• Наши партнеры
    Organia.by - Производитель грунта Живая Земля
  • Гусев Н. Н.: Л. Н. Толстой. Материалы к биографии с 1828 по 1855 год
    Глава седьмая. Первые годы жизни на Кавказе

    Глава седьмая

    ПЕРВЫЕ ГОДЫ ЖИЗНИ НА КАВКАЗЕ

    (1851—1852)

    I

    Главным местом стоянки 20-й артиллерийской бригады, в которой служил Николай Николаевич Толстой, была станица Старогладковская Кизлярского округа Терской области, расположенная на левом берегу Терека. Путь в эту станицу лежал через Кизляр.

    Дорогой Толстой впервые увидал снеговые горы1, и на него, жителя равнин, вид снеговых гор произвел чарующее впечатление. Изумительное по художественной красоте описание первого впечатления, произведенного на него видом гор, было дано Толстым впоследствии в повести «Казаки». Рано утром Оленин «вдруг... увидал — шагах в двадцати от себя, как ему показалось в первую минуту — чисто белые громады с их нежными очертаниями и причудливую, отчетливую воздушную линию их вершин и далекого неба. И когда он понял всю даль между ним и горами и небом, всю громадность гор, и когда почувствовалась ему вся бесконечность этой красоты, он испугался, что это призрак, сон». Когда же Оленин «мало-помалу начал вникать в эту красоту и почувствовал горы», «все, что только он видел, все, что он думал, все, что он чувствовал, получало для него новый, строго величавый характер гор». О чем бы он ни думал, все возвращалось к одному и тому же: «а горы...»2

    30 мая путешествие было закончено — братья приехали в Старогладковскую. В первый же день по приезде в станицу вечером Толстой развернул взятую с собой и начатую тетрадь дневника и занес в нее следующее: «Пишу 30 июня [описка — вместо «мая»] в 10 часов ночи в Старогладковской станице. Как я сюда попал? Не знаю. Зачем? Тоже».

    3 июня Толстой развернул захваченную с собой тетрадь начатых им набросков и напал на незаконченную «Историю вчерашнего дня». У него явилась мысль о продолжении работы в том же жанре, и он начал писать «Еще день. (На Волге)»3. Он хотел описать свое путешествие с братом по Волге от Саратова до Астрахани, но, написав всего одну страницу, Толстой остановился и не продолжал начатого очерка. Окружающая жизнь давала ему слишком много новых впечатлений, чтобы он мог отдаться воспоминаниям о прошлом.

    Первое впечатление Толстого по приезде в Старогладковскую было разочарование. «Я ожидал, что край этот красив, — писал он тетушке 22 июня, — а оказалось, что вовсе нет. Так как станица расположена в низине, то нет дальних видов». Кроме того, квартира, в которой он поселился, оказалась лишенной всяких удобств, к чему он сразу не мог привыкнуть.

    Тотчас же Толстой начал присматриваться к обществу офицеров, сослуживцев его брата. «Офицеры все, — писал он в том же письме, — совершенно необразованные, но славные люди и, главное, любящие Николеньку». Сначала Толстого с его аристократическим воспитанием многое, как пишет он тетке, «коробило в этом обществе», но потом он «свыкся с ним» и нашел надлежащий тон в обхождении со своими новыми знакомыми, — тон, «в котором не было ни гордости, ни фамильярности».

    Батарейного командира Алексеева Толстой в том же письме называет «прекрасным человеком и хорошим христианином». Впоследствии Толстой убедился, что Алексеев — человек ограниченный, что, однако, не повлияло на его отношения с ним. Уехав с Кавказа, Толстой вел переписку с Алексеевым в течение девяти лет — с 1854 по 1862 год. Отношения Алексеева к подчиненным ему офицерам более походили на товарищеские, чем на начальнические. Каждый день офицеры обедали у своего командира. Обычно офицеры ходили без формы, надевая ее только в самых редких случаях.

    Другие два офицера, о которых пишет Толстой тетушке, это молодой офицер Буемский, «ребенок и добрый малый», и капитан Хилковский из уральских казаков, «старый солдат, простой, но благородный, храбрый и добрый». С обоими этими офицерами, как показывают записи его дневника, Толстой близко сошелся. «Славный старик! — записывает он про Хилковского 21 марта 1852 года, — прост (в хорошем значении слова) и храбр». Затем 5 июля того же года: «Приехал Хилковский. Я был очень рад»4. Хилковский, несомненно, послужил Толстому прототипом при создании образа капитана Хлопова в рассказе «Набег». В этом рассказе лицо капитана описывается в следующих словах: «У него была одна из тех простых, спокойных русских физиономий, которым приятно и легко смотреть прямо в глаза»5.

    Еще чаще, чем Хилковский, упоминается в дневнике Толстого молодой офицер Буемский. Несмотря на юность и наивность Буемского, которого он в дневнике называет «мальчуганом», Толстой подружился с этим офицером, хотя иногда и ссорился с ним, и впоследствии давал ему переписывать «Детство» и вместе с ним ездил в Пятигорск. Буемского Толстой изобразил в рассказе «Набег» в образе прапорщика Оленина, о чем сам записал в дневнике 24 июня 1852 года. Можно думать, что и образы Володи Козельцова в рассказе «Севастополь в августе 1855 года» и Пети Ростова в «Войне и мире» в значительной степени были навеяны Толстому личностью прапорщика Буемского.

    II

    Около 6 июня 1851 года взвод батареи, которым командовал Н. Н. Толстой, был послан в укрепленный лагерь, расположенный в чеченском поселке Старый Юрт и устроенный для прикрытия Горячеводска с его незадолго перед тем открытыми лечебными учреждениями. Лев Николаевич последовал за братом6.

    Ночью 11 июня Толстой вновь берется за дневник, в который прежде всего записывает: «Уже дней с пять я живу здесь и одержим уже давно забытой мною ленью. Дневник вовсе бросил». Под «дневником» мы здесь, как и в части мартовских записей 1851 года, понимаем первую редакцию повести «Детство». Такое понимание в данном случае тем более естественно, что дневник в буквальном смысле этого слова, т. е. в смысле записей о пережитом за день, Толстым в то время вовсе не был заброшен. Перед нами его записи за 30 мая, 2, 4, 8 и 11 июня.

    Далее он подводит итог пережитому им на Кавказе за первые тринадцать дней. Пока Кавказ не оправдывает его ожиданий. Он пишет: «Природа, на которую я больше всего надеялся, имея намерение ехать на Кавказ, не представляет до сих пор ничего завлекательного. Лихость, которая, я думал, развернется во мне здесь, тоже не оказывается». Однако тут же он набрасывает прелестный кавказский пейзаж, являющийся одним из первых сделанных Толстым набросков пейзажа: «Ночь ясная, свежий ветерок продувает палатку и колеблет свет нагоревшей свечи. Слышен отдаленный лай собак в ауле, перекличка часовых. Пахнет засыхающими дубовыми и чинаровыми плетьми, из которых сложен балаган. Я сижу на барабане в балагане... ... Тихо. Слышно — дунет ветер, пролетит букашка, покружит около огня, и всхлипнет и охнет около солдат»7.

    Обжившись в Старом Юрте, Толстой нашел, что местность эта очень красива. «Здесь чудесные виды, — писал он тетке 22 июня, — начиная с той местности, где самые источники: огромная гора камней, громоздящихся друг на друга; иные оторвавшись составляют как бы гроты, другие висят на большой высоте, пересекаемые потоками горячей воды, которые с шумом срываются в иных местах и застилают, особенно по утрам, верхнюю часть горы белым паром, непрерывно поднимающимся от этой кипящей воды. Вода до такой степени горяча, что яйца свариваются (в крутую) в три минуты. — В овраге на главном потоке стоят три мельницы одна над другой. Они строятся здесь совсем особенным образом и очень живописны. Весь день татарки8 приходят стирать белье и над мельницами и под ними. Нужно вам сказать, что стирают они ногами. Точно копошащийся муравейник... Живописные группы женщин и дикая красота местности — прямо очаровательная картина, и я часто часами любуюсь ею» (перевод с французского).

    24 июня Толстой уже извещал тетушку, что он твердо решил остаться служить на Кавказе, но еще колеблется между гражданской и военной службой.

    III

    Первое проникновение царской России на Кавказ — пока еще главным образом в дипломатических формах — относится ко второй половине XVI века. Низовья Терека в то время были уже заняты казачеством, переселившимся с Дона и Волги; а в 1567 году на левом берегу Терека, против устья реки Сунжи, была основана крепость Терский город, или Терки.

    Первый военный поход царских войск против кавказских народов был предпринят в 1604 году. Поход этот окончился неудачей.

    Петр I в 1720 году основал на нижнем течении Терека пять казачьих станиц; затем во время своего персидского похода 1722 года захватил все Дагестанское побережье.

    При преемниках Петра, когда военное могущество России стало ослабевать, Дагестан вновь подпал под влияние Персии, но планы присоединения Кавказа не были оставлены, и в 1739 году из казачьих станиц, расположенных в низовьях Терека, была образована Кизлярская укрепленная линия.

    При Екатерине II проникновение царской России на Кавказ значительно усилилось. Главной задачей становится теперь овладение плодородной предкавказской равниной. С этой целью в 1763 году была построена крепость Моздок, а в 1777—1780 годах были сооружены крепости и укрепленная линия Моздок — Азов, после чего знатнейшее дворянство получило здесь крупные участки земли. В то же время началось продвижение с севера в Дагестан, а в 1791 году кавказская линия была перенесена на Кубань, и земли от Тамани до Усть-Лабы (Черноморское побережье) были заселены остатками запорожских казаков, переселенных с Буга и получивших название Черноморского казачьего войска.

    В 1816 году командиром отдельного кавказского корпуса был назначен генерал Ермолов. Тактика войны, проводившаяся Ермоловым, состояла в том, чтобы последовательно вытеснять горцев вглубь неплодородных скалистых ущелий. Оставленные горцами местности занимались казаками.

    Ермолов начал применять новый способ борьбы с горцами — систематическую рубку лесов с целью глубокого проникновения в их земли. При Ермолове был построен ряд новых крепостей: Грозная, Внезапная и другие. Ермолов вполне отдавал себе отчет в трудности войны на Кавказе. Он говорил: «Кавказ — огромная крепость, защищаемая полумиллионом горцев. Надо или штурмовать ее или овладеть траншеями».

    В конце XVIII века среди горцев Северного Кавказа начинает распространяться фанатическое религиозное учение, получившее название «мюридизм» и призывавшее к «хазавату» — священной войне против «неверных», т. е. всех не принадлежащих к мусульманской религии. Распространитель этого учения называл себя Шейх Мансур; в действительности же он был итальянец, беглый доминиканский монах Джованни Боэти. Толстой в своем дневнике 16 декабря 1853 года записал: «В 1785 году выходец турецкий Шейх Мансур был первый возмутителем Кавказа».

    В 1834 году предводителем войны против «неверных» (имамом) был выбран Шамиль, который вел борьбу с русскими войсками в течение 25 лет.

    Движение Шамиля не было движением народным, и меньше всего Шамиль был народным вождем. «...Мюридизм ориентировался на Турцию и Англию и ставил своей задачей подчинение движения горцев, возглавляемого Шамилем, захватническим интересам Турции и Англии на Кавказе»9.

    Разжигая мусульманский религиозный фанатизм и действуя принуждением и жестокими насилиями, Шамиль призвал к несению военной службы всех мужчин в возрасте от 16 до 60 лет. Тактика Шамиля состояла в том, чтобы задерживать наступление русских войск, изматывать их в постоянных стычках, а при отступлении их причинять им большие потери неожиданными и непрекращающимися атаками.

    Главная квартира Шамиля находилась в Чечне в сильно укрепленном горном месте Ахульго. В 1839 году для уничтожения этого укрепления была организована экспедиция под начальством графа Граббе. После разрушения Ахульго Шамиль ушел в горы. В 1840 году он основал свою резиденцию в ауле Дарго, близком и к Дагестану, и к Чечне. Первая экспедиция против Шамиля в 1840 году происходила в первых числах июля. 11 июля близ селения Гехи, у речки Валерик, произошло столкновение с горцами, в котором, в числе прочих частей войск, участвовала и 20-я артиллерийская бригада. Участвовал в нем также и «тенгинского полка поручик Лермонтов», по окончании дела представленный к награде состоявшим в 20-й артиллерийской бригаде капитаном Мухиным. Представление Лермонтова к награде было отклонено лично Николаем I.

    Предпринятая в 1842 году генералом Граббе экспедиция против Дарго успеха не имела, и русские войска вынуждены были отступить. Ряд неудач в борьбе с горцами в 1840—1842 годах и окончательное упрочение власти Шамиля в Чечне и Дагестане заставили русское военное командование перейти от наступательных действий к оборонительным. В 1842 году Николай I запретил все вообще наступательные действия против горцев. Шамиль усилил свои набеги и повел среди верующих мусульман усиленную агитацию за полное изгнание русских с Кавказа. Вследствие этого уже в 1844 году русское командование вернулось к прежней тактике экспедиций против горцев. Кавказским войскам было дано задание — «разбить все полчища Шамиля в Чечне».

    В 1845 году новый главнокомандующий кавказских войск Воронцов предпринял вторичный поход против укрепления Дарго, но и этот поход окончился неудачей.

    а иногда и на пушечный выстрел) просеки. Захваченные пространства укрепляются. У горцев постепенно отнимаются все их главные точки опоры. Просеки, пролагаемые русскими войсками, все больше и больше стесняют горцев и заставляют их уходить вглубь бесплодных гор.

    Толстой считал, что в войне русских с горцами справедливость на стороне русских10, но он, конечно, не мог сочувствовать тем жестокостям над местным населением, которые совершали царские генералы при продвижении русских войск вглубь Кавказа.

    Живя на Кавказе, Толстой иногда «мечтал о покорении Кавказа» (запись дневника от 29 мая 1852 года). В одном из черновых вариантов повести «Казаки», относящемся к 1859 году, Оленин составляет «план мирного покорения Кавказа»11. Надо думать, что таковы же были и мечтания самого Толстого.

    IV

    Еще до прибытия Л. Н. Толстого на Кавказ его брату Николаю Николаевичу пришлось несколько раз принимать участие в делах с горцами. В 1848 году он получил орден Анны 4-й степени «в награду отличия мужества и храбрости», проявленных им «при истреблении» аула Ахмет-Талы. В феврале 1850 года батарейная № 4 батарея 20-й артиллерийской бригады, в которой состоял Н. Н. Толстой, в составе других частей войск, произвела несколько набегов на горцев. 23 февраля был произведен «поиск» к реке Яман-Су, во время которого были уничтожены четыре аула. По донесению, начальника экспедиции генерала Козловского, поручик Оголин, командовавший в этом набеге батареей № 4, «нанес решительное поражение горцам, в чем лучшим и единственным его помощником был подпоручик граф Н. Толстой»12.

    Летом 1851 года Н. Н. Толстой вновь участвовал в экспедиции против горцев. Лев Николаевич также принял участие в этой экспедиции в качестве добровольца.

    Отряд выступил из Старого Юрта рано утром 25 или 26 июня. После привала у речки Нефтянки вечером отряд вошел в крепость Грозную. Здесь Толстой получил от начальника левого фланга князя Барятинского разрешение принять участие в набеге. Ночью отряд двинулся дальше.

    Как сообщает М. А. Янжул, «существенные по своим результатам движения были произведены 27 и 28 июня особою колонною в составе всей кавалерии отряда при 19 орудиях, за Джалку, к селениям Автуры и Герменчуку, и было истреблено большое количество хлебных посевов. Все это стоило нам 3 убитых и 36 раненых»13.

    Четвертая батарея 20-й артиллерийской бригады не принимала участия в набеге на эти селения, но возможно, конечно, что при движении отряда происходили и другие стычки с горцами.

    О том, почему Толстой пожелал принять участие в набеге, узнаем из его письма от 22 июня из Старого Юрта к А. С. Оголину. «Вчера была тревога и маленькая перестрелка, — писал он, — ждут на днях похода. Нашел таки я ощущения». Итак, жажда испытать ощущение большой опасности прежде всего руководила Толстым, когда он отправлялся в набег. Разумеется, говорило в нем и другое желание — собственными глазами увидеть войну и все, что с нею связано. И он, действительно, в этом своем первом соприкосновении с войною увидел и услыхал очень многое, что навсегда запечатлелось в его памяти и что он в следующем году описал в рассказе «Набег».

    Видел он, как отряд на половине дороги сделал привал и солдаты бросились к ручью пить, офицеры расположились отдыхать, закусывать, пить водку и играть в карты. И Толстой «решительно ни в ком не мог заметить и тени беспокойства»: «шуточки, смехи, рассказы выражали общую беззаботность и равнодушие к предстоящей опасности»14. Слышал Толстой гиканье передового пикета горцев при приближении русского отряда — громкое, сильное и пронзительное, «как крик отчаяния», но выражающее не страх, а «такую отчаянную удаль и такой зверский порыв злобы», что нельзя не содрогнуться, слушая его15. Видел Толстой начальника левого фланга генерал-майора князя Барятинского, у которого «в походке, голосе, во всех движениях выказывался человек, который себе очень хорошо знает высокую цену»16; видел раболепство и подобострастие перед Барятинским его свиты. Но Толстой видел также солдата, который, как ему казалось, «не знает, что такое бояться»17; он видел капитана Хилковского (в рассказе — Хлопова), поразившего его, в противоположность показной храбрости некоторых других офицеров, своим спокойным мужеством.

    То, что увидел и услышал Толстой после занятия аула, произвело на него тяжелое впечатление. Он услышал, как генерал, обращаясь к полковнику, произнес: «Ну, что ж, полковник, пускай грабят. Я вижу, им ужасно хочется», — прибавил он, улыбаясь, указывая на казаков»18.

    Начался разгром аула. «Там рушится кровля, стучит топор по крепкому дереву, и выламывают досчатую дверь; тут загораются стог сена, забор, сакля, и густой дым столбом подымается по ясному воздуху. Вот казак тащит куль муки и ковер; солдат с радостным лицом выносит из сакли жестяной таз и какую-то тряпку; другой, расставив руки, старается поймать двух кур, которые с кудахтаньем бьются около забора; третий нашел где-то огромный кумган с молоком, пьет из него и с громким хохотом бросает потом на землю»19—20.

    Во время отступления отряда после разорения аула начался сильный обстрел его горцами.

    Но вот отряд вступил в безопасную от горского огня полосу. «Темные массы войск мерно шумели и двигались по роскошному лугу; в различных сторонах слышались бубны, барабаны и веселые песни. Подголосок шестой роты звучал изо всех сил, и исполненные чувства и силы звуки его чистого грудного тенора далеко разносились по прозрачному вечернему воздуху»21. Но на душе у Толстого было смутно и тяжело. «Как хорошо жить на свете, как прекрасен этот свет, как гадки люди и как мало умеют ценить его», — думал он. На эти мысли навела его вся окружавшая его природа и особенно «звучная беззаботная песнь перепелки, которая слышалась где-то далеко в высокой траве». «Она, верно, не знает и не думает о том, на чьей земле она поет: на земле ли русской или на земле непокорных горцев. Ей и в голову не может прийти, что эта земля не общая. Она думает, глупая, что земля одна для всех... Она знает только одну власть, власть природы, и бессознательно, безропотно покоряется ей»22.

    Но как ни определенны были эти мысли и чувства, они не были в Толстом настолько сильны и не проникли так глубоко в его существо, чтобы воспрепятствовать его поступлению на военную службу, к которому он стремился и которое произошло через несколько месяцев после его участия в набеге.

    V

    К 1 июля 1851 года Толстой уже вернулся в Старый Юрт.

    Ночью 3 июля вновь берется он за оставленный дневник и, кратко перечислив события последних дней, заносит в него задание: «Завтра буду писать роман». Лаконичность этой записи показывает, что речь идет о чем-то вполне определившемся в сознании автора. Мы теперь знаем, что в этих словах Толстой имел в виду свою работу над повестью «Детство». Произведение названо романом. Объяснение этого названия находим в письме Толстого к Некрасову, написанном ровно через год после данной записи дневника — 3 июля 1852 года. Посылая Некрасову рукопись «Детства», Толстой писал, что посылаемое им произведение составляет первую часть романа «Четыре эпохи развития». Из сохранившихся двух черновых набросков плана предполагаемого романа видно, что четыре части его должны были носить названия: «Детство», «Отрочество», «Юность» и «Молодость»23.

    Однако на этот раз задание, поставленное себе Толстым, не было выполнено: из записи 4 июля видно, что в этот день он романа не писал.

    В Старом Юрте Толстой продолжает заносить в дневник наброски кавказских пейзажей и впервые приступает к зарисовке портретов окружающих лиц. Так, 4 июля он набрасывает портрет офицера Кноринга, 10 августа — казака Луки. Дневник Толстого, таким образом, обогащается новым элементом: отныне Толстой будет заносить в него не только факты своей жизни и записи своих мыслей и чувств, но и свои наблюдения над окружающими.

    «он человек оригинальный, добрый, умный, глупый, последовательный и т. д.» По мнению Толстого, такие отзывы «не дают никакого понятия о человеке, а имеют претензию обрисовать человека, тогда как часто только сбивают с толку».

    Нельзя не обратить внимание на то, что в этом суждении Толстого пока еще смутно и неясно для него самого выражено одно из основных положений его будущей нравственной философии — то, которое впоследствии он обозначил формулой «текучесть человека».

    В записи от 10 августа Толстой высказывает свое отрицательное мнение о распространенных натянутых метафорах вроде:

    «Горы, казалось, говорили то-то, а листочки то-то, а деревья звали туда-то». «Как может прийти такая мысль? — изумленно восклицает Толстой. — Надо стараться, чтобы вбить в голову такую нелепицу». «Чем больше я живу, тем более мирюсь с различными натянутостями в жизни, разговоре и т. д.; но к этой натянутости, несмотря на все мои усилия, не могу», — решительно заявляет Толстой.

    Так постепенно начинает складываться у Толстого одно из основных положений его эстетики: «не простое и искусственное не может быть хорошо»24.

    «Орас» и согласился с братом, находившим, что главный герой этого романа похож на него. Это сходство между собою и героем романа Жорж Санд Толстой усматривал в следующих чертах этого героя: «благородство характера, возвышенность понятий, любовь к славе и — совершенная неспособность ко всякому труду» (запись дневника 4 июля 1851 года).

    Весь июль 1851 года Толстой пробыл в Старом Юрте. За это время он, вероятно, совершил несколько поездок в ближайшие аулы и в крепость Грозную25.

    В начале августа 1851 года Толстой вернулся в Старогладковскую, где и пробыл весь август и сентябрь.

    На 23 августа он записывает в дневнике задание: «С восхода солнца заняться приведением в порядок бумаг, счетов, книг и занятий; потом привести в порядок мысли и начать переписывать первую главу романа». Поставив перед собой задачу переписать свое произведение, Толстой, быть может, еще не представлял себе ясно, что переписывание это поведет к совершенной переработке написанного — к созданию новой редакции произведения.

    В занятия Толстого был посвящен только его брат, мнением которого он очень дорожил26.

    «немного писал и переводил»27 (вероятно, «Сентиментальное путешествие» Стерна). Станичная жизнь все более и более интересует и захватывает его.

    VI

    Станица Старогладковская была одной из пяти древних станиц так называемого казачьего Гребенского войска, расположенных на левом берегу Терека. Другие четыре станицы носили названия: Червлёная, Щедринская, Новогладковская и Кордюковская. Прибрежная полоса Терека, по которой были расположены эти станицы, занимала в длину около 80 верст. Между станицами была проложена дорога, прорубленная в лесу на пушечный выстрел. На севере казацкие станицы граничили с Ногайской, или Моздокской, степью с ее песчаными бурунами, на юге, за Тереком — с Большой Чечней. По правому берегу Терека были расположены мирные, но все еще беспокойные аулы28.

    С интересом вглядывался Толстой в характерные особенности дотоле ему совершенно неизвестного быта и психологии гребенских казаков. В повести «Казаки» Толстой описывает станицу, названную им «Новомлинской». В этом описании даны характерные черты, общие всем станицам гребенского казачества, в том числе и Старогладковской.

    По внешнему виду станица Старогладковская значительно отличалась от хорошо знакомой Толстому тульской деревни. Дома не лепились друг к другу, как в тульских деревнях, а отделялись один от другого некоторым расстоянием. Все дома были чистые, светлые, с большими окнами, с высокими красивыми крылечками различной формы. Покосившихся домов не было. Многие дома были обсажены деревьями, подсолнухами или кустами.

    Еще больше, чем внешний вид станицы, привлекали внимание Толстого психология и быт «воинственного, красивого и богатого» населения станицы. Никогда не знавшие крепостного права, жители казацких станиц не имели тех черт забитости и приниженности, какие Толстой наблюдал у хорошо известных ему крепостных крестьян Тульской губернии. По его наблюдениям, «любовь к свободе, праздности, грабежу и войне» составляла «главные черты характера» казаков29. Мужчины были заняты главным образом службой на кордонах и в походах, охотой и рыбной ловлей. Тяжелая работа лежала почти исключительно на женщинах. Следствием этого явилось то, что «постоянный мужской, тяжелый труд и заботы, переданные ей на руки, дали особенно самостоятельный, мужественный характер гребенской женщине и поразительно развили в ней физическую силу, здравый смысл, решительность и стойкость характера. Женщины большею частью и сильнее, и умнее, и развитее, и красивее казаков»30.

    — кумыкский, так что с течением времени даже начинает в известных пределах говорить на нем31; учится джигитовать; любуется красивыми казачками; наслаждается созерцанием прелестной кавказской природы, особенно ночью; ездит в Червленую32 и Грозную; много охотится, уезжая на охоту даже в Кизляр. Временами он скучает по опасности, вследствие чего однажды решает даже с несколькими казаками переправиться через Терек и пойти «на дорогу»33. Ездить на дороги и подстреливать немирных чеченцев считалось в то время на Кавказе большим молодечеством, так как было сопряжено с большой опасностью34. Но предприятие это не было осуществлено вследствие разлива Терека.

    Захваченный новыми впечатлениями, Толстой 4 сентября прекращает записи в дневнике вплоть до 29 ноября 1851 года.

    VII

    Очень подружился Толстой со старым казаком Епифаном Сехиным, у которого он в первое время своего проживания в станице снимал избу35.

    Епифану Сехину суждено было приобрести мировую известность: Толстой вывел его под именем дяди Ерошки в своей прославленной повести «Казаки». На мой вопрос, сделанный ему 20 февраля 1908 года, до какой степени точно изобразил он дядю Епишку в своей повести, Толстой ответил: «Точь в точь». Под своим собственным именем выведен Епифан Сехин в очерке брата Толстого Николая Николаевича «Охота на Кавказе»36.

    В то время, как его узнали братья Толстые, дядя Епишка был уже почти девяностолетний старик, огромного роста, атлетического сложения, прямой, широкоплечий, седой, с большой окладистой бородой. Когда он шел по станице, то в каждом его движении выражалась «самоуверенность, спокойствие и некоторое щегольское удальство»37.

    словам, был «молодец, вор, мошенник, табуны угонял на ту сторону, людей продавал, чеченцев на аркане водил»38. «Чего не видал человек этот в своей жизни! — пишет Н. Н. Толстой. — Он и в казематах сидел не однажды, и в Чечне был несколько раз. Вся жизнь его составляет ряд самых странных приключений. Наш старик никогда не работал; самая служба его была не то, что мы теперь привыкли понимать под этим словом. Он или был переводчиком, или исполнял такие поручения, которые исполнять мог, разумеется, только он один: например, привести какого-нибудь абрека, живого или мертвого, из его собственной сакли в город, поджечь дом Бейбулата, известного в то время предводителя горцев, привести к начальнику отряда почетных стариков или аманатов, из Чечни, съездить с начальником на охоту, купить лошадей за рекой...»39.

    Когда Толстые знали дядю Епишку, его единственным занятием была охота и бражничанье. Он обладал даром слова и мог подолгу рассказывать про старое время, сидя за бутылкой чихиря. Братья Толстые охотно проводили время со старым казаком, вместе с ним ходили на охоту и любили слушать его рассказы. У Льва Николаевича даже была мысль поместить рассказ дяди Епишки «об охоте, о старом житье казаков, о его похождениях в горах» в задуманные, но не написанные им «Очерки Кавказа»40.

    Но не одни только рассказы дяди Епишки о старом времени и о его молодости интересовали Толстого. Его привлекали и личность и миросозерцание старого казака.

    Дядя Епишка отличался необыкновенным добродушием, жизнерадостностью, жизнеустойчивостью и обладал в большой степени народным здравым смыслом. Несмотря на свой возраст, он любил играть на балалайке, петь и плясать, нимало не смущаясь насмешками и порицаниями других стариков станицы. В разговоре со старым богатым казаком дядя Ерошка у Толстого говорит про себя: «Вот я... — никого... одна ружье, ястреб, да три собаки, а я в жизнь не тужил, да и тужить не буду. — Выйду в лес, гляну: все мое, что кругом, а приду домой, песню пою»41.

    Дядя Ерошка живет одной жизнью с окружающей его природой, с растительным и животным миром. С увлечением рассказывает он Оленину, какое для него наслаждение идти на ночь на охоту в лес. «Все-то ты знаешь, что в лесу делается. На небо взглянешь — звездочки ходят, рассматриваешь по ним, гляди, времени много ли. Кругом поглядишь — лес шелыхается... Слушаешь, как там орлы молодые запищат, петухи ли в станице откликнутся или гуси... Она — свинья, а все она не хуже тебя, такая же тварь божия», — наставляет дядя Ерошка Оленина42. Он сурово выговаривает молодому казаку, ранившему, но не убившему оленя на охоте: «Эх, дурак, дурак, поранил зверя и не взял. За что? Ведь он тоже человек, как и ты»43.

    «Придет конец — сдохну и на охоту ходить не буду, а пока жив, пей, гуляй, душа, радуйся»44. Когда Ерошка обещает Оленину привести ему красивую девушку, на что Оленин отвечает, что это грех, старик решительно возражает ему: «Где грех?.. На хорошую девку поглядеть грех? Погулять с ней грех? Али любить ее грех? Это у вас так? Нет, отец мой, это не грех, а спа́сенье. Бог тебя сделал, бог и девку сделал. Все он, батюшка, сделал. Так на хорошую девку смотреть не грех. На то она сделана, чтоб ее любить да на нее радоваться»45.

    Характерной чертой миросозерцания дяди Ерошки являлось то, что, признавая бога, как творца вселенной и человека, он в то же время не верил в бессмертие души. В разговоре с Олениным он сочувственно вспоминает слова своего кунака, войскового старшины в Червленой, убитого чеченцами: «Он говорил, что это все уставщики из своей головы выдумывают. Сдохнешь, говорит, трава вырастет на могилке, вот и все»46. Такое решительное утверждение материалистического взгляда заставляет Оленина призадуматься.

    Несмотря на то, что Ерошка верит в колдунов и в «глаз» — в то, что встреча с женщиной перед отправлением на охоту предвещает неудачу, своим простым народным здравым смыслом он понимал нелепость некоторых религиозных предрассудков, которые внушались казачеству старообрядческими уставщиками. Еще в его молодые годы старики не любили Ерошку за то, что он «омиршился и в часовню не ходит»47. Старообрядческие уставщики требовали от казаков, чтобы они «очистились от мира сообщения», т. е. не ели и не пили из одной посуды с русскими солдатами и с горцами-мусульманами. Дядя Ерошка ясно понимает всю нелепость этого фанатического требования. Свое собственное воззрение на этот предмет он излагает в следующих словах: «Все бог сделал на радость человеку. Ни в чем греха нет. Хоть с зверя пример возьми. Он и в татарском камыше и в нашем живет. Куда придет, там и дом. Что бог дал, то и лопает. А наши говорят, что за это будем сковороды лизать. Я так думаю, что все одна фальшь»48.

    Не верит Ерошка и в чудодейственную силу церковных обрядов. Молодому казаку, намеревавшемуся жениться, он дает следующее наставление: «Что ты думаешь, что уставщик с тебя монет слупит, да в книжке почитает, так она тебя слаще любить будет? Все это фальшь, браток мой, не верь»49. Среди тульских крестьян Толстому не приходилось встречать таких вольнодумцев.

    «не одно убийство и чеченцев и русских было у него на душе»50, тем не менее, когда Оленин спросил его, убивал ли он людей, «старик вдруг поднялся на оба локтя и близко придвинул свое лицо к лицу Оленина. — Чорт! — закричал он на него. — Что спрашиваешь? Говорить не надо. Душу загубить мудрено, ох, мудрено!»51

    Дядя Ерошка — противник войны: «И зачем она, война, есть? То ли бы дело, жили бы смирно, тихо, как наши старики сказывали. Ты к ним приезжай, они к тебе. Так рядком, честно да лестно и жили бы. А то что? Тот того бьет, тот того бьет... Я бы так не велел»52.

    Дядя Ерошка не разделяет восторга Лукашки, убившего чеченца. «Джигита убил», — говорит он «как будто с сожалением»53.

    Само собою разумеется, что Ерошка не имеет никакого представления о литературе и писательском труде. Когда он заставал Оленина за писаньем, он полагал, что Оленин пишет жалобы в суд, и убеждал его бросить и простить тем, кто его обидел: «что кляузы писать»54.

    стороны.

    Уезжая из Старогладковской в 1854 году, Толстой подарил Епифану халат с шелковыми шнурами, в котором тот и разгуливал по станице55.

    Зная, какой большой интерес братья Толстые проявляли к дяде Епишке, батарейный командир Алексеев после отъезда их с Кавказа в своих письмах сообщал им разные сведения о его жизни. 21 сентября 1854 года Алексеев писал Н. Н. Толстому:

    «Епишка с балалайкой в руках шел вчера по улице, шапка набекрень, пел «ти-ли-ли». Подошел к кругу девок: «Ну, вы, голубки, здравствуйте. Сыграть или попеть?» Заиграл и пошел лезгинку. Старики подошли: «Старый чорт, когда ты перестанешь?» — Какой я старый? Вы — хрычи, а я молодой. — Заплясал, запел: «Кабы девки любили, кабы молодые любили». Вот как. Какой же я старый хрен? — Он не был пьян, а сказал мне: «На душе весело — я весел». — И с этими словами начал лезгинку и плясал вдоль улицы до квартиры Сивая»56.

    В 1860 году дядя Епишка еще здравствовал, о чем Алексеев извещал Н. Н. Толстого в письме от 30 января.

    и рассматривал привезенные Сехиным снимки старогладковских казаков, в которых узнавал знакомые ему типы. Сехин рассказал, что его дед под старость ушел в скит, что очень удивило Толстого.

    — Был милейший человек, простой, добродушный, веселый, — сказал Толстой про дядю Епишку57.

    После смерти Толстого журналист В. А. Гиляровский отыскал на Кавказе старого казака К. Г. Синюхаева, хорошо помнившего и Толстого и дядю Епишку. Вот что рассказал он Гиляровскому: «Знатный казак был дядя Епишка. Жена от него еще в молодости куда-то ушла, пропала без вести. Он одиноко жил со своими собаками да ястребами и с разным зверьем прирученным. Все у него в хате и жило. Любили и уважали все дядю, не то что мы, а и чеченцы и ногайцы. К немирным в аулы в гости хаживал, и везде его принимали как почетного гостя. А говорил он всем одно и то же: «Бог у всех один. Все живем, потом умрем. Люди не звери, так и драться людям не надо. Вот зверя бей». Так и жил — либо на охоте, либо с балалайкой... Кроме охоты ничем не занимался... И никого сроду он ни словом, ни делом не обидел, разве только «швиньей» назовет. С офицерами дружил и всем говорил «ты». Никому не услуживал, а любили все: было что послушать, что рассказать... ... Толстого очень любил. Кунаки были, на охоту с собой никого, кроме Толстого, не брал. Бывало, у своей хаты в садочке варит кулеш — и Толстой с ним. Вдвоем варят и едят...»58.

    Этот рассказ во всем подтверждает и частью дополняет образ дяди Ерошки, нарисованный Толстым в «Казаках».

    Подружился Толстой также с мирным чеченцем Садо Мисербиевым, жившим неподалеку в ауле. Этот пылкий юноша часто приезжал в лагерь и играл с офицерами в карты, но так как он не умел ни считать, ни записывать, некоторые офицеры пользовались этим и обманывали его. Видя это, Толстой предложил Садо помогать ему в игре. За это Садо был страшно благодарен Толстому, и подарил ему кошелек. «По известному обычаю этой нации отдаривать, — пишет Толстой тетке 6 января 1852 года, — я подарил ему плохонькое ружье, купленное мною за 8 рублей. Чтобы стать кунаком, то-есть другом, по обычаю нужно, во-первых, обменяться подарками и затем принять пищу в доме кунака. И тогда по древнему народному обычаю (который сохраняется только по традиции) становятся друзьями на жизнь и на смерть, и о чем бы я ни попросил его — деньги, жену, оружие, все, что у него есть самого драгоценного, он должен мне отдать; равным образом и я не могу ни в чем отказать ему. Садо позвал меня к себе и предложил быть кунаком. Я пошел. Угостив меня по их обычаю, он предложил мне взять, что мне понравится: оружие, коня, — что бы я ни захотел. Я хотел выбрать что-нибудь подешевле и взял уздечку с серебряным набором, но он сказал, что сочтет это за обиду, и заставил меня взять шашку, которой цена по крайней мере 100 рублей серебром. Отец его человек зажиточный, но деньги у него закопаны, и он не дает сыну ни копейки. Чтобы раздобыть деньги, сын выкрадывает у врага коней или коров и иногда двадцать раз рискует жизнью, чтобы украсть вещь, не стоящую и 10 рублей. Делает он это не из корысти, а из удали. Самый ловкий вор пользуется большим почетом и зовется джигит, молодец. У Садо то 1000 рублей серебром, а то ни копейки. После моего посещения я подарил ему Николенькины серебряные часы, и мы сделались закадычными друзьями. Часто он доказывал мне свою преданность, подвергая себя разным опасностям ради меня; у них это не считается ни за что — это стало привычкой и удовольствием».

    VIII

    «любвях», упомянув о З. М. Молоствовой, далее продолжал: «Потом казачка в станице — описано в «Казаках»59.

    Всегда, а особенно в молодые годы восхищавшийся молодостью, свежестью, здоровьем, силой, красотой, где бы он ни наблюдал их, Толстой на Кавказе одинаково любовался как красивыми казачками, так и молодыми казаками. В повести «Казаки» Толстой рассказывает: «Красота гребенской женщины особенно поразительна соединением самого чистого типа черкесского лица с широким и могучим сложением северной женщины»60. Тип молодого казака, вызвавший его восхищение, выведен Толстым в повести «Казаки» под именем сначала Кирки, а затем Лукашки.

    «Кирка, — пишет офицер Ржавский (первоначальная фамилия героя «Казаков») своему приятелю, — один из самых красивых людей, которых я когда-либо видывал. Он велик ростом, прекрасно сложен, с правильными, строгими чертами лица и общим выражением повелительного спокойствия и гордости». «У него ужасно много доброты и ясного, здравого смысла, и маленького веселого юмора»61.

    Дядя Епишка, с одной стороны, молодые казаки и казачки типа Лукашки и Марьяны — с другой, были в глазах Толстого представителями того особого строя жизни и тех особых людей, которых он увидел на Кавказе. Эти люди и весь уклад казацкой жизни, когда Толстой ближе ознакомился с ними, показались ему чрезвычайно привлекательны. Главная привлекательность этих людей состояла для Толстого в том, что люди эти в его сознании сливались с окружающей их природой, составляя с ней одно неразрывное целое. «Здесь все — природа, могучая, неистощимая, ясная природа», — думал и чувствовал Оленин62. Кирка (он же Лукашка) — это «первобытная богатая натура»; «в нем все хорошо, все свеже, здорово, неиспорчено»63. Марьяна — одно с окружающим ее «простым сильным миром природы»; она «составляет такую же живую и прекрасную часть» этого мира, «как облако, и трава, и дерево»64. Ржавский любуется Марьяной так же, как он любуется «красотою гор и неба65. «Может быть, я в ней люблю природу, олицетворение всего прекрасного природы... Чрез меня любит ее какая-то стихийная сила, весь мир божий, вся природа вдавливает любовь эту в мою душу и говорит: люби!.. »66.

    В письме к своему приятелю Ржавский в таких словах передает свое впечатление от казаков и общего уклада их жизни: «Одно, что обще им всем, это особенная понятливость, живость, удальство и чувство изящного, чувство красоты, которое не встретишь до такой степени ни в каком другом народе. И чистое убранство хат, и блестящие красивые одежды, на которую кладется последнее, и цветы, которые любят женщины, и песни, — все показывает это»67.

    Что касается общего строя жизни гребенского казачества, то быт казаков «сильно подействовал» на Толстого «своей воинственностью и свободой»68. Позднее, когда Толстой уже уехал с Кавказа, ему иногда казалось, что общественный строй казацкой жизни является идеалом для жизни всего русского народа. «Будущность России, — писал он в 1857 году, — казачество: свобода, равенство и обязательная военная служба каждого»69.

    С восхищением рисует Толстой общую картину жизни казацкой станицы:

    «Все в станице от последнего плетня до подтянутой спереди рубашонки розовой девчонки-казачки дышит какой-то полнотой, изяществом себя вполне удовлетворяющей жизни: и казак, усталый, обвешенный оружием, подъезжающий к окну хаты и, перегнувшись, с молитвой стучащий в него, и красивая головка казачки, высовывающаяся оттуда, и с засученными ногами казак, возвращающийся с седой грудью с рыбной ловли и в сапетке несущий серебристых, еще бьющихся шамаек, и мальчишки, в полусвете доигрывающие в лапту около ворот, и ярко цветные казачки, бегущие встречать скотину, и их резкий говор, и богатая скотина, разбредающаяся по улицам. Мила и эта лужа, которая занимает всю улицу и которую у самого края дома обходят столько лет; и этот оборванный измазанный ногаец, работник есаула, помогающий хозяйке убирать скот, своей бедностью еще больше обличает богатство казаков. А этот чеченец, плюющий у ворот, с трубочкой, мрачно глядящий на всех, обличает их самодовольство. А солдат из стоящей здесь роты, проходя своей казенной походкой, обличает их свободу. У них у всех, у баб и детей, стариков лица веселые, самодовольные или величавые»70.

    «живут, как живет природа: умирают, родятся, совокупляются, опять родятся, дерутся, пьют, едят, радуются и опять умирают, и никаких условий, исключая тех неизменных, которые положила природа солнцу, траве, зверю, дереву. Других законов у них нет». И Толстой иногда чувствовал зависть к этим людям за их цельность и непосредственность. «Люди эти в сравнении с ним самим казались ему прекрасны, сильны, свободны, и, глядя на них, ему становилось стыдно и грустно за себя»71.

    Толстому, который так мучился рефлексией, сомнениями, самоанализом и самобичеванием, который иногда думал даже, что «сознание есть величайшее моральное зло, которое только может постигнуть человека»72, окружающие его простые, цельные, неизломанные люди представлялись идеалом. «Что за люди, что за жизнь!» — с восхищением и завистью думал Оленин об окружавших его людях73. «Часто ему серьезно приходила мысль бросить все, приписаться в казаки, купить избу, скотину, жениться на казачке... и жить с дядей Ерошкой, ходить с ним на охоту и на рыбную ловлю, и с казаками в походы»74.

    Но мечтания эти оставались мечтаниями. Толстой ясно понимал, что сделать это «не дано ему»75, что для того, чтобы казацкая жизнь могла удовлетворить его и чтобы Марьяна могла полюбить его, он должен был бы переродиться, сделаться тем, чем был Лукашка. «Вот ежели бы я мог сделаться казаком, Лукашкой, красть табуны, напиваться чихирю, заливаться песнями, убивать людей и пьяным влезать к ней в окно на ночку, без мысли о том, кто я и зачем я. Тогда бы другое дело; тогда бы мы могли понять друг друга, тогда бы я мог быть счастлив»76.

    Но это-то и было невозможно. Толстой никак не мог отделаться от мысли о том, «кто я и зачем я», и его мечтания о растворении себя в казацкой массе рассеивались, как дым.

    IX

    Хасав Юрт, где находилась штаб-квартира Кабардинского пехотного полка.

    Дорога в Хасав Юрт считалась очень опасной. В пути Толстому встретился служивший в то время на Кавказе его двоюродный дядя граф Илья Андреевич Толстой, ехавший «с оказией». Илья Андреевич пригласил Льва Николаевича вместе с ним поехать к князю Барятинскому. Барятинский, который видел Толстого в набеге, стал расхваливать его за проявленные им во время набега храбрость и спокойствие и уговаривал его поступить на военную службу, к чему присоединился и граф Илья Толстой77.

    Вскоре Толстой от своего брата Николая Николаевича, продолжавшего оставаться в Старом Юрте, получил письмо, в котором тот писал: «Князь Барятинский очень хорошо отзывается об тебе, ты, кажется, ему понравился, и ему хочется тебя завербовать»78.

    Уговоры Барятинского и письмо брата произвели впечатление на Толстого; у него явилась надежда на то, что Барятинский будет способствовать его продвижению по службе. «Мне многие советуют поступить здесь на службу, в особенности князь Барятинский, которого протекция всемогуща», — писал Толстой Т. А. Ергольской около 17 августа 1851 года.

    Толстой начинает хлопотать о получении этого указа.

    В октябре он решил поехать в Тифлис для подачи прошения о зачислении на военную службу. Выехав из Старогладковской 25 октября, он приехал в Тифлис 1 ноября. Путешествие эта через Владикавказ по Военно-Грузинской дороге было для Толстого, как писал он Ергольской 12 ноября, «приятнейшим по красоте местности». Близ станции Казбек он, прервав путешествие, в сопровождении грузин поднялся на довольно высокую гору Квенем-Мты, где находится старинный монастырь грузинской архитектуры79.

    Уже на другой день по приезде в Тифлис он явился к начальнику артиллерии Отдельного Кавказского корпуса генералу Бриммеру, от которого зависело зачисление его на военную службу. Но оказалось, что без указа об отставке со службы в Тульском губернском правлении, который еще не был получен, зачисление его не могло состояться. Толстой решил дождаться получения этой бумаги в Тифлисе. В немецкой колонии — в предместье города — нанял он за пять рублей серебром в месяц квартиру из двух комнат.

    Живя уединенной сосредоточенной жизнью, без тех сильных и рассеивающих впечатлений, которые в таком изобилии воздействовали на него в Старогладковской, Толстой упорно работает над начатым романом. Впервые решается он посвятить в свои занятия любимую тетушку. «Помните, добрая тетенька, — писал он ей, — что когда-то вы советовали мне писать романы; так вот я послушался вашего совета: мои занятия, о которых я вам говорю, литературные. Я не знаю, появится ли когда-нибудь в свет то, что я пишу, но эта работа меня забавляет, и я так долго и упорно ею занят, что не хочу бросать»80.

    В Тифлисе Толстой, как вспоминал он позднее в записи дневника от 20 марта 1852 года, «написал всю первую часть», т. е. закончил вторую редакцию повести «Детство».

    музыкальных впечатлений, по словам Толстого, было для него «единственным чувствительным лишением» в его лишенном всякого комфорта образе жизни в Старогладковской81. Изредка в Тифлисе Толстой бывал в русском театре и в итальянской опере.

    Один раз в нем вдруг проснулась заглохшая было страсть к азартной игре — «страсть к ощущениям». Он стал играть на биллиарде с маркером и проиграл этому «мошеннику», как он называет его в дневнике, около тысячи партий. Этой игрой он был так увлечен, что «в эту минуту мог бы проиграть все»82.

    Дневник был почти оставлен; за два с лишним месяца, проведенные в Тифлисе, Толстой сделал только три записи. Однако и эти записи свидетельствуют о напряженной духовной жизни. 29 ноября он записывает свои мысли о свободе и необходимости. Он допускает власть «рока», но «только в том, что не имеет отношения к добру и злу (внутреннему)». Эту власть рока Толстой для себя выражает двумя формулами — русской пословицей «чему быть, тому не миновать» и религиозным изречением «да будет воля твоя». Во внутренней области, т. е. в области добра и зла, человек, по мнению Толстого, свободен: «никакое положение человека не может заставить быть добрым или злым».

    22 декабря с некоторой торжественностью Толстой записывает в дневнике: «21 декабря в 12 часов ночи мне было что-то вроде откровения. Мне ясно было существование души, бессмертие ее (вечность), двойственность нашего существования и сущность воли».

    В записи от 29 ноября 1851 года находим и некоторые мысли об искусстве. Еще раньше определив музыку как выражение чувств, Толстой распространяет это определение и на поэзию. Сравнивая музыку с поэзией, Толстой находит, что «подражание чувствам» в музыке полнее, чем в поэзии, но музыка «не имеет той ясности, которая составляет принадлежность поэзии». Затем 2 января 1852 года записаны соображения, касающиеся особенностей художественного творчества. По мнению Толстого, всякий писатель в своей работе «имеет в виду особенный разряд идеальных читателей». Нужно, — говорит Толстой, — «ясно определить себе требования этих идеальных читателей», и если во всем мире найдутся хотя бы два таких читателя, то все равно писать нужно «только для них».

    «Вы знаете мое убеждение в необходимости воображаемого читателя»83.

    X

    3 января 1852 года Толстой получил приказ об определении его фейерверкером IV класса в батарейную № 4 батарею 20-й артиллерийской бригады. Хотя указ об отставке его от службы в Тульском губернском правлении еще не был получен, ему было разрешено поступить на военную службу с тем, чтобы, когда указ об отставке будет получен, он был зачислен на действительную службу «со дня употребления его на службе при батарее». При бригадном штабе Кавказской гренадерской артиллерийской бригады, расположенном в урочище Мухровань близ Тифлиса, Толстой выдержал экзамен на звание юнкера, бывший, вероятно, простой формальностью. Экзаменационная ведомость с датой 3 января 1852 года содержит сведения об экзаменах по арифметике, алгебре, геометрии, грамматике, истории, географии и иностранным языкам, причем по каждому предмету Толстому проставлена высшая отметка — 1084.

    Извещая Т. А. Ергольскую о своем поступлении на военную службу, Толстой писал, что он очень доволен этой переменой в его жизни, главное потому, что он «рад не быть больше свободным». Это свое странное на первый взгляд чувство радости вследствие лишения свободы Толстой объясняет тем, что он слишком долго был свободен во всех отношениях и этот «излишек свободы» представляется ему теперь главной причиной его ошибок. Он, очевидно, искал узду на свою пылкую, увлекающуюся натуру. Составленные им для себя правила, которым он старался подчинять свои мысли, чувства и свой образ жизни, хотя и помогали ему, но оказывались недостаточны, и он был рад тому, что в его жизни появилось теперь внешнее сдерживающее начало.

    Получив назначение на военную службу, Толстой вынужден был еще несколько дней оставаться в Тифлисе, так как не имел средств на обратный путь и ожидал присылки денег от брата или от яснополянского управляющего Андрея Соболева. Денежные дела его были в очень плохом состоянии. Особенно мучил его карточный долг офицеру Кнорингу, которому он в июне 1851 года проиграл 500 рублей. Подходил срок платежа, а денег для уплаты не было. Воображение рисовало ему мрачные картины: как этот офицер подаст на него ко взысканию, как начальство будет от него требовать объяснений, почему он не платит, и т. п.

    На другой день утром, совсем неожиданно, он получил письмо от брата Николая Николаевича, и когда вскрыл конверт, то первое, что ему бросилось в глаза, это был разорванный вексель на 500 рублей, в свое время выданный им Кнорингу. Оказалось, что его друг чеченец Садо выиграл у Кноринга его векселя, разорвал их и привез Николаю Николаевичу. «Он так был доволен этому выигрышу, — писал Н. Н. Толстой, — так счастлив и так много меня спрашивал: «Как думаешь, брат рад будет, что я это сделал?» — что я его очень за это полюбил. Этот человек действительно к тебе привязан».

    жизни. Он начинает это письмо с подведения итогов своему семимесячному пребыванию на Кавказе. «Я думаю, — пишет он, — что мое легкомысленное решение поехать на Кавказ было мне внушено свыше. Мною руководила рука божия, и я непрестанно благодарю его. Я чувствую, что здесь я стал лучше... Я твердо уверен, что что́ бы здесь ни случилось со мной, все будет мне только на благо, потому что на то воля божья» (перевод с французского). Последние слова означают, повидимому, то, что Толстой считал возможным быть раненым или даже убитым и мирился с этой возможностью.

    Далее Толстой рисует картину своей будущей счастливой жизни в Ясной Поляне с тетушкой, когда у него будет «кроткая, добрая и любящая» жена и дети. Они будут вести одинокий, замкнутый образ жизни; никто не будет им «докучать своими приездами и привозить сплетни». Только любимая сестра и братья, в том числе старый холостяк Николай, будут приезжать к ним и гостить у них. Хотя Толстой предполагает жить в Ясной Поляне и продолжать быть помещиком, хозяйственным делам в этих мечтаниях не уделено никакого места. Но литературная деятельность и чтение не забыты: по утрам Толстой предполагает писать и читать.

    Письмо это показывает, что увлечение казачьей жизнью и казачками у молодого Толстого не было прочно. Стоило ему два месяца прожить в городской культурной обстановке, и он опять мечтает о жизни в Ясной Поляне и о женитьбе на девушке из образованного общества.

    Такой девушкой в мечтаниях Толстого, очевидно, не была та З. М. Молоствова, которой он увлекался в Казани и воспоминание о которой хранил в первые месяцы своей кавказской жизни. Теперь, повидимому, она уже не занимала никакого места в его сердце. 22 июня 1852 года Толстой записывает в дневнике, что «Зинаида выходит за Тиле», после чего прибавляет: «Мне досадно, и еще более то, что это мало встревожило меня». После этого имя З. М. Молоствовой ни разу не появляется в дневниках Толстого.

    увлечение ею, когда оба они были молоды, она не хотела разрушать то поэтическое представление о ней, молодой цветущей девушке, какое сохранилось у Толстого. Ее двоюродный племянник Н. Г. Молоствов рассказывает: «Через много, много лет, уже будучи в очень преклонном возрасте, З. М. Молоствова-Тиле, попрежнему обаятельная и прекрасная в своей способности жить и утешаться всяческими иллюзиями, вспоминала о своем увлечении Толстым в словах, проникнутых трогательной сентиментальностью и нежной какой-то грустью о промелькнувшем светлом видении юных дней»85.

    В 1900 году Толстого посетил племянник Молоствовой писатель и агроном А. П. Мертваго. Толстой с большим интересом и участием расспрашивал его о жизни и судьбе его тетки86.

    Через три года после этого, 27 ноября 1903 года, Толстой, отвечая П. И. Бирюкову на вопрос его о «любвях», не забыл упомянуть и З. М. Молоствову.

    XI

    14 января 1852 года Толстой, приехав в Старогладковскую, узнал, что его брат Николай Николаевич уже отправился в поход. Проведя два-три дня в приготовлениях к походу и в работе над повестью «Детство», Толстой отправился вслед за своим братом.

    «В 1852 году, — рассказывает М. А. Янжул87, — положено прочное основание решительному и бесповоротному покорению Чечни». Военные действия открылись в начале января одновременно главным отрядом под начальством командующего левым флангом князя Барятинского из укрепления Воздвиженское и вспомогательной колонной под начальством полковника Бакланова из укрепления Куринское. Батарея № 4 20-й артиллерийской бригады, к которой был прикомандирован Толстой, была разделена между обоими отрядами. Десять орудий, составлявших два взвода под командой капитана Хилковского, под начальством которого находился и Н. Н. Толстой, вошли в состав главного отряда, а пять орудий вошли в состав колонны полковника Бакланова. Янжул сообщает, что при одном из орудий главного отряда «уносным фейерверкером» был граф Толстой. 19 января он был командирован с одним единорогом в укрепление Герзель-аул. Позднее Толстой находился в колонне полковника Бакланова88.

    Балты и Садо. Текст этих песен Толстой записал на чеченском языке русским алфавитом и тут же дал их русский перевод, сделанный со слов певших эти песни чеченцев и частью им исправленный. Обе эти песни принадлежат к числу женских свадебных песен. Это — первые по времени записи чеченского фольклора и первый письменный памятник чеченского языка89.

    Следующая запись дневника была сделана Толстым 5 февраля, когда он, будучи в походе, находился на кратковременной стоянке в станице Николаевской. В ожидании сражения он старается разобраться в себе самом и уясняет себе самому, боится ли он страданий и смерти. На этот вопрос он отвечает себе, что он «равнодушен к жизни, в которой слишком мало испытал счастия, чтобы любить ее», и потому не боится смерти. Не боится он и страданий, но боится того, что он не сумеет «хорошо перенести» страдания и смерть.

    По формулярному списку Толстого90 ему в течение января и февраля 1852 года пришлось участвовать в следующих боевых действиях против горцев: «1852 января 18 в движении в ущелье Рошни и к верховьям Гойты и при атаке и истреблении урочища Урус-Мартанского; 21, 22 и 23 — при рубке леса; 24 в движении к аулу Саянт-юрт и внезапной атаке на неприятеля, который обращен в бегство; при возвращении колонны в лагерь; 26 и 27 при рубке леса по берегу Мичика, при канонаде 29, 30 и 31 и рубке леса в окрестностях Мезинских полей; 1 февраля при небольшой перестрелке с неприятелем. Февраля: 7 при рекогносцировке за реку Джалку; 11 при наступлении горцев на колонну, производившую рубку леса на реке Джалке; атакою казаков и драгун неприятель расстроен и обращен в бегство; 12, 13, 14 и 15 при рубке леса по обоим берегам реки Джалки; 14 и 15 при рубке леса в окрестностях Мичика и при взятии чеченских редутов; 17 в движении отряда к Гельдигену, в удачном деле в долине Хулхулау при истреблении аулов Комзым-Лячи и Инды; 18 в жарком и блистательном деле отряда против неприятеля в Майор-Тупском лесу; при переправе через р. Гащень, при атаке неприятельской позиции на реке Мичике и поражении неприятеля, при переправе через реку Мичик, после чего прибыл в Куринское укрепление. 20 возвратился в крепость Грозную; 21 на ночлеге у Старо-Юртовского укрепления; 22 в сборе отряда в крепости Грозной; 25 выступил из крепости Грозной; 26, 27, 28 и 29 при рубке леса, рекогносцировке по обоим берегам Аргуна. Марта: 1, 2 и 4 при окончательной рубке леса».

    Среди перечисленных в формулярном списке мелких стычек с горцами, в которых участвовал Толстой, выделяются сражение 17 февраля и особенно сражение 18 февраля, названные в формулярном списке «жарким и блистательным делом»91.

    В сражении 18 февраля Толстой подвергался смертельной опасности. В черновом письме к князю Барятинскому, написанном около 15 июля 1853 года, Толстой сообщал, что в сражении, бывшем во время его первого участия в походе, «неприятель подбил ядром колесо орудия», которым он командовал92.

    «Сегодня 53 года, как неприятельское ядро ударило в колесо той пушки, которую я наводил. Если бы дуло пушки, из которой вылетело ядро, на 1/1000 линии было отклонено в ту или другую сторону, я был бы убит»93. Здесь Толстой ошибочно относит это событие к 1853 году. Его письмо к князю Барятинскому, выдержка из которого приведена выше, написанное в 1853 году, не оставляет сомнения в том, что данный случай произошел в 1852 году. Это подтверждается также письмом к Толстому его брата Николая Николаевича от 18 февраля 1855 года, в котором он так вспоминал об этом эпизоде: «Помнишь ли, когда мы были с тобой в день твоих именин, то-есть сегодня, три года тому назад? Сегодня утром у тебя подбили орудие, и мы тащились по Чечне «под градом пуль» и пр., как говорится в книжках»94.

    18 февраля 1900 года Толстой рассказал следующие подробности этого случая:

    «— Мы получили приказ выступить рано утром. Надо было обойти гористую площадь и подойти к неприятельской крепости. Но туман в этот день был так густ, что в нескольких шагах все уже сливалось, и мы только по звукам орудий догадывались, где наши действуют, а где неприятель. Я был фейерверкером, вынул клин и навел орудие по слуху. Трескотня в это время была ужасная. А это сильно возбуждает нервы, так что о смерти даже и не думаешь. Вдруг одно из неприятельских ядер ударило в колесо пушки, раздробило обод и с ослабевшей силой помяло шину второго колеса, около которого я стоял. Не попади ядро в обод первого колеса, мне, вероятно, было бы плохо. Сейчас же другое ядро убило лошадь. Тогда мы решили отступить и начали стрелять, что называется «отвозом», т. е. не отпрягая лошадей. Убитую лошадь надо было бросить. Обыкновенно отрезывают постромки. Но брат Николай, — это был удивительного присутствия духа человек, — ни за что не хотел оставить неприятелю сбрую. Я начал его убеждать. Но тщетно. И пока не была снята с лошади сбруя, брат Николай продолжал отдавать распоряжения под выстрелами. Все это, однако, заняло значительное время. Мы страшно устали, и подъем духа у нас стал заметно падать. Все отступая и отступая, мы начали уже думать, что находимся с другой стороны и вдали от неприятеля. Вдруг невдалеке от нас раздались неприятельские выстрелы. Тут я почувствовал такой страх, какого никогда не испытавал. С напряженным усилием мы опять начали отступать в сторону и только уже к вечеру, обессиленные и голодные, добрались, наконец, до казачьей стоянки. Казаки нас встретили по-товарищески, мгновенно раздобыли вина и зажарили козленка...»95

    «— На ночлеге у казаков был такой вкусный козленок, какого мы никогда не ели. И опять легли в одной хате восемь человек рядом на полу. А воздух был все-таки отличный, как козленок...»96

    Еще находясь в походе, незадолго до его окончания, в записи дневника 28 февраля 1852 года Толстой оценивает свое поведение в делах 17 и 18 февраля. Он считает, что не оправдал тех надежд, какие возлагал на себя. Он говорит, что раньше он испытывал желание попасть «в положения трудные, для которых нужны сила души и добродетель». «Я любил, — пишет Толстой, — воображать себя совершенно хладнокровным и спокойным в опасности. Но в делах 17 и 18 числа я не был таким... Я был слаб и поэтому собою недоволен».

    Однако позднее, 20 марта 1852 года, уже находясь в Старогладковской и в спокойном состоянии делая обзор своей жизни за истекшие семь месяцев, Толстой записал, что, проведя февраль в походе, он «собою был доволен».

    состоящим на военной службе и потому не мог получить этого знака отличия. Это неудача вызвала в нем сильное чувство досады, как писал он Ергольской 26 июня 1852 года.

    Отношение Толстого к войне с горцами во время похода было двойственное. С одной стороны, он разделял общераспространенное в то время в военных кругах мнение о справедливости войны русских с горцами. Это убеждение было в совершенно категорической форме высказано им в рассказе «Набег». В одном из мест этого рассказа, не вошедших в печатный текст, Толстой говорит: «Кто станет сомневаться, что в войне русских с горцами справедливость, вытекающая из чувства самосохранения, на нашей стороне? Ежели бы не было этой войны, что бы обеспечивало все смежные богатые и просвещенные русские владения от грабежа, убийств, набегов народов диких и воинственных?» Далее следует отрывок, также не вошедший в печатный текст, очевидно по цензурным соображениям, в котором Толстой рисует потрясающую картину отчаяния «какого-нибудь оборванца Джеми» при приближении русских войск к его аулу и приходит к выводу, что и этот горец, борясь с русскими, действует по чувству самосохранения и что поэтому и на его стороне остается справедливость. Вопрос, таким образом, оставлен нерешенным.

    Отправляясь в поход, Толстой не мог преодолеть своих сомнений в справедливости той войны, участником которой он был. Поэтому он старался не думать об этом вопросе и видеть в войне только то, что он видел в ней, будучи ребенком: «возможность проявления молодечества и храбрости». Уже находясь в походе, 5 февраля 1852 года он записывает: «Странно, что мой детский взгляд — молодечество — на войну для меня самый покойный».

    XII

    По окончании похода, в первых числах марта, Толстой вернулся в Старогладковскую.

    23 марта был получен приказ о зачислении его на военную службу, подписанный 13 февраля, со старшинством со времени его фактического поступления на службу, т. е. с 14 января.

    приходящими к нему мирными чеченцами. Общество его сослуживцев офицеров становится ему все более и более чуждым и наводит на него скуку. Любимым развлечением офицеров были игра в карты и попойки, в которых, к огорчению Толстого, принимал большое участие и его горячо любимый и очень уважаемый брат Николай. Сам Толстой в это время совершенно воздерживается от вина и карт. Он с интересом вглядывается в каждого нового офицера, приезжающего в станицу, но ни с кем из них не сближается.

    В его дневнике появляются теперь краткие характеристики — преимущественно с моральной стороны — тех лиц, с которыми ему приходится встречаться. Характеристики эти очень лаконичны, как, например: «Приехал Султанов... Замечательная и оригинальная личность. Ежели бы у него не было страсти к собакам, он бы был отъявленный мерзавец. Эта страсть более всего согласна с его натурой» (запись от 21 марта). Или: «В 11 пришли ко мне все офицеры под хмельком, и с ними Броневский. В нем нет ничего замечательного» (запись от 30 марта). Такие краткие характеристики тех лиц, с которыми сталкивала его жизнь, появившиеся в дневнике Толстого в 1852 году, занимали видное место во всех последующих его дневниках вплоть до последнего года его жизни.

    30 мая Толстой пишет тетушке Татьяне Александровне, что после своего возвращения из Тифлиса он не изменил своего образа жизни и попрежнему старается «делать как можно меньше новых знакомств и воздерживаться от всякой интимности в прежних». «К этому, — пишет Толстой, — уже привыкли, меня не беспокоят, и я уверен, что про меня говорят, что я «чудак» и «гордец». Но не из гордости я себя веду таким образом, но это сделалось само собой: слишком велика разница у меня в воспитании, чувствах и взглядах с теми, которых я здесь встречаю, чтобы я мог находить какое-либо удовольствие в их обществе» (перевод с французского).

    Отчуждение Толстого от офицерского общества подтверждается и воспоминаниями современников. Командир 77-го пехотного Тенгинского полка В. М. Щелкачев рассказывал, что в начале 1850-х годов, когда он был еще юнкером, ему случилось в Хасав Юрте зайти к одному знакомому офицеру. У него он застал двух братьев Толстых. Старший, Николай, по его словам, был компанейский человек, любил посидеть и выпить с товарищами офицерами; младший же, Лев, обратил его внимание своей как бы отчужденностью от всего. «Он гордый был, — рассказывает Щелкачев, — другие пьют, гуляют, а он сидит один, книжку читает. И потом я еще не раз его видал — все с книжкой...»97

    По возвращении Толстого из похода центральное место в его жизни заняли работа над повестью «Детство», чтение, размышления, самоанализ. Большой отрадой в его одинокой жизни на Кавказе служила Толстому переписка с братьями, сестрой и особенно тетушкой Татьяной Александровной. «Ваша нежная привязанность и твердая уверенность в вашей любви — поддержка во всех тяжелых минутах моей жизни», — писал Толстой тетушке

    24 июня 1851 года. В другом письме к ней же он 15 декабря 1851 года писал: «О вас я думаю день и ночь и люблю вас сильнее, чем сын может любить мать».

    С 20 марта Толстой вновь почти ежедневно (в марте был пропущен только один день, а в апреле ни одного) ведет подробный дневник. Убежденный в том, что «добродетель даже в высшей степени есть отсутствие дурных страстей», он, в результате пристального рассматривания самого себя, находит в себе три главные страсти: страсть к игре, которую он определяет как «страсть к ощущениям», сладострастие и тщеславие98. Он находит, что в борьбе с этими страстями он продвинулся вперед. Относительно второй страсти, названной им сладострастием, Толстой замечает, что в основе ее лежит «влечение естественное», удовлетворение которого он находит дурным только вследствие того «неестественного положения», в котором он находится, в двадцать три года будучи холостым. Поэтому, — говорит он, — в борьбе с этой страстью «ничто не поможет, исключая силы воли и молитвы к богу — избавить от искушения». Усиленная борьба с этой страстью отмечена в ряде мест дневника Толстого за апрель 1851 года.

    Вместо прежнего желания прославиться, сделаться знаменитым, у Толстого теперь впервые появляется желание деятельности, полезной обществу. В записи от 29 марта он пишет: «Все меня мучат жажды... — славы я не хочу и презираю ее; а принимать большое влияние в счастии и пользе людей». Но он не видит никаких путей к осуществлению этой цели. Военная служба, конечно, не могла представляться ему такой приносящей «счастье и пользу» людям деятельностью, к которой он стремился. О том, что его настоящее призвание, следуя которому он больше всего может способствовать «счастью и пользе» людей, есть литературная деятельность, Толстой тогда и не помышлял.

    «Неужели я-таки и сгасну с этим безнадежным желанием?» — является у него мучительное сомнение.

    Мысль о необходимости какого-то более серьезного и значительного в его собственных глазах образа жизни, чем тот, который он вел, продолжает преследовать его. 29 марта он записывает: «С некоторого времени меня сильно начинает мучить раскаяние в утрате лучших годов жизни. И это с тех пор, как я начал чувствовать, что я бы мог сделать что-нибудь хорошее... Меня мучит мелочность моей жизни — я чувствую, что это потому, что я сам мелочен; а все-таки имею силу презирать и себя и свою жизнь».

    И он заканчивает запись словами, из которых видно, что уже в то время смутное сознание своего особого назначения не оставляло его, хотя ему было совершенно неясно, в чем состоит это его назначение. Он пишет: «Есть во мне что-то, что заставляет меня верить, что я рожден не для того, чтобы быть таким, как все».

    «восхитительным», «Антона Горемыку» Григоровича, читает роман Евгения Сю «Вечный жид», новые и старые номера журналов «Современник», «Библиотека для чтения», «Отечественные записки», в которых роман Григоровича «Проселочные дороги» представляется ему «очень хорошим», хотя он и видит в нем черты подражательности. Впервые привлекает Толстого историческое чтение: он читает «Историю французской революции» Тьера и «Историю Англии» Юма и заносит в дневник, что хотя и поздно — в двадцать четыре года — начинает «любить историю и понимать ее пользу». То, что раньше он не любил науки истории и не видел пользы в ее изучении, теперь он объясняет «дурным воспитанием» (запись от 14 апреля).

    С 21 марта Толстой начинает перерабатывать законченную им в Тифлисе вторую редакцию повести «Детство». Он работает очень напряженно и критикует свою работу с беспощадной строгостью. Он еще очень не уверен в своих силах. «Странно, — записывает он в дневнике 1 апреля, — что дурные книги мне больше указывают на мои недостатки, чем хорошие. Хорошие заставляют меня терять надежду». 27 марта он записывает, что читал брату главы, написанные в Тифлисе, и прибавляет: «По его мнению не так хорошо, как прежнее, а по моему ни к чорту не годится... Завтра... обдумаю второй день, можно ли его исправить или нужно совсем бросить». (Под «вторым днем» Толстой разумел те главы повести, где описывается пребывание Николеньки Иртеньева в Москве.) Он все-таки решает не исключать совершенно этих глав, но переработать их. «Второй день очень плох, нужно заняться им хорошенько», — записывает он 2 апреля.

    Так же колеблется его мнение и о «первом дне» (главы, посвященные пребыванию Николеньки в деревне). 6 апреля он записывает: «Дописал первый день, хотя не тщательно, но слог, кажется, чист и прибавления недурны». Но уже на другой день его мнение об этих главах повести совершенно изменяется. «Перечел и сделал окончательные поправки в первом дне, — записывает он 7 апреля. — Я решительно убежден, что он никуда не годится. Слог слишком небрежен и слишком мало мыслей, чтобы можно было простить пустоту содержания».

    Работа не ограничивалась мелкими исправлениями текста. Некоторые главы и части глав были совершенно исключены, другие значительно сокращены; были сделаны большие добавления. Произведенная Толстым переработка была настолько значительной, что в результате ее получилась третья редакция повести, законченная 27 мая.

    Переделывая свою повесть, Толстой в то же время вырабатывает и свои основные творческие приемы, которыми будет руководствоваться во всей своей дальнейшей творческой деятельности. Так, своим художественным чутьем он уже тогда доходит до признания безусловной необходимости стройности и единства в художественном произведении и 27 марта записывает в дневнике: «Нужно без жалости уничтожать все места неясные, растянутые, неуместные, одним словом, неудовлетворяющие, хотя бы они были хороши сами по себе». Это требование соблюдения единства содержания во всем произведении было одним из основных требований, которые Толстой впоследствии предъявлял к каждому художественному произведению.

    Понемногу Толстой начинает втягиваться в писательскую работу. Он уже считает себя одним из тех людей, которые «смотрят на вещи с целью записывать» (запись 1 апреля). В его голове начинают мелькать новые замыслы. 31 марта, услышав от мирного чеченца Балты «драматическую и занимательную» историю чеченского семейства Джеми, истребленного русскими солдатами, он записывает в дневнике: «Вот сюжет для кавказского рассказа».

    «кавказского рассказа», появившимся в сознании Толстого, было не описание красот кавказской природы, не лихие набеги горцев, не действия русских войск против кавказских народов, а «трогательная история» чеченского семейства. 7 апреля Толстой записывает: «Очень хочется мне начать коротенькую кавказскую повесть, но я не позволяю себе этого сделать, не окончив начатого труда». Только в мае приступил Толстой к писанию «коротенькой кавказской повести», получившей впоследствии название «Набег».

    Мелькнул у него в голове и другой замысел, о котором он записал в дневнике 22 апреля: «Думал о рабстве. На свободе подумаю хорошенько, выйдет ли брошюрка из моих мыслей об этом предмете». В дневнике Толстого ничего не записано о том, возвращался ли он к этому замыслу. Во всяком случае в форме брошюры замысел осуществления не получил; но возможно, что здесь перед нами первая мысль о «Романе русского помещика», который Толстой начал позднее в том же году.

    Кроме работы над «Детством», Толстой занимался еще переводом на русский язык «Сентиментального путешествия» Стерна, Он перевел около третьей части всего произведения. Целью перевода, повидимому, были выработка слога и усвоение литературного языка99.

    XIII

    В конце марта 1852 года Толстой почувствовал, что здоровье его ухудшилось, и решил поехать в Кизляр для совета с врачами. Выехав 13 апреля, он вернулся обратно в Старогладковскую 25 апреля. Поездка эта была для него очень приятна. Дорогой он увидел и услышал много интересного. Он ездил на Шандраковскую пристань, расположенную на берегу Каспийского моря, и, что очень характерно для него как для поэта, в первый же день прибытия в Шандраково отправился, хотя было уже темно, на прогулку, «принял, — рассказывает он в дневнике, — болото за море, и с помощью воображения черное болото составило для меня самую грозную, величественную картину». Но он пошел далее, дошел до пристани и до настоящего моря и, хлебнувши морской воды, отправился обратно. На другой день он еще раз сходил на море и совершил опасную поездку на татарском судне, не выпуская из рук ружья.

    Однако поездка в Кизляр не способствовала выздоровлению Толстого, и 13 мая он для совета с врачами едет в Пятигорск. Вместе с Толстым поехал его сослуживец молодой офицер Буемский.

    — Эльбрус. Толстой ведет уединенный образ жизни, лечится ваннами и водами, рано встает и рано ложится спать, не знакомится ни с «местным обществом», ни с приезжими. 16 мая, в первый же день по приезде в Пятигорск, он записывает в дневнике: «В Пятигорске музыка, гуляющие и все эти, бывало, бессмысленно привлекательные предметы не произвели никакого впечатления».

    В то же время его художественный инстинкт, его постоянная потребность наблюдать жизнь и людей в самых разнообразных их проявлениях делали для него интересными наблюдения над приезжей публикой на водах. 26 мая, побывав на Александровском минеральном источнике, при котором была крытая галерея, он записывает в дневнике: «Галерея очень забавна: вранье офицеров, щегольство франтов и знакомства, которые там делаются». С той же точки зрения художника, всюду ищущего материала для своих наблюдений и обобщений, получают для него интерес и случайные разговоры со случайными знакомыми. «Я замечаю, — записывает он 22 июня, — что разговор начинает иметь для меня много прелести, даже глупый».

    Он чувствует себя совершенно выбывшим из того аристократического круга, к которому принадлежал. 16 июня он записывает, что когда он отправлялся принимать ванну, ему вдруг «что-то стало грустно смотреть на порядочных людей», потому что раньше и он «был» порядочным человеком. Но он тут же сурово выговаривает самому себе за это мимолетное чувство: «Глупое тщеславие! Я теперь порядочнее, чем когда-нибудь».

    С малейшими замеченными им в себе проявлениями тщеславия, которое он называет «моральной венерической болезнью», он борется последовательно и упорно. Не поддается он и другой замечаемой им в себе страсти, хотя молодая хозяйка, у которой он снимал квартиру, усиленно кокетничает с ним, что «нарушает покой» его сердца (запись от 31 мая).

    Несмотря на такой строгий и безупречный в нравственном отношении образ жизни, Толстой испытывал иногда чувство глубокой неудовлетворенности собою и своей жизнью, которая представлялась ему мелочной. Иногда в нем вновь воскресали прежние мечтания о громкой славе, об энергичной деятельности на пользу других и о захватывающей любви, и появлялась надежда, что когда-нибудь эти мечтания претворятся в действительность. «Надеюсь, — записывает он 3 июня, — что что-нибудь возбудит во мне еще энергию и не навсегда я погрязну с высокими и благородными мечтами о славе, пользе, любви, в бесцветном омуте мелочной, бесцельной жизни». Главный интерес его жизни, как и в Старогладковской, кроме внутренней работы над собой, составляли: работа над повестью «Детство» и теперь еще над новым начатым произведением — рассказом «Набег», чтение и размышления.

    «Детство», а 31 мая начинает четвертую и последнюю редакцию этой повести. Работая над последней редакцией, Толстой, как и раньше, с одной стороны, делает большие сокращения, с другой, — вписывает новые главы. Переписывает повесть сначала наемный писарь, затем, за неимением писаря, он сам и, наконец, офицер Буемский.

    30 мая Толстой извещал тетушку Татьяну Александровну: «Мои литературные занятия идут понемножку, хотя я еще не думаю что-нибудь печатать. Я третий раз переделал одну работу, которую я начал давно, и рассчитываю переделать ее еще раз, чтобы быть ею довольным. Быть может, это будет работа Пенелопы, но это меня не останавливает. Я пишу не ради тщеславия, а по влечению. Я нахожу удовольствие и пользу в работе, и я работаю» (перевод с французского).

    Теперь Толстой уже настолько сроднился со своими героями, что живет их жизнью и страдает их страданиями. 25 мая он записывает в дневнике, что, перечитав главу «Горе» (глава XVII третьей редакции повести), он «от души заплакал». Этот факт заставляет считать автобиографическим и вполне правдоподобным рассказанный в первой главе «Детства» эпизод о том, как Николенька плачет над им самим придуманным сном.

    В общей оценке своего произведения Толстой проявляет постоянные колебания. 23 мая он записывает: «Детство» кажется мне не совсем скверным. Ежели бы достало терпенья переписать его в четвертый раз, вышло бы даже хорошо». Закончив третью редакцию повести, он записывает 27 мая: «Окончил «Детство»... Начало, которое я перечитываю, очень плохо; но все-таки велю переписать...» Затем, начав работать над четвертой редакцией повести, Толстой 31 мая пишет: «Был у меня писарь, отдал и прочел ему первую главу. Она решительно никуда не годится». Следующая оценка повести уже более снисходительна: «Хотя в «Детстве» будут орфографические ошибки, оно еще будет сносно. Все, что я про него думаю, это — то, что есть повести хуже» (запись от 2 июня. Под «орфографическими ошибками» Толстой, очевидно, разумел несовершенства слога). Далее 15 июня: «Кончил вторую часть, перечел ее и опять очень недоволен, однако буду продолжать».

    Теперь работа над повестью для него не развлечение, не случайное занятие, но настоятельная потребность; он чувствует влечение к литературе, желание приобщиться к ней. Он сравнивает себя в отношении таланта с «новыми русскими литераторами»: «Есть ли у меня талант сравнительно с новыми русскими литераторами?» — спрашивает он себя в дневнике 30 мая и отвечает на этот вопрос самому себе решительно: «Положительно нету». Но через три дня, 2 июня, он дает себе самому уже более утешительный ответ на тот же вопрос: «Я еще не убежден, что у меня нет таланта. У меня, мне кажется, нет терпения, навыка и отчетливости, тоже нет ничего великого ни в слоге, ни в чувствах, ни в мыслях. В последнем я еще сомневаюсь, однако», — тут же делает Толстой существенную оговорку.

    Уже приближаясь к окончанию работы над четвертой редакцией, Толстой 22 июня записывает: «Начинаю чувствовать необходимость и желание в третий раз переписать «Детство». Может выйти хорошо». Но это было уже неисполнимое желание. Толстой уже вложил в свою повесть все, что мог, и работа над нею иногда начинала даже тяготить его. Так, еще 18 мая он записывает: «Писал «Детство», оно мне опротивело до крайности, но буду продолжать». «Хоть как-нибудь да кончить», — записывает он 16 июня. 3 и 4 июля были сделаны последние исправления в повести, и работа была закончена.

    Чувствуя свои умственные силы почти освободившимися от долгое время напряженно занимавшей его работы над «Детством», Толстой уже 17 мая начинает новое произведение. В этот день в его дневнике появляется запись: «Сейчас начал и изорвал письмо с Кавказа. Обдумаю его». Повидимому, «обдумывание» нового произведения привело к каким-то результатам, так как на другой день, 18 мая, в дневнике уже записано: «Писал письмо с Кавказа. Кажется, порядочно, но не хорошо».

    Работа над новым произведением еще не вполне захватила Толстого. 19 мая он записывает: «Как-то не пишется письмо с Кавказа, хотя мыслей много и, кажется, путные». На следующий день: «Писал письмо с Кавказа — и хорошо, и дурно».

    редакцией «Детства».

    4 июня, разбираясь в написанном, он отмечает в дневнике: «Я увлекался сначала в генерализацию, потом в мелочность; теперь ежели не нашел середины, по крайней мере понимаю ее необходимость и желаю найти ее». Толстой, следовательно, уже ставит перед собой вопрос об отношении между общим и частным в художественном произведении и понимает необходимость соблюдения должной пропорции между тем и другим.

    Повидимому, неожиданным для Толстого явилось заключение, к которому он пришел относительно необходимости неоднократных переделок и переработок написанного. 20 мая он записывает: «Я убеждаюсь, что невозможно (по крайней мере для меня и теперь) писать без корректур». (Под «корректурами» Толстой понимал в то время исправление своих рукописей.) В этих словах молодого Толстого чувствуется, что писательство становится для него уже привычным занятием, оставлять которое он не думает.

    XIV

    В пятигорской жизни Толстого чтение играет не меньшую роль, чем в его жизни в Старогладковской. Попрежнему следит он за журналами и в «Современнике» повесть известного впоследствии революционного деятеля М. И. Михайлова «Кружевница» находит «очень хорошей, особенно по чистоте русского языка» (запись от 20 июня). Он продолжает читать «Историю Англии» Юма и в своем возвеличении науки истории, в противоположность прежнему ее уничижению, приходит к выводу, что «лучшее выражение философии есть история» (запись 11 июня). Он читает масонскую книгу Цшокке «Часы благоговения», которая «подействовала» на него, перечитывает сочинения Руссо — «Исповедь», «Новую Элоизу», «Исповедание веры савойского викария».

    Последнее сочинение производит на него особенно сильное впечатление и наводит на ряд размышлений о нравственных и религиозных вопросах, которые он заносит в дневник 29 и 30 июня.

    «Тот человек, которого цель есть собственное счастие, дурен; тот, которого цель есть мнение других, слаб; тот, которого цель есть счастие других, добродетелен; тот, которого цель — бог, велик».

    Он старается выяснить для самого себя понятие добра. «Я верю в добро, — пишет он, — и люблю его, но что указывает мне его, не знаю». Считая, что «признак правды» есть «ясность», и не чувствуя себя в силах дать ясное и точное определение понятия добра, он приходит к выводу, что «лучше делать добро, не зная, почем я его знаю, и не думать о нем». И затем, не без некоторой горечи вследствие своей неудачи в попытке точного определения важного для него понятия, Толстой замечает: «невольно скажешь, что величайшая мудрость есть знание того, что ее нет».

    Но он не может успокоиться на таком безотрадном выводе и снова пытается найти для себя вполне ясное и совершенно точное определение понятия добра. Он записывает в дневнике целый ряд отрывочных мыслей по данному вопросу, которые сводятся к следующим основным положениям:

    1) «Цель жизни есть добро. Это чувство присуще душе нашей».

    2) «Средство к доброй жизни есть знание добра и зла».

    «Мы будем добры тогда, когда все силы наши постоянно будут устремлены к этой цели».

    4) «Можно делать добро, не имея полного знания того, что есть добро и зло».

    5) «Всякое добро, исключая добра, состоящего в довольстве совести, то-есть в делании добра ближнему, условно, непостоянно и не зависимо от меня».

    6) «Удовлетворение собственных потребностей есть добро только в той мере, в которой оно может способствовать к добру ближнего. Оно есть средство».

    7) «Не терять ни одной минуты власти для познания делания добра есть совершенство. Не искать пользы ближнего и жертвовать ею для себя есть зло».

    Его общее миросозерцание начинало устанавливаться. Начинало осуществляться «одно из главных стремлений» его жизни: «увериться в чем-нибудь твердо и неизменно»101.

    В самый разгар своих философских размышлений и вызванного им морального подъема Толстой получил от своего яснополянского управляющего Андрея Соболева письмо, которое вывело его из колеи спокойной, сосредоточенной, уравновешенной жизни. Соболев уведомлял, что тульский купец Копылов, имевший вексель на Толстого, подал этот вексель ко взысканию. Толстой был очень расстроен этим известием. «Я могу лишиться Ясной, и, несмотря ни на какую философию, это будет для меня ужасный удар», — записал он в дневнике 1 июля. И он тотчас же пишет зятю В. П. Толстому письмо с просьбой продать для уплаты долгов его небольшие деревни — Мостовую Пустошь и Грецовку. (Его деревню Малая Воротынка зять продал уже в 1851 году.)

    Дело, однако, уладилось и без продажи деревень. Брат Толстого Сергей Николаевич, который, по словам Льва Николаевича, больше других братьев походил на их отца и унаследовал от Николая Ильича умение в самых трудных материальных обстоятельствах лавировать и находить удобный выход без каких-либо материальных потрясений, какими-то путями нашел возможность уладить дело с векселями Копылова.

    XV

    Во время работы над «Детством» Толстой часто испытывал колебания относительно того, отправлять ли ему в печать свое первое произведение или не отправлять. 7 апреля он записывает в дневнике, что мнение брата Николая решит этот вопрос в ту или другую сторону.

    и Толстой, окончив исправление последней редакции повести, не советуясь с братом, решает отправить ее в один из журналов.

    Из всех журналов, которые Толстой читал в то время («Современник», «Отечественные записки», «Библиотека для чтения»), он выбрал «Современник». 2 июля он написал черновое письмо редактору «Современника» (этот черновик не сохранился), а на следующий день, 3 июля, не полагаясь на свой неразборчивый почерк, просил своего приятеля, молодого офицера Буемского, переписать его набело.

    Текст этого первого обращения Толстого к Некрасову, написанного в спокойном и полном чувства собственного достоинства тоне, следующий:

    «Милостивый Государь!

    Моя просьба будет стоить вам так мало труда, что, я уверен, вы не откажетесь исполнить ее. Просмотрите эту рукопись и, ежели она не годна к напечатанию, возвратите ее мне. В противном же случае оцените ее, вышлите мне то, что она стоит по вашему мнению, и напечатайте в своем журнале. Я вперед соглашаюсь на все сокращения, которые вы найдете нужным сделать в ней, но желаю, чтобы она была напечатана без прибавлений и перемен.

    — Четыре эпохи развития; появление в свет следующих частей будет зависеть от успеха первой. Ежели по величине своей она не может быть напечатана в одном номере, то прошу разделить ее на три части: от начала до главы 17-ой, от главы 17-ой до 26-ой и от 26-ой до конца.

    Ежели бы можно было найти хорошего писца там, где я живу, то рукопись была бы переписана лучше, и я бы не боялся за лишнее предубеждение, которое вы теперь непременно получите против нее.

    Я убежден, что опытный и добросовестный редактор — в особенности в России — по своему положению постоянного посредника между сочинителями и читателями, всегда может вперед определить успех сочинения и мнения о нем публики. Поэтому я с нетерпением ожидаю вашего приговора. Он или поощрит меня к продолжению любимых занятий, или заставит сжечь все начатое.

    С чувством совершенного уважения, имею честь быть,

    Милостивый Государь, ваш покорный слуга Л. Н.».

    Рукопись повести была отправлена в Петербург 4 июля, о чем Толстой в тот же день известил тетушку Татьяну Александровну.

    Он стал терпеливо дожидаться ответа на свое письмо от редактора «Современника».

    Повесть была снабжена каким-то предисловием Толстого, которое до нас не дошло.

    В письме Толстого два места обращают на себя внимание: то, где он называет работу над своими произведениями «любимым занятием», и то, в котором он заранее соглашается на те сокращения, которые найдет нужным сделать в его повести редактор, но высказывает пожелание, чтобы повесть была напечатана «без прибавлений и перемен». Толстой, следовательно, дорожил каждым написанным им в своей повести словом и не допускал ни малейшего вторжения чужой руки в то, что было им написано. В этом сказался уже писатель по призванию, каким был Толстой с самых первых шагов своей литературной деятельности.

    1 По сведениям, полученным мною от местных жителей, между Кизляром и гребенскими станицами есть такие пункты, где в ясное весеннее утро бывают отчетливо видны вершины Казбека и Эльбруса, причем зрителю кажется, что они находятся на очень близком от него расстоянии.

    2 «Казаки», гл. III.

    3 Написанное начало этого очерка напечатано в Полном собрании сочинений, т. 1, 1928, стр. 294—295.

    4 Сочувственно отозвался о Хилковском и командир батареи Алексеев, сообщая Толстому в письме от 21 сентября 1854 года о его смерти в следующих словах: «Был добрый и благородный человек и прекрасный товарищ». (Сборник материалов для описания местностей и племен Кавказа, вып. 46, Махач-Кала, 1929, стр. 2).

    5 «Набег», гл. I.

    6 См. приложение LIV.

    7 См. приложение LV.

    8 Татар в Старом Юрте не было, поселок был населен чеченцами, но местные жители, а вслед за ними и Толстой в письмах, дневниках и произведениях называли всех горцев, мусульман вообще, — татарами.

    9 Из постановления Комитета по Сталинским премиям в области литературы и искусства по поводу книги Г. Гусейнова «Из истории общественной и философской мысли в Азербайджане XIX века» («Известия Советов депутатов трудящихся», 1950, № 114 от 14 мая).

    10

    11 Полное собрание сочинений, т. 6, 1929, стр. 253.

    12 Капитан М. А. Янжул. Восемьдесят лет боевой и мирной жизни 20-й артиллерийской бригады, т. 2, Тифлис, 1887, стр. 72.

    13 М. А. Янжул

    14 «Набег», гл. IV.

    15 «Набег» (первая редакция; Полное собрание сочинений, т. 3, 1932, стр. 220).

    16 «Набег», гл. V.

    17 «Набег» (первая редакция), стр. 225.

    18 «Набег» (третья редакция; Полное собрание сочинений, т. 3, 1932, стр. 237). Место это, имеющееся и в первой редакции рассказа, в окончательном тексте было выпущено, несомненно, по цензурным условиям.

    19—20 «Набег», гл. IX.

    21 «Набег», гл. XII.

    22 Одна из черновых редакций рассказа «Набег», стр. 239—240.

    23 —244.

    24 Письмо к Л. Н. Андрееву от 2 сентября 1908 года.

    25 В память пребывания Толстого селение Старый Юрт в 1944 году было переименовано в селение Толстово.

    26 В воспоминаниях А. А. Стаховича рассказывается даже, что повесть «Детство» своим появлением на свет обязана вечернему разговору Льва Николаевича с братом Николаем, когда они вспоминали разные события своего детства, причем разговор этот приурочивается ко времени экспедиции против горцев. (А. А. Стахович«Толстовский ежегодник 1912 г.», стр. 33—34). Что разговор с любимым братом, в котором они предавались воспоминаниям милого для них детства, мог усилить в Толстом интерес к работе над повестью, это вполне правдоподобно; то же, что разговор этот послужил толчком к созданию повести, не представляется вероятным ввиду заявления самого Толстого, что когда он начинал свою повесть, его замысел был «написать историю не свою, а своих приятелей детства» (Введение к «Воспоминаниям»).

    27 Запись дневника от 20 марта 1852 года.

    28 См. приложение LVI.

    29 «Казаки», гл. IV.

    30 «Казаки», гл. IV. В одном из черновых вариантов повести «Казаки», озаглавленном «Тверская линия» и впоследствии в переработанном виде включенном в главу IV повести, гребенская женщина охарактеризована словами: «Характер женщин грубо-циничен, но искренен, пылок и энергичен чрезвычайно». («Литературное наследство» 1939, № 35—36, стр. 278). В окончательный текст повести эта фраза не вошла.

    31 «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 23 марта 1908 года.

    32 Станица Червленая в то время была местом развлечений для русских офицеров. Служивший в 1840-х годах на Кавказе М. А. Ливенцов рассказывает в своих воспоминаниях: «Понаехало в Червленую множество офицеров и юнкеров из других станиц — кто в побывку, кто по службе, а в сущности лишь с тем, чтобы повеселиться и поухаживать за казачками». (М. Ливенцов. Воспоминания о службе на Кавказе в начале сороковых годов, «Русское обозрение», 1894, т. 29, стр. 619).

    33 Запись в дневнике от 25 августа 1851 года.

    34 «Набег» Толстой рассказывает о поручике Розенкранце: «Поручик... считал своей обязанностью... часто, ходя с двумя-тремя мирными татарами по ночам в горы, засаживаться на дороги, чтоб подкарауливать и убивать немирных проезжих татар, хотя сердце не раз говорило ему, что ничего тут удалого нет» (гл. III). В одной из черновых редакций «Хаджи-Мурата» описывается, как молодой офицер Бутлер слушал рассказы о «славящемся в полках своей храбростью» офицере Богдановиче, который с двумя-тремя охотниками из солдат ходил по ночам на дороги «и там, засевши за кустами или камнями, выжидал проезжающих горцев и нападал на них... Бутлер ни разу не видал этого, но таинственность и опасность такой охоты на людей нравилась ему». (Полное собрание сочинений, т. 35, 1950, стр. 507).

    35 По воспоминаниям старого казака К. Г. Синюхаева, Толстой позднее жил у брата Епифана Сехина (Борис . Памятка гребенца, М., 1913, стр. 121).

    36 «Охота на Кавказе» была напечатана в «Современнике», 1857, №2; отдельное издание М. и С. Сабашниковых, М., 1922.

    37 «Казаки», черновые варианты, вариант № 14 (Полное собрание сочинений, т. 6, 1929, стр. 223).

    38 Воспоминание местных жителей о том, как Епифан Сехин «вязал по ночам с чеченцами казачьих и ногайских лошадей и переправлял за Терек», напечатано в книге Г. А. Ткачева «Станица Червленая» (Владикавказ, 1912, стр. 171). О том же писал редактору дневников Толстого местный житель П. А. Цирульников (Дневник молодости Л. Н. Толстого, т. I, М., 1917, стр. 215).

    39 Толстой. Охота на Кавказе, изд. М. и С. Сабашниковых, М., 1922, стр. 27—28.

    40 Запись в дневнике от 21 октября 1852 года.

    41 Черновые рукописи повести «Казаки», вариант № 12 (Полное собрание сочинений, т. 6, 1929, стр. 221).

    42 «Казаки», гл. XV.

    43 «Казаки», вариант № 8, стр. 211.

    44 «Казаки», вариант № 12, стр. 221.

    45 «Казаки», гл. XII.

    46 «Казаки», гл. XIV.

    47 «Казаки», вариант № 14, стр. 239.

    48 «Казаки», гл. XIV.

    49 «Казаки», вариант № 14, стр. 238.

    50 «Казаки», гл. XVI.

    51 «Казаки», гл. XV.

    52 «Казаков» 1862 года (Полное собрание сочинений, т. 6, стр. 170).

    53 «Казаки», гл. IX.

    54 См. «Казаки», гл. XXVIII. Эта сцена списана с натуры, как можно заключить из слов Толстого, произнесенных 25 июля 1910 года и записанных в дневнике В. М. Феокритовой «Последний год жизни Л. Н. Толстого». (Рукопись, Гос. музей Толстого). То же записано и в дневнике С. И. Танеева 10 июля 1896 года («История русской музыки в исследованиях и материалах», под ред. проф. К. А. Кузнецова, М., 1924, стр. 200).

    55 Письмо А. П. Оголина к Н. Н. Толстому от 30 мая 1854 года. Не опубликовано; хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

    56 Письмо не опубликовано; хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

    57 «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 2 сентября 1908 года. Собственные рассказы Сехина о посещении Толстого (Леонид Семенов. Лев Толстой на Кавказе, сборник «Кавказ и Лев Толстой», Владикавказ, 1928, стр. 22—23; А. Кулебякин. Дядя Ерошка у Льва Толстого. Рукопись, Гос. музей Толстого) наполнены совершенно фантастическими выдумками и доверия не заслуживают.

    58 Вл. . Л. Н. Толстой и гребенские казаки, «Голос Москвы», 1912, 22 и 24 апреля; Борис Эсадзе. Памятка гребенца, М., 1913, стр. 121—122. Тот же рассказ в другой редакции в книге: вып. 4, 1939, стр. 32.

    59 «Записки Отдела рукописей Всесоюзной библиотеки им. В. И. Ленина», вып. 4, 1939, стр. 32.

    60

    61 «Казаки», вариант № 5, стр. 192—194.

    62 «Казаки», вариант № 2 (неопубликованная часть).

    63 «Казаки», вариант № 5, стр. 194 (письмо офицера Ржавского к своему приятелю).

    64 «Казаки», продолжение повести 1862 года, стр. 165.

    65 «Казаки», вариант № 6, стр. 198.

    66 «Казаки», гл. XXXIII.

    67 Из неопубликованной части варианта № 13 повести «Казаки».

    68 «Казаки», вариант № 3, стр. 189.

    69 Полное собрание сочинений, т. 47, 1937, стр. 204.

    70 «Казаки», неопубликованная часть варианта № 23; рукопись хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

    71 «Казаки», гл. XXVI.

    72 Запись в дневнике от 4 июля 1851 года.

    73 «Казаки», гл. XV.

    74 «Казаки», гл. XXVI.

    75 «Казаки», вариант № 10 («Литературное наследство», № 35—36, 1939, стр. 280).

    76 «Казаки», гл. XXXIII.

    77 Так со слов Толстого записала в своем дневнике его жена Софья Андреевна. (Дневники Софьи Андреевны Толстой. 1897—1909, изд. «Север», М., 1932, стр. 228).

    78 Письмо не опубликовано; хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

    79 Вид этого монастыря вдохновил Пушкина на стихотворение «Монастырь на Казбеке».

    80

    81 Письмо к Т. А. Ергольской от 15 декабря 1851 года.

    82 Запись в дневнике от 20 марта 1852 года.

    83 Полное собрание сочинений, т. 60, 1949, стр. 214. В последний период творчества Толстой, по его собственным словам, также всегда имел «перед собой» своего «воображаемого читателя» (письмо к Ф. А. Желтову от 21 апреля 1887 года — Полное собрание сочинений, т. 64, 1953, стр. 40).

    84 «Братская помощь», 1910, 12, стр. 37.

    85 Молоствов и П. А. Сергеенко. Лев Толстой, СПб., 1909, стр. 102. См. приложение LVIII.

    86 Мертваго. Первая любовь Л. Н. Толстого, «Утро России», 1911, № 134 от 12 июня.

    87 М. А. Янжул. Восемьдесят лет боевой и мирной жизни 20-й артиллерийской бригады, стр. 94.

    88 —98.

    89 Записи обеих песен напечатаны в т. 46 Полного собрания сочинений, 1934, стр. 89—90. В комментариях к этому тому (стр. 367—370) отмечается «удивительная в тогдашних условиях точность» записей Толстого, а также его «передачи непосредственного акустического впечатления чеченской речи, поскольку это мог сделать русский, пользуясь знаками русского алфавита». Никем, кроме Толстого, не было сделано записей этих песен.

    90 Формулярный список Толстого хранится в Центральном военно-историческом архиве в Москве, Дело № 218, 3-го стола, 1-го отделения Инспекторского департамента Военного министерства за 1856 год, по архиву связка № 1849. Был напечатан в газете «Голос Москвы», 1908, № 192 от 28 августа, и позднее — очень неисправно — в статье Б. П. Федорова «Л. Н. Толстой на военной службе» («Братская помощь», 1910, 12, стр. 41—44). Точная публикация формулярного списка Толстого дана в «Летописях» Гос. литературного музея, кн. 12, М., 1948, стр. 185—189.

    91 См. приложение LIX.

    92 Полное собрание сочинений, т. 59, 1935, стр. 237.

    93 «Вестник Европы», 1915, 4, стр. 18.

    94 Письмо не опубликовано; хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

    95 П. А. Сергеенко. Как живет и работает Л. Н. Толстой, 2-е изд., М., 1908, стр. 106—107.

    96 Гольденвейзер. Вблизи Толстого, т. I, стр. 30.

    97 Леонид Семенов

    98 Запись от 20 марта 1852 года.

    99 Перевод напечатан в т. 1 Полного собрания сочинений, 1928, стр. 249—278.

    100 Дом, в котором жил тогда Толстой, значился в то время под № 252.

    101 Запись в дневнике 20 марта 1852 года.