толстой в батарее, и о его попытках отучить солдат и офицеров от сквернословия. На первый вопрос Толстой ответил, что «в точности не помнит, но что, может быть, и проделывал что-нибудь в этом роде»; на второй же вопрос — о борьбе со сквернословием — Толстой ответил утвердительно41.

Легкая № 3 батарея 11-й артиллерийской бригады, куда был назначен Толстой, была расположена в горной местности на реке Бельбеке в десяти верстах от Севастополя.

Толстой прибыл на место новой службы во второй половине января. По дороге он заехал в Севастополь, где виделся с начальником севастопольского гарнизона графом Д. Е. Остен-Сакеном, которого ознакомил со своим проектом о переформировании батареи. (Проект этот до нас не дошел42). Остен-Сакен к проекту Толстого отнесся одобрительно. Здесь же, в Севастополе, Толстой получил 500 рублей серебром, присланных ему зятем по его просьбе из денег, вырученных от продажи большого яснополянского дома для покрытия расходов, связанных с изданием предполагавшегося военного журнала.

На новой службе Толстой попал в тяжелые условия. Стояла суровая зима, жить пришлось в землянке, где было очень холодно, и заниматься было нельзя; кроме того, его удручали полное отсутствие книг и крайне неприятный состав сослуживцев. «Ни одной книги, ни одного человека, с которым бы можно поговорить», — так Толстой 3 июля 1855 года вспоминал это время в письме к брату Сергею Николаевичу.

Командир батареи, писал Толстой в дневнике 23 января, — «самое сальное создание, которое можно себе представить»; старший офицер Одаховский — «гнусный и подлый полячишка». «И я связан и даже завишу от этих людей!» — с возмущением восклицает Толстой.

При таком отношении к своим ближайшим начальникам у Толстого были неизбежны столкновения с ними, о чем и свидетельствует в своих воспоминаниях, написанных в 1898 году, полковник Одаховский: «Всякое замечание старшего в чине вызывало со стороны Толстого немедленную дерзость или едкую, обидную шутку»43.

Для Толстого наступила полоса временной потери самообладания. Его захватила азартная карточная игра штосс. Он играет два дня и две ночи подряд и проигрывает без остатка всю сумму, полученную им на издание журнала. «Результат понятный, — записывает он в дневнике 28 января, — проигрыш всего яснополянского дома. Кажется, нечего писать — я себе до того гадок, что желал бы забыть про свое существование»44.

Толстой, однако, продолжает играть, вероятно, в надежде отыграться, но продолжает проигрывать. В общей сложности он проиграл еще 575 рублей серебром, заплатить которые наличными деньгами уже не мог и выплачивал лишь впоследствии по частям.

Чтобы наказать себя, Толстой пишет письмо с признанием в проигрыше своему старшему брату Николаю Николаевичу, который, он знал, из всех братьев наиболее строго отнесется к его проступку.

Эта полоса в его жизни надолго осталась памятна Толстому. В рассказе «Севастополь в августе», написанном во второй половине 1855 года, Толстой, описывая азартную игру офицеров в севастопольских траншеях, приведшую к крупному столкновению между ними, от себя прибавляет, что единственной отрадой жизни «в тех ужасающих самое холодное воображение условиях отсутствия всего человеческого и безнадежности выхода из них» является «забвение, уничтожение сознания»45. Этими словами Толстой старался оправдать не только изображенных им офицеров, каждый из которых, как писал он тут же, когда понадобится, «весело и гордо пойдет навстречу смерти и умрет твердо и спокойно», но и самого себя в том состоянии «забвения, уничтожения сознания», в котором он находился в эти печально памятные для него дни и ночи.

Он страдал от сознания пустоты своей жизни, столь противоположной его возвышенным мечтам. «Время, время, молодость, мечты, мысли — все пропадает, не оставляя следа. Не живу, а проживаю век», — записывает он 12 февраля.

мысль совершенно оставить строевую службу — поступить в военную академию или выйти в отставку. Мысль о поступлении в военную академию приходила ему и раньше. Еще 6 января 1855 года Толстой писал тетушке Ергольской, что ему хотелось бы «делать добро», а для этого «надо быть больше чем подпоручиком». Но привести эту мысль в исполнение ему не удается.

Весь февраль Толстой почти ничего не пишет и очень мало читает. В его дневнике отмечен лишь перевод какой-то баллады Гейне, до нас не дошедший, и, кроме того, начало очерка «Характеры и лица».

Это сохранившееся начало незаконченного очерка содержит, повидимому, очень близкую к действительности характеристику капитана Филимонова, командира той батареи, где служил Толстой. В очерке он фигурирует под именем Белоногова. Белоногов характеризуется как человек, который «без слез не может говорить о царском смотре и юбилее Михаила Павловича [великого князя] и Исакиевском соборе, но солдат и мужик в его глазах — скот, презренное создание». Для Толстого, напротив, сам Белоногов «не добродетелен, не патриот, не молодец и недалекого ума, а просто груб и сален».

Очерк написан очень живо и воссоздает типический образ грубого николаевского солдафона. Толстой записал в дневнике

16 февраля, что в начатом очерке его привлекает и самая мысль, и «практика» — в смысле работы над портретом. Тем не менее очерк был оставлен без продолжения46.

Больше ничего Толстой не писал в течение всего февраля 1855 года, а из прочитанных книг в дневнике отмечено только «Горе от ума».

IX

18 февраля 1855 года умер Николай I. Все передовые круги русского общества почувствовали облегчение при этом известии.

«Николай умер, — писал в своих «Воспоминаниях» Н. В. Шелгунов. — Надо было жить в то время, чтобы понять ликующий восторг «новых людей». Точно небо открылось над ними, точно у каждого свалился с груди пудовый камень, куда-то потянулись вверх, в ширь, захотелось летать»47.

Добролюбов в сатирической заметке «Николай I», написанной уже через восемь месяцев после смерти царя и помещенной в рукописной газете «Слухи», писал: «Когда узнали наконец решительно, что он [Николай I] умер, тысячи народа провозгласили: «слава богу», и не в одном месте России пили за смерть его»48.

«20 февраля, — писал левый славянофил А. И. Кошелев в своих «Записках», — получено было в Москве известие о кончине императора Николая Павловича. Это известие немногих огорчило; нелегко было для России только что закончившееся продолжительное тридцатилетнее царствование. Особенно тяжко и удушливо оно было с 1848 года»49.

Даже умеренные либералы чувствовали весь гнет николаевского режима и, как известный профессор и цензор А. В. Никитенко, испытывали удовлетворение от сознания того, что «длинная и, надо таки сознаться, безотрадная страница в истории русского царства дописана до конца»50.

Другой либеральный профессор, известный историк С. М. Соловьев, также, «конечно, не был опечален смертью Николая», как писал он в своих «Записках»51.

Вполне понятно, что всей революционной эмиграцией смерть Николая I была воспринята как самое радостное событие. Герцен рассказывает:

«Утром 4 марта я вхожу, по обыкновению, часов в восемь в свой кабинет, развертываю «Таймс», читаю десять раз и не понимаю, не смею понять грамматический смысл слов, поставленных в заглавии телеграфической новости: «The death of the Emperor of Russia» («Смерть русского императора»). Не помня себя, бросился я с «Таймсом» в руке в столовую; я искал детей, домашних, чтоб сообщить им великую новость, и со слезами истинной радости на глазах подал им газету... Несколько лет свалилось у меня с плеч долой, я это чувствовал... Мы еще не успели прийти в себя, как вдруг карета остановилась у моего подъезда, и кто-то неистово дернул колокольчик: трое поляков прискакали из Лондона в Твикнэм, не дожидаясь поезда железной дороги, меня поздравить.

Я велел подать шампанского, — никто не думал о том, что все это было часов в одиннадцать утра или ранее. Потом без всякой нужды мы поехали все в Лондон. На улицах, на бирже, в трактирах только и речи было о смерти Николая; я не видал ни одного человека, который бы не легче дышал, узнавши, что это бельмо снято с глаз человечества, и не радовался бы, что этот тяжелый тиран в ботфортах, наконец, зачислен по химии.

В воскресенье дом мой был полон с утра; французские, польские рефюжье52, немцы, итальянцы, даже английские знакомые приходили, уходили с сияющим лицом. День был ясный, теплый, после обеда мы вышли в сад.

На берегу Темзы играли мальчишки; я подозвал их к решетке и сказал им, что мы празднуем смерть их и нашего врага, бросил им на пиво и конфеты целую горсть мелкого серебра. «Уре! Уре!» — кричали мальчишки...

Смерть Николая удесятерила надежды и силы»53.

«Как восьмого сентября». Здесь говорится, что царь простудился

«На одном смотру
И отправился на небо.
Видно, в нем была потреба.
И давно пора!»

С началом нового царствования многие ожидали важных реформ во внутреннем управлении. В таком же настроении находился и Толстой. Записав в дневнике 1 марта, что войска принимали присягу новому царю, Толстой прибавляет: «Великие перемены ожидают Россию. Нужно трудиться и мужаться, чтобы участвовать в этих важных минутах в жизни России».

X

Надо думать, что под влиянием этого настроения у Толстого является мысль написать проект о переформировании армии, работой над которым он был занят 2—4 марта.

Происхождение этого проекта таково.

Мучительно переживая вторжение неприятеля, Толстой ищет причины того, почему Россия «в опасности» и не только «не может изгнать дерзкой толпы врагов, вступивших в ее пределы», но «при всех столкновениях с врагом покрывает срамом великое, славное имя своего отечества».

Проект писался с целью представления его одному из великих князей, сыновей царя, бывавших в действующей армии. Проект не был закончен. Сохранились две черновые редакции его54.

Толстой начинает свою записку следующим твердым, мужественным заявлением гражданина, болеющего душой за несчастья и страдания своих сограждан:

«По долгу совести (в первой редакции было сказано: «по долгу присяги») и чувству справедливости не могу молчать о зле, открыто совершающемся передо мною и влекущем за собою погибель миллионов людей, погибель силы и чести отечества. Считаю себя обязанным по чувству человека противодействовать злу этому по мере власти и способностей своих». Чувствуя самого себя виновным в том, что он до сих пор способствовал злу «своим бездействием и молчанием», он хочет теперь «обнажить зло это во всей гнусной правде его» и указать средства, «ежели не для уничтожения, то для ослабления его».

Причину неудач России Толстой видит в «нравственном растлении духа нашего войска». «Из чувства истинного патриотизма, желающего быть лучше, но не желающего казаться хорошим», он ставит своей задачей «написать настоящую жалкую моральную картину нашего войска».

«У нас нет войска, — решительно заявляет Толстой, — а толпы угнетенных дисциплинированных рабов, повинующихся грабителям и наемникам. Толпы эти не войско, потому что в нашем войске нет ни преданности к вере, к царю и отечеству, — слова, которыми так часто злоупотребляют, — ни рыцарской отваги, ни военной чести, а есть, с одной стороны, дух терпения и подавленного ропота, с другой — дух жестокости, угнетения и лихоимства».

И далее Толстой с той же беспощадной правдивостью изображает отрицательные типы солдат, офицеров и генералов николаевской армии. Картина, нарисованная Толстым, — это сплошной обвинительный акт против николаевского военного режима со всеми его мрачными сторонами, известными автору во всех подробностях.

О положении солдат в армии Толстой говорит, что «русский солдат есть существо, законом ограниченное в удовлетворении жизненных потребностей до границ возможности, в действительности же получающее менее того, что нужно человеку сильного сложения, чтобы не умереть от холода и голода». Имея в виду отвратительное, варварское наказание — прогнание сквозь строй, Толстой далее говорит: «Единственное наказание его есть физическое страдание, ограниченное законом, но в действительности доходящее иногда до мучительной смерти и зависящее от произвола частного лица».

Разделяя солдат на три категории: угнетенных, угнетающих и отчаянных, Толстой дает безотрадную характеристику всех трех категорий. Солдат «угнетенный», которого бьют «не за то, что он виноват, а для поддержания духа угнетения», знает, что в «общественном быту нет существа ниже и несчастнее его». Он сроднился с мыслью, что «единственная обязанность его есть страдания и терпение». Он знает, что не получает и одной четвертой доли того, что ему дает правительство. Ко всем начальникам он испытывает «чувство подавленной нелюбви и презрения». В первой черновой редакции записки к характеристике «угнетенного солдата» прибавлено еще, что в душе каждого из них есть «зародыш чувства мщения». Чувство это подавлено, но во время сражений оно выходит наружу и проявляется в виде расправы солдат с ненавистными им офицерами. «Посмотрите, — говорит Толстой, — сколько русских офицеров, убитых русскими пулями, сколько легко раненых, нарочно отданных в руки неприятелю». Толстой предвидит даже возможность кровавой революции, во время которой «угнетенный» солдат даст волю таящемуся в нем «чувству мщения». Это чувство «глубоко подавлено угнетением и мыслью о невозможности осуществить его, чтобы обнаруживаться, но, боже мой! — восклицает Толстой, — какие ужасы готовит оно отечеству, когда каким-нибудь случаем уничтожится эта невозможность».

— вино, и когда он три раза в год получает свое жалование — 70 копеек, «эту горькую насмешку над его нищетой», то, несмотря ни на какие угрозы тяжелых наказаний, он пропивает это жалование.

«Угнетающие солдаты» — это те, которые раньше сами были угнетенными и теперь заставляют других страдать так же, как они сами страдали. Они стараются улучшить свое положение «угнетением и кражей». «Он открыто презирает угнетенного солдата» и иногда «решается выказывать чувство ненависти и ропот начальнику».

И, наконец, третья категория — это солдаты «отчаянные». Это — «люди, убежденные несчастьем, что для них нет ничего незаконного и ничего не может быть худшего». Для «отчаянного» солдата «нет ничего невозможного, ничего святого, он украдет у товарища, ограбит церковь, убежит с поля, перебежит к врагу, убьет начальника и никогда не раскается».

Отрицательные типы офицеров Толстой также разделяет на три категории: офицеры «по необходимости», офицеры «беззаботные» и офицеры-«аферисты».

Офицеры «по необходимости» — это люди, неспособные ни к какому другому роду деятельности, кроме военной службы. Офицеры «беззаботные» — это те, которые служат «только для мундира или мелочного тщеславия», «люди по большей части праздные, богатые, развратные». И, наконец, наиболее многочисленная категория — офицеры-«аферисты». Это люди «без мысли о долге и чести, без малейшего желания блага общего», служащие только для того, чтобы «украсть каким бы то ни было путем состояние в военной службе», «составляющие между собой огромную корпорацию грабителей, помогающих друг другу».

Конечно, в русской армии того времени были не одни отрицательные типы. Толстой сам дал в «Набеге» образ капитана Хлопова, в «Рубке леса» — Веленчука и других солдат, которые не подходят под приводимые им в записке характеристики типов солдат и офицеров. Но здесь внимание Толстого сосредоточено на темных явлениях в русской армии того времени.

Русский генерал, продолжает далее Толстой свою записку, это в большинстве случаев «существо отжившее, усталое, выдохнувшееся», это «люди без ума, образования и энергии». Правда, оговаривается Толстой, в последнее время появилось новое поколение генералов «счастливых», проложивших себе дорогу «или какой-нибудь случайностью, или образованием, или истинным дарованием», но число таких генералов слишком незначительно и генералы старого поколения не дают им хода.

В первой черновой редакции после характеристики генералов была дана еще характеристика главнокомандующих: «Главнокомандующие — придворные. Главнокомандующие не потому, что они способны, а потому, что они царю приятны»55. Но во второй редакции той записки, которая должна была быть представлена через главнокомандующего, Толстой удалил эту убийственную характеристику русских главнокомандующих того времени.

Нарисовав такую удручающую картину морального состояния русской армии, Толстой перечисляет те «нравственные язвы», которые довели русское войско до такого печального состояния. Язвы эти следующие: скудость содержания войска, пренебрежение к образованию, дух угнетения, производство по одному старшинству и — самое главное — лихоимство. При этом Толстой указывает на бросающиеся в глаза преимущества организации армий союзников перед организацией николаевской армии56.

Далее в первой редакции записки излагается проект переформирования русской армии в собственном смысле этого слова. Толстой предлагает ряд необходимых, по его мнению, мероприятий по улучшению материального положения солдат, по повышению уровня образования солдат и офицеров, лучшему подбору командного состава, уничтожению духа угнетения (для чего он предлагает совершенно уничтожить телесное наказание) и искоренению лихоимства. Во второй редакции записки Толстой не дошел до изложения своих практических предложений.

представлена по назначению. И он решил прекратить эту работу, начатую им с таким страстным увлечением, с таким глубоким чувством возмущения и желания уничтожить царящее зло.

В истории творчества Толстого его незаконченный проект о переформировании армии имеет большое значение. В нем Толстой впервые выступает сильным, страстным, гневным обличителем существующего общественно-политического строя, глубоко страдающим при виде царствующего зла и неправды. Эта заметка, начинающаяся словами о том, что автор «не может молчать» при виде творящегося и облеченного властью зла, таит в себе зародыш будущих смелых и гневных обличительных статей Толстого, в том числе и знаменитой статьи о смертных казнях — «Не могу молчать!», написанной в 1908 году.

Как справедливо утверждал М. А. Цявловский, «по беспощадности изображения действительности записка Толстого, пожалуй, не только не уступает статьям Герцена в «Колоколе», но превосходит их»57.

В своей заключительной части, где предлагаются различные мероприятия по реорганизации армии, записка является первым опытом обращения Толстого к лицам, имеющим власть, с практическими предложениями. В последний период своей жизни Толстой написал несколько подобных обращений к царям и министрам.

В смысле эволюции миросозерцания Толстого является новой проводимая им здесь идея о личной ответственности за общественное зло («я способствовал ему [злу] своим бездействием и молчанием»).

в России, вызванной угнетением народа правящими классами. В армии чувство возмущения вызывалось жестоким обхождением с солдатами реакционного николаевского офицерства, для которого, как для изображенного Толстым Белоногова, всякий мужик был «скот, презренное существо».

XI

Напряженная работа над проектом о переформировании армии в первых числах марта 1855 года означала, что тяжелая полоса, в которую Толстой вступил во второй половине января, уже кончилась. Наступила весна, а с нею вместе, как это всегда бывало у молодого Толстого, настало время нравственного обновления. Кроме того, кончилось и томившее Толстого душевное одиночество. В батарею приехал новый офицер, Е. А. Броневский, «милый, отличный человек», как называет его Толстой в письме к брату Сергею Николаевичу от 3 июля 1855 года. Толстой очень сблизился с Броневским. «Я не встречал еще человека с таким сердцем, с таким благородным характером», — писал Толстой о Броневском тетушке Ергольской 13 марта.

Толстого вновь начинают занимать вопросы о цели и смысле жизни. 4 марта, сейчас же вслед за записью о работе над проектом о переформировании армии, Толстой записывает в дневнике: «Вчера разговор о божестве и вере навел меня на великую, громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта — основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле. Привести эту мысль в исполнение, я понимаю, что могут только поколения, сознательно работающие к этой цели. Одно поколение будет завещать мысль эту следующему, и когда-нибудь фанатизм или разум приведут ее в исполнение. Действовать сознательно к соединению людей с религией — вот основание мысли, которая, надеюсь, увлечет меня».

Вместе с тем запись эта указывает на дальнейшую эволюцию религиозных воззрений Толстого. В то время как на Кавказе он писал, что хотя и «не понимает тайны Троицы и рождения сына божия», тем не менее он «уважает и не отвергает веру отцов» (дневник, 14 ноября 1852 года), теперь он уже определенно заявляет, что нужна иная религия — религия, «очищенная от веры и таинственности», ставящая своей целью не достижение блаженства в будущей жизни, а устройство счастливой жизни людей здесь, на земле.

Рассматривая данную запись дневника Толстого, Н. К. Гудзий справедливо замечает, что из этой записи, «как из зерна, в значительной степени выросло все последующее религиозное учение Толстого»58. Однако следует заметить, что в ближайшие не только дни и месяцы, но и годы, мысли, выраженные в этой записи, не оказали на жизнь и размышления Толстого непосредственного воздействия. Он как бы забыл про них.

Три дня, с 9 по 11 марта, Толстой провел в Севастополе. Здесь его приятель офицер А. Д. Столыпин уговорил его принять участие в вылазке в ночь с 10 на 11 марта. Вылазка эта, в которой участвовало 11 батальонов морской пехоты, была назначена генералом Хрулевым для уничтожения работ неприятеля. Принимавший участие в вылазке отряд прошел три линии неприятельских траншей и уничтожил часть вновь возведенных французами и англичанами укреплений. Вылазка была очень кровопролитной; русские потеряли 387 человек убитыми и около 1000 человек ранеными.

Толстой участвовал в вылазке без разрешения начальства. Это на всю жизнь запомнилось его ближайшему начальнику старшему офицеру батареи Одаховскому59. В штурме Толстой не участвовал, о чем на следующий день, 11 марта, высказал в дневнике свое сожаление. Но, повидимому, все-таки что-то тяжелое для Толстого было в этой вылазке, так как в дневнике сейчас же вслед за этой записью следует запись совершенно иного характера: «Военная карьера не моя, и чем раньше я из нее выберусь, чтобы вполне предаться литературной, тем будет лучше».

И, находясь в состоянии душевного и умственного «подъема, Толстой 12 марта принимается за продолжение тетралогии — начинает повесть «Юность».

XII

«Современник» статьи военного содержания, принадлежащие ему самому и другим предполагаемым сотрудникам неразрешенного военного журнала. Но статьи, приготовленные для военного журнала, вследствие их популярного характера, не годились для «Современника»60, а из новых обещанных Некрасову статей военного содержания на руках у Толстого в то время не было ни одной, так как ни один из намечавшихся авторов ничего не написал. «Приходится писать мне одному», — записывает Толстой, не желавший нарушить данное Некрасову обещание. «Напишу — Севастополь в различных фазах и идиллию офицерского быта» (дневник, 20 марта).

На другой день Толстой записывает, что получил «восхитительное» письмо от сестры, в котором она описывала свое знакомство с Тургеневым. В этом письме, к сожалению, не сохранившемся, М. Н. Толстая передавала какое-то очень сочувственное мнение Тургенева о Толстом, на что указывает запись Толстого от 27 марта, где он выражает согласие с мнением Тургенева о том, что «нашему брату, литераторам, нужно одним чем-нибудь заниматься». Тургенев, очевидно, говорил сестре Толстого, что, по его мнению, Льву Николаевичу, как одаренному несомненным и большим художественным талантом, следует оставить военную службу и заняться исключительно литературой. Вполне понятна запись Толстого в дневнике относительно письма сестры с отзывом Тургенева: «Милое, славное письмо, возвысившее меня в собственном мнении и побуждающее к деятельности».

Обращает на себя внимание и то, что в этой записи дневника Толстой впервые вслед за Тургеневым причисляет себя к литераторам.

Кроме письма сестры с отзывом Тургенева, еще другое обстоятельство было для Толстого «радостно и полезно тем, что, поджигая к самолюбию», также побуждало к деятельности (дневник, 27 марта). Он прочел «самые лестные» отзывы в журналах о его «Записках маркера», появившихся за прежней подписью Л. Н. Т. в первом номере «Современника» за 1855 год.

Некрасов, очень неодобрительно отозвавшийся о «Записках маркера» в письме к Толстому от 6 февраля 1854 года, перечитав рассказ почти через год, увидел, как писал он Толстому 17 января 1855 года, что он ошибался в своем первоначальном суждении об этом рассказе, и признал, что рассказ Толстого «очень хорош и в том виде, как написан».

«Записках маркера» в «Отечественных записках», в «Библиотеке для чтения» и в «Петербургских ведомостях». «Библиотека для чтения», в краткой заметке отозвавшись с похвалой о всем рассказе в целом, заключительные строки его назвала «лучшей страницей «Современника»61. «Петербургские ведомости» особенной похвалой встретили язык маркера. «Маркер рассказывает удивительно хорошо, — писала газета, — ни одним словом не изменяя своим понятиям и своему языку... Все сцены и разговоры небольшой повести ведены превосходно»62. По мнению критика «Отечественных записок», рассказ «проникнут жизнью и правдой», обнаруживает в авторе «тонкую наблюдательность» и «художественное уменье». Все характеры в рассказе «очерчены прекрасно», все рассказано «превосходно». Критик заканчивал свою статью словами: «Если г. Л. Н. Т. будет продолжать так, как начал, то русская литература приобретет в нем писателя с дарованием истинно замечательным. Да и теперь мы вправе желать не того, чтобы он писал лучше, а только того, чтоб он писал больше. Он обязан пользоваться талантом, которым одарен»63.

Вполне понятно, что такая высокая похвала критика распространенного журнала должна была ободряюще подействовать на Толстого.

«Записки маркера» были напечатаны в «Современнике» со многими цензурными пропусками и смягчениями. Сглажены были все резкие выражения маркера относительно господ (как, например, вместо: «И чорт его знает, кто он такой был, пан этот» было напечатано: «И не знай, кто он такой был, пан этот»). Исключены были все упоминания о разорении Нехлюдовым мужиков, и несколько раз слова: «разорил мужиков» были заменены словами: «разорил имение». Из предсмертного, письма Нехлюдова во имя требований мнимой благопристойности были выброшены горькие воспоминания Нехлюдова о его порывах идеальной любви и о его действительных отношениях с женщинами, а также размышления о самоубийстве, в которых цензура увидала несогласие с догматами официальной религии.

XIII

В последние дни марта Толстой продолжал «Юность» и начал «Севастополь днем и ночью». Он достал написанный им еще в декабре 1854 года набросок севастопольского очерка и занялся его переработкой.

Толстой выехал 30 марта в качестве квартирьера своей батареи (на обязанности квартирьеров лежало подыскание помещений для своей части).

«Узнаю положительно, что значит постоянный огонь, который слышен уж третий день оттуда», — записывает Толстой накануне отъезда.

Постоянный грохот орудий, который с 27 марта был слышен за десять верст от Севастополя, означал вторую бомбардировку города, предпринятую союзниками.

Бомбардировка, продолжавшаяся десять дней и производившаяся из нескольких сот орудий, была направлена главным образом на четвертый и пятый бастионы и передовые укрепления левого фланга. Союзниками было выпущено до 160 тысяч снарядов. Потери союзников за время этой бомбардировки составляли 1850 человек; русские войска потеряли 6130 человек.

— самый опасный пункт во всем Севастополе. Так как четвертый бастион был расположен ближе всех других к французским позициям, находясь от них в некоторых местах на расстоянии всего 30—40 сажен, то он больше всех других подвергался обстрелу. Командир четвертого бастиона капитан Реймерс писал: «От начала бомбардирования и, можно сказать, до конца его четвертый бастион находился более всех под выстрелами неприятеля, и не проходило дня в продолжение всей моей восьмимесячной службы, который бы оставался без пальбы. В большие же праздники французы на свои места сажали турок и этим не давали нам ни минуты покоя. Случались дни и ночи, в которые на наш бастион падало до двух тысяч бомб и действовало несколько сот орудий»64.

В своем очерке «Севастополь в декабре» Толстой в таких выражениях описывал четвертый бастион: «Когда кто-нибудь говорит, что он был на четвертом бастионе, он говорит это с особенным удовольствием и гордостью; когда кто говорит: «я иду на четвертый бастион», непременно заметно в нем маленькое волнение или слишком большое равнодушие; когда хотят подшутить над кем-нибудь, говорят: «тебя бы поставить на четвертый бастион»; когда встречают носилки и спрашивают, откуда, — большей частью отвечают: «с четвертого бастиона».

Вторая бомбардировка Севастополя прекратилась 7 апреля по всей линии за исключением четвертого бастиона, где она продолжалась до 11 апреля.

В первый раз Толстой дежурил на четвертом бастионе в ночь с 5 на 6 апреля. После этого его дежурство продолжалось по четверо суток с последующим отдыхом в течение восьми суток. Те дни, когда он не был дежурным на бастионе, Толстой проводил в своей квартире в центре города. Окна его квартиры выходили на бульвар, где каждый день происходило гулянье и играла музыка. На квартире у Толстого было фортепиано.

Записи дневника Толстого подробно рассказывают о том, как чувствовал он себя на четвертом бастионе. «Какой славный дух у матросов! — записывает он 12 апреля. — Как много выше они наших солдат! Солдатики мои тоже милы, и мне весело с ними». На следующий день: «Тот же четвертый бастион, который мне начинает очень нравиться... ежели он будет». 14 апреля: «Тот же четвертый бастион, на котором мне превосходно»64а.

Уже одно слово «солдатики», употребленное Толстым в записи от 12 апреля, достаточно говорит о его отношениях к солдатам, служившим под его начальством. Теперь Толстой еще лучше, чем на Кавказе, узнал русского солдата, с которым его соединяла общая смертельная опасность. Здесь, в самом опасном месте Севастополя, находил Толстой материал для изображения солдатских типов в Севастопольских рассказах и отчасти в «Рубке леса».

Что касается «прелести опасности», постоянно подстерегавшей Толстого, как и других офицеров и солдат на четвертом бастионе, то Толстой добровольно еще увеличивал эту опасность своей игрой в жизнь и смерть. По словам его бывшего сослуживца М. Н. Миклашевского, одной из забав Толстого было «пройти перед жерлом заряженной пушки в немногие секунды, которые отделяли вылет ядра от поднесения фитиля»65.

Находясь на четвертом бастионе, Толстой не оставляет и литературной работы. Он пишет «Юность» и заканчивает второй раз переработанный им «Севастополь днем и ночью», который в окончательной редакции получает название «Севастополь в декабре месяце».

Внутренне Толстой чувствовал себя вполне спокойным и удовлетворенным. Это настроение ярко выражено им в дневнике 14 апреля.

XIV

«Севастополь в декабре месяце» был закончен 25 апреля 1855 года и вскоре отослан Некрасову для напечатания.

В основу очерка положены личные впечатления Толстого от первых его посещений Севастополя в ноябре и декабре 1854 года и от его дежурств на четвертом бастионе в апреле 1855 года. Очерк с большой силой выражает патриотическое настроение Толстого, в то время особенно сильно проявлявшееся, и его твердую уверенность в непоколебимой ни при каких обстоятельствах моральной силе русского народа. Очерк и написан с целью раскрыть перед читателем все необъятные размеры этой силы. Избрав форму как бы некоего путевого очерка, Толстой проводит своего читателя по различным местам Севастополя, ни на минуту не упуская из вида своей основной задачи — показать мужество и героизм защитников Севастополя. Но при этом Толстой старается давать только строго правдивые картины, отнюдь не прикрашивая действительности, не изображая войну в том романтическом ореоле, в каком она изображалась обычно до Толстого.

Основной патриотический тон всего очерка дается на первых же его страницах. «Не может быть, — уверенно заявляет автор, — чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникло в душу вашу чувство какого-то мужества, гордости, и чтоб кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах». Этот основной патриотический тон строго выдерживается автором с начала до самого конца очерка при изображении как «солдатиков» (это знакомое нам по записи дневника Толстого от 12 апреля 1855 года слово несколько раз употреблено в «Севастополе в декабре»), так и матросов и офицеров.

Сразу же разрушая установившиеся романтические каноны изображения войны, Толстой развертывает перед глазами своего воображаемого путника, прибывшего в Севастополь, разнородные, но всё реальные картины: не только «блестящее уже на утреннем солнце море», «красивые светлые строения города», грустно торчащие из воды концы мачт затопленных кораблей, но и полусгнивший труп гнедой лошади, валяющийся в грязи около самого берега.

Дорогой перед глазами путника развертываются разнообразные картины осажденного города. Он видит людей, спокойно занятых своим будничным делом. Вот обозный солдат ведет поить тройку лошадей и делает это дело (как он стал бы делать и всякое другое дело) «так же спокойно и самоуверенно и равнодушно, как бы все это происходило где-нибудь в Туле или в Саранске». То же выражение спокойствия заметно на лицах у всех встречающихся на пути офицеров, рабочих, местных жителей.

«ужасные и грустные, великие и забавные, но изумительные, возвышающие душу зрелища». Автор предостерегает путника, чтобы он не слушался того дурного чувства, которое, быть может, заговорит в нем: что он будто бы нехорошо поступает, отправляясь смотреть на чужие страдания. Смело «идите вперед, — ободряет Толстой своего воображаемого путника: — несчастные любят видеть человеческое сочувствующее лицо, любят рассказать про свои страдания и услышать слова любви и участия».

Первый раненый, к которому подводит Толстой своего путника, это матрос с отрезанной выше колена ногой. В ответ на расспросы матрос рассказывает, где и когда он был ранен, и говорит, что он чувствует себя теперь, как и чувствовал раньше, «ничего». Рассказ матроса прост и краток. Но тут подходит женщина в простом сереньком платье, повязанная черным платком, жена этого матроса, и досказывает про все то, о чем умолчал муж: про его тяжелые страдания, про отчаянное положение, в котором он находился четыре недели, про то, как, будучи ранен, он остановил носилки, чтобы посмотреть на залп нашей батареи, как он сказал великим князьям, что хочет опять на бастион, чтобы учить молодых, если сам работать не сможет. В то время как женщина рассказывает все это, глаза ее «блестят каким-то особенным восторгом», а матрос, отвернувшись и как будто не слушая, щиплет у себя корпию. И Толстой внушает своему воображаемому путнику и всем будущим читателям очерка как они должны отнестись к этому раненому матросу:

«Вы начинаете понимать защитников Севастополя, — говорит он, — вам становится почему-то совестно за самого себя перед этим человеком. Вам хотелось бы сказать ему слишком много, чтобы выразить ему свое сочувствие и удивление; но вы не находите слов или недовольны теми, которые приходят вам в голову, и вы молча склоняетесь перед этим молчаливым бессознательным величием и твердостью духа, этой стыдливостью перед собственным достоинством».

Выражение «бессознательное величие», так же как и выражение «бессознательность силы», употребленное в рассказе «Как умирают русские солдаты», на языке Толстого обозначало скромность, отсутствие всякого самомнения, при наличии большой внутренней силы. Это выражение означало высшую похвалу в устах Толстого66.

От раненого матроса путник переходит к лежащему на полу солдату, который в «нестерпимых страданиях ожидает смерти» и от которого исходит «тяжелый запах мертвого тела». Его поит чаем и ухаживает за ним чужая ему женщина.

«мертвым, тусклым взглядом», и женщину, жену матроса, носившую мужу обед на бастион и раненную бомбой67.

Так Толстой, разрушая романтические приемы изображения войны, показывает на живых примерах высокие человеческие черты тех, кто так или иначе принимал участие в обороне Севастополя.

После этого Толстой приглашает своего путника, — но только в том случае, если у него крепкие нервы, — пройти в операционную. Те картины, которые здесь развертывает автор, еще более далеки от какой бы то ни было романтической поэтизации войны. Здесь вы увидите, говорит Толстой, «ужасные, потрясающие душу зрелища, увидите войну не в правильном, красивом и блестящем строе, с музыкой и барабанным боем, с развевающимися знаменами и гарцующими генералами, а увидите войну в настоящем ее выражении — в крови, страданиях, в смерти».

Итак, «настоящее» выражение войны — это не парад и блеск, а кровь, страдания, смерть.

Но зрелище этих страданий производит благотворное действие на того, кто их наблюдает. Выходя из «дома страданий», человек думает: «Что значат смерть и страдание такого ничтожного червяка, как я, в сравнении с столькими смертями и столькими страданиями?»

несмотря на жужжащие кругом него пули, спокойно рассказывает новому человеку про бомбардировку 5 октября, в которой и его батарея понесла жестокий урон. Офицер приказывает стрелять, матросы «живо, весело» идут исполнять его приказание. Толстой пользуется этим случаем, чтобы внушить читателю свое представление о свойствах характера русского человека. «В каждой морщине этого загорелого скуластого лица, — говорит он, — в каждой мышце, в ширине этих плеч, в толщине этих ног, обутых в громадные сапоги, в каждом движении — спокойном, твердом, неторопливом — видны эти главные черты, составляющие силу русского, — простоты и упрямства».

Но Толстой обращает внимание читателя на то, что под Севастополем к этим указанным им чертам русского характера прибавляются еще новые черты. «Здесь, — говорит Толстой, — на каждом лице кажется вам, что опасность, злоба и страдания войны, кроме этих главных признаков, проложили еще следы сознания своего достоинства и высокой мысли и чувства».

Но вот раздается ужасающий гул — снаряд летит в траншеи неприятеля. Матросы наблюдают его действие и видят, что пушечным выстрелом в неприятельском лагере убиты двое. Это вызывает со стороны матросов «радостные восклицания», в которых проявляется «чувство злобы, мщения врагу, которое таится в душе каждого». Автор считает это чувство естественным и законным.

Начинается пальба с той и с другой стороны. Из неприятельской траншеи летят бомбы. Без всякой фальшивой приподнятости Толстой уверяет своего путника, что при близком разрыве бомбы он испытает «чувство наслаждения и вместе страха», будет находить «какую-то особенную прелесть в опасности, в этой игре жизнью и смертью», у него явится желание, «чтобы еще и еще и поближе упало ядро или бомба».

Следующий разрыв бомбы вырывает часть груди у одного из матросов. На лице умирающего появляется выражение «какой-то восторженности и высокой невысказанной мысли». Дрожащим голосом он произносит: «Простите, братцы» — и умирает спокойно.

«с спокойным, возвысившимся духом» и с убеждением не только в невозможности взять Севастополь, но и в невозможности «поколебать где бы то ни было силу русского народа». Несложная система севастопольских укреплений приводит его к такому выводу: невозможность поколебать силу русского народа он видит «в глазах, речах, приемах, в том, что называется духом защитников Севастополя».

«То, что они делают, — говорит Толстой о защитниках Севастополя, — делают они так просто, так мало напряженно и усиленно, что, вы убеждены, они еще могут сделать во сто раз больше... они все могут сделать».

Какие же причины делают то, что люди эти живут спокойно «среди беспрерывного труда, бдения и грязи», ежеминутно подвергаясь смертельной опасности? — спрашивает автор. Должна быть какая-то «высокая побудительная причина» их спокойствия и твердости духа. И Толстой совершенно определенно указывает, какая эта причина. Причина эта «есть чувство, редко проявляющееся, стыдливое в русском, но лежащее в глубине души каждого, — любовь к родине»68.

Вспоминая первые месяцы осады Севастополя, Толстой с восхищением говорит о тех мужественных людях, которые «в те тяжелые времена не упали, а возвышались духом и с наслаждением готовились к смерти не за город, а за родину». Он вспоминает, как Корнилов, «этот герой, достойный древней Греции», объезжая войска, обращался к ним с призывом: «Умрем, ребята, а не отдадим Севастополя!» «И наши русские, неспособные к фразерству, — с гордостью говорит Толстой, — отвечали: «Умрем! Ура!»

«Надолго оставит в России великие следы эта эпопея Севастополя, которой героем был народ русский».

Итак, народ есть главный герой севастопольской эпопеи. Он же и главный герой «Севастополя в декабре». Во всем очерке нет ни одного слова ни о русских царях, ни даже о полководцах и флотоводцах, за исключением погибшего уже к тому времени Корнилова. До какой степени такое изображение войны шло вразрез с правительственным направлением того времени, видно из того, что в «Современнике» толстовское выражение «поколебать силу русского народа» цензор заменил выражением: «поколебать силу России».

Герой «Севастополя в декабре» — матросская, солдатская и офицерская масса. Индивидуализированных лиц в очерке нет; ни один из изображенных автором матросов, солдат и офицеров не имеет даже фамилии. Черты индивидуальной психологии героев, в раскрытии которой Толстой показал себя таким замечательным мастером в предыдущих своих произведениях, здесь отсутствуют совершенно.

«Севастополь в декабре», начинающийся пейзажем утренней зари, заканчивается пейзажем солнечного заката. Вышедшее из-за серых туч и все осветившее своим багряным светом солнце, зеленоватое, стройно колышущееся, покрытое кораблями и лодками море, белые строения города, народ, движущийся по улицам, звуки старинного вальса, который играет полковая музыка на бульваре, и звуки выстрелов из бастиона, странно вторящие музыке, — все сливается в одно бодрое, жизнеутверждающее впечатление. Между природой и человеком нет того противоречия, какое было отмечено Толстым в рассказе «Набег». Там природа, дышащая «примирительной силой и красотой», противопоставлялась человеку, одержимому чувствами «злобы, мщения и страсти истребления себе подобных»; здесь такого противопоставления нет. Между природой и человеком, действующим и умирающим во имя «высокой мысли и чувства», нет противоречия, хотя бы он и испытывал временами чувства «злобы и мщения врагам».

В Севастополе у Толстого не возникало в то время ни малейшего сомнения в том, что война, которую ведут русские войска — и он сам в составе этих войск — против вторгшегося в родную землю неприятеля, есть дело вполне справедливое и нравственно законное.

XV

были взяты «со срамом». «Срам» состоял в том, что часть войск, охранявших ложементы, была застигнута врасплох стремительным натиском французов и в беспорядке отступила. Подкрепления пришли слишком поздно.

Это дело «имело чрезвычайную важность и влияние на ход осады: оно подняло нравственный дух союзников; это был первый успех их в осадной войне»69. По этому поводу Толстой того же 21 апреля делает следующую запись о настроении русских войск: «Дух упадает ежедневно, и мысль о возможности взятия Севастополя начинает проявляться во многом».

Настроение беспокойства, выраженное в этой записи, испытывал в то время не один Толстой, но и другие патриотически настроенные севастопольские офицеры. Появляется мысль о составлении особого воззвания для поддержания духа в войске. Такое воззвание было написано офицером Александром Александровичем Бакуниным, родным братом Михаила Александровича Бакунина. Текст его сохранился в архиве Толстого. Воззвание начинается словами:

«Слава, честь, благосостояние, независимость и крепость России, — все покоится ныне на духе и твердости гарнизона Севастополя. Сознавая это телом и душою и зная, что если для нас возможно счастье, жизнь и безукоризненная смерть, то единственно при неприкосновенности, могуществе, славе и чести нашего Отечества, зная, что единственно на этом основании мы без стыда можем думать об отцах и истории нашей и надеяться на что-либо для себя, детей и потомства нашего, мы из глубины души нашей верим и убеждены, что допустить неприятелю взять Севастополь значит отречься от Отечества, признать превосходство врагов и заживо умереть бесчестною смертью».

Далее автор кратко говорит о том значении, которое имеют для России Севастополь и Крым, и о тех целях, какие имеют союзники в войне с Россией. «Французы и англичане, — говорит он, — задумали сбросить нас и наших единоплеменных христиан в новь в кровавую яму... варварства, нищеты и крови».

Автор призывает всех защитников Севастополя дать следующее клятвенное обещание:

«Собравшись все солдаты, офицеры и генералы, все единодушно от полной глубины души и сердца, призвав в свидетели бога, спасителя нашего..., все без исключения, от низшего до высшего, отречемся от всех забот о себе и своей жизни, возложив их на бога, Россию и государя, и поклянемся, как кровные братья, что Севастополь, а с ним и Россия, падет не прежде, чем падем все мы до единого... Поклянемся умереть и не дать Севастополь».

Воззвание имело целью соединить защитников Севастополя в одну братскую семью. «Поклянемся еще, что ни один из наших севастопольских братьев по клятве, ни его семейство, пока жив хотя один из нас, не будет нуждаться, пока у другого есть что разделить с ним до самой смерти», — говорилось в воззвании70.

Воззвание должно было получить одобрение главнокомандующего. Составление докладной записки главнокомандующему князю Горчакову было поручено Толстому. Черновик составленной Толстым докладной записки сохранился в его архиве71. Повидимому, к этой докладной записке относится запись Толстого в дневнике 25 апреля о том, что он был занят «подготовкой адреса».

Докладная записка Толстого написана не только в том же духе, как и воззвание Бакунина, но в некоторых местах почти буквально повторяет отдельные выражения воззвания.

Нисколько не желая смягчать истинное положение вещей, каким оно ему тогда представлялось, Толстой в самом начале своей записки говорит: «Севастополь идет быстрыми шагами к своему падению, гарнизон — к своей гибели, Россия — к своему сраму». По мнению Толстого, падение Севастополя будет означать «погибель всего того благого, что кровью приобрела

», «молчаливое вечное признание не превосходства, а владычества англо-французов», «отречение от вековой славы России и уничтожение навеки чести и надежд русских». «И мы быстрыми шагами идем к нему», — уверенно заявляет Толстой.

Его беспокоит не малое количество войск, не недостаток пороха, не те или другие военные неудачи: беспокоит его упадок духа в войске. «Дух войска, — пишет Толстой, — в настоящую минуту есть грустное сомнение в возможности отстоять Севастополь, преданность воле провидения, но не энтузиазм героев, который один может спасти нас». Прилагаемое воззвание, которое «вылилось из среды гарнизона», призвано служить повышению духа войска.

И Толстой повторяет тот же призыв, которым заканчивалось и воззвание Бакунина: «Пусть каждый из нас в церкви перед лицом бога примет клятвенное обещание..., пусть каждый из нас во имя святого Георгия наденет на себя крест отречения от жизни и полного посвящения себя [пропуск]72. И гарнизон Севастополя будет не молчаливой жертвой неминуемого падения, а великой, несокрушимой общиной героев, и Севастополь будет не орудием нашего срама, а орудием [славы?]73 защитников его и славы нашего великого отечества».

На этом черновик написанной Толстым докладной записки обрывается. Воззвание по каким-то причинам не было окончательно доработано и не получило дальнейшего движения. Но характерны подъем патриотического чувства лучшей части севастопольского офицерства, их тревога за судьбу и честь отечества, которыми проникнуто все воззвание.

XVI

«литературное общество падшего журнала начинает организовываться». Он повторяет свое обещание посылать в редакцию «Современника» ежемесячно от двух до четырех статей «современного военного содержания». Теперь он послал Некрасову очерк своего товарища А. Д. Столыпина «Ночная вылазка в Севастополе». В очерке была описана та самая вылазка в ночь с 10 на 11 марта, в которой и Столыпин, и Толстой принимали участие. Рукопись была исправлена генералом С. А. Хрулевым, руководившим вылазкой.

Толстой был очень доволен статьей Столыпина. «Вы согласитесь, я надеюсь, — писал он Некрасову, — что статей таких военных или очень мало или вовсе не печатается у нас, к несчастью».

Очерк Столыпина написан очень просто, без всяких эффектов, преувеличений и трескучих фраз, обычных в то время в официозной военной литературе.

Сохранилось относящееся к 9 мая 1855 году воспоминание о встрече с Толстым одного из участников севастопольской обороны, генерала И. С. Вдовиченко. «9 мая, — рассказывает Вдовиченко в своих записках, — я был приглашен на батарейный праздник к капитану Филимонову... В батарее Филимонова служит юнкер гр. Толстой, литератор, делающийся уже известным статьями своими, помещенными в «Современнике»... — Очень жаль. Но что будешь делать. Проклятая субординация!»74

В ночь с 10 на 11 мая Толстой, дежуривший на четвертом бастионе, был свидетелем большого сражения между русскими и французскими войсками.

В первых числах мая командование севастопольской армией решило устроить между пятым и шестым бастионами траншеи длиною около 200 сажен и такие же траншеи около Карантинной бухты. Эти работы были выполнены в ночь с 9 на 10 мая. Вновь возведенные укрепления были замечены французами только утром 10 мая. Так как укрепления эти представляли большие выгоды русским войскам, французское командование решило немедленно атаковать их.

10 мая около 9 часов вечера французы начали артиллерийскую подготовку, после которой заняли вновь устроенные русскими войсками траншеи, но были выбиты из них двинувшимся в атаку Подольским полком. Начался рукопашный бой и усиленная артиллерийская стрельба с обеих сторон из нескольких сот орудий. «Из множества бомб, пущенных с обеих сторон, образовался огненный свод на поле битвы над головами сражающихся»75. Около 12 часов ночи французы начали новую атаку. Русское командование ввело новые войска. Кладбищенский плацдарм несколько раз переходил из рук в руки. К утру неприятельские войска ушли в свои траншеи, заняв часть вновь возведенных русскими войсками контрапрошей76. У Карантинной бухты траншея и ложементы три раза переходили из рук в руки и, наконец, были окончательно заняты французами.

Потери русских войск убитыми, ранеными и без вести пропавшими определялись в этом сражении в 2516 человек, потери французов — в 2303 человека. «Потерю нашу увеличила Шемякина батарея шестого бастиона, которая, сыпля картечь по спешившей на поле боя массе французов, в темноте ночи отчасти поражала и своих»77.

только два батальона Житомирского полка, которым было предписано отступить в случае наступления неприятеля значительными силами.

В ночь с 11 на 12 мая французы овладели кладбищенскими контрапрошами, потеряв при этом около 500 человек убитыми, ранеными и без вести пропавшими. Потери русских войск составляли 415 человек. Днем 12 мая было объявлено перемирие «для уборки тел», продолжавшееся три часа.

Занятие французами вновь возведенных русскими войсками сооружений очень улучшило их положение, приблизив головные части их траншей на расстояние 200 сажен от шестого бастиона. «Неприятель разрушил часть наших работ, воспользовался остальными, обратя ложементы наши против нас», — писал генерал Меньков78.

В ночь с 12 на 13 мая посланы были рабочие засыпать те части возведенных за три дня до этого траншей, которыми французы еще не успели воспользоваться. «И для чего была вся эта резня?»79 — появлялся вопрос у многих участников и свидетелей этого несчастного дела.

Сражение в ночь с 10 на 11 мая 1855 года и перемирие днем 12 мая дали Толстому материал для рассказа «Севастополь в мае».

XVII

Толстой не знал определенно, кто был инициатором его перевода — главнокомандующий южной армией князь Горчаков или начальник артиллерии генерал Сержпутовский. Вполне возможно, что Горчаков, во все время кампании относившийся к Толстому «по-родственному», видя усиление активности со стороны французской армии, решил перевести Толстого в более безопасное место.

Таким образом, кончилась опасная служба Толстого на четвертом бастионе, продолжавшаяся полтора месяца.

Опасность на четвертом бастионе была настолько велика, что иногда у Толстого не было охоты даже написать письмо родным. «Не хочется и неприятно писать там, где не знаешь нынче, будешь ли жив завтра», — писал он брату Сергею Николаевичу в конце апреля или в начале мая. Позднее, в письме к нему же от 3 июля 1855 года, Толстой, вспоминая проведенное им на четвертом бастионе время, писал, что хотя он и находился тогда «в серьезной опасности», «но весна и погода отличная, впечатлений и народа пропасть... и нас собрался прекрасный кружок порядочных людей, так что эти полтора месяца останутся одним из самых моих приятных воспоминаний».

«Хотелось риску, кружилась голова», — такими словами определял он в 1909 году свое настроение под Севастополем80.

Даже в старости Толстому приятно было вспомнить о том ощущении, какое вызывал в нем в Севастополе полет неприятельских гранат.

«Летит она, бывало, мимо, воет, дух захватывает... и вдруг треснет где-нибудь поблизости... Хорошо!» — рассказывал Толстой в 1892 году81.

бастиона товарищ-офицер пришел сменить его на дежурстве, и он отправился в ложементы, сделанные глубоко в земле, где было совершенно безопасно, и там заснул, но проснулся от возни двух крыс около мешка с продовольствием. Толстой пробовал прогнать этих крыс, но это ему не удавалось. Тогда он в паническом ужасе убежал спасаться от крыс на бастион под ожесточенные выстрелы неприятельских орудий82.

Пренебрежение к опасности, спокойствие под пролетающими над головой пулями и разрывающимися бомбами были общими всем офицерам и солдатам четвертого бастиона. Исключения бывали редки. Как рассказывал Толстой, офицеры четвертого бастиона любили посылать в город за покупками не его слугу Алексея Орехова, который не выказывал страха под неприятельским обстрелом, а трусливого денщика другого офицера, и смеялись над тем, как этот солдат пригибался под пролетавшими пулями83.

Иногда в минуту опасности и лица командного состава не проявляли достаточной храбрости. Однажды в очень горячее время ко рву четвертого бастиона подъехал верхом адъютант главнокомандующего граф А. В. Олсуфьев. Увидав Толстого на другой стороне рва, Олсуфьев закричал ему:

— Граф! получите пакет от главнокомандующего.

— Подъезжайте и передайте мне пакет, — крикнул ему Толстой.

Любопытный штрих к характеристике Толстого севастопольского периода записан со слов его приятеля К. Н. Боборыкина. Однажды Боборыкин с другим офицером пришел навестить Толстого на четвертый бастион. Поговорив с ним немного, Толстой приказал открыть огонь против неприятельских позиций, на который неприятель сейчас же начал отвечать.

— Я хотел посмотреть, какие у вас будут лица, когда в нас полетят снаряды, — так объяснил Толстой своим гостям свой неожиданный приказ о начале стрельбы85.

Толстой дружески расстался со своими сослуживцами по Севастополю. Сейчас же по приезде на Бельбек он отправил бывшим товарищам письмо, до нас не дошедшее, в ответ на которое А. А. Броневский писал ему 18 мая: «Как вы нас всех обрадовали строками вашими! Не стану вам говорить, как мы все жалеем, что вас нет между нами. Без вас как-то у нас пусто. С Мещерским86 я вижусь каждый день; он решительно влюблен в вас. Бакунин сейчас только отсюда вышел, очень, очень кланяется вам и благодарит за память...»

«До свиданья, неназываемый и неоцененный».

На новом месте службы Толстой попал в совершенно другие условия, чем в Севастополе. «Природа восхитительна», — записал он в дневнике 19 мая. Кружок офицеров, в котором он теперь очутился, ему не нравился, но это не имело для него большого значения. Где-то пришлось Толстому встретиться с адъютантами главнокомандующего, о которых он 7 июня записал в дневнике, что они показались ему «невыносимо глупы»87.

Место стоянки горного взвода вследствие отдаленности от Севастополя было вполне безопасно. Толстой, однако, внимательно следит за ходом военных действий и отмечает их в своем дневнике. Прибыв по делам службы в Севастополь на другой день после того, как неприятелем были взяты три редута, Толстой все-таки вынес впечатление («убедился»), что Севастополь «не падет».

Новая служба доставила Толстому много хлопот по обеспечению продовольствием людей, по заготовке фуража и денежным делам. Хлопоты эти не были ему приятны, потому что он не чувствовал в себе призвания к такого рода занятиям. «Я решительно не способен к практической деятельности; и ежели способен, то с большим трудом, которого не стоит прилагать, потому что карьера моя не практическая», — записывает он 31 мая. Кроме хозяйственных хлопот, Толстому приходилось теперь тратить свое время и на обучение солдат.

В июле Толстой узнал о награждении его орденом Анны 4-й степени «за отличие, оказанное при бомбардировке Севастополя».

«франклиновский журнал», и вновь упреки себе в необдуманности, тщеславии, беспорядочности, бесхозяйственности, раздражительности (один раз в том, что «дрался на ученьи») и особенно в лени наполняют дневник Толстого, который с 31 мая ведется почти ежедневно. Редкий день проходит без выговоров себе. Упреков не бывает только тогда, когда весь день проходит в работе, как, например, 16 июня, когда в дневнике появилась такая запись: «Целый день работал и, несмотря на то, что здоровье хуже, я доволен своим днем и ни в чем не имею упрекать себя. Ура!»

Много времени Толстой отдает чтению и, кроме «Фауста», усиленно читает романы Теккерея: «Жизнь Эсмонда», «Ярмарка тщеславия», «История Пенденниса». Разумеется, в условиях сравнительно спокойной жизни и чудесной природы в голове

Толстого стали появляться «планы сочинений и толпы мыслей» (дневник, 31 мая).

Прежде всего он решил окончить начатые еще на Кавказе «Записки юнкера», или «Записки фейерверкера».

XVIII

1 июня Толстой взялся за работу над окончанием «Записок юнкера» и закончил их 18 июня. В тот же день рассказ был отправлен в редакцию «Современника». Он появился в 9-м номере «Современника» 1855 года за обычной в то время подписью Толстого — Л. Н. Т., под заглавием «Рубка лесу. Рассказ юнкера», с посвящением И. С. Тургеневу и с датой 15 июня 1855 года88.

Прежде чем перейти к художественному рассказу, Толстой дает классификацию преобладающих типов русского солдата. Он устанавливает три основных типа русских солдат: «покорные, начальствующие и отчаянные». Каждый из этих типов в свою очередь имеет многочисленные подразделения. Тут же Толстой высказывает и свое собственное отношение к этим установленным им трем типам русского солдата. Всех ближе Толстому тип солдата «покорного». Тип этот, говорит Толстой, «более всего милый, симпатичный и большей частью соединенный с лучшими христианскими добродетелями: кротостью, набожностью, терпением и преданностью воле божьей». По наблюдениям Толстого, тип солдата «покорного» чаще всех других встречается в русской армии.

Подразделениями типа «покорного» солдата являются, по наблюдениям Толстого, типы «покорных хладнокровных», «покорных пьющих» и «покорных хлопотливых». «Покорные хладнокровные» отличаются «ничем несокрушимым спокойствием и презрением ко всем превратностям судьбы». Отличительная черта «покорного пьющего» — «тихая поэтическая склонность и чувствительность»89.

Переходя к характеристике двух следующих категорий — «начальствующих» и «отчаянных», Толстой из той и другой категории выделяет симпатичные ему типы. В первой категории он отмечает тип начальствующего «сурового». Это тип «весьма благородный, энергический, преимущественно военный, не исключающий высоких поэтических порывов». Категорию отчаянных Толстой подразделяет на «отчаянных забавников» и «отчаянных развратных». Основные качества «отчаянных забавников» — это «непоколебимая веселость, огромные способности ко всему, богатство натуры и удаль». Что же касается «отчаянных развратных», то, по словам Толстого, они встречаются среди русских солдат очень редко и если встречаются, то «бывают удаляемы от товарищества самим обществом солдатским».

Как видим, в этой характеристике различных типов русского солдата Толстой отмечает не только близкие его собственному миросозерцанию моральные качества русских солдат, как и русского народа вообще, но и их одаренность. Он отмечает у отдельных типов солдат и «огромную способность ко всему», и «богатство натуры», и удаль, и «высокие поэтические порывы».

«Рубка леса» типы солдат подходят под установленные автором категории. Все они характеризуются положительными чертами. Таков «покорный хлопотливый» украинец Веленчук, «чрезвычайно честный» солдат; таков «далеко не глупый» «начальствующий политичный» Федор Максимов; таков храбрец Антонов со свойственной ему «солдатской гордостью и презрением ко всему не солдатскому»; таков «забавник» Чикин, одаренный несомненным даром комизма, о котором автор говорит, что «в трескучий ли мороз, по колена в грязи, два дня не евши, в походе, на смотру, на ученьи, милый человек всегда и везде корчил гримасы, выделывал ногами коленца и отливал такие штуки, что весь взвод покатывался со смеху»; таков старый солдат бомбардир «дяденька» Жданов, покровитель и наставник молодых солдат, у которого «одна радость и страсть» — пение.

Рассказ начинается с описания ночного выступления колонны войск на рубку леса. Рассказчик, юнкер, за отсутствием офицера, командует взводом, как и было в действительности с Толстым. Дойдя до описания начала стрельбы, Толстой не упускает случая, как он делал это всегда при описании сражений, упомянуть о том, что звуки первых винтовочных выстрелов «как и всегда, особенно возбудительно подействовали на всех».

Далее дается сцена разговора солдат-артиллеристов у костра в то время, как пехота занята рубкой леса. Повидимому, именно эта сцена и заключительная глава рассказа, где также приводится разговор солдат у костра с участием самого рассказчика, дали повод Толстому заметить в рассказе какое-то воздействие «Записок охотника» Тургенева. В письме к редактору «Современника» от

14 июня 1855 года Толстой, обещая в ближайшие дни послать «Записки юнкера», вместе с тем просил спросить у Тургенева разрешение посвятить ему этот рассказ. «Эта мысль, — писал Толстой, — пришла мне потому, что когда я перечел статью, я нашел в ней много невольного подражания его рассказам». (Как известно, в центре рассказа Тургенева «Бежин луг» — ночной разговор мальчиков у костра.)

В ответ на это письмо Толстого Некрасов со своим тонким критическим чутьем писал ему 2 сентября 1855 года: «Мое мнение об этой вещи такое: формою она точно напоминает Тургенева, но этим и оканчивается сходство: все остальное принадлежит вам и никем, кроме вас, не могло бы быть написано»90.

— ротный командир Болхов. Назначение этого нового действующего лица двоякое: высказать некоторые мысли самого автора и дать глубже почувствовать противоположность в моральном отношении между народом и представителями привилегированных классов.

В первом же разговоре рассказчика с Болховым Толстой, вкладывает в уста Болхова свое собственное представление о Кавказе, сложившееся у него уже в первый год кавказской жизни и совершенно противоположное распространенному в то время романтическому представлению. «Ведь в России, — говорит Болхов, передавая мысли автора, — воображают Кавказ как-то величественно, с вечными девственными льдами, бурными потоками, с кинжалами, бурками, черкешенками, — все это страшное что-то, а в сущности ничего в этом нету веселого».

Этими словами, произносимыми его героем, Толстой впервые выступил печатно с отрицанием романтического представления о Кавказе, которое в его сознании давно уже было разрушено, что он высказал еще в 1852 году в незаконченном и не отданном в печать очерке «Поездка в Мамакай Юрт».

Вслед за тем Толстой устами того же Болхова выражает тот взгляд на кавказскую войну, какой у него сложился теперь. «Здесь ужаснейшая драма совершается, — говорит Болхов, — а сам ешь битки с луком и уверяешь, что очень весело».

«Ужаснейшая драма», о которой говорит Болхов, это, конечно, драма горского населения, изгоняемого из своих жилищ.

«Когда я понял, — говорит герой «Рубки леса», — что это был против нас выстрел неприятеля, все, что было на моих глазах в эту минуту, все вдруг приняло какой-то новый, величественный характер». Его охватывает состояние тревоги; в его душе одновременно внятно говорят два противоположных голоса, из которых один говорит: «Господи, прими дух мой с миром», а другой: «Надеюсь не нагнуться, а улыбаться в то время, как будет пролетать ядро». Но он скрывает это мучительное двойственное душевное состояние и, не обнаруживая своих действительных чувств, как бы совершенно равнодушный к опасности, ленивым голосом задает собеседнику совершенно посторонний вопрос: «Вы где брали вино?» И в то время как ядро разрывается в двух шагах от них, Болхов отвечает юнкеру искусственными и изящными фразами. Но в ту же минуту сзади слышится восклицание солдата Антонова: «Тьфу ты, проклятый! Трошки по ногам не задела!» Это отрезвило юнкера. «Все мое старанье казаться хладнокровным и все наши хитрые фразы показались мне вдруг невыносимо глупыми после этого простодушного восклицания», — говорит он.

Сцена эта дается Толстым с целью показать моральное превосходство людей из трудового народа над людьми привилегированных классов. Люди трудового народа непосредственны, просты, искренни; в них нет рисовки и тщеславия. Они не скрывают своих подлинных чувств, говорят то, что думают и чувствуют («что на сердце, то и на языке у простого человека», — писал Толстой еще в «Романе русского помещика»)91, не стараются драпировать свои подлинные чувства запутанными и искусственными фразами, не стараются чем-нибудь «казаться». Представители привилегированных классов, напротив, скрывают свои настоящие мысли и чувства и хотят «казаться» такими, чтобы вызвать похвалы и одобрение окружающих. Все симпатии автора на стороне людей из народа.

Когда рубка леса была закончена и отряд стал отступать, стрельба горцев усилилась. Был смертельно ранен «покорный хлопотливый» солдат Веленчук. Сделав необходимые предсмертные распоряжения, он умирает так же спокойно, как солдат Бондарчук в рассказе «Как умирают русские солдаты». Толстой отмечает «ясный, спокойный блеск» на лице умирающего. «Последние минуты его были так же ясны и спокойны, как и вся жизнь его», — говорит рассказчик, выражая этими словами уважение автора к честной трудовой жизни и спокойной смерти изображенного им простого солдата.

После стычки с горцами рассказчик вновь встречается с офицером Болховым в наскоро построенном для него шалаше. Разговор опять переходит на кавказскую службу, и Болхов признается, что он остается служить на Кавказе из-за того, что ему неприятно было бы возвратиться в Россию, не получив награды. Иронический тон всего этого разговора («Как я покажусь на глаза в России своему старосте, купцу Котельникову, которому я хлеб продаю...») заставляет думать, что Толстой написал его в назидание себе самому как одно из средств борьбы с тщеславием, от которого в то время он был далеко не свободен. (На Кавказе и он желал получить георгиевский крест «только для Тулы».)

«человек закаленной, спокойной храбрости», изображается симпатичными чертами. Батальонный командир Кирсанов глуп, надменен и самоуверен; офицер генерального штаба немец Крафт — враль и хвастун.

Иронический тон отбрасывается автором, когда в последней главе он вновь изображает солдат, беседующих у костра. Но прежде чем приступить к передаче солдатских разговоров, Толстой дает проникнутую глубоким уважением общую характеристику русского солдата. «Дух русского солдата, — говорит Толстой, — не основан так, как храбрость южных народов, на скоро воспламеняемом и остывающем энтузиазме: его так же трудно разжечь, как и заставить упасть духом. Для него не нужны эффекты, речи, воинственные крики, песни и барабаны: для него нужны, напротив, спокойствие, порядок и отсутствие всего натянутого. В русском, настоящем русском солдате никогда не заметите хвастовства, ухарства, желания отуманиться, разгорячиться во время опасности: напротив, скромность, простота и способность видеть в опасности совсем другое, чем опасность, составляют отличительные черты его характера».

Всегда любивший народное и солдатское пение, Толстой упоминает о том, как беседа у костра была прервана пением общей молитвы и «среди глубокой тишины ночи раздался стройный хор мужественных голосов».

Рассказ заканчивается пейзажем кавказской зимней ночи.

XIX

«Рубка леса», если считать популярный рассказ «Как умирают русские солдаты», была четвертым военным рассказом Толстого. Но в то время как в рассказе «Набег» главным героем является типичный представитель лучшей части офицерства того времени — истинно храбрый капитан Хлопов, а в «Севастополе в декабре» главный герой — матросская масса, в «Рубке леса» главный герой — солдатская масса. Рассказ явился результатом четырехлетнего близкого общения Толстого с «солдатиками» на Кавказе и в Севастополе. Еще 6 января 1854 года Толстой записал в дневнике, что он «до ужина болтал» с Чекатовским (вероятно, приезжий офицер) о «солдатиках». Под тем же числом записаны в дневнике рассказы о Жданове и других солдатах. Все эти рассказы вошли в «Рубку леса», причем Жданов фигурирует у Толстого под собственным именем.

«Рубке леса» солдаты для Толстого «солдатики», — с такой любовью нарисованы их внешние и внутренние портреты»92.

После «Рубки леса» Толстой мог уже смело взяться за изображение солдатских сцен в «Войне и мире».

В «Рубке леса» Толстой охотно (но не чрезмерно) употребляет в языке героев народные и солдатские слова и выражения, как, например; «древа росла там ветлеватая такая»93, «прямо в ту дереву попанет, братцы мои», «криком кричит», «богом просил», «по-под лесом», «как он [неприятель] стал нас крепко донимать», «картечью дунуть» и т. д. В других случаях автор употребляет характерные народные выражения от себя лично, как, например: «рекрутик прошлогоднего пригона». В некоторых случаях в речах героев передается народное, иногда местное, произношение, как, например: «хто е знает», «фастаешь», «гхранату», «карактер», «фирверкин».

Новаторство Толстого в рассказах из военной жизни было отмечено Некрасовым сначала в переписке, а затем и в печати. Тургеневу Некрасов писал 18 августа 1855 года относительно «Рубки леса»: «Знаешь ли, что это такое? Это очерк разнообразных солдатских типов (и отчасти офицерских), т. е. вещь доныне небывалая в русской литературе. И как хорошо!»94 Самому Толстому Некрасов писал 2 сентября 1855 года: «В этом очерке множество удивительно метких заметок, и весь он нов, интересен и делен. Не пренебрегайте подобными очерками; о солдате ведь наша литература доныне ничего не сказала, кроме пошлости. Вы только начинаете, и в какой бы форме ни высказали вы все, что знаете об этом предмете, все это будет в высшей степени интересно и полезно»95.

«Современника» 1855 года Некрасов писал по поводу «Рубки леса»: «Дельное, так сказать, практическое направление, принятое нашей литературой в последние пятнадцать или двадцать лет и состоящее в стремлении к изучению своего, национального, во всех его проявлениях и сословиях, почти не коснулось сословия военного. Со времени фразистых повестей Марлинского, в которых и офицеры и солдаты являлись в несвойственной им мантии средневековых воинов, мы не имели ничего о русском солдате. И вот является писатель, который вводит нас в этот совершенно новый для нас мир. Подобно г. Тургеневу, который девять лет тому назад начал свои очерки народных характеров и постепенно представил перед нами ряд оригинальных, живых и действительных лиц, о которых мы до него не имели понятия, г. Л. Н. Т. в своей «Рубке лесу» представляет нам несколько типов, которые могут служить ключом к уразумению духа, понятий, привычек и вообще составных элементов военного сословия. Еще несколько таких очерков — и военный быт перестанет быть темною загадкою. Мастерство рассказа, полное знание изображаемого быта, глубокая истина в понимании и представлении характеров, замечания, исполненные тонкого и проницательного ума, — вот достоинства рассказа г. Л. Н. Т.»96.

Вслед за Некрасовым на новаторство Толстого в рассказах из военной жизни указал и критик «Отечественных записок» С. С. Дудышкин, хотя в более расплывчатой и менее определенной форме, чем это было сделано Некрасовым97. Критик вспоминает первый рассказ Толстого из военного быта — «Набег», о котором говорит, что «в рассказе было много нового, и рассказ был так прост и естественен, что на него даже мало обратили внимания, как на вещь, которая не бросается в глаза». А между тем тип капитана Хлопова, выведенный в рассказе «Набег», был «истинным и счастливым нововведением в описаниях военных сцен». Перейдя к «Рубке леса», критик находит, что в этом рассказе проявился «многосторонний талант Л. Н. Т., которым наделены очень и очень немногие», и что в «Рубке леса» мы находим столько же «истинной поэзии», как и в «Детстве» и «Отрочестве». «За один разговор солдат у огня мы готовы отдать иной многотомный роман», — говорит критик в заключение своего разбора.

Некрасов писал Толстому 2 сентября 1855 года, что при печатании «Рубки леса» в «Современнике» из рассказа «вылетело несколько драгоценных черт», исключенных цензурою. Было исключено все то, что могло бы положить какую-либо тень на армию, особенно на офицерский состав. Так, слово «пригон» в выражении «рекрутик последнего пригона» показалось цензору по отношению к рекрутскому набору непристойным, хотя оно вполне соответствовало действительным условиям тогдашней русской жизни.

XX

Летом 1855 года в связи с отъездом Некрасова редактирование «Современника» временно перешло к И. И. Панаеву.

Еще 3 мая, в ожидании присылки Толстым его «Юности» и военных рассказов, о чем предупредил его Некрасов, Панаев писал Толстому: «Ваше участие в журнале моем так важно, что его будущее связано некоторым образом с вашими трудами. Не лишайте же их «Современник» и еще более русскую публику, которая вас так любит и ценит».

«превосходный очерк» «Севастополь в декабре», который уже напечатан в июньской книжке «Современника». «Умоляю вас, — писал Панаев, — присылать в «Современник» статьи вроде присланной. Они будут читаться с жадностью. О продолжении такого рода статей я объявил уже в примечании к вашей статье».

Текст упоминаемого Панаевым примечания от редакции к «Севастополю в декабре месяце» в июньской книжке «Современника» за 1855 год следующий:

«Автор обещает ежемесячно присылать нам картины севастопольской жизни вроде предлагаемой. Редакция «Современника» считает себя счастливою, что может доставлять своим читателям статьи, исполненные такого высокого современного интереса и притом написанные тем писателем, который возбудил к себе живейшее сочувствие и любопытство во всей читающей русской публике своими рассказами: «Детство», «Отрочество», «Набег» и «Записки маркера».

Чтобы обратить внимание читателей, в оглавлении журнала название очерка Толстого было напечатано крупным жирным шрифтом.

В заключение своего письма от 19 мая Панаев писал: «Мы все, интересующиеся сколько-нибудь русской литературой, молимся за вас, да спасет вас бог!.. «Современник», если в Севастополе можно теперь о чем-нибудь помнить».

Наконец, 31 мая Панаев, посылая Толстому отдельный оттиск «Севастополя в декабре», писал:

«Статья эта с жадностью прочлась здесь всеми. От нее все в восторге, и между тем Плетнев, который отдельный ее оттиск имел счастье представить государю императору на сих днях98.

Тысячу раз благодарю вас за эту статью. Мы все здесь молимся, да сохранит вас бог для чести и славы русской литературы!»

XXI

Большой успех «Севастополя в декабре», о котором писал Толстому Панаев, подтверждается как письмами других лиц, так и отзывами журналов и газет.

«Статья эта написана мастерски, интерес ее для русского общества не подлежит сомнению, — успех она имела огромный. Еще до выхода шестой книги «Современника» я имел ее здесь в корректуре, и она была читана Грановским при мне в довольно большом обществе — впечатление произвела сильное. Пожалуйста, давайте нам побольше таких статей»99.

Тургенев из своего Спасского писал Панаеву 10 июля 1855 года: «Статья Толстого о Севастополе — чудо! Я прослезился, читая ее, и кричал ура!.. Статья Толстого произвела здесь фурор всеобщий»100.

Все без исключения журналы и газеты, писавшие о «Севастополе в декабре», без различия направлений, но исходя из различных оснований, отзывались об этом очерке с величайшей похвалой. Даже официальная газета военного министерства «Русский инвалид» перепечатала «Севастополь в декабре» с примечанием о том, что редакция «считает долгом познакомить нашу военную публику с этою истинно превосходною статьей»101. «Петербургские ведомости» по поводу «Севастополя в декабре» писали о «высоком и оригинальном» даровании Л. Н. Т. 102 «Библиотека для чтения» в обзоре журналов назвала «Севастополь в декабре» «замечательной статьей»103. «Отечественные записки», улавливая характер толстовского художественного метода, писали, что автор «Севастополя в декабре» «не сказал ни одной восторженной фразы — и заставил вас восторгаться; описание его не изобилует восклицательными знаками — и однако вы удивляетесь на каждом шагу, удивляетесь всем, начиная от матросов и солдат и кончая командующими генералами»104.

Очень понравился очерк Толстого также и в славянофильских кругах. «Прочитал я в «Современнике» Толстого «Севастополь в декабре месяце», — писал И. С. Аксаков своим родителям 25 августа 1855 года. — Очень хорошая вещь, после которой хочется в Севастополь и кажется, что не струсишь и храбриться не станешь. Какой тонкий и в то же время теплый анализ в сочинениях этого Толстого»105.

«Москвитянине»: «Севастополь» — картина мастера, строго задуманная, выполненная столь же строго, с энергиею, сжатостью, простирающеюся до скупости в подробностях, — произведение истинно поэтическое и по замыслу, т. е. по отзыву на величавые события, и по художественной работе... В этом изображении все дышит суровой правдой, но в самой суровости колорита очевиден художественный прием»106.

Несомненно, приятно было Толстому узнать, что его старший брат Николай, мнением которого он дорожил, а также и его тульские знакомые были «в восторге» от его очерка, как писала ему тетушка Ергольская 3 июля.

XXII

Получив от Толстого очерк Столыпина «Ночная вылазка в Севастополе», Панаев увидел в этом доказательство того, что Толстой действительно намерен присылать в «Современник» военные статьи не только свои, но и своих сослуживцев офицеров. Очерк Столыпина появился в 7-м номере «Современника» за 1855 год с примечанием от редакции: «Сообщением этой статьи мы обязаны г. Л. Н. Т.». Примечание это показывает, какое значение для читателей «Современника», по мнению редакции, имели в то время три начальные буквы имени, отчества и фамилии уже вполне зарекомендовавшего себя, но еще не подписывавшегося полной подписью молодого автора.

В письме от 14 июня Толстой повторил Панаеву свое обещание — каждый месяц присылать по одной статье военного содержания. Что же касается сослуживцев, то за них Толстой теперь уже не ручался. «Действительность, — писал он, — слишком богата событиями, чтобы у кого-нибудь оставалось время для мысли».

«Современника» Панаев напечатал извещение от редакции о том, что редакция получила возможность «придать отделу словесности новую жизнь и свежесть и расширить его пределы». Упомянув, что в 6-м номере «Современника» напечатана статья г. Л. Н. Т. «Севастополь в декабре месяце», «по справедливости обратившая на себя внимание публики живостью, картинностью и благородным патриотизмом», и что в настоящей книжке журнала читатели найдут другую статью подобного содержания — «Ночная вылазка в Севастополе», Панаев в заключение своего сообщения писал: «С искреннейшим удовольствием теперь мы можем сообщить нашим читателям, что редакция «Современника» надеется в каждом номере печатать военные рассказы из современных событий вроде вышеупомянутых».

О расширении литературного отдела «Современника» помещением «военных рассказов Л. Н. Т. и других, которые будут печататься постоянно», что «придаст новую жизнь и новый интерес «Современнику», Панаев объявил также в сообщениях об издании «Современника», помещенных в газетах «Московские ведомости» и «Северная пчела»107.

Но надежды Панаева на Толстого в этом отношении не оправдались.

Майские письма Панаева108 были Толстому очень приятны. Он сознавал себя уже больше литератором, чем военным; поэтому и письма Панаева, как писал ему Толстой в своем ответе от 14 июня, были для него не только «волнующие», но «иногда, в минуты самолюбивого заблуждения», заставляли его верить в свой «талант и значение в литературе, которое, — прибавлял Толстой, — признаюсь, мне бы очень хотелось иметь».

Еще «Рубка леса» не была закончена, как Толстой уже начал обдумывать новый рассказ — севастопольский; и в тот самый день, когда «Рубка леса» была закончена и отправлена в «Современник», новый рассказ был уже начат. «Написал проспектус маленький «10 мая», — записал Толстой в этот день (18 июня) в дневнике.

«10 мая» указывает на то, что Толстой в основу своего рассказа положил происходившее на его глазах событие — сражение в ночь с 10 на 11 мая.

23 июня, т. е. через пять дней, новый рассказ был уже закончен в первой редакции, и в тот же день была начата его вторая редакция. 26 июня была закончена и вторая редакция рассказа, получившего теперь название «Весенняя ночь в Севастополе». После этого рассказ был отложен до 4 июля, когда в нем были сделаны последние исправления и дано новое название — «Севастополь в мае». В тот же день Толстой написал письмо Панаеву и хотел тогда же отправить рассказ в редакцию «Современника», но это ему не удалось, и рассказ был отослан только 11 июля.

Нельзя не обратить внимания на чрезвычайную быстроту, с которой писался рассказ, и на настойчивое желание Толстого немедленно отправить его в печать. Первая редакция рассказа была написана, как сказано выше, в пять дней; вторая редакция, начатая сейчас же по окончании первой, — в три дня. Если вспомнить, что рассказ «Рубка леса», по своему размеру меньший, чем «Севастополь в мае», писался с промежутками в течение двух лет, то ясна станет разница в темпе работы Толстого над этими двумя рассказами. С такой быстротой, как «Севастополь в мае», писались в 1853 году только «Записки маркера», в которые Толстой вложил так много лично им пережитого. Несомненно, что по той же причине и «Севастополь в мае» создавался с такой исключительной быстротой.

XXIII

15 июня Толстой записал в дневнике, что «Севастополь в декабре» был прочитан царем. 27 июня Толстой, кроме того, узнал, что он был приглашен к сотрудничеству в официозном органе русского правительства «Le Nord», издававшемся в Брюсселе. 29 июня Толстой в Севастополе встретил своего петербургского знакомого барона Ферзена, от которого узнал, что Александр II приказал перевести «Севастополь в декабре» на французский язык (что и было исполнено, и перевод появился в той же брюссельской газете «Le Nord»). По этому поводу Толстой записывает в дневнике: «Я, кажется, начинаю приобретать репутацию в Петербурге».

Но как ни льстили самолюбию Толстого все эти события, они не имели никакого влияния на направление того рассказа, которым он был в то время занят. Когда Толстой писал «Севастополь в мае», он совершенно не думал о том, чтобы благодаря этому рассказу укрепить свою репутацию в Петербурге, а думал только о том, чтобы излить на бумаге те мысли и чувства, которые его в то время волновали.

«Севастополя в мае» послужили многочисленные наблюдения Толстого над офицерами, преимущественно высшими и, как сказано выше, дело 10—11 мая, близким свидетелем которого он был. В спокойной обстановке, вдали от мест боев, Толстой получил возможность разобраться во всем том, что прошло перед его глазами за последние два месяца его военной жизни.

Для задуманного им произведения Толстой решил избрать новую форму — вести рассказ не от первого лица, как это было в «Набеге», «Рубке леса» и «Севастополе в декабре», а от третьего. Это, однако, не означало того, что автор совершенно устраняет себя от высказывания своих мыслей и чувств и от оценки поведения своих героев. В этом рассказе автор не только, как в предыдущих, выражает свои мысли и чувства в многочисленных лирических отступлениях, но он как бы становится за спиной своих героев и рассказывает про них читателю то, что сами они по тем или иным причинам желали бы скрыть, или поправляет их там, где они говорят неправду.

Основное содержание рассказа — это прежде всего обличение того слоя офицерства, который в «Проекте о переформировании армии» назван Толстым офицерами-«аферистами». И в Севастополе, и еще больше во время стоянки на Бельбеке Толстой имел постоянную возможность наблюдать этот тип, особенно среди высших кругов офицерства. Выше уже была приведена запись Толстого от 7 июня 1855 года о том, что он встретился с адъютантами главнокомандующего, которые показались ему «невыносимо глупы». 30 июня, т. е. еще до окончания просмотра «Севастополя в мае», Толстой в Инкермане, где находилась в то время главная квартира Южной армии, вновь виделся со штабными офицерами, которые, как записал Толстой, становились ему «все больше и больше противны».

Главный порок, в котором обличает Толстой офицеров-«аферистов», — это тщеславие. Обличение тщеславия начинается почти с первых же строк рассказа. Упомянув о том, что прошло уже шесть месяцев с начала осады Севастополя, Толстой вместо того чтобы сказать, сколько людей полегло за это время геройской смертью при защите осажденного города, как он сказал бы в то время, когда писал «Севастополь в декабре», теперь говорит: «Тысячи людских самолюбий успели оскорбиться, тысячи успели удовлетвориться, надуться, тысячи — успокоиться в объятиях смерти. Сколько звездочек надето, сколько снято, сколько Анн, Владимиров...» Далее, нарисовав картину прогулки офицеров по севастопольскому бульвару, и во всех них подметив черты мелкого тщеславия, Толстой уже сам от себя говорит; «Тщеславие, тщеславие и тщеславие везде — даже на краю гроба и между людьми, готовыми к смерти из-за высокого убеждения. Тщеславие! Должно быть, оно есть характеристическая черта и особенная болезнь нашего века. Отчего между прежними людьми не слышно было об этой страсти, как об оспе или холере?.. «Снобсов» и «Тщеславия»?»109

Особенно сильно бросается в глаза тщеславие в образах офицеров-аристократов — адъютантов Калугина110 и князя Гальцина. В характеристике Калугина автор определенно говорит, что тщеславие — двигатель всех его поступков.

Кроме тщеславия, офицеры-аристократы наделены еще многими другими недостатками и пороками.

Они неискренни и лживы в отношениях друг с другом. Князь Гальцин задает Калугину вопрос, не пойти ли ему на начавшуюся вылазку, хотя очень хорошо знает, что его ни в каком случае не могут послать туда ночью, и содрогается при одной мысли быть в сражении во время этой ужасной канонады. Калугин отговаривает Гальцина идти на вылазку, хотя не сомневается в том, что Гальцин «ни за что не пойдет туда».

Они хвастливы — хвастаются друг перед другом своими небывалыми подвигами. Юнкер барон Пест, участвовавший в рукопашном бою, рассказывая подробности боя Калугину, «выдумывал и хвастал», изображая дело так, что «ежели бы не он, то ничего бы не было». Но Толстой не дает своим героям выдумывать и хвастать. «Вот как это было действительно», — говорит он и рассказывает по-другому весь эпизод рукопашной схватки Песта, опровергая его хвастовство и ложь.

«смешную надутость» в обращении с пехотными офицерами. Гальцин даже не допускает того, чтобы пехотные офицеры, которые по десять дней белья не меняют, могли быть храбры.

Они готовы пожертвовать тысячами человеческих жизней, чтобы устроить свою карьеру. Калугин очень доволен тем, что в его дежурство произошло кровопролитное сражение. «Отличное дело, — думает он, — я жив и цел, представления будут отличные, и уж непременно золотая сабля». На другой день после сражения на бульваре офицеры-аристократы вспоминают вчерашнее дело, где было так много жертв. «Лица и звук голосов их имели серьезное, почти печальное выражение, как будто потери вчерашнего дня сильно трогали и огорчали каждого». Но Толстой не позволяет своим героям притворяться. «Но, сказать по правде, — говорит он, — так как никто из них не потерял очень близкого человека... это выражение печали было выражение официальное, которое они только считали обязанностью выказывать». И, до конца разоблачая своих героев, договаривая о них всю правду, которую они ни за что не хотели бы сказать, автор продолжает: «Напротив, Калугин и полковник были бы готовы каждый день видеть такое дело, с тем, чтобы только каждый раз получать золотую саблю или генерал-майора»111.

Самая храбрость офицеров-аристократов не внушает Толстому уважения. Калугин, по его мнению, храбр только потому, что «самолюбив и одарен деревянными нервами».

Не только офицеры-аристократы, но все вообще офицеры, подходящие под указанную Толстым в «Проекте о переформировании армии» категорию офицеров-«аферистов», изображены в рассказе в самом отталкивающем виде. Они одержимы «вечными побуждениями лжи, тщеславия и легкомыслия»; у всех них карьера на первом плане, и ради устройства своей карьеры они не остановятся ни перед чем. «Я люблю, — иронически говорит автор, — когда называют извергом какого-нибудь завоевателя, для своего честолюбия губящего миллионы. Да спросите по совести прапорщика Петрушова и поручика Антонова и т. д., всякий из них маленький Наполеон, маленький изверг и сейчас готов затеять сражение, убить человек сотню для того только, чтоб получить лишнюю звездочку или треть жалованья»112.

«аферистов», изображенных в рассказе, особенно отвратительную фигуру представляет поручик Непшитшетский. Презирая русских солдат, он с азартом уверяет князя Гальцина, что солдаты — это «ужасный народ», «подлый народ», что в них нет «ни гордости, ни патриотизма, ни чувств», и, «желая своим рвением прислужиться важному князю», ругает мерзавцем раненого солдата, идущего на перевязочный пункт. И в то же время сам Непшитшетский, отговариваясь флюсом, не идет на дежурство на бастион и проводит ночь за игрой в карты.

В рассказе изображены и такие офицеры, которых нельзя причислить к типу офицеров-«аферистов», но все они люди очень незначительные. Таков ротмистр Праскухин, ранее бывший в отставке и пошедший на войну добровольцем, по характеристике автора, «пустой, безвредный человек, хотя и павший «на брани за веру, престол и отечество», таков штабс-капитан Михайлов, которого автор характеризует как человека с «ограниченным взглядом», у которого, «как и вообще у всех людей недалеких», «понятие долга было особенно развито и сильно». Эта, по мнению автора, недалекость Михайлова в понимании долга состояла в том, что, не осмеливаясь критически относиться к распоряжениям властей, исполнение своего долга он видел прежде всего в беспрекословном подчинении всем приказаниям начальства113.

Опасаясь, что сделанная им характеристика Михайлова не будет пропущена цензурой, Толстой в рукописи рассказа сам дал вариант этого места: вместо «у всех людей недалеких» — «у всех людей простодушных».

По всему рассказу разбросаны отдельные штрихи, невыгодно характеризующие того или другого офицера. Прапорщик недоволен тем, что его ротный командир не выбыл из строя и тем «лишил его удовольствия сказать, что он один остался в роте». Калугин с его «блестящей храбростью» иногда неожиданно для самого себя начинает испытывать чувство страха; капитан во время дела отсиживается в матросской землянке; офицер приходит на перевязочный пункт с ничтожной раной, возбуждая насмешки докторов; кавалерист во время перемирия расточает перед французами пошлые любезности, «воображая, что он удивительно умен», и пр.

Солдаты в «Севастополе в мае» почти не показаны, но и в тех коротких массовых сценах, где фигурируют солдаты, их моральное превосходство над офицерами бросается в глаза. Солдат, раненный, пулей в руку и с проломленной головой, идет на перевязочный пункт, неся два ружья (одно отнятое у французов) так спокойно, что князь Гальцин даже не догадывается сразу, что он ранен, и считает его симулянтом. Но солдат объясняет офицеру-аристократу, что, несмотря на двойное ранение, он не пошел бы на перевязочный пункт, «кабы не ефтого солдатика проводить, а то упадет неравно», — говорил он, указывая на солдата, тяжело раненного в ногу.

не удерживается от того, чтобы не осудить одного из этих офицеров за то, что он, известный храбрец, все-таки польщен тем, что может идти под руку с аристократом ротмистром Праскухиным, который всем, в том числе и ему самому, был известен «за не совсем хорошего человека».

XXIV

Кроме обличения пороков и недостатков худшей части офицерства того времени, Толстой в своем рассказе ставил перед собой еще другую задачу — правдивого изображения и осуждения войны. Осуждение войны проходит через весь рассказ. Уже в первой главе, не дав еще ни одного художественного образа, Толстой спешит в таких решительных выражениях раскрыть свой взгляд на войну: «Одно из двух: или война есть сумасшествие, или, ежели люди делают это сумасшествие, то они совсем не разумные создания, как у нас почему-то принято думать».

Далее осуждение войны дается в картине перевязочного пункта, куда было направился князь Гальцин, но, войдя в первую комнату, тотчас же выбежал обратно на улицу в ужасе перед тем, что открылось перед его глазами. Но Толстой рисует подробно картину того, на что не хотел смотреть князь Гальцин.

Высокая полутемная зала полна ранеными, которых складывают прямо на пол. На полу так тесно, что раненые «толкались и мокли в крови друг друга». «Тяжелый, густой вонючий смрад» наполняет комнату114. Здесь же дается автором и светлый образ — единственный светлый образ во всем рассказе — это коллективный образ сестер (он не употребляет официального термина того времени — сестры милосердия), ухаживающих за ранеными. Толстой посвящает им всего пять строк, но эти немногие строки чрезвычайно выразительны, проникнуты глубоким уважением к самоотверженной деятельности сестер и дают яркую картину их работы. Вот эти пять строк:

«Сестры, с спокойными лицами и с выражением не того пустого женского болезненно-слезного сострадания, а деятельного практического участия, то там, то сям, шагая через раненых, с лекарством, с водой, бинтами, корпией, мелькали между окровавленными шинелями и рубахами».

«Холодный пот выступил у него по всему телу, он затрясся, как в лихорадке, и бросил ружье». Еще более определенное осуждение войны находим в тех местах рассказа, которые содержат противопоставление между воюющим человеком и природой. Рассказ и начинается с описания того, как «светлое весеннее солнце» с утра восходит сначала над английскими укреплениями, затем переходит на бастионы и на город, «одинаково радостно светя для всех». В последней части рассказа Толстой посвящает изображению противоположности между воюющим человеком и природой особую краткую (всего в 15 строк) главу. Утром, после окончания ночного сражения, когда в росистой цветущей долине еще лежали сотни трупов людей, за два часа до этого живших своей разнообразной жизнью, и сотни раненых «ползали, ворочались и стонали» «с проклятиями и молитвами на пересохших устах», — в это время из-за горы все так же, как и раньше, «обещая радость, любовь и счастье всему ожившему миру, выплыло могучее, прекрасное светило». Здесь слово «светило» употреблено намеренно; оно поддерживает общий торжественный тон всей этой небольшой главы, состоящей из одного предложения и по содержанию своему близкой к проповеди.

Но особенно сильно осуждение войны выражено в сцене перемирия, которой заканчивается рассказ. В то время как еще не убраны мертвые тела, наполняющие ту цветущую долину, которая отделяет севастопольские бастионы от французских траншей, русские и французские офицеры мирно беседуют друг с другом, солдаты объясняются знаками самым дружеским образом. «Тысячи людей толпятся, смотрят, говорят и улыбаются друг другу».

Наблюдая эту сцену братания русских и французов, Толстой не мог не вспоминать, что всего только два дня тому назад эти люди ночью сцепились между собой в отчаянной схватке и устроили жестокую резню. Пройдет несколько часов — и они разойдутся как враги и опять будут истреблять друг друга. Это страшное противоречие мучит его.

«И эти люди, — говорит он, — христиане, исповедующие один великий закон любви и самоотвержения, глядя на то, что они сделали, не упадут с раскаянием вдруг на колени перед тем, кто, дав им жизнь, вложил в душу каждого вместе с страхом смерти любовь к добру и прекрасному, и со слезами радости и счастия не обнимутся, как братья? Нет! Белые тряпки спрятаны — и снова свистят орудия смерти и страданий, снова льется честная, невинная кровь и слышатся стоны и проклятия».

Война осуждается Толстым с точки зрения признания братства людей всех народов и признания общего всему человечеству «закона любви и самоотвержения», общей всем «любви к добру и прекрасному». Для Толстого как русская, так и французская кровь, проливаемая под Севастополем, — кровь «честная, невинная». Ни русские, ни французы не имеют друг против друга никаких враждебных чувств — перемирие ясно доказало это — и воюют не по своей воле. Но где же выход? Где разрешение противоречия? Как сделать, чтобы не проливалась ни русская, ни французская «честная кровь»? На этот вопрос ответа не дается, и противоречие остается неразрешенным.

тогда еще не делал. Этот вывод он сделал гораздо позднее — через 25—30 лет. В 1908 году, составляя сборник изречений под заглавием «На каждый день», Толстой написал для этого сборника следующее изречение: «Не раз видал я под Севастополем, когда во время перемирия сходились солдаты русские и французские, как они, не понимая слов друг друга, все-таки дружески, братски улыбались, делая знаки и похлопывая друг друга по плечу или брюху. Насколько люди эти были выше тех людей, которые устраивали войны и внушали людям, что они не братья, не одинаковые люди, а враги, потому что члены разных народов»115.

В рассказе, кроме того, проводится мысль о непрочности родственных и всяких иных связей между людьми, оторванности, замкнутости бесследно исчезающего человеческого существования, над чем Толстой, очевидно, часто задумывался при виде ежедневно совершавшихся на его глазах смертей. Описывая вечернее гулянье на бульваре на другой день после сражения, автор с горечью говорит, что никто из прогуливавшихся уже не помнил и не думал теперь о тех, которые вчера еще так же гуляли по бульвару, а сегодня лежат убитыми. И не только чужие люди успели так скоро забыть их, но через месяц их точно так же забудут отцы, матери, жены, дети, если не забыли еще раньше116. И сейчас же вслед за этим безотрадным рассуждением вводится короткий разговор между солдатами, работающими по уборке тел. Один из них в числе убитых узнает знакомого ему старика и, поднимая его за плечи, говорит своему товарищу: «Ишь, дух скверный». Приведя эти слова солдата, автор с горечью восклицает: «Ишь, дух скверный!» — вот все, что осталось между людьми от этого человека».

Но и это противоречие, наводящее автора на столь грустные размышления, остается неразрешенным.

Толстой считал необходимым, — чего раньше он не делал ни в одном из своих произведений, — закончить «Севастополь в мае» небольшим послесловием.

«Вот я и сказал, что хотел сказать», — так начинает Толстой свое послесловие к рассказу.

Следует сказать, что Толстой всегда писал свои произведения так, что «хотел сказать» написанным нечто такое, что представлялось ему особенно важным и нужным. В статье «Несколько слов по поводу книги «Война и мир»

(1868 год) Толстой определенно заявляет, что «Война и мир» «есть то, что хотел и мог выразить автор». В последний период жизни Толстой в своей оценке писателей и художников прежде всего обращал внимание на то, что автор «хотел сказать»117.

Таким образом, в послесловии к «Севастополю в мае» Толстой как бы мимоходом высказал одно из основных положений своей эстетики.

Далее Толстой говорит, что хотя он и высказал в рассказе то, что хотел сказать, его «одолевает тяжелое раздумье». У него явилось сомнение, нужно ли было говорить все то, что он сказал. «Может быть то, что я сказал, — пишет Толстой, — принадлежит к одной из тех злых истин, которые, бессознательно таясь в душе каждого, не должны быть высказываемы, чтобы не сделаться вредными».

Другой вопрос Толстой задает уже от лица читателя.

лишь незаконченная «Святочная ночь», которая потому именно и не была закончена, что в ней не оказалось «лица благородного», которое бы любил автор. В «Севастополе в мае» такого героя, который выражал бы мысли и чувства автора, нет, и тем не менее рассказ был доведен до конца. Кто же герой этого рассказа? На этот вопрос Толстой дает ответ в самых последних строках своего послесловия. Он говорит:

«Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен — правда». Под словом «правда» Толстой разумел здесь правдивое изображение действительности со всеми ее не только светлыми, но и мрачными сторонами.

В этих словах содержится и разрешение того мучившего Толстого сомнения, о котором он пишет в начале своего послесловия. Если правда, какова бы она ни была, всегда прекрасна, то ни злых, ни вредных истин быть не может. Истина всегда плодотворна, хотя бы она и раскрывала самую ужасную действительность.

XXV

Толстой очень хорошо понимал весь необычный для того времени характер своего нового рассказа. В черновой редакции он называет его «странной повестью».

Действительно, «Севастополь в мае» не похож ни на «Севастополь в декабре», ни на какое-либо другое художественное произведение того времени о севастопольской обороне.

Судьбе Севастополя посвящена только одна фраза в первой главе: «Всё те же звуки раздаются с бастионов, всё так же — с невольным трепетом и суеверным страхом — смотрят в ясный вечер французы из своего лагеря на черную изрытую землю бастионов Севастополя, на черные движущиеся по ним фигуры наших матросов и считают амбразуры, из которых сердито торчат чугунные пушки».

Автора занимают вопросы совсем иного порядка, нисколько не связанные с исходом войны.

Моральное осуждение войны, впервые с некоторыми оговорками высказанное Толстым еще в «Набеге», в «Севастополе в мае» дается уже без всяких оговорок. Толстой подходит здесь к тому определению войны, которое впоследствии было дано им в «Войне и мире»: «Началась война, то-есть совершилось противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие»118. С отрицанием войны связывалось и признание братства народов, неясно формулированное, но глубоко чувствуемое (с обеих сторон проливается «честная, невинная кровь»).

Общий строгий, серьезный тон, взятый автором с самого начала его рассказа, почти нигде не нарушается. В рассказе находим весьма немного наблюдений военного характера, не связанных с общей идеей произведения. Таковы, например, замечания о том, что русские солдаты, привыкшие воевать с турками, приписывали французам возглас «Алла!»; о том, что раненые солдаты обычно считают то дело, в котором они принимали участие, проигранным и особенно кровопролитным; о том, что разрывы бомб на темном ночном небе представляли красивое зрелище119, и др. Но таких наблюдений и замечаний, не имеющих прямого отношения к идее рассказа, так немного, что они нисколько не изменяют общего напряженного и сурового тона всего произведения.

«диалектика души» его героев. Предсмертные переживания убитого на месте Праскухина и ожидание смерти раненым Михайловым раскрыты автором с такой изумительной глубиной, до какой Толстой еще не доходил в своих более ранних произведениях. Чернышевский, указавший в своей статье о Толстом на прием раскрытия «диалектики души», как на одну из самых существенных особенностей таланта Толстого, выписал целиком рассказ о предсмертных переживаниях Праскухина и дал этому рассказу такую оценку: «Это изображение внутреннего монолога надобно без преувеличения назвать удивительным. Ни у кого другого из наших писателей не найдете вы психических сцен, подмеченных с этой точки зрения»120.

Иной смысл получает в «Севастополе в мае» и излюбленный прием Толстого — изображение душевных движений через внешние их выражения. Здесь этот прием служит главным образом разоблачению тщеславия и внутренней пустоты офицеров-«аферистов». Так, на другой день после сражения Калугин, встретив штабс-капитана Михайлова, спрашивает его: «Что, вы ранены, капитан?» При этом на лице его играет улыбка, значение которой поясняется автором. Эта улыбка означала: «Что, вы видели меня вчера? Каков я?» На вопрос Калугина Михайлов, краснея, отвечает; «Да, немножко, камнем», причем выражение его лица говорило: «Видел и признаюсь, что вы молодец, а я очень, очень плох»121.

«Севастополь в мае» был первым художественным произведением Толстого, носящим обличительный характер, и Толстой в совершенстве справился с этой взятой им на себя новой задачей.

«Севастополь в мае» был важным фактом не только в эволюции творчества Толстого, но и в его биографии. В этом рассказе Толстой впервые открыто вступил в конфликт с господствующим официальным направлением, — пока только в одном вопросе — в отношении к войне.

Толстой нисколько не сомневался в том, что его рассказ не понравится цензуре. Отправляя его в редакцию «Современника», Толстой 4 июля писал Панаеву: «Посылаю вам севастопольскую статью. Хотя я убежден, что она без сравненья лучше первой, она не понравится, в этом я уверен. И даже боюсь, как бы ее совсем не пропустили». Предвидя столкновения с цензурой, Толстой сам в рукописи рассказа дал смягченные варианты (числом семь) к казавшимся ему наиболее опасными в цензурном отношении местам. Кроме того, в том же письме Толстой предоставлял Панаеву право сделать в рассказе «какие-либо незначительные непредвиденные изменения», но «так, чтобы не пострадал смысл». В следующем письме к Панаеву, написанном 8 августа, Толстой вновь повторяет свое разрешение ради спасения рассказа от цензуры вымарывать и даже смягчать в нем отдельные места, но просит ничего не прибавлять от редакции. «Это бы [т. -е. какие-либо прибавки к его тексту] очень меня огорчило», — пишет он. В объяснение этой своей просьбы Толстой далее говорит: «Л. Н. Т. не имеет — могу вас уверить — ни на волос авторского самолюбия, но ему бы хотелось оставаться верным всегда одному направлению и взгляду в литературе».

«Севастополя в мае» в редакцию «Современника» Толстой 5 июля записал в своем дневнике: «Теперь только настало для меня время истинных искушений тщеславия. Я много бы мог выиграть в жизни, ежели бы захотел писать не по убеждению». Но возможность блестящей карьеры, которую открывало перед Толстым опубликование «Севастополя в декабре», так понравившегося царю, не заставила его писать «не по убеждению».

Будучи еще в Дунайской армии, Толстой 7 июля 1854 года, переживая сомнения во всех своих положительных качествах, кратко записывает в дневнике, что хотя он и любит добро, но еще больше добра любит славу. При этом он высказывает опасение, что в случае, если бы ему пришлось выбирать между славой и добродетелью, он мог бы славу предпочесть добродетели. Теперь подобное сомнение уже не могло появиться у Толстого.

XXVI

Большое напряжение, с которым писался «Севастополь в мае», имело своим естественным последствием временное ослабление творческой энергии.

Весь июль Толстой проводит почти совершенно непроизводительно. У него появляется мысль — «для денег, практики слога и разнообразия» писать «Дневник офицера в Севастополе — различные стороны, фазы и моменты военной жизни». Но писать «для денег» Толстой, как и Пушкин, никогда не был в состоянии. Отрывок из «Дневника штабс-капитана А. Л. Л. полка» был начат, но далее нескольких строк дело не пошло, и замысел был совершенно оставлен122.

Толстой хочет приняться за оставленную им в апреле «Юность», пишет новый план повести, заносит в записную книжку целый ряд плановых заметок, но приступает к работе только 25 июля. Через несколько дней работа над «Юностью» снова прекращается. Причину своей малой производительности Толстой видит в том, что его одолевает «лень, лень, лень», но ведь не было «лени», когда Толстой за месяц до этого с такой быстротой писал и перерабатывал «Севастополь в мае». Очевидно, основная причина заключалась не в лени, а в том, что замысел нового произведения в то время еще не захватил его.

На его обязанности лежало снабжение своего взвода продовольствием. Еще только вступив в командование горным взводом, Толстой сразу увидел, как начальникам частей «легко красть, так легко, что нельзя не красть» (дневник, 19 мая). Как вспоминал полковник Одаховский, «по обычаю того времени, батарея была доходною статьею, и командиры батареи все остатки от фуража клали себе в карман»123. У Толстого сначала были колебания, как ему поступать с такого рода остатками. «Скверно, что я нерешителен в продовольствии», — записывает он 2 июня. 8 июля решение, наконец, принимается: «Насчет остатков от командования частию я решительно беру их себе и ни с кем не говорю об этом. Ежели же спросят, скажу, что взял, и знаю, что честно». Но при этом решении Толстой остается всего четыре дня. 12 июля он записывает: «Решил, что денег казенных у меня ничего не останется. Даже удивляюсь, как могла мне приходить мысль взять даже совершенно лишние». Но после этого вдруг неожиданно в дневнике 7 августа, где говорится о намерении копить деньги и перечисляются возможные источники их получения, упоминаются не только возвращенные долги и выигрыши в карты, но и «все, что останется от части». Однако из дальнейших записей дневника денежного характера не видно, чтобы это намерение было приведено в исполнение.

Как рассказывает бывший начальник Толстого полковник Одаховский, Толстой, «сделавшись командиром батареи, взял да и записал на приход весь остаток фуража по батарее. Прочие батарейные командиры, которых это било по карману и подводило в глазах начальства, подняли бунт: ранее никаких остатков никогда не бывало, и их не должно было оставаться... Принялись за Толстого. Генерал Крыжановский124 вызвал его и сделал ему замечание. — «Что же это вы, граф, выдумали? — сказал он Толстому. — Правительство устроило так для вашей же пользы. Вы ведь живете на жалованье. В случае недостачи по батарее чем же вы пополните? Вот для чего у каждого командира должны быть остатки. Вы всех подводите». — «Не нахожу нужным оставлять эти остатки у себя! — резко отвечал Толстой. — Это не мои деньги, а казенные»125.

Против этого места воспоминаний Одаховского Толстой, находивший в других местах его воспоминаний много неточностей и прямых выдумок, написал: «Справедливо».

Не занятый больше поглощавшей все его время и силы творческой работой, Толстой чувствует глубокую неудовлетворенность своей и внутренней и внешней жизнью. Вспомнив случайно о прежних своих стремлениях к жизни, «цель которой есть благо и идеал — добродетель», он «ужаснулся», как далек он был теперь от этого взгляда, как «практичны и дурны» были его «мысли и правила» за последнее время.

«На мне отразилось военное общество и выпачкало меня», — пишет он далее в той же записи 25 июля.

Однако по дневнику Толстого видно, что в действительности не все его мысли в то время были «практичны и дурны». Под влиянием всего виденного в Севастополе, близкого общения с солдатами, может быть, отчасти и под влиянием бесед с некоторыми прогрессивно настроенными офицерами Толстой приходит теперь к отрицанию крепостного права, чего мы не видим в его дневниках и произведениях предшествовавших годов. Он решает начать копить деньги не только для того, чтобы уплатить мучившие его старые долги, но и для того, чтобы «выкупить имение и иметь возможность отпустить на волю крестьян» (дневник, 8 июля). 2 августа после беседы с Д. А. Столыпиным126 «о рабстве в России» Толстой вспоминает об оставленном им «Романе русского помещика», которому раньше он придавал такое большое значение. Теперь работа над романом рисуется ему в ином плане и он думает дать своему роману новое содержание. «Главная мысль романа, — записывает он в дневнике, — должна быть невозможность жизни правильной помещика образованного нашего века с рабством. Все нищеты его должны быть выставлены и средства исправить указаны».

Таким образом, теперь уже не благотворительная деятельность Нехлюдова в пользу своих крестьян, а обличение и отрицание крепостного права должно составлять, по мысли Толстого, главное содержание его «Романа русского помещика». Отныне Толстой уже полный и принципиальный противник крепостного права, каким он до тех пор не был.

XXVII

Несмотря на то, что в «Севастополе в мае» вопрос о дальнейшей судьбе Севастополя был совершенно обойден, тревога за дальнейшую участь родного города не оставляла Толстого. 12 июля он записывает в дневнике: «В Севастополе пальба ужасная. Меня мутит».

В жизни Севастополя назревали решающие события.

можно будет сказать, что для обороны Севастополя было сделано все, что было возможно. Быть может, будет достигнут и какой-нибудь частный успех.

Сражение было назначено на 4 августа127.

Атакующие русские войска состояли из двух корпусов. Правый корпус под командой генерала Реада, имевший в своем составе две дивизии пехоты при 62 орудиях, был направлен против Федюхиных высот; левый корпус под командой генерала Липранди, также имевший в своем составе две дивизии пехоты при 70 орудиях, был направлен на Гасфортовы высоты. Кроме этих двух корпусов, две дивизии находились в резерве.

В день сражения еще до рассвета Горчаков со своим штабом выехал на позицию. На рассвете он послал своего адъютанта к генералам Липранди и Реаду с приказанием «начинать». Генерала Липранди адъютант застал уже готовым начать движение к назначенному пункту; что же касается генерала Реада, то он понял нелепое приказание главнокомандующего «начинать» как приказ о начале атаки и, несмотря на возражения начальника его штаба Веймарна, уговаривавшего подождать прибытия резервов, двинул свои войска на Федюхины высоты. Войска сначала овладели высотами, но, не поддержанные ни артиллерией, ни резервами, были с большим уроном сбиты с высот и отброшены назад, за речку Черную. К семи часам утра обе дивизии Реада, понеся значительные потери, отступили на правый берег реки. Горчаков послал в распоряжение Реада еще одну дивизию, но и эта дивизия не достигла успеха.

В конце сражения и генерал Реад, и начальник его штаба генерал Веймарн были убиты. Был убит и барон Вревский, который, по некоторым показаниям, видя полный провал того дела, одним из главных инициаторов которого он был, сам искал смерти.

По официальным данным, потери русских войск составляли больше 8 тысяч человек, из которых 6500 падали на войска, бывшие под командой генерала Реада. По частным сведениям, потери простирались до десяти тысяч человек. У союзников выбыло из строя только 1811 человек.

Толстой принимал участие в этом «неудачном, ужасном деле», как записал он в дневнике. Он, вероятно, был осведомлен о задуманном сражении, в связи с чем 30 июля «приготовился к выступлению», 31-го «сделал много распоряжений по взводу», а 1 августа «писал рапорт и записки». В день сражения он с двумя своими горными орудиями примкнул к конной батарее П. Н. Глебова128. Стрелять ему не пришлось, но он был близким свидетелем происходившего сражения.

Потрясенный всем виденным, Толстой в тот же день пишет тетушке Ергольской: «Сегодня, 4-го числа, было большое сражение. Я был там, но участвовал мало. Я жив и здоров, но в душевном отношении никогда себя хуже не чувствовал. Дело было несчастное. Ужасный день: наши лучшие генералы и офицеры почти все ранены или убиты».

XXVIII

сражения и главных его участников. Песня начинается словами;

«Как четвертого числа
Нас нелегкая несла
Горы отбирать...»

«Как восьмого сентября», но она гораздо сильнее, живее и резче первой песни. Рассказывается, что все неудачное сражение из-за Федюхиных высот возникло вследствие того, что

«Барон Вревский генерал
К Горчакову приставал,
Когда под шафе:
— Князь, возьми ты эту гору,

Не то донесу!»

Горчаков собирает военный совет:

«Собирались на советы
Все большие эполеты...

Топографы всё писали
На большом листу.
Гладко вписано в бумаге,
Да забыли про овраги,
».

Рано утром в день сражения

«Выезжали князья, графы,
А за ними топографы
На Большой редут».

«Туда умного не надо,
Ты пошли туда Реада,
А я посмотрю».

Вся неудача атаки приписывается поспешности и опрометчивости действий генерала Реада:

«Вдруг Реад возьми да спросту
И повел нас прямо к мосту:
— Ну-ка на уру!»

Начальник штаба генерала Реада, генерал Веймарн, умоляет его подождать прихода резервов, но Реад не соглашается:

«Нет уж, пусть идут».

«На уру мы зашумели,
Да резервы не поспели,
Кто-то переврал».

Генералы Ушаков, Белевцов и Остен-Сакен бездействуют. И кончилось тем, что

«На Федюхины высоты
Нас пришло всего три роты,
А пошли полки!..»

Песня заканчивается крепким ругательством по адресу тех, «кто туда водил»129.

будучи в Петербурге и добиваясь получения отставки от военной службы, Толстой записывает в дневнике, что его начальник, великий князь Михаил Николаевич, «знает про песню». В 1903 году на рукописи «Воспоминаний» полковника Одаховского о его пребывании в Севастополе Толстой сделал пометку: «Стихотворений никаких, кроме песни «Как четвертого числа», не сочинял»130. В 1904 году в двух письмах к М. Н. Милошевич, упоминавшихся выше, Толстой признал себя автором песни.

Авторство Толстого в данном случае подтверждается также свидетельствами ряда других лиц. Полковник Одаховский в своих воспоминаниях рассказывает, что Толстой в Севастополе сочинял «шутовские солдатские песни, в которых были выставлены все генералы», что военное начальство знало об этом, но «не трогало» Толстого131. В воспоминаниях шурина Толстого С. А. Берса, просмотренных Толстым в рукописи, Толстой определенно называется автором песни про сражение на Черной речке132. Весьма веское свидетельство в пользу того, что Толстой действительно был автором этой песни, находим в одном из писем к нему его двоюродной тетки Александры Андреевны Толстой, жившей в императорском дворце. В письме от 18 августа 1862 года по поводу произведенного незадолго до этого у Толстого жандармского обыска она писала ему: «Как я знаю, впечатление от вас сохранилось плохое, благодаря той несчастной песенке»133.

Песня Толстого сразу получила широкое распространение среди севастопольского офицерства. 11 сентября 1855 года полковник Глебов записывает в своем дневнике: «Говорят, сложена новая песенка на четвертое августа» — и далее излагает содержание некоторых строф песни. Через два дня, 13 сентября, Глебов пишет, что по слухам «на четвертое августа песенка» сочинена «поручиком артиллерийским графом Толстым». 24 сентября Глебов уже вписывает в свой дневник весь текст песни134.

Один из офицеров 14-й артиллерийской бригады И. В. Аносов тогда же послал список песни своему бывшему сослуживцу М. И. Венюкову, в то время слушателю Академии генерального штаба, вместе с письмом, где под большим секретом сообщал, что общий голос армии приписывает эту песню графу Толстому135.

Артиллерийский офицер из состава 5-й дивизии, написавший в 1856 году воспоминания о Севастополе, говорит, что «в Крыму песня графа Л. Н. Толстого получила громкую известность»136.

1855 года закончил трехстишием:

«Коцебу137 просил Толстова
Написать хотя два слова
На этот предмет»138.

Р. Левенфельд, вероятно со слов Толстого, так рассказывает историю возникновения песни на сражение 4 августа. Как-то вечером вскоре после сражения артиллерийские офицеры разместились у костра; одному из них пришло в голову затянуть песню; другие должны были тут же придумывать следующие куплеты. Но попытка оказалась неудачной. На другой день вечером Толстой принес написанное им стихотворение. Оно очень понравилось его товарищам, которые тут же стали хором его распевать, «и песенка-сатира тысячами уст разошлась по всему войску севастопольскому»139. Если исключить костер, попавший сюда ради красного словца, так как костры разводились только в походах, а не в городах, в остальном рассказ Левенфельда вполне правдоподобен.

«Один из участников в составлении севастопольской песни»140. Автор заметки утверждал, что песня о сражении 4 августа не является произведением одного Толстого, но составляет плод коллективного творчества нескольких артиллерийских офицеров. По словам автора, офицеры по вечерам собирались обыкновенно у начальника штаба артиллерии генерала Н. А. Крыжановского, где и распевали севастопольскую песню. Если автор за давностью времени не смешал песню на сражение 4 августа 1855 года с песней на сражение 8 сентября 1854 года, которая действительно, как сказано было выше, составлялась коллективно, то вполне возможно предположить, что некоторые куплеты песни на сражение 4 августа действительно присоединялись к основному тексту распевавшими ее офицерами141, принадлежность же Толстому основного текста не может вызывать сомнений.

Сохранился заслуживающий полного доверия рассказ профессора-термохимика Владимира Федоровича Лугинина о том, как он слышал в Севастополе пение офицерами песни «Как четвертого числа», в котором принимал участие и сам Толстой. Рассказ этот, относящийся к 1894 году, был записан профессором физики Московского университета А. В. Цингером. В. Ф. Лугинин рассказывал, что, еще будучи молодым офицером, он находился в Севастополе в последние месяцы его осады и однажды был послан с каким-то донесением к командиру одного из полков. Денщик ответил ему, что «их высокородие у графа Толстого в палатке». — «Иду туда, — рассказывал Лугинин, — и застаю компанию совершенно пьяных офицеров, все хором поют толстовскую солдатскую песню про четвертое августа, а сам Толстой, тоже пьяный, дирижирует и запевает, присочиняя новые совершенно непечатные куплеты»142.

Севастопольская песня получила широкое распространение не только в Крыму, но и далеко за пределами Севастополя — в Москве и Петербурге.

Молодой Добролюбов 23 января 1856 года вписывает в свой дневник обе севастопольские песни и прибавляет: «Не знаю, как в Крыму, но в Петербурге эти песни имеют большой успех. Их читают и списывают. Мне случалось встречать офицеров, которые знают их наизусть»143. Старый знакомый Толстого князь

Д. Д. Оболенский рассказывал, что в конце пятидесятых годов «севастопольская песня очень была в моде и всюду напевалась и была положена на музыку одним общим нашим знакомым»144. «Мне, — рассказывал Д. Д. Оболенский, — не раз приходилось говорить про эту песню с самим Львом Николаевичем, и он никогда не отрицал, что именно он автор севастопольской песни»145.

«Русской старине» 1884 года говорит, что песня эта до ее напечатания «была известна в массе рукописных списков»146.

Впервые песня на сражение 4 августа вместе с песней на сражение 8 сентября была напечатана Герценом в «Полярной звезде» за 1857 год. Герцен счел эти песни за произведения фольклора и напечатал их под заголовком «Две песни крымских солдат», снабдив их публикацию следующим примечанием: «Эти две песни списаны со слов солдат. Они не произведение какого-нибудь особого автора, и в их складе нетрудно узнать выражение чисто народного юмора».

В России впервые несколько стихов севастопольской песни с указанием на то, что песня приписывается Толстому, были сообщены Н. П. Барсуковым в 1872 году147. Полностью песня появилась в двух вариантах в «Русской старине» в 1875 году148.

Весь ход сражения 4 августа, включая «овраги», которые нужно было переходить, в песне Толстого описан совершенно верно; но Толстой, разумеется, не знал в то время всей закулисной стороны этого сражения. Он не знал того, что главным вдохновителем этого сражения был не кто иной, как Александр II; не знал и того, что главнокомандующий князь Горчаков, как пишет даже официозный историк, начиная сражение, «нисколько не сомневался в его неудаче»149, и что поэтому Александр II и Горчаков были более повинны в тысячах жертв этого сражения, чем заплатившие жизнью за свои ошибки генералы Вревский и Реад. Таким образом, окончание песни, относящееся к тем, «кто туда водил», непосредственно затрагивало и царя Александра II, и главнокомандующего князя Горчакова. Становится совершенно понятным, что песня эта, ставшая известной в Петербурге, должна была, как писала Толстому его жившая во дворце тетушка, оставить в высших сферах «плохое впечатление» относительно ее автора150.

XXIX

В письме к Тургеневу от 18 августа 1855 года Некрасов писал: «Толстой прислал статью о Севастополе, но эта статья исполнена такой трезвой и глубокой правды, что нечего и думать ее печатать»151.

«Севастополя в мае» в «Современнике».

Получив рассказ Толстого 18 июля, Панаев в тот же день послал Толстому ответ. Он соглашался с тем, что новый рассказ Толстого «несравненно лучше» его первого севастопольского очерка и что, несмотря на это, рассказ этот «меньше понравится по той причине, что героем его правда, а правда колет глаза, голой правды не любят, к правде без украшений не привыкли».

Панаев сообщал, что, пользуясь тем разрешением, которое дал ему Толстой, он смягчил в рассказе некоторые места, принял все сделанные Толстым варианты наиболее опасных в цензурном отношении мест и, кроме того, присоединил к рассказу следующее окончание: «Но не мы начали эту войну, не мы вызвали это страшное кровопролитие. Мы защищаем только родной кров, родную землю и будем защищать ее до последней капли крови». Панаев сам понимал, что сделанная им вставка в толстовский текст, нарушавшая весь смысл рассказа, «пошловата», но считал ее необходимой, чтобы рассказ прошел через цензуру.

Далее, обращаясь к Толстому с просьбой писать новые рассказы и присылать их в «Современник», Панаев говорит: «Вы не можете себе представить, с какою жадностию читает их вся Россия... Буквы Л. Н. Т. ждут все в журнале с страшным нетерпением»152.

«Современника» Бекетову. Бекетов сделал еще несколько выкидок из рассказа: в главе 6 вычеркнул обращенное поручиком Непшитшетским к раненому солдату ругательство «мерзавец»; в главе 15 вычеркнул фразу о том, что убитых в сражении забудут через месяц все их самые близкие родственники, и в картине перемирия «белые тряпки» заменил «белыми флагами». Со всеми этими сделанными Панаевым и Бекетовым изменениями рассказ Толстого был набран для августовской книжки «Современника». Но когда рассказ был уже набран, корректуру его отправили на новый просмотр председателю Петербургского цензурного комитета, грозе редакторов и цензоров, графу М. Н. Мусину-Пушкину. По какой причине рассказ Толстого, уже пропущенный цензором «Современника», был отправлен на новый просмотр председателю цензурного комитета, остается невыясненным.

Рассказ Толстого привел Мусина-Пушкина в страшную ярость. Он начал собственноручно цензуровать рассказ, выкидывая из него десятки больших и малых кусков текста. Восьмая глава (картина перевязочного пункта) была исключена почти целиком, и на полях против начала этой главы Мусин-Пушкин написал укоризненное обращение к цензору: «И вы это, г. цензор, пропустили». Против главы девятой Мусин-Пушкин сделал пометку: «Здесь все действующие лица трусы». Безжалостно и бессмысленно были выкинуты прекрасные строки о том, что герой рассказа — правда. Изуродовав до неузнаваемости весь рассказ153, Мусин-Пушкин наложил резолюцию: «Читая эту статью, я удивлялся, что редактор решился статью представить, а г. цензор дозволить к печатанию. Эту статью за насмешки над нашими храбрыми офицерами, храбрыми защитниками Севастополя, запретить и оставить корректурные листы при деле»154.

Каким образом рассказ Толстого после того, как он был запрещен председателем цензурного комитета, мог все-таки появиться в «Современнике», остается не вполне ясным. Панаев писал Толстому 28 августа, что, получив от Мусина-Пушкина изуродованный до неузнаваемости рассказ Толстого, он совсем было не хотел его печатать, но Мусин-Пушкин объявил ему, что он обязан напечатать рассказ в том виде, в каком он им переделан. Панаев чего-то не договаривает, так как далее пишет: «Если бог приведет нам когда-нибудь свидеться... я объясню вам эту историю яснее».

Рассказ Толстого в обезображенном виде был напечатан в девятом номере «Современника» под заглавием «Ночь весною 1855 года в Севастополе»155. Зная, как тяжело было бы Толстому видеть свою подпись под изуродованным текстом его рассказа, Панаев напечатал рассказ без всякой подписи. В оправдание того, что он все-таки решился напечатать рассказ Толстого, Панаев 28 августа писал ему, что статья эта была так хороша, что «даже после совершенного уничтожения ее колорита» она очень нравилась многим ее читавшим, в том числе Д. А. Милютину (будущему военному министру) и другим лицам, которые настаивали на ее напечатании. То же писал Толстому Некрасов 2 сентября: «И напечатанные обрывки вашей статьи многие находят превосходными».

«Ночи весной в Севастополе». Так, «Петербургские ведомости» дали рассказу восторженную оценку156; «Отечественные записки» поместили ряд выдержек из рассказа, особенно остановившись на картине утра в Севастополе, в которой критик усмотрел «жизнь и чувство и поэзию», на описании смерти Праскухина и на сцене перемирия, назвав ее «превосходно написанной»157; журнал «Пантеон» оба последних рассказа Толстого, появившиеся в сентябрьской книжке «Современника» — «Ночь весною в Севастополе» и «Рубка лесу», — отнес к числу произведений, «оставляющих самое полное и глубокое впечатление»158. Сам Некрасов в одном из журнальных обозрений писал, что «Ночь весною в Севастополе» — это рассказ, «так просто, верно и картинно передающий до мельчайших подробностей жизнь в осажденном городе»159.

Робкий Панаев был как будто даже доволен тем, что рассказ Толстого не появился в «Современнике» в его первоначальном виде. 28 августа он писал Толстому: «Все находят этот рассказ действительно выше первого по тонкому и глубокому анализу внутренних движений и ощущений в людях, у которых беспрестанно смерть на носу; по той верности, с которою схвачены типы армейских офицеров, столкновения их с аристократами и взаимные их отношения друг к другу, — словом, все превосходно, все очерчено мастерски, но все до такой степени облито горечью и злостью, все так резко и ядовито, беспощадно и безотрадно, что в настоящую минуту, когда место действия рассказа чуть не святыня, особенно для людей, которые в отдалении от этого места, рассказ мог бы произвести даже весьма неприятное впечатление».

Так же, как Панаев, взглянул на рассказ Толстого и критик эстетической школы Боткин. «Вторая статья Толстого о Севастополе, — извещал он Тургенева в письме от 5 августа, — необыкновенно хороша, но она напечатается с большими изменениями или, лучше сказать, с переменою духа ее». Отдавая должное «большому тонкому таланту» Толстого, Боткин в то же время находил, что «статья унылая; она непременно произвела бы самое дурное впечатление»160.

Не так отнеслись к рассказу Толстого в его не тронутом редакцией и цензурой виде люди более глубокие и серьезные, чем робкий Панаев и эпикуреец Боткин. Тургенев, извещая сестру Толстого о том, что он достал рассказ ее брата «в целости» и заказал для нее копию этого рассказа, прибавлял: «Страшная вещь»161.

Писемский 26 июля уведомлял Островского о том, что накануне он слышал чтение нового рассказа Толстого, и далее прибавлял: «Ужас овладевал, волосы становятся дыбом от одного только воображения того, что делается там. Статья написана до такой степени безжалостно честно, что тяжело становится читать»162.

«Севастополя в мае» относится следующее воспоминание о Писемском, записанное со слов известного рассказчика И. Ф. Горбунова. Горбунов передавал, что после одного литературного вечера, на котором читалось последнее произведение Льва Толстого, когда он вместе с Писемским возвращался домой, Писемский был очень мрачен и всю дорогу молчал. Вдруг он остановился на панели и, глядя в упор на Горбунова, с раздражением произнес: «Этот всех нас за пояс заткнет, или бросай перо. Офицеришка всех заклюет!»163

Возвратившийся в Петербург Некрасов 2 сентября 1855 года писал Толстому: «Возмутительное безобразие, в которое приведена ваша статья, испортила во мне последнюю кровь. До сей поры не могу думать об этом без тоски и бешенства. Труд-то ваш, конечно, не пропадет, он всегда будет свидетельствовать о силе, сохранившей способность к такой глубокой и трезвой правде среди обстоятельств, в которых не всякий бы сохранил ее...» Говоря о том, в каком виде рассказ Толстого был напечатан в «Современнике», Некрасов писал: «Для людей, знающих статью в настоящем виде, это не более, как набор слов без смысла и внутреннего значения»164.

XXX

В письме к Панаеву от 8 августа Толстой извещал его, что Столыпин уже начал писать о сражении на Черной речке и что, может быть, он и сам опишет это сражение. Но Столыпин не довел своего описания до конца, а Толстой так и не начал его. Кроме работы над «Юностью», продолжавшейся несколько дней, Толстой в течение всего августа не писал ничего.

Между тем Севастополь доживал свои последние дни. Сражение 4 августа решило его судьбу165.

для уничтожения почти всего труда минувшей ночи по восстановлению укреплений. Гарнизон города, в особенности артиллеристы, долгое время остававшиеся без сна и без достаточной пищи, был крайне утомлен. Моральное состояние войска было расшатано. Тем не менее все атаки французов были отбиты, за исключением атаки на центральное место севастопольской обороны — Малахов курган, находившийся всего на расстоянии 18 сажен от французских траншей. Никаких распоряжений на случай штурма Малахова кургана предварительно сделано не было.

Взятие Малахова кургана решило судьбу Севастополя.

Толстой участвовал в отражении штурма французов 27 августа. Опять, как и в деле 4 августа, он примкнул к командиру конной батареи полковнику П. Н. Глебову, который за недостатком офицеров поручил ему в командование пять батарейных орудий166.

«Я плакал, когда увидел город, объятый пламенем, и французские знамена на наших бастионах», — писал Толстой тетушке Ергольской 4 сентября.

В ночь с 27 на 28 августа русские войска начали оставлять южную сторону Севастополя, переходя по мосту через бухту на северную сторону города. Сильная буря бушевала всю ночь. Наскоро построенный мост протяжением в версту чрезвычайно колебался от тяжести, однако переправа совершилась благополучно и почти без обстрела неприятеля, который, очевидно, еще не знал об отступлении русских войск.

Севастополь в этот день представлял страшную картину разрушения. «Его холмы пылали, как гигантский костер, клубы черного дыма медленно подымались над ними в недвижном воздухе и соединялись в один колоссальный витой столб, пронизываемый порой огненными языками»167. В городе стояла непривычная тишина, нарушаемая только изредка грохотом взрывов оставшихся нетронутыми батарей.

Около двух часов дня был взорван Павловский форт. Толстой был очевидцем этого взрыва и впоследствии несколько раз рассказывал о том, при каких обстоятельствах взрыв этот был произведен. На Павловском форту была расположена сильная батарея, с которой можно было обстрелять весь город; невозможно было оставлять ее французам. Здесь же, на мыске, было госпитальное отделение, где находились тяжело раненные. Днем 28 августа Толстой зашел в палатку к знакомому офицеру Голицыну, где застал своего приятеля, командира 2-го Полтавского полка 8-й пехотной дивизии князя Сергея Семеновича Урусова и капитан-лейтенанта Д. В. Ильинского. За обедом Ильинский все время молчал, а после обеда улегся спать в яме перед палаткой.

«Знаете, что он сейчас сделал? — спросил Урусов. — Он взорвал Павловский мысок, чтобы не достался французам».

«А на мыске в то время, — рассказывал впоследствии Толстой, — было пятьсот наиболее тяжело раненных, которые все погибли при взрыве...» «Потом пытались отрицать это, но я знаю, что это было так», — говорил Толстой168.

О том, что еще 27 августа «на каменном полу Павловской набережной» лежало пятьсот «смертельно раненных, просящих бога о смерти», Толстой упоминает в последней главе рассказа «Севастополь в августе».

Рассказ Толстого находит подтверждение в свидетельстве самого С. С. Урусова, от которого Толстой узнал о взрыве Павловского мыска169.

После падения Севастополя начальник штаба артиллерии генерал Крыжановский поручил Толстому составить подробное донесение о последней бомбардировке города. Для этого Толстому были присланы рапорты начальников отдельных частей; кроме того, Толстой воспользовался рассказами участников дела. По всем этим данным донесение было составлено и отправлено Крыжановскому. Черновая редакция этого донесения, написанного в официальном тоне, сохранилась в архиве Толстого170.

Для Толстого работа над составлением донесения имела то значение, что лишний раз подтвердила ему неточность официальных военных сообщений, в чем он неоднократно убеждался и ранее. Уже в сопроводительном письме Крыжановскому от 3 сентября Толстой писал, что полученные им от начальников отдельных частей сведения о ходе штурма севастопольских укреплений «часто противоречат друг другу». Впоследствии в своей статье «Несколько слов по поводу книги «Война и мир» (1868 год) Толстой более подробно охарактеризовал присланные ему донесения начальников отдельных частей Севастопольского гарнизона. «Я жалею, — писал Толстой, — что не списал этих донесений. Это был лучший образец той наивной необходимой военной лжи, из которой составляются описания. Я полагаю, что многие из тех товарищей моих, которые составляли тогда эти донесения, прочтя эти строки, посмеются воспоминанию о том, как они по приказанию начальства писали то, чего не могли знать». Но Толстой не объяснял этих неточностей в донесениях начальников частей сознательной ложью по тем или другим личным, тщеславным или корыстным побуждениям. «Все, испытавшие войну, — писал он далее, — знают, как способны русские делать свое дело на войне и как мало способны к тому, чтобы его описывать с необходимой в этом деле хвастливой ложью. Все знают, что в наших армиях должность эту — составление реляций и донесений — исполняют большею частью наши инородцы». (Под «инородцами» Толстой разумел здесь немцев, заполнявших в то время штабы во многих частях русской армии.)

XXXI

«Дух расстроен от последних известий», — писал Тургенев Панаеву 9 сентября 1855 года171.

«Весть о падении Севастополя заставила меня плакать, — писал из Москвы 19 сентября Т. Н. Грановский К. Д. Кавелину. — Какие новые утраты и позоры готовит нам будущее! Будь я здоров, я ушел бы в милицию — без желания победы России, но с желанием умереть за нее. Душа наболела в это время. Здесь все порядочные люди, каковы бы ни были их мнения, поникли головой»172.

Тютчев в падении Севастополя и других военных неудачах русской армии видел неизбежное следствие всей пагубной николаевской системы. «Это только справедливо, — писал он жене 24 сентября, — так как было бы неестественно, чтобы тридцатилетнее господство глупости и злоупотреблений увенчалось успехом и славой»173.

Некрасов, узнав 29 августа о падении Севастополя, начал было писать по этому поводу стихотворение, но написал только следующее начало:

«О, не склоняй победной головы
Не говори: «Погибли мы, увы!»
В унынии, разумный сын отчизны,
Бесплодна грусть, напрасны укоризны».

Эти четыре строки начала стихотворения не дают вполне ясного представления о той мысли, которую поэт хотел в нем выразить.

войны достигнутыми и, несмотря на упорные домогательства англичан, воздерживался от дальнейших наступательных операций. Русская армия продолжала военные действия только на Кавказе против турок.

Толстой теперь все чаще и чаще думает о выходе в отставку. В том же письме от 4 сентября, в котором он извещал тетушку Ергольскую о взятии Севастополя, он писал: «В эти последние дни мысль бросить армию все больше и больше приходит мне в голову».

Решению оставить военную службу немало способствовали также полученные Толстым письма от Панаева, Некрасова и позднее — Тургенева.

Замечательное письмо Некрасова к Толстому от 2 сентября 1855 года имеет очень важное значение для уяснения отношения Некрасова к молодому Толстому-писателю.

Упомянув вкратце о том «возмутительном безобразии», которое было произведено цензурой над рассказом «Севастополь в мае», Некрасов далее переходит к общей оценке творчества Толстого. «Не хочу говорить, — пишет он, — как высоко я ставлю эту статью и вообще направление вашего таланта и то, чем он вообще силен и нов. Это именно то, что нужно теперь русскому обществу: правда, — правда, которой со смертию Гоголя так мало осталось в русской литературе». Этими словами Некрасов, как раньше Тургенев, признавал Толстого преемником Гоголя в русской литературе, — того Гоголя, которого так высоко ставила вся редакция «Современника», на смерть которого Некрасов написал свои проникновенные стихи.

«Эта правда, — пишет далее Некрасов, — в том виде, в каком вносите вы ее в нашу литературу, есть нечто у нас совершенно новое». Некрасов, надо думать, разумел здесь ту особенную способность Толстого к разоблачению всякой лжи, фальши, всякого лицемерия, к раскрытию самых затаенных, глубоко запрятанных от постороннего взора душевных движений, в котором Толстой проявил себя таким исключительным мастером уже в первых своих произведениях.

«Я не знаю писателя теперь, — продолжает Некрасов, — который бы так заставлял любить себя и так горячо себе сочувствовать, как тот, к которому пишу». Но Некрасов опасается, как бы «время и гадость действительности, глухота и немота окружающего не сделали с вами того, что с большею частью из нас: не убили в вас энергии, без которой нет писателя, по крайней мере такого, какие теперь нужны России». И Некрасов заканчивает эту часть своего письма словами:

«Вы начинаете так, что заставляете самых осмотрительных людей заноситься в надеждах очень далеко».

Своим письмом авторитетнейший редактор того времени давал молодому писателю ясно понять, что ставит его на первое место среди всех современных русских писателей.

Письма Некрасова за все время пребывания Толстого на Кавказе, в Дунайской армии и в Севастополе всегда оказывали на него бодрящее действие. Тем более сильно должно было подействовать на него это замечательное, последнее адресованное в Севастополь письмо Некрасова.

«Севастополь в мае», было удручающее. В «первую минуту злобы», как записал он в дневнике 17 сентября, он было решил не брать больше никогда пера в руки; но когда успокоился, то неудача с рассказом еще более укрепила в нем решимость следовать по избранной им дороге.

«Я, кажется, сильно на примете у синих174 за свои статьи, — пишет он далее. — Желаю, впрочем, чтобы всегда Россия имела таких нравственных писателей; но сладеньким уж я никак не могу быть и тоже писать из пустого в порожнее, без мысли и, главное, без цели».

Запись эта имеет очень важное значение, во-первых, потому, что в ней Толстой, ободренный письмом Некрасова, признает себя писателем, полезным своей стране, и, во-вторых, потому, что он ясно определяет характер своего писательства: он не хочет быть «сладеньким», не хочет в своих произведениях прикрашивать действительность, скрывать тяжелую правду, а тем более «переливать из пустого в порожнее» — писать без мысли и без цели. Толстой и раньше в своих дневниках подобным же образом характеризовал свое писательство, но теперь он делает это еще более твердо и решительно. Можно думать, что этот твердый отказ Толстого «быть сладеньким» явился ответом на мнение Панаева, что «Севастополь в мае» в полном виде мог бы произвести на читателей «весьма неприятное впечатление». Толстой решительно отказывается в данном случае следовать по пути, который указывал ему Панаев.

Для Толстого теперь уже совершенно ясно, что его настоящее призвание — литературная деятельность. «Единственное, главное и преобладающее над всеми другими наклонностями и занятиями должна быть литература, — пишет он далее. — Моя цель — литературная слава, добро, которое я могу сделать своими сочиненьями». И через два дня, 19 сентября, Толстой опять повторяет: «Мне нужно во что бы то ни стало приобрести славу».

— в литературной деятельности.

Под влиянием того ободряющего действия, какое оказало на него письмо Некрасова, Толстой уже 19 сентября начал новый рассказ —

«Севастополь в августе». 23 сентября был составлен план рассказа. Но новая тема в то время еще не захватила Толстого, да и окружающая обстановка мешала сосредоточиться и целиком отдаться начатой работе. Выйти в отставку, о чем мечтал Толстой, в военное время оказалось делом нелегким, и он продолжал оставаться командиром горного взвода, добросовестно исполняя все обязанности, связанные с этой должностью: заботы о продовольствии, здоровье и помещениях для солдат и фураже для лошадей, хлопоты о наградах солдатам, осмотр позиций и т. д. Он руководствовался при этом желанием получить «славу служебную, основанную на пользе отечества». Батарея несколько раз переменяла свое местоположение — один день с отстреливанием.

Несмотря на все усилия принудить себя к работе над «Юностью» и «Севастополем в августе», Толстому это не удается. «Нахожусь в лениво-апатически-безысходном, недовольном положении уже давно», — записывает он в дневнике 10 октября и заканчивает запись этого дня словами: «Моя карьера литература — писать и писать! С завтра работаю всю жизнь или бросаю всё: правила, религию, приличия — всё». Но и этот отчаянный призыв к самому себе мало помог Толстому.

После прекращения военных действий образ жизни севастопольского офицерства значительно изменился. Наступила реакция против того страшного напряжения, в котором защитники Севастополя находились в течение многих месяцев.

«По мере приближения глубокой осени досуги наши делались все длиннее и однообразнее... Нужно ли скрывать, что карты и вино служили одним из главных способов для коротания времени. Никто из нас не был пристрастным почитателем этих занятий, но скука, бездействие и отсутствие всякого чтения волей-неволей заставляли набрасываться на них»175. Вино никогда не было для Толстого предметом особенно большого соблазна176, но страсть к карточной игре была в нем в то время очень сильна, и в той обстановке, в которой он тогда находился, он иногда не был в состоянии удержаться от большой игры.

27 октября 1855 года после записи о проигрыше 500 рублей Толстой пишет: «Лень ужасная, необходимо выйти из вредной для меня колеи военной жизни».

Это — последняя запись в севастопольском дневнике Толстого.

Оставить военную службу склонял Толстого и Тургенев в своем первом письме к нему от 9 октября 1855 года, написанном из имения сестры Толстого, Покровского. Начав с выражения горячей благодарности за посвящение ему «Рубки леса» («ничего еще во всей моей литературной карьере так не польстило моему самолюбию...»177), Тургенев далее писал:

«Жутко мне думать о том, где Вы находитесь. — Хотя с другой стороны я и рад для Вас всем этим новым ощущениям и испытаниям — но всему есть мера — и не нужно вводить судьбу в соблазн — она и так рада повредить нам на каждом шагу. — Очень было бы хорошо, если б Вам удалось выбраться из Крыма — Вы достаточно доказали, что Вы не трус — а военная карьера все-таки не Ваша — Ваше назначение — быть литератором, художником мысли и слова... Повторяю Вам — Ваше оружие — перо — а не сабля — а Музы не только не терпят суеты — но и ревнивы».

Тургенев прибавлял, что если бы Толстому удалось приехать хотя бы на время в отпуск в Тульскую губернию, он нарочно приехал бы туда из Петербурга, чтобы познакомиться с ним лично. «Мне кажется, мы бы сошлись — и наговорились — вдоволь, и может быть наше знакомство не было бы бесполезным для обоих»178.

В первых числах (не ранее 6-го) ноября 1855 года Толстой выехал из Севастополя в Петербург в качестве курьера.

года Михальский писал Толстому: «Вашего приезда все с нетерпением ждем». В другом письме от 13 марта 1856 года Михальский уведомлял Толстого о том, что он передал «нашим добрым солдатикам» его поклон и поздравление с праздником, «за что они без притворства просили меня благодарить вас и с живейшим участием спрашивали, скоро ли приедете к нам»179.

Толстой вез с собой в Петербург письмо от 6 ноября своего приятеля С. С. Урусова к И. В. Киреевскому, в котором Урусов писал: «Рекомендую вам прекрасного литератора и вместе шахматиста, моего ученика, графа Льва Николаевича Толстого»180.

XXXII

Последний из серии Севастопольских рассказов Толстого — «Севастополь в августе 1855 года», начатый 19 сентября 1855 года в действующей армии, был закончен Толстым в Петербурге 27 декабря 1855 года.

Рассказ был напечатан в первой книжке «Современника» за 1856 год, впервые за полной подписью автора: «Граф Л. Толстой».

«Севастополь в августе» по своему общему тону отличается и от «Севастополя в декабре» и от «Севастополя в мае», хотя и имеет сходство с обоими этими рассказами. «Севастополь в августе» не написан в тоне того сплошного воодушевления патриотизма, каким пропитана каждая строка «Севастополя в декабре», хотя общий тон этого рассказа ярко патриотический. Равным образом обличение не составляет, как в «Севастополе в мае», главного содержания «Севастополя в августе», хотя отдельные главы рассказа и написаны в обличительном духе. Эти отличия в тоне последнего из Севастопольских рассказов Толстого проистекали из того, что автор писал его уже после фактического окончания войны, находясь вдали от мест происходивших боев, в мирной обстановке, когда все то, что он описывал, стало уже фактом прошедшего, хотя и очень недавнего.

«Севастополя в августе» развертывается в последние дни осады Севастополя — 25, 26 и 27 августа 1855 года.

Общий патриотический тон всего рассказа сказывается не только во всем его содержании, но и в отдельных выражениях. Так, Севастополь — это «страшное место смерти»181 — даже в день штурма, всего за несколько часов до его падения, называется «гордым»182.

В рассказе отчетливо показаны вопиющие недостатки организации военного дела в Крымскую войну. Определение добровольцев в действующую армию обставлено ненужными формальностями и затягивается на несколько месяцев. Добровольно едущие в Севастополь офицеры не получают подъемных денег и должны ехать на свой счет. Назначенные в определенную батарею офицеры не могут узнать в Симферополе места стоянки этой батареи: одни говорят, что батарея находится в Севастополе, другие — что она стоит в Одессе. Смотритель последней перед Севастополем почтовой станции Дуванкой жалуется на то, что у него лошади «клочка сена уже третий день не видали» и что у него «на всей станции ни одной повозки крепкой нет» и ему не на чем отправлять командированных в Севастополь офицеров.

В Севастополе полковой адъютант с возмущением рассказывает: «Штурма ждем с часу на час, а по пяти патронов в сумке нет. Отличные распоряжения!» — восклицает он с негодованием. Вновь приходящие солдаты, «измученные, голодные, вшивые», в страшной усталости валятся прямо на голый пол Николаевской батареи183. По утверждению автора, выдвижение начальников происходит часто на основании «случайности или денежного принципа», что приводит, с одной стороны, к «важничеству», а с другой, — к «скрытой зависти и досаде»184.

Автор дает целый ряд отрицательных типов николаевского офицерства. Такова отталкивающая фигура офицера, заведующего обозом полка и продовольствием лошадей, у которого даже денщик имеет «гордое выражение лица» и позволяет себе толкать офицеров; таков разбогатевший нечестным путем полковой командир. Оба они принадлежат к «корпорации грабителей», по терминологии Толстого в его «Проекте о переформировании армии». Вся обстановка того «балагана», в котором живет обозный офицер (зеркало в серебряной раме, серебряный подсвечник, золотые часы, разбросанные повсюду бутылки портера и пр.), говорит о том, что офицер этот живет не на то жалованье, которое он получает от казны. Еще более отвратительное впечатление производит его приятель комиссионер — поражающий своим цинизмом хищник.

«Севастополе в мае» манеры поправлять своих героев в случае, если они говорят неправду или не полную правду, и раскрывать их затаенные побуждения. Так, когда офицер Козельцов осуждает лихоимство в армии, то автор спешит разъяснить читателю, что, «сказать по правде», Козельцов осуждает лихоимство «не за то, что лихоимство — зло, а за то, что ему досадно, что есть люди, которые пользуются им».

Но общая характеристика русского строевого офицерства в рассказе дается положительная. Толстой говорит, что русского офицера «мы привыкли видеть» «спокойным, терпеливым человеком в труде и опасности» (глава 5).

Центральными фигурами рассказа являются два брата Козельцовы, которые оба попадают в Севастополь за два дня до штурма. Все остальные действующие лица группируются вокруг этих двух персонажей. Некоторая спешка в обработке рассказа сказалась в том, что у Козельцова старшего проходит одна ночь до дня штурма, а у младшего — две ночи, хотя они попадают в Севастополь одновременно185.

Братья встречаются на пути в Севастополь. Старший, раненный в деле 10 мая, возвращается из госпиталя. Младший, юноша 17 лет, прибыл прямо из Петербурга, где он только что окончил курс кадетского корпуса.

Козельцов младший поехал на войну, главное, потому, что, по его словам, ему «было все-таки как-то совестно жить в Петербурге, когда тут умирают за отечество». Рассказывая о встрече Козельцовых, Толстой не упускает случая лишний раз развенчать романтическое представление о войне. На вопрос брата, был ли он в схватке, старший Козельцов отвечает, что не был, а ранен был не в схватке, а на работе, как и все две тысячи людей, выбывших из их полка, и прибавляет при этом: «Война совсем не так делается, как ты думаешь, Володя».

«диалектику души» молодого Козельцова. Подъезжая вместе с братом к Севастополю, Володя не только «без малейшего содрогания» видит «это страшное место, про которое он так много думал», но он «с эстетическим наслаждением и героическим чувством самодовольства» смотрит на виднеющийся вдали город. Но когда братья приехали в самый Севастополь, настроение Володи стало постепенно падать, так как все, что открывалось перед его глазами, нисколько не походило на его «прекрасные, радужные, великодушные мечты». Толстой, как обычно, пользуется пейзажем для того, чтобы раскрыть душевное состояние своих героев. Когда Володя ночью по понтонному мосту переходит с северной стороны города на южную, ему вдруг становится «ужасно страшно». «Этот сырой мрак, все звуки эти, особенно ворчливый плеск волн, казалось, все говорило ему, чтоб он не шел дальше, что не ждет его здесь ничего доброго, что нога его уж никогда больше не ступит на русскую землю по эту сторону бухты, чтобы сейчас же он вернулся и бежал куда-нибудь как можно дальше от этого страшного места смерти».

Когда же Володя, побывав в госпитале, расставшись с братом, один в сопровождении солдата пошел отыскивать свою батарею, он мучительно почувствовал свое одиночество, «всеобщее равнодушие к его участи» в то время, как он был в опасности. «Убьют, буду мучиться, страдать, и никто не заплачет», — думал он. Совсем по-другому представлялась ему война в его мечтаниях. Когда он ехал в Севастополь, он воображал войну в виде «исполненной энергии и сочувствия героической жизни». И только тогда, когда Володя ночью улегся спать в доме батарейного командира, он мог сосредоточиться, овладеть своими мыслями и своим настроением, чему помогла усвоенная им с детства, но давно оставленная привычка молитвы. Он успокоился.

Козельцов старший, расставшись с братом, отправляется к командиру полка. Он проходит по хорошо ему знакомым улицам Севастополя. Автор пользуется случаем дать в общих чертах картину жизни Севастополя накануне его падения. Теперь Севастополь выглядел грустнее и вместе с тем энергичнее: огней в окнах совсем не было, за исключением госпиталя; женщины не встречалось ни одной; на всем лежал «не прежний характер привычки и беспечности, а какая-то печать тяжелого ожидания, усталости и напряженности».

Найдя свою батарею и поздоровавшись с «солдатиками» (на двух страницах трижды употреблено это привычное для Толстого слово), которые встретили его «весело и дружелюбно», Козельцов отправился к офицерам своего полка. Здесь он застает компанию офицеров, играющих в карты. Козельцов присоединяется к ним и, выпив несколько рюмок водки и стаканов портера, он сделался уже «совершенно в духе всего общества, то-есть в тумане и забвении действительности». Игра заканчивается крупной перебранкой подвыпивших офицеров, но автор спешит «опустить скорее завесу над этой глубоко грустной сценой» и полностью реабилитировать своих героев. «Завтра, нынче же, может быть, каждый из этих людей весело и гордо пойдет навстречу смерти и умрет твердо и спокойно», — решительно и убежденно заявляет Толстой. — «Но одна отрада жизни, — говорит он далее в оправдание изображенной им печальной картины поведения офицеров, — в тех ужасающих самое холодное воображение условиях отсутствия всего человеческого и безнадежности выхода из них, одна отрада есть забвение, уничтожение сознания». Без сомнения, когда Толстой писал эти строки, он вспоминал и те состояния «забвения, уничтожения сознания», в которых он и сам неоднократно находился в тех близких ему по времени, но по существу далеких уже от него теперь условиях севастопольской жизни.

Толстой не мог в самых сильных, восторженных выражениях не воздать должного мужеству и героизму защитников Севастополя, своих еще недавних боевых товарищей. «На дне души каждого, — утверждает Толстой, — лежит та благородная искра, которая сделает из него героя; но искра эта устает гореть ярко — придет роковая минута, она вспыхнет пламенем и осветит великие дела»186.

ночь пребывания в Севастополе. Но, верный поставленной им перед собой задаче изображать войну такою, какая она есть, Толстой рассказывает, как, подходя к Николаевской батарее, Володя увидел зрелище, произведшее на него тягостное впечатление: четверо матросов около бруствера раскачивали за ноги и за руки чей-то окровавленный труп, чтобы выбросить его через бруствер187.

Когда Володя на ночь устроился в безопасности в крытом наполненном солдатами блиндаже, он испытал чувство уютности; ему было и жутко и весело. Близость к «солдатикам» была для Володи очень приятна. «Он не только не чувствовал ни малейшего страха или неудовольствия от тесноты и тяжелого запаха в блиндаже, но ему чрезвычайно легко и приятно было».

Утром следующего дня Володя получает приказание начать стрельбу. Толстой пользуется случаем, как он делал это всегда, отметить бодрое и веселое настроение солдат во время сражения, несмотря на понесенные батареей потери.

Ровно в 12 часов дня начался штурм Малахова кургана и трех бастионов.

Штурм Севастополя описан Толстым как на основании того, что он сам видел в этот день, так и по рассказам других участников и очевидцев.

«Казаки проскакали по дороге, офицеры верхами, главнокомандующий в коляске и со свитой проехал мимо. На каждом лице видны были тяжелое волнение и ожидание чего-то ужасного».

Картина штурма дается в немногих, но чрезвычайно ярких штрихах. «Ветер донес звуки ружейной, частой, как дождь бьет по окнам, перестрелки. Черные полосы двигались в самом дыму ближе и ближе. Звуки стрельбы, усиливаясь и усиливаясь, слились в продолжительный перекатывающийся грохот».

Услышав крик, что идут французы, солдаты из команды Володи «довольно спокойно» вылезли из блиндажа и начали стрельбу. Но очень скоро батарея была захвачена французами, и Володя был убит. Смерть Володи Козельцова не описана, но подробно описана смерть его брата.

Козельцов старший, проигравший за ночь все свои деньги, еще спал, когда начался штурм. Услышав о начале штурма, он вскочил и во весь дух побежал к своей роте. Его ужасала мысль о том, что его могут принять за труса, не хотевшего в критическую минуту выйти к своей роте. В это время орудийная стрельба уже кончилась, но ружейная была в полном разгаре. «Пули свистели не по одной, как штуцерные, а роями, как стадо осенних птичек пролетает над головами». Воодушевляя криком свою роту, Козельцов бежит вперед; за ним бегут солдаты. Пули сыплются, как град. «Козельцов был уверен, что его убьют; это-то и придавало ему храбрости». Две пули ударились в него, но он продолжал бежать. Но вскоре он почувствовал боль в груди, сел на банкет и «с огромным наслаждением» смотрел на то, как французский отряд убегал под натиском его роты.

Через полчаса он уже лежал на носилках около Николаевской батареи. Рана была смертельна, и доктор, осмотрев Козельцова и не подав ему никакой помощи, которая была бы бесполезна, молча отошел к другому раненому, указав на Козельцова священнику.

«Вспомнив то, что было на пятом бастионе, он с чрезвычайно отрадным чувством самодовольства подумал, что он хорошо исполнил свой долг, что в первый раз за всю свою службу он поступил так хорошо, как только можно было, и ни в чем не может упрекнуть себя».

Козельцов сознавал, что умирает, но смерть не пугала его. Он испытывал «невыразимый восторг сознания того, что он сделал геройское дело». На мгновение мысль о брате мелькнула в его голове, и он подумал: «Дай бог ему такого же счастия».

Этим трогательным и истинно величественным в своей простоте изображением предсмертного душевного состояния офицера Козельцова Толстой отдал последний долг тем безвестным, бесстрашно умиравшим героям, которых он знал и видел на севастопольских бастионах.

Последняя глава рассказа говорит об оставлении русскими войсками Севастополя и переходе их по мосту с южной стороны города на северную. Одни из солдат выражают сожаление и чувство обиды за отдачу неприятелю города, другие уверяют, что «наши опять отберут» Севастополь и что неприятелю остаются одни голые стены, а все укрепления взорваны. «Погоди еще, расчет будет с тобой настоящий, дай срок!» — говорит один из солдат, обращаясь мысленно к французам. — «Известно, будет», — подтверждает другой «с убеждением».

Этим разговором солдат закончился рассказ в «Современнике».

«Севастополя в августе» недостаточно сильной и написал новый конец рассказа. Патриотический экстаз автора доходит здесь до высокой степени своего напряжения.

«По всей линии севастопольских бастионов, столько месяцев кипевших необыкновенной энергической жизнью, столько месяцев видевших сменяемых смертью, одних за другими умирающих героев и столько месяцев возбуждавших страх, ненависть и наконец восхищение врагов, — на севастопольских бастионах уже нигде никого не было. Все было мертво, дико, ужасно, но не тихо: все еще разрушалось...

Враги видели, что что-то непонятное творилось в грозном Севастополе. Взрывы эти и мертвое молчание на бастионах заставляли их содрогаться; но они не смели верить еще под влиянием сильного, спокойного отпора дня, чтоб исчез их непоколебимый враг, и молча, не шевелясь, с трепетом, ожидали конца мрачной ночи.

Севастопольское войско, как море в зыбливую мрачную ночь, сливаясь, разливаясь и тревожно трепеща всей своей массой, колыхаясь у бухты по мосту и на Северной, медленно двигалось в непроницаемой тесноте прочь от места, на котором столько оно оставило храбрых братьев, — от места, всего облитого его кровью, — от места, 11 месяцев отстаиваемого от вдвое сильнейшего врага и которое теперь велено было оставить без боя».

Толстой передает те чувства, с которыми матросы и солдаты покидали Севастополь. Инстинкт самосохранения боролся в них с чувством обиды и горечи за отданный неприятелю город, который они так долго защищали ценою невероятных жертв188.

«Выходя на ту сторону моста, — говорит Толстой, — почти каждый солдат снимал шапку и крестился. Но за этим чувством было другое, тяжелое, сосущее и более глубокое чувство: это было чувство, как будто похожее на раскаяние, стыд и злобу. Почти каждый солдат, взглянув с Северной стороны на оставленный Севастополь, с невыразимою горечью в сердце вздыхал и грозился врагам»189.

Этими словами, воздававшими должное геройским защитникам Севастополя, заканчивается рассказ Толстого в последней редакции.

XXXIII

Чрезвычайное своеобразие рассказа «Севастополь в августе» сделало то, что при своем появлении он был недостаточно оценен критикой. Рассказ отличается большой точностью в описании Севастополя, расположения его улиц и бастионов, в изображении общей картины города и вообще во всех внешних подробностях. Но вместе с тем в задачу Толстого вовсе не входило писать историческую хронику последних дней севастопольской осады. Поэтому, несмотря на то, что он располагал подробными сведениями о всем ходе штурма Севастополя, Толстой не рассказывает о ходе сражения на всех участках Севастополя, а берет только два пункта: Малахов курган и пятый бастион. Но и здесь описание его не дает деталей сражения. Его интересует главным образом «диалектика души» севастопольских солдат и офицеров. Те отрицательные типы офицерской среды, которые Толстой счел нужным нарисовать в своем рассказе, совершенно заслоняются героическим образом мужественно гибнущего офицера. Впечатление от его геройской смерти и от спокойного настроения всего севастопольского войска, покидающего город, последним остается у читателя.

Некоторые критики находили, что заглавие рассказа не соответствует его содержанию. По заглавию читатели могли бы ожидать найти в рассказе Толстого подробную картину штурма и падения Севастополя, но такая картина автором не дана. Однако следует сказать, что Толстой в данном случае следовал тому же методу, по которому он впоследствии описал Бородинское сражение в «Войне и мире». Не давая подробной картины всего сражения в разных местах поля битвы, он изобразил лишь наиболее яркие моменты боя.

«Русский инвалид». «Рассказ графа Толстого дышит истиною», — писал критик и затем обращал внимание на то, как верно переданы Толстым «мысли, чувства и ощущения», волнующие душу семнадцатилетнего артиллерийского прапорщика Володи Козельцова190.

Не менее сочувственно отнеслась к рассказу Толстого и либеральная газета «Петербургские ведомости». Критик этой газеты находил, что рассказ Толстого замечателен «подробностями и типическим изображением русских солдат и офицеров», что «типы солдат очерчены художнически, их разговоры и шутки — все это дышит неподдельною жизнью, неподдельною натурою», и что достоинство рассказа Толстого в том, что автор «изображает внутренний, вседневный, закулисный быт защитников города, их чувства и положения»191.

Лучшая, хотя и краткая критика «Севастополя в августе» принадлежит Некрасову. Она была помещена во втором номере «Современника» за 1856 год в статье «Заметки о журналах»192. Свой отзыв о «Севастополе в августе» Некрасов начал следующими знаменательными словами: «К 1855 году относится если не появление, то развитие деятельности нового блестящего дарования, которого первое произведение появилось в 1852 году и на котором останавливаются теперь лучшие надежды русской литературы. По характеру нашего беглого очерка здесь не место входить в анализ таланта графа Толстого (Л. Н. Т.); но нам приятно заметить, что теперь уже нет ни одного русского читателя, интересующегося успехами родной литературы, которому было бы чуждо недавно обнародованное имя автора повестей...» (следует перечисление напечатанных в «Современнике» повестей и рассказов Толстого). Перейдя затем к разбору «Севастополя в августе», Некрасов с первых же строк заявляет, что повесть эта «окончательно убеждает, что автор наделен талантом необыкновенным». И далее Некрасов перечисляет «первоклассные» достоинства повести, которые, по его мнению, состоят в следующем: «меткая своеобразная наблюдательность, глубокое проникновение в сущность вещей и характеров, строгая, ни перед чем не отступающая правда, избыток мимолетных заметок, сверкающих умом и удивляющих зоркостью глаза, богатство поэзии, всегда свободной, вспыхивающей внезапно и всегда умеренно, и, наконец, сила — сила, всюду разлитая, присутствие которой слышится в каждой строке, в каждом небрежно оброненном слове».

В заключение своей заметки Некрасов останавливается на образе Володи Козельцова, который привлекает его своей «молодой, благородной, младенчески прекрасной душой, не успевшей еще засориться дрянью жизни». Володе Козельцову, — говорит Некрасов, — «суждено долго жить в русской литературе» особенно потому, что много слез «будет пролито и уже льется теперь над бедным Володей» «несчастными матерями героев, погибших в славной обороне». «Счастлив писатель, — заканчивает Некрасов свою заметку, — которому дано трогать такие струны в человеческом сердце».

«дышит истиною», «неподдельною жизнью, неподдельною натурою», но один только Некрасов определил характер той «правды», которой проникнут рассказ Толстого. Один Некрасов указал на то, что правда Толстого — это «строгая, ни перед чем не отступающая правда». Это — именно то свойство таланта Толстого, которое Некрасов ценил так высоко, как писал он автору в осажденный Севастополь.

XXXIV

Значение периода пребывания в действующей армии для жизни и творчества Толстого было громадно.

Значение это прежде всего состояло в чрезвычайном обогащении его жизненного опыта и — вследствие этого — расширении его умственного кругозора.

Толстому пришлось принимать участие в большой войне. Он видел народ на войне, но он видел и тех, кто командовал этим народом. То уважение к русскому солдату, которое Толстой начал испытывать еще на Кавказе, в Севастополе еще более окрепло и усилилось.

Нет ни одного мемуариста из участников севастопольской обороны, который бы в своих записках и воспоминаниях не отмечал вполне определенно и уверенно мужество и героизм матросов и солдат, защищавших Севастополь. «Дрались войска хорошо и вынесли геройски все муки и тяжести войны; выносили они, может быть, больше, чем то казалось возможным ожидать от человеческих сил», — писал Д. А. Столыпин в своих воспоминаниях193.

«Солдаты наши первые в мире, — писал в своих записках полковник П. Н. Глебов, — и их у нас много, но некому распорядиться ими и некому вести их к победам»194. Полковник П. К. Меньков в своих записках сочувственно цитирует мнение П. А. Валуева о севастопольской обороне: «Не скажет ли когда-нибудь потомство, не скажут ли летописи, те правдивые летописи, против которых цензура бессильна, что даже славная защита Севастополя была не что иное, как светлый ряд усилий со стороны повиновавшихся к исправлению ошибок со стороны начальствующих»195.

И Толстой в течение всего своего годичного пребывания под Севастополем мог только еще больше утвердиться в том выводе из своих наблюдений над ходом военных операций, к которому он пришел в самые первые дни по приезде в Севастополь: «Россия или должна пасть или совершенно преобразоваться».

Для выработки общего миросозерцания Толстого личное участие в Крымской войне имело очень большое значение.

В Севастополе Толстой становится противником крепостного права. Здесь же у него окончательно устанавливается отрицательное отношение к войне. Развитию отрицательного отношения к войне способствовали и те ужасы бессмысленной и бесцельной резни, которых он был свидетелем (как дело 10 мая), и особенно произведшая на него сильное впечатление сцена братания русских солдат с французскими, которую он наблюдал во время перемирия непосредственно после этого ужасного дела. Полное отсутствие каких бы то ни было враждебных чувств между воюющими народами поразило Толстого своей противоположностью с ужасным истреблением друг друга теми же солдатами перед началом перемирия и сейчас же после его окончания. Сознание ужасающей бессмысленности взаимного истребления друг друга людьми воюющих народов, не питающих друг против друга никаких враждебных чувств196, привело Толстого к осуждению войны, выраженному в отвлеченно-моральной форме. Уничтожая друг друга на войне, люди нарушают «вечный закон любви», вместе с инстинктом самосохранения вложенный «в их сердца тем, кто дал им жизнь», — говорит Толстой. Увидав своими глазами все ужасы войны, Толстой уже не ставил того вопроса о справедливых и несправедливых войнах, который был им поставлен еще в 1847 году в «Философических замечаниях на речи Ж. Ж. Руссо» и в 1852 году в «Набеге». Позднее, через десять лет, в народно-исторической эпопее «Война и мир» Толстой вновь поставит этот вопрос и вполне оправдает «дубину народной войны» — народную оборонительную войну против вторгшегося чужеземного захватчика.

Патриотическое настроение, с которым Толстой приехал в Севастополь, нисколько не ослабело в нем за время осады. Он внимательно следит за ходом военных действий. Падение Севастополя заставляет его глубоко страдать. Многие места севастопольского дневника Толстого служат как бы иллюстрациями к военным событиям того времени.

чувство, которое Толстой испытал через 30 лет, проезжая в Севастополе по тем самым местам, где когда-то происходили ожесточенные бои. В то время ему, убежденному противнику всякой войны, было даже «странно», почему у него воспоминание о войне соединялось «с чувством бодрости и молодости»197.

Находясь в строю, особенно во время сражения, Толстой чувствовал себя малой частью огромного целого, и это чувство глубоко волновало его. В одной из черновых редакций «Войны и мира», относящейся к 1864 году, когда в его памяти еще свежи были впечатления военной жизни, Толстой писал: «Тот, кто не знает того чувства, которое охватывает человека, когда он в строю идет или стоит на своем месте, чувствуя себя частью величественного, гармонического, огромного целого и ожидая одного слова или знака для того, чтобы со всей массою, всеми силами действовать в указанном смысле, и чувствует, что он тут такой же, как десять тысяч и все тоже, что он — ничтожество и высшее могущество — человек, тот не знает одного из сильнейших чувств, вложенных природой в человека. Это — чувство гордости, радости ожиданья и вместе ничтожества, сознания грубой силы — и высшей власти»198.

Толстому даже в старости бывало иногда приятно вспомнить обиход своей прошлой, столь далекой уже от него по времени военной жизни. Д. П. Маковицкий рассказывает, что когда Толстой в 1905 году читал вслух отдельные главы из повести Куприна «Поединок», то главу с описанием полкового смотра он прочел «с воодушевлением, как будто сам был молодым офицером»199.

Близкое знакомство со штабными офицерами как в Севастополе, так и на Бельбеке, где был расположен штаб 3-го корпуса, оставило в Толстом на всю жизнь самое неприятное воспоминание об этой категории военных200. Этим объясняется отрицательное изображение штабных офицеров в «Войне и мире». Разумеется, бывали исключения, и с некоторыми из штабных офицеров у Толстого установились дружеские отношения. К числу этих лиц принадлежал, например, А. Д. Столыпин, дружеские отношения с которым Толстой сохранил до самой его смерти201. Уже после смерти А. Д. Столыпина Толстой вспоминал о нем, как о «прекрасном» и «правдивом» человеке202.

В Севастополе Толстой гораздо ближе, чем на Кавказе, узнал военную среду, что имело большое значение и для выработки его миросозерцания, и для его последующего творчества, и для личных отношений.

1 Имеется в виду Инкерманское сражение 24 октября 1854 года.

2 Подобные случаи засвидетельствованы в следующем донесении вице-адмирала Новосильского от 24 октября 1854 года: «Вследствие распоряжения вашего превосходительства, для отдохновения нижних чинов, днем и ночью действующих на батареях вверенной мне дистанции, из флотских экипажей им назначена была смена, но прислуга изъявила единодушное желание оставаться при своих орудиях, изъявляя готовность защищаться и умереть на своих местах» («Сборник известий, относящихся до настоящей войны», изд. Н. Путилова, кн. 23, СПб., 1855, стр. 516).

3 Имеется в виду князь Петр Дмитриевич Горчаков, брат командующего Крымской армией, о котором Толстой 20 ноября 1854 года писал своему брату Сергею Николаевичу, что Горчаков «под Альмой вел себя столько же храбро, сколько и глупо».

4 Следует заметить что, хотя французские и английские солдаты того времени действительно имели некоторое «общее понятие о политике и искусствах», все же уровень их образования был невысок. Только очень немногие из них имели настолько верное «понятие о политике», чтобы им были ясны те цели, ради которых их правительство начало войну. Один из «лучших», по отзыву Толстого, предполагаемых сотрудников задуманного военного журнала, очень интеллигентный офицер Н. Я. Ростовцев из разговоров с перебежчиками и пленными вынес иное впечатление, чем Толстой. «По словам Н. Я. Ростовцева, все почти пленники и перебежчики, а особенно английские, такие же мужики, как и наши солдаты. Французы только разговорчивее, но так же грубы и невежественны» (П. Н. . Записки, «Русская старина», 1905, 3, стр. 533, запись от 16 сентября 1855 года). Севастополец Н. С. Милошевич, много раз беседовавший с французскими офицерами под Севастополем в 1855 году уже после прекращения боевых действий, пришел к следующему выводу: «В общем французские офицеры линейных войск отличались порядочным невежеством во всех отраслях человеческих знаний; все миросозерцание их ограничивалось «прекрасной Францией» и Парижем» (Н. С. Милошевич. Из записок севастопольца, СПб., 1904, стр. 113).

5 И. С. . Записки о Крымской войне, рукопись, л. 112 (Отдел рукописей Гос. библиотеки СССР им. В. И. Ленина). Имел ли Вдовиченко какие-либо сведения об авторитете Толстого или же он, как, может быть, и некоторые другие, считал Толстого автором этой песни только потому, что знал, что Толстой — «литератор», о чем он упоминает в предшествующих строках своей записи, — неизвестно.

6 «Полярная звезда» на 1857 год, кн. 3, Лондон, 1858, стр. 313—315.

7 «Записки» П. К. Менькова, т. I, СПб., 1898, стр. 286—288.

8 П. И. . Лев Николаевич Толстой, т. I, М., 1906, стр. 261—263.

9 Б. Б. Глинский. Из истории революционного движения в России, «Исторический вестник», 1907, 1, стр. 281.

10 «Зори», 1923, 1, стр. 1—2.

11 П. Д. Драганов. Кто автор Севастопольской песни, «Новое время», 1904, № 10129; К. Скальковский

12 Журнал «Зори» в 1923 году вместе с текстом песни «Как восьмого сентября» опубликовал первое письмо Толстого к Милошевич, ни словом не упомянув о втором его письме к ней. Второе письмо Толстого к Милошевич было напечатано в статье В. И. Срезневского «К вопросу о принадлежности Л. Н. Толстому севастопольских песен», «Литературная мысль», 1925, 3, стр. 390.

13 Н. А. Добролюбов. Полное собрание сочинений, под редакцией П. И. Лебедева-Полянского, т. VI, Гослитиздат, М., 1939, стр. 137—141.

14 «Известия по русскому языку и словесности» Академии Наук СССР, 1928, т. I, ч. 2, стр. 559—579. Тот же текст помещен и в т. 4 Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого, 1932, приложение, стр. 424—426.

15 Так, не исключена возможность, что Толстому принадлежит предпоследняя строфа песни, где новый царь Александр II, после назначения главнокомандующим Горчакова вместо Меншикова, будто бы говорит:

«Много войск ему не надо,
Будет пусть ему награда —
Красные штаны».

— шаровары красного сукна с золотым галуном.

16 Такое предположение было высказано редактором «Записок» Менькова подполковником генерального штаба А. М. Зайончковским («Записки» П. К. Менькова, СПб., 1898, т. I, стр. 288).

17 К. Скальковский. Письмо к редактору, «Новое время», 1904, № 10130.

18 Н. А. . Полное собрание сочинений, под редакцией П. И. Лебедева-Полянского, т. VI, Гослитиздат, М., 1939, стр. 420.

19 Редактором т. 47 Полного собрания сочинений (стр. 31) соответствующая запись в дневнике Толстого от 23 ноября 1854 года прочитана с ошибкою в дате — 16 (вместо 15) ноября.

20 Письмо к С. Н. Толстому от 3 июля 1855 года.

21 Пробный номер «Военного листка» до сих пор не разыскан, и «не совсем православная» статья Толстого остается неизвестной.

22 «в нашем журнале», но это опечатка.

23 Н. А. Некрасов. Полное собрание сочинений и писем, т. X, 1952, стр. 219.

24 Там же, стр. 212 и 215—217.

25

26 «Отечественные записки», «Журналистика», 1854, 11, отд. IV, стр. 33—39.

27 «Петербургские ведомости», «Русская журналистика», 1854, № 271 от 4 декабря.

28 Б. А[лмазов]. «Современник» 1854 года, «Москвитянин», 1854, 23, отд. IV, стр. 113—125.

29 «Пантеон», «Литература», 1855, 1, стр. 4—5.

30 «Библиотека для чтения», «Журналистика», 1854, 11, отд. VI, стр. 13—14.

31 Н. А. Некрасов. Полное собрание сочинений и писем, т. X, М., 1952, стр. 213.

32 «Сборник Пушкинского дома на 1923 год», 1922, стр. 216.

33

34 «Современник», 1913, 8, стр. 266.

35 «Вестник Европы», 1909, 8, стр. 635.

36 И. С. Тургенев

37 «Русская мысль», 1902, 1, стр. 120.

38 И. С. Тургенев. Сборник под редакцией Н. Л. Бродского, Гос. библиотека СССР им. В. И. Ленина, М., 1940, стр. 102.

39 Н. . Очерки из далекого прошлого, «Вестник Европы», 1900, 5, стр. 145.

40 Академик А. Н. Крылов. Мои воспоминания, изд. Академии Наук СССР, М., 1945, стр. 44.

41 А. . Последняя встреча с Л. Н. Толстым, газета «Время», 1 ноября 1910 года.

42 Б. А. Дунаев, сын старого знакомого Толстого А. Н. Дунаева, со слов своего отца сообщает: «Толстому и Кедрину, двум артиллерийским офицерам, участникам артиллерийской обороны Севастополя, дана была тема о значении окопной артиллерии в современной войне. Лев Николаевич на опыте Севастополя пришел к выводу, что орудия окопной борьбы при развивающейся технике полевых укреплений в последующих войнах будут играть большую роль. Кедрин же построил свой доклад на абсолютно противоположных выводах с отрицанием значения окопной артиллерии в современных войнах. Доклад Кедрина был положен военным министерством в основу вооружения артиллерии, и только империалистическая война 1914 года показала, что все воюющие армии, кроме русской, были в достаточной мере снабжены и вооружены окопной артиллерией» (Борис Дунаев. Люди и людская пыль вокруг Льва Толстого, М., 1927, стр. 112—113).

43 Жиркевич. Воспоминания о Л. Н. Толстом, «Исторический вестник», 1908, 1, стр. 171. Воспоминания Ю. И. Одаховского, записанные с его слов А. В. Жиркевичем, содержат, вместе с целым рядом небылиц и фантастических вымыслов, некоторые ценные сведения о Толстом севастопольского периода.

44 Это подало повод к неверному утверждению жены Толстого, будто бы большой яснополянский дом он «продал за карточный долг» (Дневники С. А. Толстой. 1897—1909, изд. «Север», М., 1932, стр. 33, запись от 19 февраля 1898 года). Такое же неверное утверждение находим и в книге П. А. Сергеенко «Как живет и работает Л. Н. Толстой» (2-е изд., М., 1908, стр. 99) и в «Моих воспоминаниях» Ильи Львовича Толстого (изд. «Мир», М., 1933, стр. 19—20), причем в обоих этих источниках содержится еще другая неточность: будто бы яснополянский дом был продан во время пребывания Толстого на Кавказе.

45 «Севастополь в августе», гл. 17.

46 «Характеры и лица» напечатан в т. 4 (1932, стр. 377—380) как один из черновых вариантов «Романа русского помещика», с которым в действительности очерк этот не имеет ничего общего.

47 Н. В. Шелгунов. Воспоминания, Госиздат, 1923, стр. 26.

48 Н. А. . Полное собрание сочинений, под редакцией П. И. Лебедева-Полянского, т. IV, Гослитиздат, 1937, стр. 438.

49 А. И. Кошелев. Записки, Берлин, 1884, стр. 82.

50 Никитенко. Записки и дневник, т. I, СПб., 1904, стр. 449, запись от 18 февраля 1855 года.

51 С. М. Соловьев«Прометей», стр. 152.

52 Рефюжье — французское réfugié — эмигрант.

53 А. И. Герцен. Былое и думы, ч. V (А. И. . Полное собрание сочинений и писем, под редакцией М. К. Лемке, т. XIII, Госиздат, Птг., 1919, стр. 615—616).

54 Он напечатан в Полном собрании сочинений (т. 4, 1932, стр. 284—285) под произвольно данным редактором многословным заглавием: «Записка об отрицательных сторонах русского солдата и офицера». Между тем в записи дневника от 4 марта вполне определенно сказано, что Толстой в предшествующие дни писал «проект о переформировании армии». Это название и должно быть принято.

55 Севастополец Н. С. Милошевич в своих записках называет главнокомандующего князя А. С. Меншикова «придворным шутом» (Академик Е. В. Тарле. Крымская война, т. II, М., 1953, стр. 207).

56 «унижающего человеческое достоинство и переходящего в бесчеловечное истязание телесного наказания». Между тем в английской армии и особенно во флоте существовали телесные наказания, и очень жестокие. См. С. К. Бушуев. Крымская война, изд. Академии Наук СССР, М., 1940, стр. 90.

57 М. Цявловский. Лев Толстой на войне, «Литературная газета». 1940, № 57 от 17 ноября.

58 Н. . Лев Толстой, Гос. литературный музей, М., 1949, стр. 9.

59 А. В. Жиркевич. Воспоминания о Л. Н. Толстом, «Исторический вестник», 1908, 1, стр. 169.

60 «Молдавия и Валахия», «Несколько слов о ракетах» и др. Среди этих статей представляет интерес небольшой очерк К. Н. Боборыкина «Находчивость и презрение к смерти русского солдата».

61 «Библиотека для чтения», «Журналистика», 1855, 2, отд. VI, стр. 43—45.

62 «Петербургские ведомости», «Русская журналистика», 1855, № 45 от 28 февраля.

63 «Отечественные записки», «Журналистика», 1855, 2, отд. IV, стр. 119—120.

64 Академик Е. В. Тарле

64а В архиве Толстого сохранилось письмо к нему из Москвы от 4 мая 1855 года его приятеля Д. П. Колошина — ответ на не дошедшее до нас письмо Толстого, в котором он сообщал, что ему в Севастополе «очень весело».

65 Вал. Сперанский. Воспоминания о Л. Н. Толстом, «Биржевые ведомости», 1915, № 15193 от 6 ноября.

66 — Назимовой. Назимова «с восторгом говорила о «солдатиках», их геройстве, простом, несознанном, но тем более великом» (M. Цебрикова. Пятидесятые годы, «Вестник всемирной истории», 1901, 11, стр. 72).

67 Самоотверженность матросских и солдатских жен была обычным явлением в Севастополе. Так, во время штурма 6 июня «жара была неимоверная и дала случай солдаткам и матроскам выказать всю силу самоотвержения и смелости русских женщин... Они разносили под градом пуль сперва квас, а когда нехватило квасу — воду в самые жаркие места схватки, расплачиваясь за это жизнью или увечьем» (М. . Севастопольские записки, «Военный сборник», 1905, № 8, стр. 54).

68 Вся эта фраза выпущена в тексте «Севастополя в декабре», напечатанном в т. 4 Полного собрания сочинений (1932). Выпущена также приведенная выше фраза: «Но здесь на каждом лице...», кончая: «высокой мысли и чувства». История этих пропусков такова. В 1901 году английский переводчик Толстого Э. Моод обратился к нему с письмом, в котором выразил сомнение в том, действительно ли эти фразы и некоторые другие, им указанные, принадлежат Толстому, и не были ли они вставлены произвольно редактором «Современника». Письма Моода по этому вопросу в архиве Толстого не сохранились. Толстой отвечал Мооду двумя письмами, из которых одно известно лишь по выдержке, помещенной П. И. Бирюковым в его «Примечаниях» ко второму тому выходившего под его редакцией в 1912 году Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого (стр. 351). Второе письмо Толстого к Мооду по данному вопросу от 21 мая 1901 года печатается в т. 73 Полного собрания сочинений. Не перечитав целиком своих рассказов, Толстой ответил Мооду, что все указанные им места «или изменены или добавлены редактором в угоду цензору», и «потому лучше исключить их». «Главнейшими местами» из указанных Моодом П. И. Бирюков считает два вышеприведенных места из «Севастополя в декабре» и одно место из «Севастополя в мае». Все эти три места П. И. Бирюков выпустил в вышедшем под его редакцией тексте «Севастопольских рассказов». Те же самые пропуски сделаны были и в Юбилейном издании Полного собрания сочинений Толстого. Но в то время как указанное Моодом место из «Севастополя в мае» действительно было вставлено в текст этого рассказа редактором «Современника» Панаевым, о чем Панаев сам известил Толстого, у нас не только нет никаких данных в пользу того, что указанные выше два места из «Севастополя в декабре» были вставлены в текст очерка редактором «Современника», но мы можем вполне определенно утверждать, что места эти принадлежат самому Толстому, так как они тесно связаны с контекстом очерка и нисколько не противоречат общему тону. Таким образом, исключение этих двух мест из текста «Севастополя в декабре» ничем не может быть оправдано.

69 Н. С. . Из записок севастопольца, СПб., 1904, стр. 42.

70 Выдержки из воззвания А. А. Бакунина к защитникам Севастополя Печатаются здесь впервые. Подлинник воззвания хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

71 Напечатан в Полном собрании сочинений, т. 4, 1932, стр. 295.

72 В этом месте край рукописи оторван.

73

74 И. С. Вдовиченко. Записки о Крымской войне, рукопись, л. 112. (Отдел рукописей Гос. библиотеки СССР им. В. И. Ленина).

75 М. И. . Восточная война 1853—1856 годов, т. III, СПб., 1876, стр. 311.

76 Контрапрошами назывались земляные работы, производившиеся осажденными впереди укреплений.

77 Н. С. Милошевич—44.

78 П. К. Меньков. Записки, т. I, СПб., 1898, стр. 362.

79 Там же, стр. 361, 363.

80 Молочников. С Л. Н. Толстым в Крекшине, «Жизнь для всех», 1911, 5, стр. 594.

81 Любовь Гуревич«Литература и эстетика», М., 1912, стр. 289.

82 И. Тенеромо. Воспоминания о Л. Н. Толстом и его письма, СПб., 1906, стр. 54—57. — «Эпизод из Севастопольской войны». То же в книге И. Тенеромо «Живые слова Л. Н. Толстого», М., 1912, стр. 365—367 — «Л. Н. Толстой и крысы». В 1910 году, прочитав статью Тенеромо во французском переводе, Толстой признал достоверность его рассказа (А. Б. Гольденвейзер. Вблизи Толстого, т. II, М., 1923, стр. 42, запись от 6 июня 1910 года).

83 Толстой. Очерки былого, Гослитиздат, М., 1948, стр. 99.

84 Передающий этот рассказ С. Л. Толстой («Очерки былого», стр. 98) прибавляет, что он слышал его как от своего отца, так и от самого Олсуфьева. Этот же рассказ в передаче Толстого записан в неопубликованных «Яснополянских записках» Д. П. Маковицкого 30 декабря 1908 года.

85 Н. Н. . Родословные разведки, т. II, СПб., 1913, стр. 558.

86 Один из двух князей Мещерских, служивших в Севастополе: или Василий Александрович (1820—1878), или Василий Васильевич (род. в 1820 году).

87 В числе этих адъютантов был Н. В. Мезенцев, бывший впоследствии шефом жандармов и убитый Степняком-Кравчинским в Петербурге в 1878 году.

88 Судя по тому, что в дневнике окончание рассказа указано совершенно определенно под датой 18 июня, полагаем, что та же дата была проставлена и под рукописью рассказа, но так как в то время цифры 5 и 8 Толстой писал очень похоже одна на другую, то в типографии дата была прочитана неправильно: вместо 18 — 15 июня, и с этой неправильной датой рассказ появился в печати. Заглавие «Рубка лесу», под которым рассказ появился в «Современнике», в отдельном издании «Военных рассказов» Толстого, вышедшем в 1856 году, было изменено на «Рубка леса».

89 «покорного пьющего» солдата Толстой впервые высказал свою симпатию к слегка выпившему русскому мужичку. «Самое доброе, совершенное и милое существо в мире это — пьяный, на первом взводе мужик», — писал Толстой жене из Ясной Поляны 29 января 1884 года (Полное собрание сочинений, т. 83, 1938, стр. 416).

90 Н. А. Некрасов. Полное собрание сочинений и писем, т. X, 1952, стр. 241.

91 Полное собрание сочинений, т. 4, 1932, стр. 337.

92 «А солдат наш? Какое оригинальное существо, какое святое существо и какой чудный дикий зверь с этим вместе. Как многогранна его деятельность, но как отличны его понятия от тех, под которыми по форме привыкли его рисовать! Этот газетный мундир вовсе ему не впору... Кто видал солдат только на разводе, тот их не знает; кто видел их с фухтелем в руке, тот их не узнает никогда, хотя бы век прослужил с ними. Надо спать с ними на одной доске и в карауле, лежать в морозную ночь в секрете, итти грудь с грудью на завал, на батарею, лежать под пулями в траншеях, под перевязкой в лазарете... Ко всему этому надо генияльный взор, чтобы отличить перлы в кучах всякого хлама, и потом дар, чтобы снизать из этих перл ожерелье. О, сколько раз проклинал я бесплодное мое воображение за то, что из стольких материалов, под рукою моею рассыпанных, не мог я состроить ничего доселе!» («Русский вестник», 1861, 3, стр. 319). (Упоминаемый Марлинским «фухтель» — название плоской стороны сабли или тесака. В России с XVIII века до 1839 года в войсках применялось наказание фухтелем.)

Приведя эту цитату из письма Марлинского, Н. К. Пиксанов замечает: «Задачу, так горячо и глубоко сформулированную Бестужевым, сумел разрешить только Толстой в «Севастопольских рассказах» (Н. К. Пиксанов «Народное творчество», 1938, 12, стр. 15).

93 В одной из казачьих песен, присланных Толстому в 1862 году по его просьбе бывшим его батарейным командиром Алексеевым, есть такие стихи:

В поле при долинушке
Выросла тут древо...
С корня корнявастая,

(Отдел рукописей Гос. музея Толстого).

94 Н. А. Некрасов. Полное собрание сочинений и писем, т. X, М., 1952, стр. 236.

95

96 «Заметки о журналах», «Современник», 1855, 9, отд. V, стр. 185. То же в Полном собрании сочинений и писем Н. А. Некрасова, т. IX, 1950, стр. 331—332.

97 С. С. Дудышкин — «Отечественные записки», «Журналистика», 1855, 12, отд. IV, стр. 71—92.

98 «Севастополь в декабре», царь отдал приказ о переводе Толстого из Севастополя в более безопасное место. Сам Толстой, рассказывая о своем переводе с четвертого бастиона, приписывал его даже не Александру II, а Николаю I. Так, в дневнике С. А. Толстой 11 августа 1902 года записано: «Лев Николаевич рассказал, как он попросился в Севастополь в дело, и его поставили с артиллерией на четвертый бастион, а по распоряжению государя сняли; Николай I прислал Горчакову приказ: «Снять Толстого с четвертого бастиона, пожалеть его жизнь, она стоит того» (Дневники С. А. Толстой. 1897—1909, изд. «Север», М., 1932, стр. 201). Тот же рассказ, очевидно, также со слов Толстого или его жены, находим в книге Р. Левенфельда «Граф Л. Н. Толстой, его жизнь, произведения и миросозерцание» (М., 1897, стр. 103) и в неопубликованных «Яснополянских записках» Д. П. Маковицкого — в записи от 18 июля 1905 года. Допуская, что перевод его из Севастополя в более безопасное место состоялся по приказанию Николая I, Толстой, однако, не видел в этом признаков какого-либо действительного внимания к себе как к писателю. Позднее на вопрос одного из собеседников, как объяснить это приказание Николая, — не хотел ли он из писателей «создать певцов своего царствования, как Екатерина II», Толстой ответил: «Просто — при дворе читают, хвалят... «А где он? Ах, под Севастополем! Ma chère, как опасно! Надо его перевести» (В. Лазурский. Дневник, запись от 14 февраля 1899 года, «Литературное наследство», 1939, № 37—38, стр. 497).

Повторяя тот же рассказ, П. И. Бирюков приписывает приказание о переводе Толстого уже не Николаю I, а Александру II: «Этот перевод Льва Николаевича на Бельбек был произведен по распоряжению государя Александра II, прочитавшего в корректуре рассказ Льва Николаевича «Севастополь в декабре». Рассказ этот произвел сильное впечатление на государя, и он приказал беречь молодого офицера и удалить его из опасного места» (П. И. . Биография Льва Николаевича Толстого, т. I, Госиздат, 1923, стр. 114).

Как и говорил Толстой (см. вышеуказанную запись в дневнике Д. П. Маковицкого от 18 июля 1905 года), рассказ о его переводе по приказанию царя исходил от его двоюродной тетки Александры Андреевны Толстой, жившей во дворце в качестве воспитательницы внучки Николая I. Доверие Толстого к этому рассказу очень характерно, как один из примеров всегда свойственного ему полного пренебрежения к точной хронологизации событии своей прошлой жизни. Не говоря уже о Николае I, который умер за два месяца до окончания Толстым своего рассказа, перевод Толстого на Бельбек не мог быть приписан также и Александру II, так как, по письму Панаева к Толстому от 31 мая 1855 года, ректор петербургского университета П. А. Плетнев преподнес Александру II рассказ Толстого «на сих днях», а перевод Толстого на Бельбек состоялся 15 мая, т. е. приблизительно за две недели до того, как его рассказ был прочитан царем.

99 Н. А. Некрасов—222.

100 Н. А. Панаев. Литературные воспоминания, СПб., 1888, стр. 401.

101 «Русский инвалид», 1855, № 122 от 5 июня.

102 «C. -Петербургские ведомости», 1855, № 145 от 5 июля.

103 «Библиотека для чтения», «Журналистика», 1855, 8, отд. VI, стр. 21.

104 «Отечественные записки», «Журналистика», 1855, 7, отд. IV, стр. 65—66.

105 И. С. Аксаков в его письмах, т. 3, М., 1892, стр. 154.

106 А. Григорьев«Москвитянин», 1855, № 15—16, стр. 203.

107 Прибавление к «Московским ведомостям», 1855, № 69 от 9 июня; «Северная пчела», 1855, № 145 и 154 от 5 и 15 июля.

108 Письма Панаева к Толстому от 3, 19 и 31 мая 1855 года напечатаны в Полном собрании сочинений Л. Н. Толстого, т. 59, 1935, стр. 310—311, 317—318.

109 «Севастополь в мае», гл. 3. Поводом к тому, чтобы упомянуть о «литературе нашего века», содержанием которой является «бесконечная повесть тщеславия», послужило чтение Толстым незадолго до начала работы над «Севастополем в мае» романа Теккерея «Ярмарка тщеславия».

110 При известной манере Толстого давать своим героям фамилии, близкие по смыслу к фамилиям тех действительных лиц, которые служили для них прототипами (как в «Анне Карениной» — Рябинин вместо Черемушкина, Болгаринов вместо Полякова), невольно напрашивается предположение, не послужил ли прототипом для Калугина с его «блестящей храбростью» близкий знакомый Толстого Николай Яковлевич Ростовцев, которого Толстой впоследствии называл «одним из самых блестящих офицеров в Севастополе» (см. Ю. О. . Л. Н. Толстой и его друзья, «Толстовский ежегодник 1913 года», СПб., 1913, отдел III, стр. 8).

111 «Севастополь в мае», гл. 15.

112 Там же.

113 Таков же и Николай Ростов в «Войне и мире».

114 «Пирогов много хорошего сделал», — говорил Толстой 8 мая 1906 года (неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого). Воспоминание Толстого о посещении им перевязочного пункта находим также и в записи дневника А. В. Жиркевича от 14 сентября 1892 года («Литературное наследство», 1939, № 37—38, стр. 431).

115 Полное собрание сочинений, т. 43, 1929, стр. 141.

116 «Севастополь в мае», гл. 15.

117 Так, Репину по поводу его картины «Иван Грозный и его сын Иван» Толстой 1 апреля 1885 года писал, что, по его мнению, в этой картине художник «хотел сказать значительное» (Полное собрание сочинений, т. 63, 1934, стр. 223).

118 «Война и мир», т. 3, ч. I, гл. I.

119 «Севастополь в мае», гл. 5 и 7.

120 Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений, т. III, Гослитиздат, М., 1941, стр. 424.

121 «Севастополь в мае», гл. 15.

122

123 А. В. Жиркевич. Воспоминания о Л. Н. Толстом, «Исторический вестник», 1908, 1, стр. 171.

124 Генерал Николай Андреевич Крыжановский (1818—1888) — начальник штаба артиллерии в Севастопольскую войну.

125 «Исторический вестник», 1908, 1, стр. 171.

126 Дмитрий Александрович Столыпин (1818—1893) воспитывался в школе гвардейских подпрапорщиков, по окончании которой служил в лейб-гвардии Конном полку на Кавказе, где подружился с Лермонтовым и был секундантом на его дуэли. В Крымскую кампанию находился в Севастополе в качестве ординарца при начальнике штаба 3-го корпуса генерале Веймарне. По окончании войны вышел в отставку. Впоследствии занялся литературной деятельностью и написал ряд статей политико-экономического и философского содержания, в которых проводил идеи позитивной философии Огюста Конта.

127 См. приложение LXVII.

128 П. Н. Глебов«Русская старина», 1905, 3, стр. 528, запись от 13 сентября 1855 года.

129 Сводный текст песни «Как четвертого числа», составленный по всем опубликованным к тому времени спискам, напечатан в статье В. И. Срезневского «О севастопольских песнях, приписываемых Л. Н. Толстому» («Известия по русскому языку и словесности Академии наук СССР», 1928, т. I, ч. 2, стр. 567—568). Тот же текст перепечатан в Полном собрании сочинений, т. 4, 1932, стр. 307—308.

130 А. В. Жиркевич. Воспоминания о Л. Н. Толстом, «Исторический вестник», 1908, 1, стр. 169.

131

132 С. А. Берс. Воспоминания о гр. Л. Н. Толстом, Смоленск, 1893, стр. 12.

133 Переписка Л. Н. Толстого с гр. А. А. Толстой, СПб., 1911, стр. 168—169.

134 П. Н. . Записки, «Русская старина», 1905, 3, стр. 525, 529, 542—543.

135 «Русская старина», 1875, 2, стр. 443.

136 Б. «На Висле и Дунае, в Одессе и Севастополе. Заметки артиллериста», «Русская старина», 1875, 12, стр. 566. В 1905 году Толстой рассказывал, «весело улыбаясь», как однажды ему пришлось ехать с каким-то капитаном, и тот вспомнил севастопольскую песню и, не зная, что разговаривает с ее автором, сказал Толстому: «Как он это ловко подобрал, сукин сын» (Д. П. Маковицкий«Задруга», вып. I, М., 1922, стр. 91, запись от 17 января 1905 года).

137 П. Е. Коцебу — начальник штаба Южной армии.

138 П. К. Меньков. Записки, т. I, СПб., 1898, стр. 425.

139 Р. . Граф Л. Н. Толстой, его жизнь, произведения и миросозерцание, 1897, стр. 104.

140 «Русская старина», 1884, 2, стр. 456.

141 Полковник Одаховский в своих воспоминаниях («Исторический вестник», 1908, 1, стр. 171) приводит один куплет песни (о полковнике Шейдемане), который отсутствует в известных списках и, безусловно, не может принадлежать Толстому.

142 А. В. . Мелочи о Толстом. (Рукопись, хранится у Н. Н. Гусева.)

143 Н. А. Добролюбов. Полное собрание сочинений, т. VI, Гослитиздат, 1939, стр. 420.

144 — это несколько видоизмененный напев старинной цыганской песни «Я цыганка молодая». Ноты севастопольской песни напечатаны во всех изданиях первого тома «Биографии Л. Н. Толстого», составленной П. И. Бирюковым; в «Толстовском ежегоднике 1912 г.» (стр. 299—300) с кратким пояснительным текстом, где С. Л. Толстой рассказывает, что его отец сам не раз играл на рояле аккомпанемент к этой песне; в Полном собрании сочинений Л. Н. Толстого, т. 4, 1932, и в книге «Русские народные песни», сборник второй, изд. Гос. военного издательства, 1936, стр. 73.

145 К. Скальковский. За год, СПб., 1905, стр. 300.

146 «Русская старина», 1884, 2, стр. 453.

147 «Русская старина», 1872, 4, стр. 682.

148 «Русская старина», 1875, №№ 2 и 3.

149 М. И. Богданович. Восточная война 1853—1856 годов, т. IV, СПб, 1877, стр. 49.

150 См. приложение LXVIII.

151 Некрасов. Полное собрание сочинений и писем, т. X, М., 1952, стр. 236.

152 Письма Панаева к Толстому от 18 июля и 28 августа 1855 года напечатаны в Полном собрании сочинений Л. Н. Толстого, т. 59, 1932, стр. 328—331.

153 По подсчету В. Е. Евгеньева-Максимова, цензурой из рассказа Толстого было выброшено около 30 тысяч печатных знаков из общего количества 80 тысяч, т. е. более 37% (В. . «Современник» при Чернышевском и Добролюбове, Гослитиздат, М., 1936, стр. 56).

154 Корректурные гранки «Севастополя в мае» с вычеркиваниями и пометками Мусина-Пушкина находятся в хранящемся в Ленинградском отделении Центрального исторического архива «Деле С. -Петербургского цензурного комитета. О сочинениях, представленных г. г. цензорами на разрешение Комитета, и о препровождении некоторых сочинений на предварительное обсуждение к г. г. профессорам и другим лицам», 1855 год.

155 Подлинный авторский текст «Севастополя в мае», посланный в редакцию «Современника», восстановлен быть не может. В Отделе рукописей Гос. музея Л. Н. Толстого хранится черновая рукопись «Севастополя в мае», но это не та рукопись, которая была послана в «Современник», как ошибочно полагал редактор этого рассказа В. И. Срезневский (Полное собрание сочинений, т. 4, 1932, стр. 321). В «Современник», очевидно, была послана перебеленная рукопись, в которую автором внесен был ряд поправок и дополнений; некоторые из них имеют очень существенное значение, как, например, рассуждение о тщеславии (гл. 3). Рукопись эта до сих пор не найдена. Сохранившиеся корректурные гранки рассказа также не воспроизводят полностью толстовского текста, так как, не говоря о возможных типографских ошибках, в гранки уже внесены смягчения, сделанные Панаевым. В тексте рассказа, помещенном в отдельном издании «Военных рассказов» 1856 года, были восстановлены некоторые, но далеко не все цензурные пропуски, сделанные в «Современнике».

156 «С. -Петербургские ведомости», «Русская журналистика», 1855, № 204 от 20 сентября. В более поздней статье та же газета писала, что в своих рассказах «Ночь весною в Севастополе» и «Рубка лесу» Толстой «становится наряду с лучшими нашими писателями верностью, теплотою, рельефностью своих изображений, типическим созданием лиц и характеров» (Вл. Зотов«С. -Петербургские ведомости», 1856, № 21 от 26 января).

157 «Отечественные записки», «Журналистика», 1855, 10, отдел IV, стр. 108—111.

158 «Петербургский вестник», «Пантеон», 1855, 2, стр. 21.

159 «Заметки о журналах за сентябрь 1855 года», «Современник», 1855, 10, стр. 185. То же в Полном собрании сочинений и писем Н. А. Некрасова, т. IX, 1950, стр. 332.

160 В. П. и И. С. Тургенев. Неизданная переписка, М., 1930, стр. 68—69.

161 «Звенья», 1932, 1, стр. 291.

162 Писемский. Неизданные письма к А. Н. Островскому, изд. «Academia», 1932, стр. 352.

163 Граф П. С. Шереметев«Русская старина», 1898, 3, стр. 539. Это же суждение Писемского о Толстом приводится в биографическом очерке И. Ф. Горбунова, составленном А. Ф. Кони, в таких выражениях: «Этот офицеришка всех нас заклюет, хоть бросай перо!» (А. Ф. Кони. И. Ф. Горбунов. Биографический очерк, Полное собрание сочинений И. Ф. Горбунова, т. I, изд. А. Маркса, СПб., 1904, стр. 106).

164 Н. А. Некрасов. Полное собрание сочинений и писем, т. X, М., 1952, стр. 240—241.

165

166 П. Н. Глебов. Записки, «Русская старина», 1905, 3, стр. 528.

167 О. И. . Штурм Малахова кургана, «Русская старина», 1875, 12, стр. 585.

168 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, записи от 24 мая 1905 года и 17 июля 1906 года; дневник А. Б. Гольденвейзера «Вблизи Толстого», т. I, М., 1922, стр. 193, запись от 10 июля 1907 года; С. Л. Толстой. Очерки былого, Гослитиздат, М., 1948, стр. 99 (по дневнику Гольденвейзера).

169 Урусов. Письмо к издателю, «Русский архив», 1875, 6, стр. 220—225. См. приложение LXX.

170 Напечатана в Полном собрании сочинений, т. 4, 1932, стр. 299—306.

171 И. И. . Литературные воспоминания, СПб., 1888, стр. 401.

172 А. Станкевич. Т. Н. Грановский и его переписка, СПб., 1897, т. II, стр. 455.

173 «Старина и новизна. Исторический сборник», вып. XIX, стр. 148—149.

174 «Синими» называли в дореволюционной России чинов жандармского ведомства по цвету носимого ими мундира.

175 Н. С. Милошевич. Из записок севастопольца, СПб., 1904, стр. 110.

176 Полковник Одаховский в своих воспоминаниях о Толстом рассказывает, что Толстой «любил выпить, но пьян никогда не был» («Исторический вестник», 1908, 1, стр. 173).

177 «Современника» с «Рубкой леса» Тургенев приехал к ним в Покровское и, показывая книжку, воскликнул: «Я стал большим человеком — Толстой посвятил мне свое сочинение!» (Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 29 июля 1909 года).

178 «Толстой и Тургенев. Переписка», изд. М. и С. Сабашниковых, М., 1928, стр. 11—12.

179 Письма Михальского к Толстому 1855—1856 годов не опубликованы; хранятся в Отделе рукописей Гос. музея Толстого. К сожалению, упоминаемое Михальским письмо к нему Толстого с поклоном «солдатикам» не сохранилось.

180 «Русский архив», 1903, 11, стр. 480.

181 «Севастополь в августе», гл. 10 и вторично — гл. 14.

182

183 «Севастополь в августе», гл. 14.

184 Там же, гл. 15.

185 Первым обратил внимание на эту несогласованность В. И. Срезневский (Полное собрание сочинений Л. Н. Толстого, т. 4, 1932, стр. 394).

186 «Севастополь в августе», гл. 17.

187

188 Это наблюдение Толстого подтверждается записками современников, как, например, полковника Глебова. «Заметно, — писал П. Н. Глебов в своем дневнике 28 августа 1855 года, — что они [защитники Севастополя] и рады расстаться с Севастополем, и жаль им его. Говорят, особенно матросы тоскуют по своем родном городе. «Как же не тосковать, — говорят они, — когда мы так много за него пролили крови» (П. Н. Глебов. Записки, «Русская старина», 1905, 3, стр. 515).

189 Можно думать, что именно вид русского войска, так мужественно и спокойно переносившего оставление Севастополя, внушил Толстому впоследствии (в 1864 году) следующие строки в черновой редакции предисловия к «1805 году»: «Ежели причина нашего торжества была не случайна, но лежала в сущности характера русского народа и войска, то характер этот должен был выразиться еще ярче в эпоху неудач и поражений» (Полное собрание сочинений, т. 13, 1949, стр. 54).

190 Д. Т[] — «Русский инвалид», «Библиография», 1856, № 23 от 28 января.

191 Вл. Зотов — «Петербургские ведомости», «Русская литература», 1856, № 52 от 6 марта.

192 Перепечатаны в Полном собрании сочинений и писем Н. А. Некрасова, т. IX, 1950, стр. 373.

193 Столыпин. Из личных воспоминаний о Крымской войне, «Русский архив», 1874, 5, стр. 1368

194 П. Н. Глебов«Русская старина», 1905, 3, стр. 511, запись от 25 августа 1855 года.

195 П. К. Меньков. Записки, т. I, СПб., 1898, стр. 418. «Дума русского» П. А. Валуева была напечатана в «Русской старине», 1891, 5.

196 Дружелюбные отношения между русскими и французскими солдатами во время перемирий и такие же отношения русских солдат и офицеров к пленным французам подтверждаются многими мемуаристами, писавшими о Восточной войне. См. уже не раз цитированную книгу академика Е. В. «Крымская война», «Записки» П. Н. Глебова и другие материалы севастопольской обороны.

197 Письмо к С. А. Толстой от 14 марта 1885 года, Полное собрание сочинений, т. 83, 1938, стр. 495.

198 Полное собрание сочинений, т. 13, 1949, стр. 107.

199 Д. П. . Яснополянские записки, «Голос минувшего», 1923, 1, стр. 14, запись от 12 октября 1905 года.

200 Даже официозный историк Восточной войны генерал-лейтенант М. И. Богданович не мог не дать следующей убийственной характеристики главной квартиры Южной Армии: «В главной квартире был многочисленный штаб. Офицеры, при нем состоявшие, большею частью не были взяты из фронта, а выехали в армию из всей России с целью приобрести чины и отличия. В среде их, как выразился один из участников обороны Севастополя, господствовал «дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия». Не имея никаких определенных занятий, они употребляли или, лучше сказать, убивали время на сплетни, которые расходились в их пустой переписке» (М. И. Богданович. Восточная война 1853—1856 годов, т. IV, СПб., 1877, стр. 15).

201 —1899) — впоследствии атаман уральского казачьего войска, в Русско-турецкую войну 1877—1878 годов — генерал-губернатор Восточной Румелии и Адрианопольского санджака. Занимался музыкой, скульптурой и литературой. Ему принадлежит упоминавшийся выше очерк «Ночная вылазка в Севастополе», напечатанный в «Современнике» по рекомендации Толстого. Столыпин был знаком с Некрасовым и другими членами редакции «Современника».

202 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, записи от 4 августа и 7 декабря 1906 года. — См. приложение LXXI.

Раздел сайта: