Гусев Н. Н.: Л. Н. Толстой. Материалы к биографии с 1828 по 1855 год
Глава шестая. От выхода из университета до отъезда на Кавказ

Глава шестая

ОТ ВЫХОДА ИЗ УНИВЕРСИТЕТА ДО ОТЪЕЗДА
НА КАВКАЗ

(1847—1851)

I

Еще летом 1846 года, когда все братья Толстые, кроме Николая, съехались в Ясной Поляне, они вместе с опекуном А. С. Воейковым горячо обсуждали основные пункты предстоявшего им раздела — оставшегося от отца имущества.

По законам того времени дочери из оставшегося после родителей имущества получали одну четырнадцатую часть имущества движимого и одну восьмую — недвижимого; остальное делилось поровну между всеми сыновьями. Но братья Толстые решили выделить своей сестре совершенно равную с ними долю наследства. Проект раздела был составлен Воейковым, о чем он в сентябре 1846 года писал Н. Н. Толстому на Кавказ в следующих выражениях: «Я оной [проект] заготовил, разделив все на равные пять частей с общего желания и, вероятно, и вашего, без сумления. Знаю вашу братскую любовь к Марье Николаевне, которая вас так же любит, как отца»1.

Предполагалось произвести раздел в декабре 1846 года, но Николай Николаевич к этому времени не мог приехать в Ясную Поляну, и дело было отложено до следующего года.

По раздельному акту, датированному Воейковым 11 апреля 1847 года, Толстые, «разочтя вообще по качествам имений ежегодно получаемые с оных доходы уравнительно и поговоря между собою полюбовно», поделили доставшееся им имущество следующим образом.

Николай Николаевич получал село Никольское и деревню Плотицыну, расположенные в Чернском уезде Тульской губернии, в которых числилось 317 душ «мужеска пола» крепостных крестьян и 920 десятин земли, из которых 286 десятин лесных дач. «Для уравнения выгод» Николай Николаевич обязывался уплатить брату Льву 2500 рублей серебром.

Сергей Николаевич получал село Пирогово, находившееся в Крапивенском уезде Тульской губернии, и в нем 316 душ крестьян и дворовых и 2075 десятин земли, из которых 196 десятин леса. Кроме того, Сергею Николаевичу доставался также и конский завод, расположенный в Пирогове. «Для уравнения частей» Сергей Николаевич должен был уплатить брату Дмитрию 7000 рублей и брату Льву 1500 рублей серебром.

В том же селе Пирогове Мария Николаевна получала 150 душ крестьян, 904 десятины земли, в том числе 54 десятины лесных дач, и мукомольную мельницу. Кроме того, Мария Николаевна из общего с братьями движимого имущества получала 2 пуда 10 фунтов 41 золотник столового серебра.

Дмитрий Николаевич получал деревню Щербачевку, находившуюся в Суджанском уезде Курской губернии, в которой числилось крепостных крестьян и дворовых 331 душа и 1000 десятин земли с лесными дачами, мукомольной мельницей и конопляниками. Кроме того, ему досталось 115 душ из спорного имения Поляны Белевского уезда Тульской губернии. «В уравнение с прочими братьями» Дмитрий Николаевич получал от брата Сергея 7000 рублей серебром.

Льву Николаевичу достались деревни: Ясная Поляна, Ясенки, Ягодная и Мостовая Пустошь Крапивенского уезда Тульской губернии, а также деревня Малая Воротынка Богородицкого уезда той же Губернии. В этих деревнях числилось всего 1470 десятин земли, в том числе 175 десятин лесных дач, и 330 душ крестьян и дворовых, которых Толстой получал «со всею к ним принадлежностию, с господским домом, всяким господским и их, крестьянским, строениями, имуществом, хлебом, скотом и птицею». «В дополнение выгод» он получал от брата Сергея 1500 рублей и от брата Николая 2500 рублей серебром.

Общая стоимость всего полученного Толстыми наследства определена в раздельном акте в 187320 рублей серебром; следовательно, на долю каждого наследника пришлось около 37500 рублей. Высказывалось мнение, что, принимая во внимание размеры имений и количество крепостных, сумму эту следует считать преуменьшенной2.

Представляет большой интерес мнение брата Толстого Сергея Николаевича относительно того, почему Лев Николаевич выбрал себе именно Ясную Поляну, а не какое-нибудь другое имение. Близко знавший Сергея Николаевича Х. Н. Абрикосов рассказывает: «На мой вопрос, почему Лев Николаевич получил именно

Ясную Поляну, Сергей Николаевич мне ответил, что Лев Николаевич просил братьев уступить ее ему и что Ясная Поляна по доходности считалась худшим из всех четырех имений»3.

Чтобы раздельный акт получил законную силу, его должны были подписать все участники. С этой целью в Ясную Поляну в начале июля 1847 года съехались все наследники: приехал с Кавказа «прапорщик артиллерии» Николай Николаевич Толстой; приехали из Казани, навсегда с нею простившиеся, окончившие курс в университете с хорошими успехами братья Сергей и Дмитрий Толстые.

11 июля 1847 года раздельный акт Толстых был подписан всеми наследниками в Тульской палате гражданского суда. Но так как некоторые имения были заложены, то окончательное утверждение раздельного акта судебными органами затянулось на долгое время. Нужно было, чтобы сумма долгов, лежавших на имениях, значительно уменьшилась. На это потребовалось несколько лет — Тульской гражданской палатой раздельный акт Толстых был утвержден лишь 12 февраля 1851 года4.

Несмотря на затяжку в окончательном утверждении раздельного акта, Толстые тотчас же по его подписании разъехались по доставшимся им имениям. Лев Николаевич остался в Ясной Поляне. Мария Николаевна 3 ноября того же 1847 года вышла замуж за своего троюродного брата графа Валериана Петровича Толстого, бывшего старше ее на семнадцать лет, сына графа Петра Ивановича Толстого, родного брата Федора Толстого Американца. Она с мужем поселилась в его имении Покровском Черненого уезда Тульской губернии.

II

— французского, русского, немецкого, английского, итальянского и латинского (в таком порядке перечислены они в плане, записанном в дневнике Толстого от 17 апреля 1847 года), изучение истории, географии, статистики, математики, естествознания. Кроме того, Толстой ставил своей задачей достижение «средней степени совершенства в музыке и живописи». Не было забыто в плане и излюбленное занятие юноши Толстого — составление для себя правил поведения. Кроме всего этого, начиная самостоятельную помещичью жизнь в деревне,

Толстой имел в виду изучить «практическую медицину и часть теоретической» и «сельское хозяйство», как теоретически, так и практически.

По приезде в Ясную Поляну Толстой по усвоенной в Казани привычке вновь начинает вести журнал своих ежедневных занятий, но ведет его с большими перерывами только до 7 июня, почти без обозначения исполнения намеченного. Как видно, новые условия жизни выбили его из колеи прежних занятий. Дневник тоже оставлен. Только 14 июня вновь обращается Толстой к дневнику, но ведет его только в продолжение трех дней. Он жалуется на какие-то посторонние влияния, которые производят на него дурное действие, и с грустью замечает, что «трудно человеку развить из самого себя хорошее под влиянием одного только дурного». Перед ним воскресает его прежний идеал: достигнуть такого душевного состояния, «чтобы не зависеть ни от каких посторонних обстоятельств». «По моему мнению, — записывает он, — это есть огромное совершенство; ибо в человеке, который не зависит ни от какого постороннего влияния, дух необходимо по своей потребности превзойдет материю, и тогда человек достигнет своего назначения»5.

И сейчас же вслед за этим молодой Толстой обрушивается на женщин, мешающих, по его мнению, достижению поставленного им перед собою идеала. Вместо прежних мечтаний то об идеальной поэтической любви, то о женитьбе, в его дневнике появляется теперь суровое правило: «Смотри на общество женщин как на необходимую неприятность жизни общественной, и сколько можно удаляйся от них». Это «удаление от женщин» необходимо, по мнению молодого Толстого, потому, что женщины оказывают на мужчин дурное влияние. «От кого, — спрашивает Толстой, — получаем мы сластолюбие, изнеженность, легкомыслие во всем и множество других пороков, как не от женщин? Кто виноват тому, что мы лишаемся врожденных в нас чувств: смелости, твердости, рассудительности, справедливости и других, как не женщины? Женщина восприимчивее мужчины, поэтому в века добродетели женщины были лучше нас; в теперешний же развратный, порочный век они хуже нас». Такими категорическим суждением заканчивает Толстой свою запись.

Являлась ли эта уничтожающая критика женщины только результатом отвлеченного теоретического рассуждения или какие-либо факты окружающей его действительности подействовали на него так сильно, — нам неизвестно, как неизвестно и то, долго ли и с какой степенью успеха следовал юный Толстой новому, сурово поставленному им перед собой правилу.

III

Записью от 16 июня 1847 года дневник Толстого прерывается почти на три года. Время с 17 июня 1847 года до 19 октября 1848 года (дата письма Толстого из Москвы к Т. А. Ергольской) — самый темный период в жизни Толстого. За это время мы не имеем ни одного его письма, ни одной дневниковой записи. Данные о его жизни за этот период крайне немногочисленны, отрывочны и неясны.

Повидимому, в это лето Толстой пережил полосу страстного увлечения хозяйственной деятельностью. Еще летом предыдущего 1846 года он писал брату Николаю на Кавказ, что серьезно занимается хозяйством и придумывает «разные машины и усовершенствования». Теперь, будучи уже формально хозяином Ясной Поляны, Толстой, надо думать, еще с бо́льшим увлечением отдался хозяйственной деятельности. В плане ненаписанной второй части «Юности» есть такие заметки: «Покупать машину и сделаться членом общества сельского хозяйства... Безденежье и страстное хозяйство»6.

Эта попытка Толстого закончилась неудачей. Без сомнения, у него нехватило ни выдержки, ни достаточной любви к такому сложному и трудному (особенно в условиях крепостного права) делу, как сельское хозяйство. Через четыре года в письме к Т. А. Ергольской с Кавказа от 28 декабря 1851 года, перечисляя разные жизненные неудачи, Толстой вспоминает и свои «разочарования в хозяйстве»7.

Существуют только два вполне бесспорных документа, относящихся к жизни Толстого с 17 июня 1847 года до октября 1848 года.

«Жизнь его была такая безалаберная, распущенная, что он был готов на всякое изменение ее. Так, зять его Валериан Петрович Толстой, будучи женихом, ехал назад в Сибирь окончить там свои дела перед женитьбой. Когда он уезжал, Лев Николаевич вскочил к нему в тарантас без шапки, в блузе, и не уехал в Сибирь, кажется, только оттого, что у него не было на голове шапки»7а.

Здесь мы имеем одну из столь часто встречающихся в воспоминаниях Толстого о своей прошлой жизни хронологическую неточность, в данном случае довольно значительную. В. П. Толстой до женитьбы был адъютантом князя Петра Дмитриевича

Горчакова, командира Отдельного Сибирского корпуса и генерал-губернатора Западной Сибири. Резиденция его находилась в Тобольске. Свадьба Валериана Петровича и Марии Николаевны Толстой происходила, как сказано выше, 3 ноября 1847 года. Таким образом, указанный Толстым случай мог иметь место никак не в 1851 году, а только в 1847 году, очевидно, не позднее сентября8. Следовательно, именно в это время — осенью 1847 года — Толстой по не вполне ясным для нас причинам чувствовал такую неудовлетворенность своей жизнью в Ясной Поляне, что готов был немедленно уехать куда бы то ни было.

Другой документ, относящийся к этому же периоду жизни Толстого, это — составленный им самим список книг, произведших на него большое впечатление в возрасте от четырнадцати до двадцати лет, — следовательно, с 1842 по 1848 год.

Вот этот список:

Степень впечатления

Евангелие Матфея: Нагорная проповедь

— огромное.

Стерн. Сантиментальное путешествие

— оч. большое.

Руссо. Исповедь

— огромное.

» Эмиль

— огромное.

» Новая Элоиза

— оч. большое.

Пушкина. Евгений Онегин

— оч. большое.

Шиллера. Разбойники

— оч. большое.

Гоголя. Шинель; Иван Ив. и Ив. Ник.;

» Невский проспект

— большое.

» Вий

— огромное.

» Мертвые души

— оч. большое.

Тургенева. Записки охотника

— оч. большое.

— оч. большое.

Григоровича. Антон Горемыка

— оч. большое.

Диккенса. Давид Копперфильд

— огромное.

Лермонтова. Герой нашего времени. Тамань

— оч. большое.

Прескотта. Завоевание Мексики

— большое9.

«Мулла-Нур», «Фрегат Надежда»; Греча «Монастырка» (ошибка в имени автора: роман «Монастырка», вышедший в двух частях в 1830—1833 годах, был написан не Гречем, а А. А. Перовским, писавшим под псевдонимом Антоний

Погорельский)11; Бегичева «Семейство Холмских»; романы Дюма-отца: «Три мушкетера», «Граф Монте-Кристо».

Упоминание о Гоголе имело первоначально такую редакцию: «Старосветские помещики» — большое; «Вий» и «Невский проспект» — очень большое». Затем упоминание о Гоголе приняло такой вид: «Художествен. вообще, кроме «Тараса Бульбы». И, наконец, в последней редакции списка, приведенной выше, вновь были перечислены отдельные произведения Гоголя.

Мы видим, что в этом списке Толстым были указаны основные произведения, под влиянием которых в пору его первой молодости складывалось его миросозерцание и определялся характер его будущего художественного творчества. В этом важное значение этого списка для биографии молодого Толстого. (Некоторые из указанных здесь произведений Толстой читал в более поздние годы. Так, из записи его дневника видно, что «Сентиментальное путешествие» Стерна он читал в 1851 году, «Давида Копперфильда» Диккенса — в 1851—1852 годах; к 1851 году по некоторым основаниям нужно отнести также чтение романа Бегичева «Семейство Холмских».)

Нельзя не обратить внимания на то, что в составленном Толстым списке упомянуты произведения трех основоположников реалистического направления русской литературы: Пушкина, Лермонтова и Гоголя. О чтении Толстым «Евгения Онегина» было сказано выше. «Герой нашего времени» (особенно «Тамань») Толстой считал верхом художественного совершенства. В воспоминаниях С. Н. Дурылина, видевшегося с Толстым 20 октября 1909 года, рассказывается, что на его вопрос о том, какое произведение русской литературы он в художественном отношении считает выше всех других, Толстой «не задумываясь» ответил: «Тамань» Лермонтова. Это совершенство... »12.

Интересно, что из произведений Гоголя Толстым отмечены не только такие его классические реалистические вещи, как «Шинель», «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» и «Мертвые души», но и «Вий», своей могучей фантастикой произведший на молодого Толстого «огромное» впечатление. Что же касается «Мертвых душ», то Толстой еще раз перечитал их в 1856 году «с наслаждением», как записал он в своем дневнике, причем нашел в этом произведении «много своих мыслей»13.

Сравнительно с этими шедеврами русской литературы второстепенной представляется ныне забытая повесть Дружинина «Полинька Сакс», хотя и о ней мы имеем следующий отзыв Белинского: «Многое в этой повести отзывается незрелостью мысли, преувеличением, лицо Сакса немножко идеально; несмотря на то, в повести так много истины, так много душевной теплоты и верного, сознательного понимания действительности, так много таланта, и в таланте так много самобытности, что повесть тотчас же обратила на себя общее внимание. Особенно хорошо в ней выдержан характер героини повести; видно, что автор хорошо знает русскую женщину»14. В. П. Боткину Белинский в декабре 1847 года писал о «Полиньке Сакс»: «Эта повесть мне очень понравилась. Герой чересчур идеализирован и уж слишком напоминает сандовского Жака; есть положения довольно натянутые, местами пахнет мелодрамою, все юно и незрело и, несмотря на то, хорошо, дельно, да еще как!»15

Кроме известных художественных достоинств, повесть Дружинина, несомненно, вызвала сочувствие Толстого и своей основной идеей, которая выражалась в возвеличении чувств любви и самопожертвования. Муж, узнав о том, что его жена полюбила другого, не только дает ей полную свободу, но еще обещает ее второму мужу, что он будет следить за тем, чтобы она была счастлива, чтобы не пролила ни одной слезы, не проронила ни одного вздоха. Несомненно, трогала Толстого и сама история Полиньки, которая, только оставив своего Сакса, начинает понимать всю силу его любви к ней и от сознания своей ошибки чахнет и преждевременно сходит в могилу.

До глубокой старости помнил Толстой «Полиньку Сакс». В 1906-году он однажды рассказал в семейном кругу содержание этой повести, назвав ее при этом «прекрасной»16.

— «Завоевание Мексики» американского историка В. Прескотта. В яснополянской библиотеке сохранилась эта книга в переводе на немецкий язык в издании 1845 года, так же, как и другая книга того же автора — «Завоевание Перу» издания 1848 года. Книга Прескотта, очевидно, впервые раскрыла перед молодым Толстым дотоле ему неизвестную картину ужасов порабощения так называемых нецивилизованных народов так называемыми культурными европейскими народами. Почти через сорок лет, в 1885 году, перечисляя в письме к В. Г. Черткову те произведения, которые, по его мнению, заслуживают того, чтобы их переложить простым языком для начинающего читателя из народа, Толстой вспомнил и «Завоевание Мексики». Как писал Толстой, для того чтобы из этой работы «могла выйти хорошая книга», нужно «хорошенько, всей душой перейти на сторону мексиканцев и осветить невежественную, ухарскую жестокость испанцев»17.

Из составленного Толстым списка видно, что в 1847 году он был усердным читателем «Современника». Именно в «Современнике» за этот год появились и «Полинька Сакс», и «Антон Горемыка», и первые шесть рассказов из «Записок охотника». На повести Григоровича и рассказах Тургенева необходимо остановиться более подробно ввиду того значения, какое они имели для выработки миросозерцания молодого Толстого.

IV

Повесть Григоровича «Антон Горемыка» была крупным событием в русской литературе того времени. Белинский в той же статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года» писал: «Антон Горемыка» больше, чем повесть: это роман, в котором все верно основной идее, все относится к ней, завязка и развязка свободно выходят из самой сущности дела. Несмотря на то, что внешняя сторона рассказа вся вертится на пропаже мужицкой лошаденки, несмотря на то, что Антон мужик простой, вовсе не из бойких и хитрых, он — лицо трагическое в полном значении этого слова. Это повесть трогательная, по прочтении которой в голову невольно теснятся мысли грустные и важные».

Впечатление, произведенное повестью Григоровича на читателей, было огромно. В письме к В. П. Боткину в декабре 1847 года Белинский более подробно рассказывает, как лично на него подействовала повесть Григоровича. «Ни одна русская повесть, — писал он, — не производила на меня такого страшного, гнетущего, мучительного, удручающего впечатления: читая ее, мне казалось, что я в конюшне, где благонамеренный помещик порет и истязует целую вотчину — законное наследие его благородных предков»18.

Салтыков-Щедрин в очерках «Круглый год» так вспоминал о впечатлении, произведенном на него повестями Григоровича: «Я помню «Деревню», помню «Антона Горемыку», помню так живо, как будто все это совершилось вчера. Это был первый благотворный весенний дождь, первые хорошие, человеческие слезы, и с легкой руки Григоровича мысль о том, что существует мужик-человек, прочно залегла и в русской литературе и в русском обществе»19.

«Ни один образованный человек того времени, да и позже — во времена моей молодости — не мог читать без слез о несчастиях Антона и не возмущаться ужасами крепостного права», — писал П. А. Кропоткин20.

Такое же сильное впечатление произвел «Антон Горемыка» и на Толстого. 27 октября 1893 года в поздравительном письме Григоровичу по случаю пятидесятилетия его литературной деятельности Толстой писал: «Вы мне дороги... в особенности по тем незабвенным впечатлениям, которые произвели на меня, вместе с «Записками охотника» Тургенева, ваши первые повести. Помню умиление и восторг, произведенные на меня, тогда шестнадцатилетнего мальчика21, не смевшего верить себе, «Антоном Горемыкой», бывшим для меня радостным открытием того, что русского мужика, нашего кормильца и — хочется сказать — нашего учителя, можно и должно описывать не глумясь и не для оживления пейзажа, а можно и должно писать во весь рост, не только с любовью, но с уважением и даже трепетом»22.

В письме этом, написанном, почти через 50 лет после появления в печати повести Григоровича, Толстой стремился не столько к тому, чтобы точнее вспомнить впечатление, произведенное на него в свое время этой повестью, сколько к тому, чтобы лишний раз воспользоваться случаем высказать свое отношение к русскому крестьянству. Из повести Григоровича нельзя было вынести представление о русском мужике, как учителе жизни, носителе высшей мудрости, но вся повесть была проникнута глубоким сочувствием к страданиям бесправного, беспомощного и униженного крепостного крестьянина. Так и была воспринята повесть Григоровича современниками. В этой повести «был описан мужик, который до этой повести был запретным плодом в русской литературе. Быт русского крестьянина был terra incognita; о народе знала публика только лишь по театральным «пейзанам», а по цензурным условиям сороковых годов можно было только хвалить «доброго крестьянина», но говорить о его темной, беспросветной жизни, о гнете рабства, об его нуждах строго воспрещалось»23.

Хотя повесть Григоровича и не содержала в себе прямого протеста против крепостного права, что было и невозможно по цензурным условиям того времени, тем не менее своим глубоко прочувствованным изображением тяжкой жизни крепостного крестьянина повесть эта вызывала возмущение против крепостничества и сочувствие угнетенному народу24.

«Записки охотника» Тургенева. «Это стройный ряд нападений, — писал о «Записках охотника» И. С. Аксаков, — целый батальный огонь против помещичьего быта. Все это дает книге огромное значение независимо от ее литературного достоинства»25.

«Несмотря на простоту содержания и полное отсутствие сатирического элемента, — писал о «Записках охотника» П. А. Кропоткин, — эти рассказы нанесли сильный удар крепостному праву. Тургенев не изображал в них таких ужасов рабства, которые можно было бы представлять как исключение; он не идеализировал русских крестьян; но, давая взятые из жизни изображения чувствующего, размышляющего и любящего существа, изнывающего под ярмом рабства, и рисуя в то же время параллельно этим изображениям пустоту и низость жизни даже лучших из рабовладельцев, Тургенев пробуждал сознание зла, причиняемого системой крепостного права. Общественное значение этих рассказов было очень велико»26.

Радикальный журнал «Дело» в 1881 году в следующих словах определил общественное значение «Записок охотника» для 1850-х годов: «Раз была пущена в обращение мысль об одинаковости природы барина и мужика раба, раз была сделана попытка доказать эту мысль более или менее удачным подбором частных фактов и наблюдений, — раз эта попытка увенчалась успехом, так сейчас же и не замедлила обнаружиться вся безнравственность и противоестественность крепостного права. Главный аргумент всех защитников рабства..., который зиждется на убеждении в неравенстве, в различии психической природы господина и раба, этот аргумент был теперь поколеблен и потрясен в самом своем основании»27.

Произведения Григоровича и Тургенева оказали существенное влияние на отношение молодого Толстого к доставшимся ему по наследству крепостным «душам».

«Рабство нашего времени». В одной из черновых редакций этого трактата Толстой упоминает о том, что в то время, когда существовали «рабовладельцы прежнего рабства», «явились люди, которые... прямо показали людям рабовладельцам всю жестокость их жизни, как это показали у нас «Записки охотника», Григорович и др., и в Америке Бичер-Стоу, и люди рабовладельцы поняли, почувствовали, что они виноваты»28.

К тому же 1900 году относится и устное воспоминание Толстого о Григоровиче и его повести. Григорович, — говорил Толстой, — «принадлежал к числу лучших людей, начинавших важное направление. У него есть много и художественных достоинств». При этом Толстой с обычной своей художественной памятливостью припомнил одну деталь повести Григоровича, которую, повидимому, запомнил еще с первого чтения повести: «В начале «Антона Горемыки», когда мужик приезжает домой и приносит сыну или внуку какую-то веточку — это трогательная подробность, характеризующая и старика, и простоту и незатейливость той жизни»29.

V

Во второй половине сороковых годов прошлого столетия передовые русские люди уже вполне ясно сознавали назревшую необходимость отмены отжившего института крепостного права. В своем знаменитом письме к Гоголю от 15 июля 1847 года Белинский писал: «Самые живые современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение по возможности строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть. Это чувствует даже само правительство... Вот вопросы, которыми тревожно занята вся Россия в ее апатическом сне».

«Воспоминаниях»30 Толстой определенно говорит: «Мысли о том, что... надо было их [крепостных] отпустить, среди нашего круга в сороковых годах совсем не было. Владение крепостными по наследству представлялось необходимым условием, и все, что можно было сделать, чтобы это владение не было дурно, это то, чтобы заботиться не только о матерьяльном, но и о нравственном состоянии крестьян».

В то время лишь некоторые (правда, очень немногие) помещики Тульской губернии уже предпринимали попытки освобождения своих крестьян31.

Брат Толстого Дмитрий, считая крепостное право естественным и необходимым условием жизни, пошел по тому пути заботы «не только о материальном, но и о нравственном состоянии крестьян», о котором говорит Толстой в «Воспоминаниях». По словам Толстого, в этом отношении на его брата оказала влияние только что появившаяся тогда книга Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями».

У Льва Николаевича сохранилась написанная его братом Дмитрием в апреле 1849 года записка, озаглавленная «Мои предположения хозяйственные деревни Щербачевки»32. Здесь записаны ряд намеченных хозяйственных работ и начинаний и вместе с тем теоретическое рассуждение, имеющее целью оправдать привилегированное экономическое положение помещика и его власть над крестьянами33.

«Воспоминаниях», хотя и отзывается о записке своего брата как о написанной «очень серьезно, наивно и искренно», с нескрываемой иронией относится к его попыткам морального руководства жизнью своих крестьян. «Он, — пишет Лев Николаевич, — малый двадцати лет (когда он кончил курс), брал на себя обязанность, считал, что не мог не взять обязанность руководить нравственность сотен крестьянских семей, и руководить угрозами наказаний и наказаниями». Но в записке Д. Н. Толстого никаких упоминаний о наказаниях и об угрозах наказаний нет. Не является ли это упоминание Толстого отголоском тех разговоров, которые он когда-то вел с братом по этому вопросу?

Во всяком случае в те годы, когда Д. Н. Толстой производил свои опыты, Лев Николаевич не относился к ним отрицательно. Доказательством этому служит то, что его собственные опыты благотворительной деятельности в отношении своих крестьян во многом сходны с теми предположениями, которые изложил в своей записке его брат.

VI

Принято думать, что в «Утре помещика» Толстой под именем князя Нехлюдова изобразил самого себя и рассказал о своих собственных неудачных попытках благотворительной деятельности среди своих крепостных крестьян.

Чем подтверждается автобиографичность рассказа «Утро помещика»?

Живя в Ясной Поляне в летние месяцы 1847—1849 годов, Толстой после 16 июня 1847 года не вел дневника; не сохранилось ни одного его письма к кому бы то ни было за эти месяцы. Даже в своих «Воспоминаниях», упомянув о попытках брата Дмитрия руководить жизнью и трудом крепостных, Толстой ни одним словом не упоминает о том, что и сам он производил такие же попытки. В подробных планах романа «Четыре эпохи развития», захватывающих также и молодость героя, ничего не говорится об его попытках сближения с крестьянами.

«Утре помещика» он, действительно, описал свою деятельность среди крепостных крестьян, некоторые подтверждения этого в нашем распоряжении все-таки имеются. В шестой главе первого тома «Биографии» Бирюкова читаем: «К этому времени следует отнести попытки Льва Николаевича хозяйствовать на новых началах, а главное, попытки установления правильных, разумно-дружелюбных отношений с крестьянами, которые окончились так неудачно и неудача которых так ярко изображена в рассказе «Утро помещика». В этом рассказе так много, если не фактически, то психологически автобиографического материала, что его можно поставить нам как главу биографии»34. Эту главу работы Бирюкова Толстой читал в рукописи и в то время, как в некоторые другие части этой главы он внес существенные изменения и дополнения, это место не вызвало с его стороны никаких замечаний.

В письме к своей невесте В. В. Арсеньевой от 19 ноября 1856 года Толстой писал о своем «давнишнем намерении сделать, сколько возможно, своих крестьян счастливыми»35. Можно не сомневаться в том, что при свойственном активной натуре Толстого стремлении всегда немедленно пытаться осуществлять свои планы в жизни, какие-то попытки в этом направлении делались им вскоре после того, как он стал владельцем Ясной Поляны.

Далее, существует сделанная немецким биографом Толстого Р. Левенфельдом запись его разговора с Львом Николаевичем, относящегося к 1890 году. Прослушав рассказ Толстого о том, как он, оставив университет, поселился в Ясной Поляне, Левенфельд спросил:

«— И здесь в действительности разыгралась та сцена, которая нарисована вами в «Утре помещика»? Когда я читал эту повесть, я живо чувствовал, что все это пережито и что ни один штрих в картине не выдуман».

Толстой отвечал:

«— Да, это так, и вот мы с вами в том самом селе, где молодой помещик пережил все свои разочарования»36.

Косвенным доказательством автобиографичности «Утра помещика» может служить и то, что в первой редакции «Романа русского помещика» главный герой носит имя героя «Детства», «Отрочества» и «Юности» Николеньки Иртеньева, а также то, что в одной из первоначальных редакций повести «Казаки» попытки сближения с крестьянами и помощи им приписываются Оленину, в образе которого в этой редакции особенно много автобиографических черт37.

Однако, если бы и не было этих доказательств, мы все же можем не сомневаться в автобиографичности «Романа русского помещика» и «Утра помещика» по самому их содержанию и характеру. Произведения эти обнаруживают такое знание крестьянского быта, крестьянских работ и крестьянской психологии, что не остается никакого сомнения в том, что они могли быть написаны только человеком, ближайшим образом соприкасавшимся с крестьянской жизнью. С другой стороны, ответы крестьян на попытки помещика улучшить их жизнь так правдоподобны и так характерны, что и с этой стороны не возникает сомнения в том, что здесь описаны действительные факты. Признак этот тем более существенен, что первые две основные редакции рассказа «Утро помещика», озаглавленные «Роман русского помещика», были написаны Толстым в 1852—1854 годах на Кавказе, следовательно, — исключительно по воспоминаниям, когда он своими глазами не мог наблюдать жизнь крестьян тульской деревни.

Можно думать, что замыслом Толстого в «Романе русского помещика» было рассказать историю отношений с крестьянами не только своих, но и своего брата Дмитрия. Недаром герой повести, в первой редакции названный Николенькой, во второй получает имя Дмитрия, наделен высоким ростом и худощавостью и назван третьим сыном умершего князя. Вполне возможно, что и в некоторых эпизодах рассказа описываются происшествия, бывшие с Дмитрием Толстым; тем не менее можно не сомневаться в том, что все основное в изображении попытки сближения с крестьянами и благотворительной деятельности в их пользу взято автором из его собственной жизни.

Первые редакции «Романа русского помещика», как это обычно бывало у Толстого, содержат больше автобиографических элементов, чем последняя и окончательная их переработка38.

своих крепостных крестьян. «Не моя ли священная и прямая обязанность, — пишет он своей тетке, — заботиться для счастия этих семисот человек, за которых я должен буду отвечать богу? Не подлость ли покидать их на произвол грубых старост и управляющих из-за планов наслаждения или честолюбия? И зачем искать в другой сфере случаев быть полезным и делать добро, когда мне открывается такая блестящая благородная карьера?» Теперь забота о благе его крестьян — «единственная цель его жизни», которой он предается «со всем жаром юношеского увлечения».

Не довольствуясь одними заботами об улучшении положения своих крестьян, Николенька стремится также и душевно слиться с ними как можно теснее. Самым верным средством для такого слияния с народом представляется ему единение в вере, которое он и пытается осуществить. За обедней, — рассказывает автор, — «молодой князь стоял совершенно прямо, внимательно следил за службой, крестился во всю грудь и набожно преклонял голову. Все это он делал даже с некоторою аффектациею; казалось, что не чувство, а убеждение руководило им». Когда не знавший его мужик из соседней деревни, передавая ему свечу, произносит: «Миколе», Николенька принимает свечу «с видимым удовольствием» и передает ее далее с тем же словом «Миколе», произнося это имя «твердо и громко».

Николенька заводит у себя в имении школу и больницу, отдает в распоряжение крестьянского мира часть своего леса «для исправления крестьянского строения». Он только того и добивается, чтобы все мужики прямо к нему обращались со своими нуждами. При этом ни сам Николенька, ни его крестьяне нисколько не сомневаются в законности крепостного права и в вытекавшей из него обязанности крестьян работать на помещика. Николенька считает, что крестьяне «вверены богом его попечению». Крестьяне считают, что «коли землей владать, то и барщину править надо». Когда крестьянин Иван Чурис рассказывает барину о том, как трудно им бывало доставлять господам в Москву продовольствие: «другой раз распутица, кормов нет, а вези», — трудности эти не вызывают с его стороны никакого протеста. «Нельзя же без того», — прибавляет он, считая такое положение вещей нормальным. Не протестует он, а только сокрушается и по поводу того, что вследствие распоряжений управляющего «лугов и угодий меньше стало: которые позаказали, которые попридрали».

Николенька считает себя призванным и нравственно, и экономически опекать своих крестьян. Его опыты воздействия на крестьянскую нравственность, вследствие малого знания им крестьянской психологии, не всегда оказываются удачны. Так, однажды он придумал, чтобы мужик, без всякой причины побивший чужую бабу, заплатил мужу этой женщины пятьдесят рублей, против чего сам муж пострадавшей возражает: «На что мне его деньги, ваше сиятельство? Я и так попрекать не стану. С кем грех не случается!»

С мужиками Николенька обходится по-разному, в зависимости от того, вызывает ли в нем тот или другой мужик чувство уважения и одобрения, или нет. Так, старательному и трудолюбивому Ивану Чурису он говорит: «Я рад тебе помогать, тебе помогать можно, потому что я знаю, ты не ленишься... ». Совсем иначе обращается он с Юхванкой Мудреным, которого считает плутом и пройдохой. Уличая его в обмане, он кричит на него: «Молчать! Ты лгун и негодяй, потому что честный мужик не станет лгать, ему незачем».

Николенька ревностно оберегает старинные устои крестьянской жизни и является противником каких-либо изменений в условиях крестьянского быта. «Все это, — говорит он Юхванке Мудреному, — трубки, самовар, сапоги, все это не беда, коли достаток есть, да и то нейдет».

Крестьянское хозяйство Николенька застает разоренным вследствие недобросовестного отношения к своим обязанностям опекунов и хищничества управляющих. Изнурительная барщина, обременительные сборы и гужевые повинности, порка — все это привело большинство его крестьян в самое бедственное положение. Николенька знает, что «управляющий», радея о барской и преимущественно своей пользе, не переставал тянуть со всех мужиков все, что было можно вытянуть».

Николенька ходит всегда с записной книжкой, в которую записывает просьбы обращающихся к нему крестьян. В тот день, который описан в повести, Николенька, справившись в книжке, заходит к работящему, но крайне бедному крестьянину Ивану Чурису.

Вид нищеты Чуриса тяжело поразил его. Заглянув «в пустую нетопленную печь», он «робко спросил», обедали ли они, и получил ответ: «Какой обед, кормилец, хлебушка поснедали, вот и обед наш».

«знал, в какой бедности живут крестьяне, но мысль эта была так невыносимо тяжела для него, что он против воли забывал истину, и всякий раз, когда ему напоминали ее, у него на сердце становилось еще грустнее и тяжелее».

Чурис был один из тех мужиков, которых Николенька называл «консерваторами». Эти мужики упорно отказывались от всех предлагаемых Николенькой улучшений в их хозяйстве и быте.

От Ивана Чуриса Николенька идет к мужику, прозванному Юхванкой Мудреным. Подходя к его избе, Николенька увидел его жену и мать, несших ушат с водой. На лице старухи-матери он заметил «самые тяжелые следы глубокой старости и нищеты» и вместе с тем выражение «терпения, всепрощения и доброты», — тех качеств, которыми Толстой всегда восхищался в русском крестьянстве.

Юхванка представлял полную противоположность трудолюбивому, честному Чурису. Его тянет к легкой наживе — «сборщиком ходить, старостой мошенничать». Николенька чувствует бессилие своих увещаний и угроз «против порока, воспитанного невежеством и поддерживаемого нишетой», и «с тяжелым чувством уныния» уходит от Юхванки. Он отправляется к мужику, прозванному Давыдкой Белым.

Вид Давыдки и его нищеты снова наводит Николеньку на самые грустные размышления. Он понимает, что ничто не может вывести Давыдку из его апатии. «Давыдку забили», и эти беспрестанные побои и брань привели его в состояние полного равнодушия и ко всему окружающему и к своему собственному положению. И Николеньке приходит мысль взять Давыдку к себе на дворню и заняться его перевоспитанием, чтобы «кротостью, увещаниями, выбором занятий приучить его к размышлению и труду». Успокоившись на этой фантастической мысли, Николенька идет к богатому мужику Болхину, который во всей вотчине считался первым по достатку и исправности своего хозяйства.

«Он видел уже всех своих мужиков такими же богатыми, такими же добрыми, как старик Болха, они все улыбались, были совершенно счастливы и всем этим были обязаны ему». Но мечтания эти опять были быстро разрушены действительностью — недоверчивым отношением к нему старика Болхина.

Автор подводит итог всем попыткам своего героя прийти на помощь крестьянам. Уверенности в успешности результатов деятельности Николеньки у автора нет. «Одна цель его трудов есть счастие его подданных; но и это так трудно, так трудно, что кажется легче — самому найти счастие, чем дать его другим. Недоверие, ложная рутина, порок, беспомощность — вот преграды, которые едва ли удастся преодолеть ему». Чтобы «искоренить ложную рутину, нужно дождаться нового поколения и образовать его». «Чтобы вселить доверие, нужно едва столько лет, сколько вселялось недоверие».

В таком настроении Николенька возвращается к себе домой, садится за рояль и начинает импровизировать. В его голове, сменяя одна другую, проносятся разные мысли и образы, то грустные, то отрадные. Видится Николеньке и Илюшка Болхин, разъезжающий ямщиком. Он представляет его себе сильным, здоровым, веселым, беззаботным, разъезжающим и в «Одест», и в «Ромен», и в Киев, «и по всему широкому русскому царству». У Илюшки нет тех беспокойных мучительных мыслей и сомнений, которые терзают Николеньку, и у Николеньки невольно появляется чувство зависти к Илюшке: «и мысль, зачем я не Илюшка, тоже представляется ему».

Едва ли будет ошибкой сказать, что все основные мысли и чувства Николеньки Иртеньева (или Нехлюдова), не касаясь мелких подробностей, были пережиты самим Толстым. И, конечно, совершенно несомненно, что все без исключения крестьянские типы, изображенные в «Романе русского помещика», срисованы с крестьян Ясной Поляны, которых Толстой так хорошо узнал за время близкого общения с ними. Так, по мнению С. Л. Толстого, прототипом семьи Болхиных (в «Утре помещика» — Дутловых) была яснополянская семья Зябревых, в которой было три сына; один из них, как Илюшка в рассказе Толстого, ездил почтовым ямщиком39.

Повидимому, к тому же времени относятся и первые попытки Толстого работать с крестьянами. Об этом можно заключить из одного чернового варианта повести «Казаки», где управляющий после отъезда Оленина на Кавказ рассказывает про него: «Все по крестьянам ходил, лошадей им покупал, песочком пороги приказывал усыпать, школу, больницу завел, а уже ничего чудней не было, как он сам с мужиками работал. Измается так, что красный весь, пот с него так и льет, а все отстать не хочет, косить, снопы подавать, либо что»40.

«Романе русского помещика» еще нет вполне определенно выраженной мысли о том, что улучшение положения крестьян невозможно при существовании крепостного права. Дело, задуманное Николенькой, представляется автору в высшей степени трудным, но не совершенно невозможным. Так, повидимому, и смотрел Толстой в те годы (и до отъезда на Кавказ, и на Кавказе) на свои попытки улучшения быта своих крепостных.

Следует обратить внимание еще на одно обстоятельство. В «Романе русского помещика» рассказывается, что сам Николенька жил очень просто: одевался не только скромно, но даже неряшливо; спал «на кожаном истертом диване, обитом медными гвоздями». Окрестные помещики обходились с Николенькой пренебрежительно и не скрывали своего враждебного к нему отношения. «Слухи про него не так-то хороши, — говорит помещик Михайлов. — Князь, так и держи себя князем, а это что?» Недовольство соседей вызывалось как попытками Николеньки сблизиться с крестьянами и оказывать им помощь в ущерб своим собственным выгодам, что они считали дурным примером для помещиков и «баловством» для крестьян, так и его слишком простым, некняжеским образом жизни, в чем они видели поругание достоинства дворянина.

Этот штрих также вполне автобиографичен. Без сомнения, попытки Толстого входить в нужды крестьян и помогать им вызвали недоброжелательное к нему отношение окрестных помещиков. Это были первые семена той вражды, с которой относилось к Толстому местное дворянство и которая с такой силой проявилась во время его деятельности в качестве мирового посредника в 1861—1862 годах.

Надо думать, что попытка сближения с крестьянами и благотворительной деятельности в их пользу продолжалась у Толстого недолго. Он не видел еще тогда вполне ясно того, что между помещиком и его крепостными не может быть нормальных человеческих отношений, хотя и подходил уже к признанию этой горькой для него истины. Но он понял уже тогда, что начатое им дело, за которое он так горячо взялся, представляет огромные, непредвиденные им и непреодолимые для него трудности. И он отказался от своей мечты, хотя, несомненно, и продолжал оказывать помощь отдельным нуждающимся крестьянам.

VII

В средине октября 1848 года Толстой уехал в Москву.

— в районе Арбата. Он занял флигель в доме Ивановой в

Николо-Песковском переулке (дом этот теперь не существует), где проживали его друзья Перфильевы41. В. С. Перфильев был добродушный, легкомысленный, беспечный человек42.

Повидимому, Толстой имел в виду начать в Москве подготовку к сдаче кандидатских экзаменов, о чем можно судить по его письму к Т. А. Ергольской, написанному вскоре по приезде, где он говорит: «Заниматься еще не начинал»43. Занятия эти, надо думать, так и не были начаты; Толстого привлекла совсем другая сторона жизни — светская жизнь.

17 июня 1850 года, живя в Ясной Поляне, Толстой вздумал было восстановить в памяти три предшествующих года своей жизни и начал было писать свои «Записки». «Зиму третьего года, — пишет здесь Толстой, — я жил в Москве, жил очень безалаберно, без службы, без занятий, без цели; и жил так не потому, что, как говорят и пишут многие, в Москве все так живут, а просто потому, что такого рода жизнь мне нравилась. Частью же располагает к лени и положение молодого человека в московском свете. Я говорю: молодого человека, соединяющего в себе некоторые условия, а именно: образование, хорошее имя и тысяч 10 или 20 доходу. Молодого человека, соединяющего эти условия, жизнь самая приятная и совершенно беспечная, ежели он не служит (то-есть серьезно), а просто числится и любит полениться. Все гостиные открыты для него, на каждую невесту он имеет право иметь виды; нет ни одного молодого человека, который бы в общем мнении света стоял выше его»44.

Конечно, и Толстой жил в Москве так, как жили описанные им здесь молодые люди с именем, некоторым образованием и доходом45.

—1849 годов впервые появилось увлечение карточной игрой. Играл он, вероятно, очень горячо, порывисто, не всегда обдумывая свои ходы, и потому часто проигрывал. По словам хорошо его знавшего и любившего брата Сергея, Толстому в то время было свойственно «презрение к деньгам»46. Толстой в то время и сам замечал за собою, что в нем есть желание «истребления денег» без всякой цели и удовольствия. «Мне не нравится, — писал он в дневнике 29 ноября 1851 года, — то, что можно приобрести за деньги, но нравится, что они были и потом не будут — процесс истребления».

И получилось то, что Толстой в короткое время проиграл в карты больше той суммы, которой он мог располагать, и эти карточные долги долгое время сильно его мучили.

Через некоторое время, вкусив достаточно светской, рассеянной жизни, Толстой чувствует глубокое внутреннее неудовлетворение и пишет тетушке Татьяне Александровне, что он «недоволен собой», потому что «распустился, предавшись светской жизни». «Теперь мне все это страшно надоело, — пишет он далее, — я снова мечтаю о своей деревенской жизни и намерен скоро к ней вернуться» (перевод с французского)47.

Случилось, однако, совершенно другое. Толстой не вернулся к деревенской жизни, а в конце января следующего 1849 года внезапно уехал в Петербург.

VIII

Из всех братьев Толстых один только Лев не кончил курса в университете. По возвращении в Ясную Поляну он горячо было взялся за хозяйственную деятельность, но скоро охладел к ней; на службу тоже не поступил и жил то в имении, то в Москве, то в Туле без всякого практического дела. Это давало повод его более положительному брату Сергею, очень его любившему и огорчавшемуся его бездеятельностью, называть Льва «самым пустячным малым».

13 февраля 1849 года Лев Николаевич пишет Сергею Николаевичу, что он «намерен остаться навеки» в Петербурге48. Планы его теперь таковы: выдержать экзамен на кандидата в Петербургском университете и начать служить; но если и не удастся выдержать экзамен, все-таки поступить на службу. Он уверяет брата, что «переменился», и перемена эта, как он говорит, состоит в том, что он пришел к убеждению, что «умозрением и философией жить нельзя, а надо жить положительно, то-есть быть практическим человеком. Это большой шаг и большая перемена, еще этого со мною ни разу не было», — наивно-самодовольно прибавляет он.

Петербург Толстому очень нравится. Он нашел здесь много старых московских знакомых и приобрел несколько новых знакомств, и все эти знакомые «достоинством выше» московских. «Достоинство» Толстой видел тогда прежде всего в аристократизме.

Самый строй петербургской жизни по сравнению с московской ему очень нравится; на него он возлагает большие надежды. «Петербургская жизнь, — пишет он брату, — на меня имеет большое и доброе влияние. Она меня приучает к деятельности и заменяет для меня невольно расписание; как-то нельзя ничего не делать — все заняты, все хлопочут, да и не найдешь человека, с которым бы можно было вести беспутную жизнь, — одному нельзя же».

Мучают его только «проклятые» московские карточные долги, которых оказалось 1200 рублей. Для уплаты их он просит брата продать часть принадлежащего ему леса.

были деньги; он «сел в дилижанс и поехал с ними вместе». Далее Толстой опять говорит о своих планах и надеждах на петербургскую жизнь. «Мне, — пишет он, — нравится петербургский образ жизни. Здесь каждый занят своим делом, каждый работает и старается для себя, не заботясь о других; хотя такая жизнь суха и эгоистична, тем не менее она необходима нам, молодым людям, неопытным и не умеющим браться за дело. Жизнь эта приучит меня к порядку и деятельности, — двум качествам, которые необходимы для жизни и которых мне решительно недостает. Словом, к практической жизни» (перевод с французского).

Все эти намерения Толстого остались, однако, невыполненными. Он действительно начал усердно заниматься и в апреле сдал — по письму к брату Сергею от 1 мая — два экзамена, а по письму к нему же от 11 мая — один. В своей статье «Воспитание и образование», написанной в 1862 году, Толстой так вспоминал об этих экзаменах: «В 48 году [несомненная ошибка; должно быть: в 1849 году] я держал экзамен на кандидата в Петербургском университете и буквально ничего не знал и буквально начал готовиться за неделю до экзамена. Я не спал ночи и получил кандидатские баллы из гражданского и уголовного права, готовясь из каждого предмета не более недели».

Почему Толстой прекратил дальнейшую сдачу экзаменов — неясно. По письму его к брату Сергею от 1 мая, это произошло оттого, что он «переменил намерение», а по письму к нему же от 11 мая, потому, что «сделался болен и не мог продолжать»50. «Перемена намерения» Толстого вызвана была тем, что была объявлена венгерская кампания, и у него явилась мысль поступить юнкером в кавалергардский полк.

Цель венгерской кампании была совершенно ясно выражена в манифесте Николая I от 26 апреля 1849 года.

Как известно, с самого начала революции 1848 года во Франции Николай I мечтал о том, чтобы вооруженной силой подавить революционное движение в Европе. Первые сведения о перевороте во Франции были получены в Петербурге 22 февраля, и уже 25 февраля был издан приказ о частичной мобилизации. В приказе этом, данном на имя военного министра, было сказано: «На Западе Европы последовали события, обличающие злоумышление к ниспровержению властей законных. Дружественные трактаты и договоры, связующие Россию с сопредельными державами, поставляют нас в священную обязанность принять благовременные меры для приведения в военное положение некоторой части войск наших с тем, чтобы в случае, если обстоятельства востребуют, противопоставить надежный оплот пагубному разливу безначалия»51.

I к подавлению революционного движения, где бы оно ни возникло, обратился к нему за помощью. Помощь русского царя была так необходима австрийскому императору, что ради получения этой помощи он был готов пойти даже на унижение. Зная влияние на царя фельдмаршала графа И. Ф. Паскевича, ближайший полномочный представитель австрийского императора генерал-лейтенант граф Кабога в Варшаве публично на приеме упал в ноги перед фельдмаршалом и поцеловал его руку, умоляя его спасти Австрию и подать помощь против венгров52.

К исполнению просьбы австрийского императора Николай I приступил тем более охотно, что во главе венгерских войск стояли два польских генерала — Бем и Дембинский. 26 апреля 1849 года Николай I подписал, а 28 апреля обнародовал манифест, в котором объявлял: «Мы повелели разным армиям нашим двинуться на потушение мятежа и уничтожение дерзостных злоумышленников, покушающихся потрясти спокойствие и наших областей».

Передовые русские деятели, приветствовавшие венгерскую революцию, с возмущением встретили этот манифест.

Нам ничего не известно о том, как отнесся Толстой к революции 1848 года, о которой он, живя в деревне, вероятно, и не имел ясного представления. Теперь же, через три дня после издания манифеста о начале венгерской кампании, Толстой 1 мая писал брату Сергею, что если он поступит на военную службу, то намерен служить до получения офицерского чина, а «с счастием, то-есть ежели гвардия будет в деле», он надеется быть произведенным в офицеры раньше положенного двухлетнего срока. Толстой, очевидно, и вопроса не ставил о том, какой характер имел начатый Николаем I поход, какое влияние он будет иметь на жизнь венгерского народа и на жизнь других народов Европы53. В этом сказалась полная аполитичность Толстого того времени. Среда, в которой вращался Толстой в Петербурге, не благоприятствовала развитию в нем ни общественно-политических, ни моральных интересов.

Более всего подружился Толстой с семьею приятеля своего отца А. М. Исленьева, который был женат без церковного брака на жене графа В. Н. Козловского Софье Петровне Завадовской. Брак ее с Исленьевым считался «незаконным». У них было три сына и три дочери, которые получили фамилию Иславины.

Иславину Толстой испытал такое же чувство дружеской привязанности, какое он испытывал раньше к Мусиным-Пушкиным, к Дьякову, к Зыбину. «Любовь моя к Иславину, — записал Толстой в дневнике 29 ноября 1851 года, — испортила для меня целые пять месяцев жизни в Петербурге. Хотя и бессознательно, я ни о чем другом не заботился, как о том, чтобы понравиться ему».

Только позднее, уже уехав из Петербурга, Толстой как следует раскусил своего прежнего приятеля. Брату Сергею он писал про Иславина 7 января 1852 года: «Костенька, всю жизнь пресмыкаясь в разных обществах, посвятил себя и не знает больше удовольствия, как поймать какого-нибудь неопытного провинциала и, под предлогом руководить его, сбить его совсем с толку... Я говорю это по опыту. Несмотря на мое огромное самолюбие, в Петербурге он имел на меня большое влияние и умел испортить мне так эти пять месяцев, которые я провел там, что у меня нет воспоминаний неприятнее. Он умел меня убедить в том, что Кочубеи, Нессельроды и все эти господа такие люди, что я должен пасть ниц перед ними, когда увижу, и что я с Костенькой, с Михалковым еще могу кое-как разговаривать, но что в сравнении с этими тузами я ровно нуль, погибший человек, и должен бояться их и скрывать от них свое ничтожество».

Впоследствии в своих «Воспоминаниях» Толстой называл К. Иславина «очень внешне привлекательным, но глубоко безнравственным человеком».

Говоря, что Иславин был «очень внешне привлекательный» человек, Толстой имел в виду не только его наружность: Иславин был живой, остроумный, веселый собеседник, хороший музыкант.

Два брата К. А. Иславина — Владимир и Михаил Александровичи — оба служили в Министерстве государственных имуществ и главной целью своей жизни ставили служебную карьеру, чего им впоследствии и удалось достигнуть: оба они сделались членами Совета министра государственных имуществ. В. А. Иславину Толстой в письме к нему от 28 декабря 1877 года дал такую характеристику: «Ты всегда, смолоду еще удивлял меня соединением адуевщины с самой несвойственной ей готовностью делать для других, для меня по крайней мере»54.

В. А. Иславину мы обязаны тем, что у него сохранился первый дагерротипный портрет Толстого, сделанный в Петербурге. Почти через 40 лет, 10 апреля 1886 года, Иславин переслал этот дагерротип жене Толстого, своей родной племяннице, вместе с письмом, в котором сообщал: «Этот портрет снят, сколько я припоминаю, в 49—50 годах, когда Левочка свивал себе гнездышко в доме Якобса и норовил сделаться одним из элегантных столичных львов»55.

На этом дагерротипе Толстой изображен сидящим в кресле, элегантно одетым, коротко остриженным, без усов и бороды, с энергично сложенными губами и упорно и решительно смотрящими глазами. Здесь уже заметен тот смелый и проницательный толстовский взгляд, который составлял впоследствии одну из главных особенностей его лица56.

IX

В письме от 11 мая 1849 года Толстой извещал брата Сергея Николаевича, что поступит на военную службу только в том случае, «ежели война будет сурьезная».

«сурьезной», или по какой-то другой причине, но на военную службу Толстой тогда не поступил. Не поступил он также ни на какую гражданскую службу, хотя одно время и думал о службе в Министерстве иностранных дел. Быть может, те должности, на какие он мог бы поступить, казались ему слишком незначительными; или же, при всем своем желании занять некоторое положение в петербургском обществе и стать деловым человеком, он бессознательно чувствовал, что сидеть по целым дням в канцелярии — не его призвание и что он не выдержит и недели такой жизни, — так или иначе, но своего намерения служить Толстой не осуществил.

Между тем материальное положение Толстого за время его проживания в Петербурге значительно ухудшилось. К прежним неуплаченным московским долгам прибавились еще новые. В упоминаемом выше письме к В. А. Иславину от конца декабря 1878 года Толстой вспоминал, как Иславин «выкупал» его из биллиардных. По словам В. А. Иславина, Толстой здесь вспоминал об одном случае из своей петербургской жизни, когда он в биллиардной стал играть с маркером, проиграл ему какую-то сумму и, не имея с собой денег, чтобы уплатить проигрыш, обещал занести их на следующий день, но маркер ему не поверил и задержал его в биллиардной до тех пор, пока не явился Иславин и не уплатил за него следуемую сумму.

1 мая 1849 года Толстой пишет брату Сергею Николаевичу отчаянное письмо, в котором просит его продать деревню Малую Воротынку (хотя деревня эта для него — «последняя рессурса») и деньги прислать ему в Петербург для уплаты долгов. «Сделай милость, — пишет он, — похлопочи, чтобы вывести меня из фальшивого и гадкого положения, в котором я теперь, — без гроша денег и кругом должен». Все письмо написано в тоне полного презрения к самому себе за свою беспечность и неделовитость. Толстой считает, что он «поплатился за свою свободу и философию» и просит брата не сердиться на него, потому что он и без того слишком чувствует «свое ничтожество», и выражает надежду, что с течением времени и он исправится и сделается когда-нибудь «порядочным человеком».

Сергей Николаевич очень близко к сердцу принял положение любимого брата. Он немедленно ответил ему, советуя сейчас же оставить Петербург и приехать в Ясную Поляну, чтобы самому продать свою деревню и в тиши и уединении более основательно решить вопрос о поступлении на службу. Толстой решил последовать совету брата. 26 мая он взял из Петербургского университета свои бумаги и в тот же день написал тетушке Татьяне Александровне, что возвращается в Ясную Поляну и не будет расставаться с нею, «разве изредка на несколько недель», и всю зиму проживет в деревне, «чтобы экономить».

Повидимому, вскоре после этого в конце мая или в начале июня Толстой действительно выехал из Петербурга, оставшись должен ресторану Дюссо, портному Шармеру (лучший в то время портной в Петербурге) и одному из знакомых57. На всю жизнь остались у Толстого самые неприятные воспоминания о пяти месяцах, проведенных в Петербурге. Впоследствии Толстой никогда не рассказывал ничего об этой полосе своей жизни, — так тяжелы были для него эти воспоминания. Только один раз, в письме к жене от 5 ноября 1892 года, Толстой вспомнил о своей петербургской жизни по поводу проживания в Петербурге его двадцатитрехлетнего сына Льва. Он писал жене про сына: «Я постоянно за него боюсь; боюсь за то, чтобы не заболтался в этом сквернейшем в нравственном отношении городе. Там все соблазны роскошной столицы, moins тех добрых сторон передового движения общественной мысли, которое слышится в других свободных столицах. Я помню, как я в молодости ошалел особенным, безнравственным ошалением в этом роскошном и без всяких принципов, кроме подлости и лакейства, городе»58.

«добрых сторон передового движения общественной мысли», неприменимо к Петербургу 1849 года. Действительно, Петербург того времени ни в какой степени не был «свободной столицей», но на фоне деспотизма и жестокой реакции тем большее общественное значение получали кружок Петрашевского, редакция журнала «Современник».

Но Толстой в то время не был близок с этими передовыми кругами русского общества и даже едва ли имел о них сколько-нибудь ясное представление.

X

В Москве Толстой провел некоторое время у своих друзей Перфильевых, у которых встретил талантливого музыканта Рудольфа, которого пригласил к себе в деревню.

Очутившись в своей Ясной Поляне, Толстой сразу почувствовал себя в родной стихии. Ушли куда-то далеко и чопорный чиновный Петербург с людьми «высокого достоинства», и служба военная и гражданская, и университет с его юридическим факультетом. Толстой проводит «лето поэтическое с музыкантами»59.

Рудольф был прекрасный пианист, и Толстой, который, еще уезжая из Казани, одной из задач своей жизни в деревне поставил достижение «средней степени совершенства» в музыке, учился у него правилам игры. Рудольф был и композитор: он написал Hexengalop и две «Кавалерийские рыси», одну из которых Толстой запомнил и впоследствии нередко играл. По своему душевному складу Рудольф принадлежал к тому типу людей, которых называют прожигателями жизни. Он много пил и кутил, отыскал в Ясной Поляне дворовых, бывших когда-то музыкантами у Волконского, играл и пил вместе с ними60, подвыпивши уединялся в яснополянскую оранжерею и там сочинял свои композиции61.

«Святочная ночь» (1853 год), где Рудольф, обозначенный одной буквой Р., характеризуется словами: «очень хороший музыкант, мой приятель, немец по музыкальному направлению и по происхождению»62.

С самого начала самостоятельной одинокой жизни в Ясной Поляне музыка становится для Толстого не только одним из любимейших занятий, но и важным элементом в его жизни. Играл он не только народные песни и произведения композиторов, но любил заниматься и собственной импровизацией, во время которой самые разнообразные мечты, мысли и образы, сменяя один другой, быстро проносились в его голове. Яркое описание таких импровизаций, исполнявшихся молодым Толстым, находим в его «Романе русского помещика».

После тяжелых для него бесед с крестьянами Николенька, грустно настроенный, придя к себе домой, садится за рояль и, «рассеянно и небрежно» пробежав по клавишам, наигрывает какой-то неопределенный мотив. «Николенька подвинулся ближе и в полных и чистых аккордах повторял мотив, потом начал модулировать; гармония беспрестанно изменялась, изредка только возвращалась к первоначальной и повторению прежнего мотива. Иногда модуляции были слишком смелы и не совсем правильны, но иногда чрезвычайно удачны. Николенька забылся. Его слабые, иногда тощие аккорды дополнялись его воображением. Ему казалось, что он слышит и хор, и оркестр, и тысячи мелодий, сообразных с его гармонией, вертелись в его голове. Всякую минуту, переходя к смелому изменению, он с замиранием сердца ожидал, что выйдет, и когда переход был удачен, как отрадно становилось ему на душе. В то же самое время мысли его находились в положении усиленной деятельности и вместе запутанности и туманности... Различные странные образы, грустные и отрадные, сменялись одни другими...»63

XI

В «Романе русского помещика», как и в «Утре помещика», также упоминается о том, что Нехлюдов завел школу для детей своих крестьян. Николенька очень увлечен этим своим начинанием.

Он сам сочиняет для учеников прописи, составляя их таким образом, чтобы ученики могли понимать смысл того, что они будут списывать. Некоторые из придуманных им изречений даже вошли в поговорку между его крестьянами, как, например: «За грамотного двух неграмотных дают». Принципом своих школьных занятий Николенька ставит то, чтобы дети всегда ясно понимали то, что они читают и пишут. У него есть помощник по школе — старый музыкант волторнист Данила. Николенька огорчается тем, что этот Данила дает ученикам списывать не имеющие никакого смысла фразы. «Этак он привыкнет не понимать, что читает, и тогда все ученье пропало», — пытается он внушить Даниле вред механического списывания65. В день окончания занятий Николенька раздает хорошим ученикам подарки: пряники, платки, шляпы, рубахи. Эти подробности устройства школы, как и основные принципы обучения, в ней применявшиеся, вполне соответствуют педагогической практике самого Толстого в позднейшие годы.

Фактические сведения о школе Толстого 1849 года крайне скудны.

В 1911 году еще жив был один из учеников этой школы — яснополянский крестьянин Ермил Базыкин. На расспросы об этой первой школе Толстого Базыкин рассказал:

«Нас, мальчиков, было человек 20, учителем был не сам Лев Николаевич, а Фока Демидыч, дворовый человек. При отце Льва Николаевича должность музыканта он исправлял. Старик ничего, хороший был. Учил он нас азбуке, счету, священной истории. Захаживал к нам и Лев Николаевич, тоже с нами занимался, показывал грамоту. Ходил через день или два, а то и каждый день. Помню, мы писали на досках мелом, а он смотрел, кто из нас лучше пишет.

Любил он с нами в переменку возиться. Был у нас через пруд плот на веревке. Вот, бывало, с ним сядем и потащим. На середку выедем, он скажет: «Ну, кто грязи достанет? — Попробовали бы вы сперва, васиятельство?» Он и пробует. Нырнет в воду, потом вынырнет и держит в руке грязь. «Ну, я достал, теперь вы!» Были дворовые ребята Илья и Митрофан. Они тоже, бывало, нырнут и достанут грязь. Ну, а которые и не могут. Да мало ли он чудил! Потащил нас раз осенью на охоту. Расставили тенета на Воронке, а нас, мальчиков, заставил он лаять по-собачьи: «Гам-гам-гам!» Чудно таково-то!

Всего не припомнишь. Обходился он с нами хорошо, просто. Нам было с ним весело, интересно, а учителю он завсегда приказывал нас не обижать. Он и об ту пору был простой, обходительный. Проучился я у него зимы две»66.

По словам Базыкина, Фока Демидыч по старинке пробовал иногда прибегать к телесному наказанию детей, но Лев Николаевич всегда запрещал ему это67. В «Романе русского помещика» также рассказывается, как Николеньке приходилось бороться с своим помощником Данилой, который не мог отрешиться от старинного убеждения, что «шпанскую мушку поставить не мешает, коли ленится».

XII

Зиму 1849—1850 годов Толстой, как обещал тетушке, провел в Ясной Поляне.

теперь вращался Толстой, уже не было того фрондирования правительства, которое было характерно для отца Толстого и его друзей. Напротив, как свидетельствует Толстой, в этом кругу служба военная или гражданская считалась обязанностью, «неисполнение которой казалось немыслимым»68. Однако служба Толстого в Губернском правлении была только номинальной. Числясь служащим, он, быть может, иногда заходил в депутатское собрание, но без сомнения ни одного дня целиком не просидел в канцелярии.

В эту зиму Толстой очень часто бывал в Туле, где посещал знакомых, участвовал в балах и вечерах. В одном из писем к Т. А. Ергольской того времени он писал ей: «Je m’amuse» («я веселюсь»). В другом письме к ней же от конца января 1850 года Толстой сообщал, что он провел в Туле «десять дней довольно удачно»69. Временами просыпалась в нем былая страсть к карточной игре; но более всего увлекался он в то время охотой и цыганским пением.

Начало увлечения охотой относится к первым годам самостоятельной жизни Толстого в Ясной Поляне. В первой редакции «Детства», относящейся к 1851 году, находим с большим подъемом написанную сцену охоты. Из этого описания видно, что в увлечении Толстого охотой не последнее место занимал и эстетический элемент. «Редко, — читаем мы здесь, — можно видеть красивее группу, составленную из человека и животных, как охотника на лошади, за которой рыщут борзые собаки, особенно когда он им бросает прикормку. Очень красиво!»70. Толстой находил, что «на охоте, как и в походах, люди формируются»71, — понимая под «формированием», вероятно, развитие ловкости, быстроты соображения и быстроты действия.

В третьей редакции «Детства» описанию охоты посвящена особая глава, затем выпущенная, под названием «Что же и хорошего в псовой охоте?» Псовая охота называется здесь «невинным, полезным для здоровья, изящным и завлекательным удовольствием»72. И на протяжении больше, чем тридцати лет, с конца 1840-х до начала 1880-х годов, охота, сначала псовая, а потом ружейная, была одним из наиболее любимых развлечений Толстого, доставлявшим ему и возможность наслаждения красотами природы, и здоровую физическую усталость, и отдых от умственного напряжения, и даже служила ему, как Левину, «во всех горестях лучшим утешением»73.

Цыганское пение также играло важную роль в жизни молодого Толстого74.

«цыганерством», как тогда выражались, перешло к Толстому от брата Сергея, у которого увлечение это в ту пору было так сильно, что он даже сошелся с цыганкой Машей (Мария Михайловна Шишкина), красивой семнадцатилетней девушкой, пользовавшейся большим успехом (впоследствии ставшей его женой).

В то время эстрадная цыганская музыка начала уже клониться к упадку: цыгане пели по преимуществу опереточные арии и модные вальсы. Только изредка цыгане пели или подлинные цыганские песни, или русские народные, или романсы композиторов. Цыганский хор в Туле считался даже выше московского и петербургского; в Туле лучше, чем в Москве, сохранились настоящие старинные цыганские песни, и любители цыганского пения приезжали из Москвы в Тулу слушать цыганские хоры. Особенность цыганского пения состояла в своеобразной манере исполнения, неотразимо действовавшей на слушателей. В рассказе «Святочная ночь», написанном на Кавказе в 1853 году, Толстой по воспоминаниям пытался дать описание цыганского пения.

Цыганский хор поет старинную русскую песню «Слышишь, разумеешь». «Сначала плавно, потом живее и живее и наконец так, как поют цыгане свои песни, то-есть с необыкновенной энергией и неподражаемым искусством. Хор замолк вдруг неожиданно. Снова первоначальный аккорд, и тот же мотив повторяется нежным, сладким, звучным голоском с необыкновенно оригинальными украшениями и интонациями, и голосок точно так же становится все сильнее и энергичнее и наконец передает свой мотив совершенно незаметно в дружно подхватывающий хор».

Далее Толстой дает характеристику цыганской музыки, служащей, по его мнению, «у нас в России единственным переходом от музыки народной к музыке ученой», так как «корень ее народный». Про себя Толстой здесь говорит, что в нем живет «любовь к этой оригинальной, но народной музыке», которая всегда доставляла ему «столько наслаждения»75. В записи дневника от 10 августа 1851 года Толстой отмечал: «Кто водился с цыганами, тот не может не иметь привычки напевать цыганские песни, дурно ли, хорошо ли, но всегда это доставляет удовольствие, потому что живо напоминает»76.

Наиболее сильно описано и охарактеризовано Толстым цыганское пение в драме «Живой труп» (1900 год).

«Это степь, это десятый век, это не свобода, а воля... Вот это она! Вот это она! Удивительно! И где же делается то все, что тут высказано? Ах, хорошо! И зачем может человек доходить до этого восторга, а нельзя продолжать его? ... Ах, Маша, Маша, как ты мне разворачиваешь нутро все...»77

Изображен Толстым в этой сцене и один из «цыганеров», носящий фамилию Афремов78. Афремов одну из песен, распеваемых цыганами, называет «похоронной», и когда его спрашивают, почему он так называет эту песню, он объясняет, что когда он умрет и будет лежать в гробу, «придут цыгане... «Шэл ма верста», так он из гроба вскочит»79.

В таких ярких образах вспоминал Толстой в старости об одном из самых сильных впечатлений его молодых лет.

XIII

Лето 1850 года Толстой проводит в Ясной Поляне. Занятия его составляют хозяйство, гимнастика, чтение и особенно музыка.

В записях дневника, который он ведет только в течение шести дней, с 14 по 19 июня, в числе занятий каждого дня в разные часы непременно указываются занятия по хозяйству. В числе правил, записанных в дневнике в эти дни, значится: «Ежедневно лично осмотреть всякую часть хозяйства», после чего записывается сюда же относящееся другое правило: «Приказывать, бранить и наказывать не торопиться, помнить, что в хозяйстве больше, чем в чем-нибудь, нужно терпение». Применялись ли Толстым в то время наказания к его крестьянам и, если применялись, то в чем именно они состояли, — неизвестно.

Гимнастикой Толстой, повидимому, был сильно увлечен в это лето. Когда-то в Москве, а потом и в Казани Толстой делал гимнастику с тем, чтобы впоследствии стать «первым силачом в мире»80. Теперь в нем затихли все честолюбивые мечты, и все, что он делал, в том числе и гимнастику, делал он исключительно для себя, без всякой мысли о своей будущей славе. Он не только составляет для себя правила гимнастических упражнений, но и в течение почти целого месяца ежедневно ведет точную запись тому, сколько каких упражнений было проделано им за день81.

Самым сильным увлечением Толстого летом 1850 года была музыка. Как записал он позднее в своем дневнике, в этом году он «хотя в очень несовершенном виде», «испытал счастье артиста»82.

По своему обыкновению Толстой составляет для себя правила — на этот раз «по части музыки», которые записывает в дневник. Не довольствуясь практическими занятиями музыкой, Толстой стремится определить существо музыки, как искусства, и начинает теоретическую работу под заглавием «Основные начала музыки и правила к изучению оной»83. Толстой дает здесь следующее формальное определение музыки: «Музыка есть совокупность звуков, поражающих нашу способность слуха в трояком отношении:

1) в отношении пространства, 2) в отношении времени, 3) в отношении силы». На этом работа обрывается; правила «к изучению» музыки даже не были начаты.

К событиям личной жизни Толстого 1850 года, по некоторым данным, следует отнести его сближение с крестьянской девушкой Гашей (Агафья Михайловна Трубецкая), служившей горничной у Т. А. Ергольской. Впоследствии Толстой сам рассказал об этом факте как своей жене Софье Андреевне84, так и своему биографу П. И. Бирюкову85, которому в августе 1910 года он говорил:

«Вот вы пишете про меня все хорошее. Это неверно и неполно. Надо писать и дурное. В молодости я вел очень дурную жизнь, и два события этой жизни особенно и до сих пор мучают меня. И я вам, как биографу, говорю это и прошу вас это написать в моей биографии. Эти события были: связь с крестьянской женщиной из нашей деревни, до моей женитьбы. На это есть намек в моем рассказе «Дьявол». Второе — это преступление, которое я совершил с горничной Гашей, жившей в доме моей тетки. Она была невинна, я соблазнил ее, ее прогнали, и она погибла».

С такими же угрызениями совести вспомнил Толстой о своих отношениях к Гаше Трубецкой в записи дневника от 27 января 1900 года: «Очень тяжело было от появления Г. Все расплата не кончена. Так ему и надо»86. (Здесь под словом «ему» Толстой подразумевал самого себя — свое «низшее я», по принятой им терминологии.)

И С. А. Толстая, и П. И. Бирюков утверждают, что отношения с Гашей Трубецкой дали Толстому материал для изображения в «Воскресении» Нехлюдова и Катюши. Однако дальнейшая судьба Гаши Трубецкой не имела ничего общего с судьбой Катюши Масловой. Вопреки рассказу Толстого, девушка эта не погибла, а была впоследствии горничной у его сестры Марии Николаевны. В 1859—1863 годах Гаша сопровождала М. Н. Толстую в ее заграничном путешествии, причем Мария Николаевна настолько доверяла ей, что поручила ее попечению троих своих малолетних детей на время своего шестинедельного отсутствия87. И позднее М. Н. Толстая иногда приглашала к себе Агафью Михайловну.

Иными были отношения молодого Толстого к другой девушке, служившей в доме его тетки, Дуняше Михайловой. Дуняша Михайлова была дочерью старого дядьки Толстого — Николая

Дмитриевича. Впоследствии она вышла замуж за приказчика Толстого А. С. Орехова и умерла в 1879 году. О своих отношениях к этой девушке Толстой вспомнил в своем дневнике уже много лет спустя после ее смерти. «Ехал мимо закут, — записал он в дневнике 14 октября 1897 года. — Вспомнил ночи, которые я проводил там, и молодость и красоту Дуняши (я никогда не был в связи с нею), сильное женское тело ее. Где оно? Уж давно одни кости...»88. Это — единственное воспоминание Толстого о его молодой поэтической любви к дворовой девушке Дуняше, — любви, так соответствовавшей в то время мечтательному складу его ума.

Большое значение в жизни Толстого имел окончательный переезд на жительство в Ясную Поляну его тетушки Татьяны Александровны.

После отъезда молодых Толстых в Казань Т. А. Ергольская жила большей частью у своей сестры Е. А. Толстой в ее имении Покровском. Несмотря на вынужденную разлуку с племянниками, она продолжала так же любить их, как и раньше, и душою всегда жила с ними. Племянники отвечали ей тем же горячим чувством любви. Во Льве с годами все больше и больше усиливалось чувство уважения и любви к его старой тетке. Уже в конце июня 1846 года он писал брату Николаю на Кавказ из Ясной Поляны: «Знаешь, при каждой встрече с тетей Туанетой я нахожу в ней все больше и больше высоких качеств. Единственный недостаток, который можно в ней признать, это то, что она чересчур романична; но это происходит от ее прекрасного сердца и ума, которые нужно было бы на что-нибудь направить, и за неимением этого она всюду отыскивает романическое» (перевод с французского)89.

Сделавшись самостоятельным, Толстой, в каких бы трудных обстоятельствах ни находился сам (как это было с ним, например, в Петербурге), несмотря ни на что, всегда считал себя обязанным оказывать своей тетке материальную поддержку и, наконец, предложил ей совсем переехать на жительство к нему в Ясную Поляну. В дневнике своем от 24 марта 1850 года Т. А. Ергольская отмечает это «благородное и великодушное предложение» своего племянника. «Я была так счастлива, — пишет она, — почувствовать себя им любимой, что в этот момент я забыла жестокое страдание, угнетающее мое сердце... Видеть, что существует душа столь любящая, было для меня счастьем. Днем и ночью я призываю на него благословение неба» (перевод с французского).

Толстой, тетушка часто называла его именем отца — Nicolas. «Это мне было особенно приятно, — говорит Толстой, — потому что показывало, что представление о мне и отце соединялось в ее любви к обоим»90.

Что именно таков был характер отношений Т. А. Ергольской к племяннику Льву, вполне подтверждается сохранившимися в ее архиве черновиками писем к нему, которые вряд ли были переписаны и посланы по адресу и писались ею больше для себя самой. «Ты необходим для моей жизни, — писала Т. А. Ергольская в одном из таких набросков, — как дневной свет; я не могу жить без тебя. Если бы я говорила о моих чувствах, я сказала бы тебе многое, но не всегда возможно сказать то, что чувствуешь. Сердце так полно, что слов нехватает» (перевод с французского).

«Я люблю тебя, — читаем в другом наброске, — больше, чем можно сказать, тебе принадлежит моя душа, тебе мои мысли, чувство самое нежное, тебе мои воспоминания во всем их объеме... Ты восхитительно, бесконечно добр, что лишь я одна могу оценить» (перевод с французского).

«Когда ты сидел со мной на диване в Ясном, — признается Т. А. Ергольская в третьем отрывке, написанном по-русски, — я глядела на тебя вся, глядела всеми чувствами, вся превратилась в одно зрение и не могла наглядеться, не могла ничего сказать: так душа была полна тобой, что все забыла».

Об этом мы узнаем из писем к ней Льва Николаевича. Так, в письме от 8 мая 1851 года Толстой напоминает тетушке, что она называла его «un homme à epreuve» («человек, испытывающий себя»)91; в письме от 12 ноября 1851 года, что для нас еще более интересно, Толстой вспоминает, что тетушка советовала ему «faire des romans» («писать романы»), и сообщает, что теперь он последовал ее совету92.

Что касается миросозерцания Т. А. Ергольской, в той или иной степени, несомненно, оказавшего влияние и на Толстого, то миросозерцание это представляло удивительную смесь возвышенных и низменных в нравственном отношении представлений. От нее впервые узнал Толстой изречение: «Fais ce que dois, advienne que pourra» («Делай, что должно, и пусть будет, что будет»)93.

С другой стороны, в своей «Исповеди», писавшейся в 1880—1882 годах, говоря о дурном влиянии на него среды, окружавшей его в молодости, Толстой рассказывает: «Добрая тетушка моя, чистейшее существо, с которой я жил, всегда говорила мне, что она ничего не желала бы так для меня, как того, чтобы я имел связь с замужнею женщиной: rien ne forme un jeune homme comme une liaison avec une femme comme il faut. Еще другого счастья она желала мне — того, чтоб я был адъютантом, и лучше всего у государя; и самого большого счастья, — того, чтоб я женился на очень богатой девушке и чтоб у меня вследствие этой женитьбы было как можно больше рабов»94.

Пожелание Т. А. Ергольской о женитьбе ее племянника на очень богатой девушке с большим количеством крепостных «душ» находилось в связи с общими ее взглядами на жизнь, которые, как мы уже говорили, не были передовыми для своего времени: она не сомневалась в законности крепостного права и не допускала мысли об его уничтожении, хотя и была противницей телесных наказаний крестьян.

Пошлое нравоучение о формирующем влиянии связи с замужней женщиной было, очевидно, вычитано Т. А. Ергольской из романа Э. Бульвера «Пельгам, или приключения джентльмена», где мать в письме к сыну дает ему такое наставление: «Ничто, мой дорогой сын, не может быть лучше связи (разумеется, вполне невинной) с женщиной, пользующейся значением в свете» (перевод с английского)95.

Что же касается двух других наставлений тетушки: жениться на богатой невесте, чтобы тем поправить свои дела, и добиться места адъютанта у высокопоставленного лица, то эти наставления имели некоторое воздействие на жизнь молодого Толстого, хотя и в слабой степени.

В молодые годы Толстой иногда испытывал недовольство от сознания того, что в его воспитании главную роль играли женщины. Так, в записи дневника от 7 июля 1854 года, перечисляя разные неблагоприятные условия своей прошлой жизни, Толстой, между прочим, отмечает и то, что он остался «с семилетнего возраста без родителей под опекой женщин и посторонних»98. Когда же в старости он писал свои «Воспоминания», то испытывал одни только чувства любви и благодарности к своим воспитательницам А. И. Остен-Сакен и Т. А. Ергольской. Тетушке Татьяне Александровне он выражает благодарность, во-первых, за то, что она еще в детстве научила его «духовному наслаждению любви»; во-вторых, за то, что от нее он научился «прелести одинокой неторопливой жизни». Он вспоминает «осенние и зимние длинные вечера» (несомненно, 1849—1850 годов), которые он «после дурной жизни в Туле, у соседей с картами, цыганами, охотой, глупым тщеславием» проводил в ее комнате за чтением и разговорами, «и эти вечера, — говорил Толстой, — остались для меня чудесным воспоминанием... Этим вечерам я обязан лучшими своими мыслями, лучшими движениями души».

XIV

Спокойная, уединенная, неторопливая жизнь в деревне с тетушкой Татьяной Александровной в то время лишь изредка притягивала к себе Толстого. Он часто уезжал в Тулу, где, по его выражению, «пустился в жизнь разгульную»99. Он с большей силой, чем раньше, пережил «период кутежей, охоты, карт, цыган»100. Молодому соседу помещику Огареву Толстой проиграл в карты 4000 рублей. Проигрыш этот, как записал он в дневнике 8 декабря, приводил его дела в совершенное расстройство; однако ему удалось отыграться.

тому, что Толстой решил оставить Тулу и переменить образ жизни. «Пустившись в жизнь разгульную, — записывает он в дневнике 8 декабря 1850 года, — я заметил, что люди, стоявшие ниже меня всем, в этой сфере были гораздо выше меня; мне стало больно, и я убедился, что это не мое назначение».

4 декабря 1850 года Толстой выехал из Тулы в Москву, куда прибыл на другой день. Опять выбрал он себе квартиру в знакомом ему с детства районе Арбата. Он поселился в доме Глобы на Сивцевом-Вражке. Этот двухэтажный каменный дом, расположенный на углу Сивцева-Вражка и Никольского (теперь Плотникова) переулка и числящийся теперь под № 36, повидимому, сохранился до настоящего времени в том же виде, в каком был в 1850-х годах101. В этом доме Толстой за 40 рублей серебром в месяц снял квартиру в четыре комнаты. В числе необходимых принадлежностей его московской квартиры, как и в 1848 году, был рояль.

Дела, ради которых приехал Толстой в Москву, состояли в следующем.

На четвертый день после своего приезда в Москву, 8 декабря, Толстой раскрывает тетрадь дневника и отмечает в ней совершившуюся в нем, по его мнению, перемену, которая состоит в том, что он «перебесился и постарел». «Перестал я, — пишет он, — делать испанские замки и планы, для исполнения которых недостанет никаких сил человеческих». У него нет уже теперь убеждения в своем исключительном призвании первенствовать над людьми. «Прежде, — пишет он, — все, что обыкновенно, мне казалось недостойным меня; теперь же, напротив, я почти никакого убеждения не признаю хорошим и справедливым до тех пор, пока не вижу приложения и исполнения на деле оного, и приложения многими». Сообразно этому новому взгляду на самого себя и на свою жизнь, Толстой ставит теперь перед собой три цели, все исключительно практического характера: «1) попасть в круг игроков и при деньгах играть; 2) попасть в высокий свет и при известных условиях жениться; 3) найти место, выгодное для службы». Все это для того, чтобы «поправить свои дела»102.

И опять в дневнике Толстого появляются правила, но теперь уже, сообразно новым поставленным им себе целям, исключительно практического характера: «Правила для игры» и «Правила для общества». Из «Правил для игры» для нас представляет интерес лишь одно: «Играть только с людьми, состояние которых больше моего», — правило, показывающее, что даже в таком далеком от всяких нравственных требований занятии, как карточная игра, Толстой стремился в известной степени руководствоваться нравственными требованиями. Более интересны предписанные себе Толстым «Правила для общества». В правилах этих не только не заметно каких-либо элементов раболепства или угодничества перед знатными и сильными, чего никогда не было у Толстого, но, напротив, видна некоторая гордость и даже заносчивость. Толстой считает нужным, находясь в обществе, «быть сколь можно холоднее и никакого впечатления не выказывать»; «стараться владеть всегда разговором»; «стараться самому начинать и самому кончать разговор»; «на бале приглашать танцовать дам самых важных». Он внушает себе, что ему следует «ни малейшей неприятности или колкости не пропускать никому, не отплативши вдвое».

ему двоюродной теткой; к своему троюродному дяде князю Сергею Дмитриевичу Горчакову, управляющему конторой государственных имуществ и запасным дворцом; к князю Андрею Ивановичу Горчакову, генералу от инфантерии, женатому на внучке Суворова, троюродному брату его бабушки, у которого отец Толстого в войну 1812 года был адъютантом; к сенатору генералу от инфантерии П. А. Чертову, знакомому Толстых по Казани, где он был комендантом; к генерал-майору И. М. Канивальскому; к родителям своего друга В. С. Перфильева — жандармскому генералу С. В. Перфильеву и его жене, рожденной графине Ланской; к своему двоюродному дяде князю Михаилу Александровичу Волконскому и др.

Близкое общение с московским высшим светом не осталось без некоторого дурного влияния на Толстого. В письме к своей романически настроенной тетушке Толстой без всякого порицания рассказывает о бесчестных любовных похождениях какого-то проходимца князя Гагарина, о которых он слышал от Закревских, и только как об истории, «наделавшей много шума в Москве», сообщает о трагическом факте убийства любовницы Сухово-Кобылина (впоследствии известный драматург), француженки Симон-Диманш.

Однако общение со светским обществом не привело самого Толстого к распущенной жизни.

Толстой проводил много времени и с молодыми людьми своего круга: двоюродными братьями Волконскими, дальним родственником Горчаковым, братьями Колошиными, Озеровым. На Озерове и одном из Колошиных следует остановиться подробнее.

Судя по дневнику и переписке Толстого, Борис Семенович Озеров был одним из самых близких его приятелей в 1849—1851 годах. Сын сенатора, Озеров учился в Училище правоведения, но был исключен из него за какие-то «шалости». После этого, по словам его сестры-монахини, Озеров проводил время «в шалостях самых непозволительных» и, наконец, «взял жену не столько несообразно званию своему, как пустую и ветреную француженку с Кузнецкого моста». Толстой в декабре 1850 года пишет тетушке, что Озеров с женой был у него, «очень счастливый». Но уже в 1857 году Озеров, проживший все свое имение с восемьюстами душ крестьян, в тридцать лет был, как пишет его сестра, «больной, оборванный, потерявший совершенно даже наружность порядочного человека». Через два года он умер. Сестра отмечает его «добрую и христианскую кончину»103.

газетах. Не без некоторого чувства зависти Толстой 7 декабря писал о Колошине своей тетушке (перевод с французского): «Он честно зарабатывает свой кусок хлеба, и зарабатывает его больше, чем приносят триста душ крестьян». В этих словах Толстого слышится некоторая зависть к его приятелю за то, что он в получении средств на жизнь не зависит, как Толстой, он нечестного и пьяного управляющего; слышится также и сомнение в том, честно ли получать средства не путем собственного труда, а за счет труда сотен крепостных «душ».

Было бы ошибкой думать, что Толстой, отдаваясь светским удовольствиям, не чувствовал пустоту того светского общества, в котором он вращался. Пустоту этого общества Толстой увидел ясно еще в Казани, но в этом случае его сознание вступало в противоречие с теми аристократическими предрассудками, в которых он был воспитан. Несомненно, относительно самого себя и именно относительно московского периода своей жизни писал Толстой про героя «Казаков» в одной из черновых редакций этой повести, относящейся к 1858 году: «Ум давно уже объяснил ему, что генерал-губернатор есть идиот, а он все-таки изо всех сил желает, чтобы его рука была пожата рукою генерал-губернатора. Ум доказал, что свет есть уродство, а он с трепетом, волнением входит на бал и ждет, ждет чего-то волшебно-счастливого от этого ужасного света»104.

Несмотря на частые посещения светских знакомых, Толстой временами или, лучше сказать, часами отдавался и умственной деятельности. 17 декабря он возвращается к начатой летом работе «Основные начала музыки и правила к изучению оной». Продолжая эту работу, Толстой дает теперь уже не формальное определение музыки, которое было дано им раньше, а определяет сущность музыки как искусства. Музыку в смысле «поэтическом» он определяет такими словами: «Музыка в этом смысле есть средство возбуждать через звук известные чувства или передавать оные»105.

Нельзя не заметить сходства этого определения музыки с определением искусства вообще, которое было дано в трактате «Что такое искусство?», написанном почти пятьдесят лет спустя. Здесь искусство вообще определяется Толстым как «деятельность человеческая, состоящая в том, что один человек сознательно известными внешними знаками передает другим испытываемые им чувства, а другие люди заражаются этими чувствами и переживают их»106.

Далее следует раздел, озаглавленный «Музыкальный анализ». Он излагается в стиле руководства: «Для настоящего изучения музыки я нахожу необходимым для учащегося...» и т. д. Но работа эта была очень скоро оставлена и осталась незаконченной.

Показательно, что музыка была первым из искусств, над определением которого задумался молодой Толстой.

К декабрю 1850 года относится и начало художественного творчества Льва Толстого106а. Уже на третий день своего приезда в Москву 8 декабря Толстой делает запись в дневнике о своем намерении написать «повесть из цыганского быта». На 11 декабря записано задание — «писать конспект повести», после чего в течение ряда дней — 13, 15, 16, 17, 18, 21 декабря неизменно в разных вариациях повторяется одно и то же задание: «заняться сочинением повести», «заняться писанием», «писать повесть», «писать и писать». 22 и 24 декабря задание принимает новую форму: «писать первое письмо». Эта запись относится, конечно, к той же начатой повести. Затем четыре дня проходят в бездействии, после чего 29 декабря в дневнике появляется суровая отповедь самому себе: «Живу совершенно скотски, хотя и не совсем беспутно. Занятия свои почти все оставил и духом очень упал». «Скотски» в этой записи означает, очевидно, — без всякой умственной деятельности. Дальнейших записей в дневнике о работе над начатой повестью не встречается. Повесть, очевидно, не была окончена; содержание ее неизвестно. Рукопись не сохранилась; вероятно, она была уничтожена самим автором.

Так в декабре 1850 года началась в Москве скромно и незаметно литературная деятельность Льва Толстого.

XV

22 декабря 1850 года Николай Николаевич Толстой, три года не видавшийся с братьями, приехал с Кавказа в долгосрочный отпуск. Он остановился у сестры в Покровском и немедленно написал Льву Николаевичу в Москву, прося его поскорее приехать повидаться.

проживавшего большей частью в Туле. Встреча с Сергеем произвела на него тяжелое впечатление. «Сережа, — написал Н. Н. Толстой брату Льву, — продолжает цыганерствовать, ночи там, а днем сидит по целым часам немытый и нечесаный на окошке. Он оживляется только тогда, когда кто-нибудь из цыган приносит ему известия о Маше... Я заметил, что ты прав: «Сережа находится в большой опасности совершенно опуститься... Он сидит в Туле, где по его мнению все, кроме цыган, канальи...»

По возвращении в Москву Толстой продолжает ту же светскую рассеянную жизнь, как и раньше.

«Писать историю м. д». Наиболее правдоподобное раскрытие инициалов этого замысла будет: «историю минувшего дня». Судя по записи дневника, сделанной в «минувший день», т. е. 17 января, в этот день Толстой имел намерение ехать на бал к московскому генерал-губернатору Закревскому. Если он, действительно, был на этом бале, то, быть может, именно этот бал он и имел в виду описать в задуманном очерке. Но возможно и то, что Толстой просто имел в виду «рассказать задушевную сторону жизни одного дня», чего ему «давно хотелось», как писал он в начатом 25 марта 1851 года наброске «История вчерашнего дня», являющемся попыткой выполнения данного замысла.

Менее правдоподобным будет другое чтение этого сокращения: «история моего детства», хотя первая редакция «Детства», по нашему мнению, и была начата Толстым в том же марте 1851 года, еще ранее «Истории вчерашнего дня».

Через неделю, 25 января, Толстой записывает: «Влюбился или вообразил себе, что влюбился; был на вечернике и сбился с толку». Кто был предметом этого кратковременного увлечения Толстого, бывшего скорее всего, как он и предполагал, больше в его воображении, остается неизвестным. Затем дневник прерывается больше, чем на месяц. Толстой продолжает вести светский образ жизни; на масленой неделе он участвует в каком-то костюмированном бале, где он был загримирован под майского жука107.

Наконец, 28 февраля в дневнике появляется запись: «Много пропустил я времени. Сначала завлекся удовольствиями светскими, потом опять стало в душе пусто».

С Толстым, очевидно, произошло то самое, что с героем его рассказа «Святочная ночь» (1853 год): «Он был слишком умен, чтобы давно не разглядеть всю пустоту постоянных отношений людей, не связанных между собою ни общим интересом, ни благородным чувством, а, полагающих цель жизни в искусственном поддержании этих постоянных отношений»108.

«Мучило меня долго то, — пишет далее Толстой в той же записи дневника, — что нет у меня ни одной задушевной мысли или чувства, которое бы обусловливало все направление жизни — все так, как придется; теперь же, кажется мне, нашел я задушевную идею и постоянную цель, это — развитие воли, — цель, к которой я давно уж стремлюсь». Он находит и практическое применение этой цели — это опять подготовка к кандидатскому экзамену, которой он, отчаявшись в поступлении на службу, вновь решил себя посвятить. Но уже 7 марта он записывает, что «подготовка к экзамену есть пуф». И занятия были оставлены — теперь уже бесповоротно и навсегда.

По своим земельным делам Толстой в то время бывал у Никиты Степановича Бегичева, служившего в Москве в Сенате в чине коллежского секретаря. Вероятно, от Бегичева Толстой узнал о романе его дяди Дмитрия Николаевича Бегичева «Семейство Холмских. Некоторые черты нравов и образа жизни, семейной и одинокой, русских дворян». Роман этот, вышедший в шести частях в 1832 году, в свое время пользовался большим успехом. Он отмечен Толстым в черновой редакции списка произведений, произведших на него впечатление в его молодые годы. Отец знакомого

Толстого, Степан Никитич Бегичев, был друг Грибоедова, «знавший о нем больше, чем кто-либо другой, и некогда сам декабрист, член Союза благоденствия»109. Другом и почитателем Грибоедова был и его брат, автор «Семейства Холмских», — прототип Платона Михайловича Горича из «Горя от ума»110. Многим героям своего романа Бегичев дал фамилии героев «Горя от ума»; у него встречаются: Чацкий, Фамусов, Молчалин, Хлестова, Скалозуб и другие, хотя характеры этих героев видоизменены сравнительно с их однофамильцами у Грибоедова111.

Роман, несомненно, был интересен Толстому, как любовно нарисованная картина быта и нравов того русского поместного дворянства, к которому принадлежал он сам. Но наибольшее значение роман Бегичева имел для Толстого тем, что из него он впервые узнал о «франклиновском журнале»112.

В том душевном состоянии недовольства собой, в каком находился тогда Толстой, рассказ о «франклиновском дневнике» показался ему откровением. К тому же стояла весна, которая и в этом году, как и раньше, действовала на Толстого возбуждающим образом. «В одном сочинении, — писал он тетушке 8 марта 1851 года, — прочел я недавно, что первые признаки весны действуют обыкновенно на моральную сторону человека. С оживающей природой хочется переродиться самому, жалеешь о прошлом, о дурно использованном времени, раскаиваешься в своих слабостях, и будущее представляется впереди светлой точкой; становишься лучше, нравственно лучше. Относительно меня это совершенно верно. С тех пор, как я начал жить (самостоятельно), весна всегда приводила меня в хорошее состояние, в котором я удерживался более или менее долго» (перевод с французского).

«Нахожу для дневника, — записывает он 7 марта, — кроме определения будущих действий, полезную цель — отчет каждого дня с точки зрения тех слабостей, от которых хочешь исправиться».

На другой день он дает себе задание: «Составить журнал для слабостей (франклиновский)». Такая тетрадь, по образцу тех, какие были у Франклина, действительно, была заведена для себя Толстым, но до нас она не дошла.

Новый дневник ведется Толстым с неослабевающей энергией и упорством в течение почти целого месяца до самого отъезда из Москвы. Не пропуская ни одного дня, он вечерами сводит моральные счеты с самим собой за истекший день и распределяет свои занятия на завтра. Слабости, в которых обвиняет себя Толстой, многочисленны и определяются им очень тонко.

Чаще всего Толстой обвиняет себя в тщеславии в различных его проявлениях («желание выказать», «fausse honte», «ненатуральность», «самохвальство», «мелочное тщеславие»). Любопытны отмеченные в дневнике случаи, когда Толстой замечал за собою проявление этого недостатка. То он «на Тверском бульваре хотел выказать»; то он «ездил с желанием выказать», то «говорил с Бегичевым тщеславно», то «ходил пешком с желанием выказать», рассказывал про себя, говорил о своем образе жизни, делал гимнастику все с тем же желанием и т. п. Далее следует ряд промахов, относящихся к волевой деятельности, когда Толстой отмечал за собой недостаток твердости, недостаток энергии, недостаток терпения, недостаток последовательности, неисполнение правил, слабость характера. К той же категории недостатков относится и замечавшаяся за собой Толстым лень («ленился выписывать», «ленился написать письмо», «не писал — лень», «встал лениво», «ничего не делал — лень», «гимнастику ленился», «английским языком не занимался от лени»), «нежничество» («на гимнастике не сделал одной штуки от того, что больно — нежничество», «до Колымажного двора не дошел пешком — нежничество») и несколько раз поминаемое «обжорство». Толстой ставит себе в вину даже один раз напавшую на него «сонливость».

Под именем «трусости» Толстым отмечается иногда действительная робость («на гимнастике не прошел по переплету — трусость»), а иногда, повидимому, свойственная ему застенчивость («не мог поклониться Львовой — трусость») или даже деликатность («пришел Иванов, с которым слишком долго разговаривал — трусость»). Часто упоминается «торопливость» («гимнастику делал, торопясь», «без внимания читал «Вертера» — торопливость», «торопился писать» и пр.).

«необдуманность», как, например, в том, что он «читал без системы», «выехал в скверных перчатках и без шубы», «покупки сделал ненужные» и т. п. Он упрекает себя также за рассеянность («потерял палку — рассеянность» и пр.). В иных случаях квалифицирование недостатков, отмеченных в себе Толстым, отличается большим своеобразием и оригинальностью. Так, не один раз он чувствует себя виновным в «обмане себя», который заключается в том, что «предчувствуя в вещи дурное, не обдумываешь ее».

Кроме всего этого, Толстой уличает себя еще в следующих недостатках: апатичность, аффектация, дурное расположение духа, ложь, непостоянство, нерасчетливость, ожидание чего-то, подражание, привычка ничего не делать, привычка спорить, самонадеянность, сладострастие (один раз и только в мыслях), страсть к игре.

Каждый день Толстой начинал с беспокойством: удастся ли ему за этот день воздержаться от тех слабостей, за которые он так укорял себя вчера? «Вечером, — говорит он в автобиографическом рассказе «История вчерашнего дня», писавшемся 26—28 марта 1851 года, — я лучше молюсь, чем утром. Скорее понимаю, что говорю и даже чувствую. Вечером я не боюсь себя, утром боюсь — много впереди»113.

Можно было бы подумать, что это ежедневное обличение себя в самых различных недостатках приводило Толстого в состояние печали и уныния. Но на самом деле этого не было. В рассказе «История вчерашнего дня» Толстой рассказывает о своем обыкновении писать «франклиновский журнал» и прибавляет: «Всякий раз, когда я пишу дневник откровенно, я не испытываю никакой досады на себя за слабости; мне кажется, что ежели я в них признался, то их уже нет».

Вдумываясь внимательно в характер той внутренней работы над собой, которой Толстой с таким усердием предавался в Москве в феврале — марте 1851 года, нельзя не заметить, что то совершенствование, которое он тогда ставил своей задачей, имело мало общего с тем совершенствованием, к которому он призывал в последний период своей жизни. Это совершенствование совсем не имело в виду усиления чувства «любви ко всем» и вытекающих из него поступков, как понимал Толстой совершенствование впоследствии. В том же рассказе «История вчерашнего дня» Толстой говорит, что целью его внутренней борьбы является «всестороннее образование и развитие всех способностей». Однако изучение записей дневника приводит к выводу, что не одну только цель развития всех заложенных в нем способностей ставил себе Толстой, когда писал «франклиновский журнал». Тем идеалом, к достижению которого он тогда стремился, было представление о сильной физически, умственно и нравственно личности, свободной, гордой, довольствующейся самой собою, не нуждающейся ни в чьей помощи и поддержке, не зависящей ни от окружающей обстановки, ни от внешних влияний, ни от собственного физического состояния. Упорная борьба с тщеславием, которую вел Толстой, также проистекала не из чувства христианского смирения и уничижения; источник этой слабости был по его убеждению в том, что тот человек, «которого цель есть мнение других, слаб»114.

«фамильярность» и «недостаток fierté» (гордости).

И все-таки Толстой впоследствии, уже по пути на Кавказ, вспоминая последние месяцы, проведенные им в Москве, считал возможным записать в своем дневнике: «Последнее время, проведенное мною в Москве, интересно тем направлением и презрением к обществу и беспрестанной борьбой внутренней»115.

Оставаясь аристократом, Толстой в то же время проникается презрением к окружавшему его аристократическому обществу за его пустоту и ничтожество; светский образ жизни не удовлетворяет его душевные запросы. Смутное сознание своего умственного и нравственного превосходства заставляет его отдаляться от этого общества.

XVI

Согласно новым, поставленным им перед собою задачам, образ жизни Толстого совершенно изменяется. «Я в полном одиночестве, — пишет он тетушке в одном из писем того времени (перевод с французского), — нигде не бываю и никого не принимаю к себе»116.

Теперь он уже по-другому смотрит на те цели, ради достижения которых он приехал в Москву: успешная карточная игра, выгодная женитьба и получение хорошо оплачиваемого места службы. «Первое скверно и низко, — записывает он в дневнике от 20 марта. — Второе, благодаря умным советам брата Николеньки, оставил до тех пор, пока принудит к тому или любовь, или рассудок, или даже судьба, которой нельзя во всем противодействовать». Мысль о службе была им также оставлена, потому что ему хотелось «много других вещей, несовместных» с нею.

с известным в то время силачом Билье, фехтованием и верховой ездой. Наряду с физической гимнастикой он занимается гимнастикой умственной. «Необходима, — записывает он в дневнике 22 марта, — гимнастика для развития всех способностей», в том числе «гимнастика памяти». С этой целью он дает себе задание: каждый день учить что-нибудь наизусть и заниматься английским языком.

Он много читает. За это время им были прочитаны: «История жирондистов» Ламартина, его же роман «Женевьева» и поэма «Жоселен», роман Бернардена де Сен Пьера «Поль и Виргиния», «Страдания молодого Вертера» Гёте. Несомненно, что тогда же прочитал Толстой «Сантиментальное путешествие по Франции и Италии» и «Жизнь и приключения Тристрама Шенди» Лоренса

Стерна. Читая, Толстой делал выписки из прочитанных книг и записывал все вызванные в нем этим чтением мысли117. Записанные здесь мысли Толстого, касающиеся литературы, являются первыми его высказываниями по вопросам художественного творчества, и вместе с тем изложенные здесь взгляды навсегда остались твердыми убеждениями Толстого по затронутым им вопросам.

Замечательны мысли Толстого о народной литературе. Выписав мнение Ламартина о том, что писатели пишут только для своего круга и не пишут для народа, «в котором есть лица, жаждущие просвещения», Толстой излагает свои собственные соображения по этому вопросу. «Все сочинения, — говорит он, — чтобы быть хорошими, должны, как говорит Гоголь о своей прощальной повести («она выпелась из души моей»118), выпеться из души сочинителя». Положение это, так сильно и образно выраженное молодым Толстым, навсегда осталось одним из основных принципов его эстетики. Через сорок пять лет Толстой утверждал то же самое: «В художественном произведении главное — душа автора»119.

Переходя к вопросу о народной литературе, Толстой, исходя из установленного им критерия достоинства художественных произведений, говорит, что произведения, написанные для народа, не должны быть подделкой под народную литературу. «У народа, — пишет Толстой, — есть своя литература — прекрасная, неподражаемая; но она не подделка, она выпевается из среды самого народа». Категоричность этого утверждения о «прекрасной, неподражаемой народной литературе» свидетельствует о том, что Толстой в то время уже был достаточно хорошо знаком с народной поэзией; а выраженная здесь высокая оценка народного творчества осталась на всю жизнь твердым, незыблемым убеждением Толстого, которое он неоднократно повторял и в статьях, и в письмах, и в устных высказываниях.

XVII

9 марта Толстой пишет своему петербургскому приятелю Г. Е. Ферзену, с которым он был на «ты», письмо, которое до нас не дошло, но содержание которого выясняется из ответного письма Ферзена от 10 июня 1851 года. Судя по ответу Ферзена, Толстой просил его представить в цензуру какую-то свою повесть, которую он, быть может, пришлет ему.

Ферзен ответил, что сам он нескоро будет в Петербурге, но рекомендовал Толстому, если он не изменил своего намерения, обратиться к служившему под его началом в Министерстве внутренних дел Н. А. Ермакову, который «сам прежде писал повести и переводил французские романы и часто с цензурою имел дело, потому что в различных русских журналах печатал свои статьи». Любопытно, что Ферзен закончил письмо к Толстому следующей просьбой: «Напиши в свободное время про свое житье-бытье, в какой ты теперь фазе находишься»120.

Надо думать, что повесть, которую Толстой предполагал представить в цензуру, не что иное, как первая редакция «Детства». Очевидно, Толстой, начиная свою литературную деятельность, совершенно не представлял себе, каких трудов будет стоить ему его первое произведение и как нескоро придет время представлять его в цензуру. В пользу того, что Толстой думал о представлении в цензуру именно первой редакции «Детства», можно привести несколько соображений.

Зачеркнутое предисловие к первой редакции «Детства» по своему тону вполне соответствует тому настроению, в котором находился Толстой в Москве в конце февраля и в начале марта 1851 года. В этом предисловии, написанном в форме обращения к неназванному лицу, Толстой пишет почти то же самое, что писал в дневнике 28 февраля. Он говорит, что ему хотелось «найти в отпечатке своей жизни одно какое-нибудь начало — стремление, которое бы руководило» им, но он «ничего не нашел ровно: случай, судьба». Возможно, что это предисловие было написано в тот же день 28 февраля или во всяком случае в ближайшие дни.

«Гимнастика, обед, роман, гости и дневник». Но здесь под словом «роман» едва ли можно подразумевать работу над тем произведением, которым Толстой был в то время занят. Нигде в последующих записях этого месяца Толстой не называет его романом. В данной записи речь идет, повидимому, не о работе над каким-то романом, а о чтении какого-то романа, — вероятнее всего, «Семейства Холмских».

10 марта, в числе заданий на следующий день, записано: «Писать до 10». Это неясное задание проясняется записью следующего дня — 11 марта. Эта запись начинается словами: «Писал письмо хорошо, немного торопливо». Несомненно, что здесь идет речь не о письме к какому-нибудь лицу; отмечая в дневнике написание писем, Толстой всегда указывал, кому было адресовано письмо; здесь такого указания нет. Речь идет, очевидно, о предсмертном письме матери к детям в первой редакции «Детства». Буквально такие же записи, относящиеся к окончательной редакции повести, имевшей деление на главы, находим в дневнике 1852 года. 22 мая в дневнике записано: «Переписывал письмо, за второй частью которого придется подумать». Затем на следующий день: «Докончил письмо довольно хорошо».

Далее задание «писать» без обозначения того, к чему оно относится, находим в записях дневника от 12, 13, 14, 15, 17 и 19 марта. В записи 18 марта задание записано в таких словах: «С 7 до 11 писать дневник». Не может быть сомнения в том, что здесь речь идет не о дневнике в обычном смысле этого слова. Ежедневные записи дневника Толстого того времени настолько кратки, что ни одна из них никак не могла потребовать четырех часов для ее выполнения. Надо полагать, что эта запись также относится к первой редакции «Детства». Толстой мог назвать ее дневником, поскольку рукопись заглавия не имела, написана была в форме записок и основной рассказ был датирован определенным числом — 12 апреля 1833 года.

«Перечитывать Ламартина, свое писание и писать». Задание было выполнено лишь отчасти, что видно из записи от 21 марта: «Утром занимался писанием и чтением, писал мало, был не в духе и боялся поправить». По этому случаю в дневнике тут же записывается правило: «Лучше попробовать и испортить (вещь, которую можно переделать), чем ничего не делать».

22 марта Толстой «писал выписки, замечания и дневник, слишком торопясь». «Замечаниями» Толстой называл записи своих мыслей, вызванных чтением книг. Некоторые из этих записей сохранились и опубликованы в томе дневников Толстого120а. 23 марта Толстой упрекает себя за то, что не «поправил писанья», в чем он видит «обман себя».

Начавши писать, Толстой чувствует потребность овладеть литературным языком. 23 марта он записывает в дневнике задание: «Стараться формировать слог: 1) в разговоре, 2) в письме», и далее, в тот же день: «писать правила для развития слога. Делать отчетливые переводы». Задание на 25 марта: «Переводить что-нибудь с иностранного языка на русский для развития памяти и слога».

24 марта Толстой «писать не успел», но записал новый замысел: «Написать нынешний день со всеми впечатлениями и мыслями, которые он породит».

25 марта отмечается писание «дневника» и записывается задание на следующий день: «До 10 писать историю нынешнего дня». Повидимому, это задание было выполнено 26 и 27 марта, так как на 28 марта записывается задание: «Утром кончить описание вечера и перебелить завтра».

«писал мало», 29 — «ленился и торопился писать», 30 — «писал плохо». Эти записи, скорее, относятся к первой редакции «Детства», чем к «Истории вчерашнего дня». 31 марта Толстой упрекает себя за то, что «читал, не писавши дневник», а на 1 апреля дает себе задание: «Писать набело». Задание не было выполнено вследствие отъезда из Москвы в Ясную Поляну.

Таким образом, мы имеем все основания полагать, что работа Толстого над первой редакцией «Детства» началась и закончилась в Москве в марте 1851 года.

Вероятно, к тому же периоду, т. е. к весне 1851 года, нужно отнести и небольшой незаконченный отрывок, начинающийся словами: «Для чего пишут люди?»121 В этом отрывке Толстой проводит мысль, что «добродетель» есть «единственный способ, чтобы быть счастливым»: добродетель же состоит в «подчинении страстей рассудку». Между тем, — говорит Толстой, — «поэты... и романисты, историки и естественники вместо того, чтобы развитием рассудка склонять людей к рассудительным поступкам, развитием страстей склоняют их к деяниям безрассудным». Основная мысль этого рассуждения — о необходимости подчинения страстей рассудку — вполне соответствует тем требованиям, которые предъявлял Толстой к самому себе в этот период своей жизни.

В голове его появлялись темы различных художественных произведений. 22 марта он записывает в дневнике: «Хорошую можно написать книгу — жизнь Татьяны Александровны» [Ергольской]. Замысел этот осуществлен не был.

«Я сейчас, сидя у окна, наблюдал свободно и с удовольствием, так же как прошлую весну в Москве и Пирогове»122.

XVIII

«История вчерашнего дня», над которой Толстой работал 26—28 марта 1851 года, это, действительно, описание одного дня, правильнее, — вечера из жизни автора. Толстой имел в виду описать день 25 марта, но начал с описания вечера 24 марта и до задуманного описания дня 25 марта так и не дошел.

Вечер 24 марта 1851 года не был ознаменован в жизни Толстого каким-либо особенным событием. Он выбрал этот вечер для описания просто потому, что ему «давно хотелось рассказать задушевную сторону жизни одного дня». Давно уже задумывался он над тем, «сколько разнообразных занимательных впечатлений и мыслей, которые возбуждают эти впечатления, хотя темных, неясных, но не менее того понятных душе нашей, проходит в один день. Ежели бы можно было рассказать их так, чтобы сам бы легко читал себя и другие могли читать меня, как и я сам, вышла бы очень поучительная и занимательная книга, и такая, что недостало бы чернил на свете написать ее и типографчиков напечатать».

Вечер 24 марта 1851 года Толстой провел у своего троюродного брата, князя Александра Алексеевича Волконского, женатого на Луизе Ивановне Трузсон123. Л. И. Волконская, тогда привлекательная 26-летняя женщина, нравилась Толстому; его отношение к этой женщине было совершенно чистое и поэтическое. «Она для меня женщина, — пишет Толстой, — потому что она имеет те милые качества, которые их заставляют любить, или, лучше, ее любить, потому что я ее люблю; но не потому, чтобы она могла принадлежать мужчине. Это мне в голову не приходит». Любоваться ею, следить за выражением ее лица, за ее чувствами и мыслями, испытывать те же чувства, которые она испытывала, доставляло ему большое наслаждение. «Очень мне было приятно вместе смутиться и вместе улыбнуться», — замечает он и прибавляет: «Я люблю эти таинственные отношения, выражающиеся незаметной улыбкой и глазами и которых объяснить нельзя». При этом у него не было по отношению к ней никакого чувства ревности. «У нее дурная привычка, — пишет он, — ворковаться с мужем при других, но мне и дела до этого нет; мне все равно, что она целовала бы печку или стол».

Весь очерк пропитан нежным ароматом этой поэтической любви-любования124.

Так, кроме «франклиновского журнала», о чем сказано выше, из этого рассказа мы узнаем еще о том, что уже в то время Толстой тяготился одиночеством и мечтал о женитьбе. Идеалом женщины-жены представлялась ему его сестра. Вспомнив о ней случайно перед сном, он думает: «Что за прелесть Маша — вот бы такую жену!»

В отступлениях дается также ряд рассуждений, характеризующих общее миросозерцание Толстого того времени. Здесь мы находим первое выражение идеалистической нравственной философии Толстого. Основное положение этой философии то, что добро свойственно человеку, а зло несвойственно ему. Зло не существует само по себе; зло есть только отсутствие добра. Поэтому, «зло можно уничтожить, а добро нет. Добро всегда в душе нашей, и душа добро; а зло привитое. Не будь зла, добро разовьется». Отсюда моральное значение борьбы со своими слабостями: «Сними грубую кору с бриллианта — в нем будет блеск; откинь оболочку слабостей — будет добродетель».

Далее в этом рассказе Толстой впервые излагает свою теорию происхождения сновидений. По его мнению сновидения слагаются в момент пробуждения125.

Замечательны по своей живости, остроумию и верности те строки, которые Толстой посвящает меткости русского народного разговорного языка. «Удивительно, — говорит Толстой, — умеет русский человек найти обидное слово другому, которого он в первый раз видит, не только человеку — сословию: мещанин — «кошатник», будто бы мещане кошек обдирают; лакей — «лакало», «лизоблюд»; мужик — «Рюрик», отчего — не знаю; кучер — «гужеед» и т. д. Всех не перечтешь. Повздорь русский человек с человеком, которого первый раз видит, — он сейчас окрестит его таким именем, которым заденет за живую струну: «кривой нос», «косой чорт», «толстогубая бестия», «курносый». Надо испытать, чтобы знать, как верно и метко всегда попадают прямо в больное место».

Что касается общего стиля всего рассказа, то в нем заметны подражательность и незрелость художественных приемов. В рассказе находим большое количество длинных отступлений, состоящих как в описании эпизодов, не связанных с ходом действия рассказа, так и в рассуждениях автора о посторонних предметах: об игре в карты, о различных типах кучеров и их отношениях между собою, о «глупом» и «умном» кокетстве, о значении первых и последних впечатлений, о происхождении сновидений, о русском народном языке и др. Встречаются даже новые отступления в отступлениях. Общий тон всего рассказа — юмористический, причем юмор этот часто обращается автором на самого себя. Иногда юмор рассказа получает несколько тяжеловесный характер вследствие сравнений, взятых из истории политических событий, чего впоследствии Толстой никогда не делал («Я вижу, как дама моя переходит на другую сторону, и я должен оставаться один. Я уверен, что Наполеону не так больно было видеть, как саксонцы при Ватерлоо перешли к неприятелю, как мне в первой юности было больно смотреть на эту жестокую эволюцию»). В других местах юмор автора над самим собой принимает характер несколько преувеличенный, как, например: «Так как я был занят рассуждением о формулах третьего лица, я не заметил, как тело мое, извинившись очень прилично, что не может оставаться, положило опять шляпу и село преспокойно на кресло». Остроумные обороты речи создаются иногда путем бойких, эффектных контрастов («Я не заметил, потому что вы показывали»); или путем столь же эффектной игры слов, к которой впоследствии Толстой не прибегал от своего лица [«Отчего эта женщина любит меня (как бы мне хотелось здесь поставить точку!) приводить в замешательство?»]; или умышленным прерыванием размышлений автора на полуфразе, чего мы также не найдем в позднейших сочинениях Толстого, речью другого лица («Заметно, как ей неловко звать меня по имени, по фамилии и по титулу. Неужели это от того, что я«Останься ужинать», — сказал муж»); или каким-нибудь неожиданным эпизодом («Что за беда, что ошибаешься? Ежели бы не было ошибок, то не было бы.....» «Аль белены объелся?.. чо-орт!» Это восклицание кучер, везший автора домой, слышит от какого-то проезжего).

Характеристика героя получает иногда натуралистические черты. Впоследствии Толстой никогда не стал бы сообщать читателю, что зубы у него «чрезвычайно дурны, испорчены и редки». В рассказе встречаются иногда взятые из разговорного языка краткие, отрывочные фразы, как, например: «К делу», «Вот и разговор к чорту».

«Истории вчерашнего дня» были не в стиле Толстого; поэтому мы не встречаем их в его позднейших произведениях. Но в «Истории вчерашнего дня» мы найдем два художественных приема, которые стали впоследствии излюбленнейшими приемами Толстого и которые он довел до высокой степени совершенства. Приемы эти — внутренняя речь и изображение душевных движений через их внешние проявления. Приемом внутренней речи Толстой пользуется пока недостаточно искусно. «Неслышный разговор» автора с хозяйкой дома126 слишком длинен и не воспроизводит той быстроты смены «тайных» мыслей и чувств, в передаче которых Толстой сделался таким великим мастером впоследствии. Наиболее интересным примером изображения душевных движений через их внешнее проявление служит в рассказе попытка объяснения того, что выражалось во взгляде и в «сложении рта» хозяйки дома: «В эту минуту, как сказать, что он выражал? Была и задумчивость, и насмешка, и болезненность, и желание удержаться от смеха, и важность, и каприз, и ум, и глупость, и страсть, и апатия, и еще мало ли что он выражал».

Было бы большой ошибкой думать, что Толстой заимствовал эти приемы у Стерна, как полагали некоторые литературоведы. В действительности Стерн, быть может, только натолкнул его на их применение, сами же приемы эти вполне соответствовали не только требованиям художественного инстинкта Толстого, но и основным свойствам его психического склада. К приему скрытой внутренней речи Толстой был подготовлен тем углубленным самоанализом, которым он так упорно занимался с молодых лет. Что касается разгадывания внутреннего значения внешних проявлений (взгляда, улыбки, походки, жестов и пр.), то Толстой занимался этим разгадыванием задолго до того, как начал читать Стерна, — еще с отроческих лет характеризуя свои отроческие годы, Толстой говорит, что «склонность придавать значение самому простому движению» составляла в этом возрасте одну из его «характеристических черт»127.

К приемам чисто толстовского творческого метода в «Истории вчерашнего дня» нужно отнести совершенно спокойное и серьезное, без тени иронии и сентиментализма, рассуждение о нравственных вопросах.

Повидимому, к этому же времени относится неозаглавленный отрывок, начинающийся разговором двух дам о последних новостях («Верно ли это? У вас ведь любят петербургские ложные слухи распускать...»)128. Действие этого незаконченного произведения происходит в той же светской и помещичьей среде, как и действие «Детства» и «Истории вчерашнего дня». Одно из главных действующих лиц носит фамилию Игренев, что указывает на то, что отрывок написан во всяком случае раньше второй редакции «Детства», где впервые появляется фамилия Иртеньев. В этом отрывке мы уже встречаем тот прием, которым Толстой впоследствии широко воспользовался в «Войне и мире», — давать действующим лицам фамилии, лишь слегка видоизмененные по сравнению с действительно существовавшими фамилиями: Тарамоновы вместо Парамоновы, Дамыдова вместо Давыдова. Живое изложение, сжатость и меткость характеристик, прием начала рассказа с действия, а не с описания действующих лиц, отличают это незаконченное произведение, в котором уже можно различить зачатки будущих художественных шедевров Льва Толстого.

«Детство» и написана «История вчерашнего дня», следует считать тем временем, когда Толстой впервые определился сам для себя как писатель.

XIX

1 апреля 1851 года Толстой уехал из Москвы в Ясную Поляну. Целью его, повидимому, было одно — провести праздник Пасха со своими родными.

В деревне первое время он пытался продолжать тот же правильный образ жизни, что и в Москве, и так же вел «франклиновский журнал», быть может, немного писал «Историю вчерашнего дня» и «Детство», думал даже начать новые вещи — описание своей, неизвестной нам, ссоры в Туле с офицером Гельке и «Историю охотничьего дня» (ни тот, ни другой замысел осуществлен не был), занимался хозяйством, охотился.

Последние дни Страстной недели Толстой провел у брата Сергея Николаевича в его имении Пирогово, где говел, хотя и «неосновательно и рассеянно». Там же у него явилась мысль написать проповедь, что он и исполнил, хотя «лениво, слабо и трусливо». Каково было назначение этой проповеди и была ли она произнесена кем-либо — неизвестно; рукопись не сохранилась. «Я стал религиозен еще более в деревне», — записывает Толстой 19 апреля.

Отпуск Николая Николаевича Толстого заканчивался, он должен был возвращаться к месту службы и предложил Льву Николаевичу вместе с ним ехать на Кавказ. Лев Николаевич согласился.

ête (внезапно пришедшей в голову фантазией). Сама Т. А. Ергольская в одной из записей своего дневника об этом отъезде писала (перевод с французского): «Отправляясь на Кавказ, он не строил никаких планов. Его юное воображение говорило ему: в значительных обстоятельствах человек должен отдаваться на волю случая, этого искусного регулятора всего»129.

Причин отъезда Толстого на Кавказ было несколько.

Вскоре по прибытии, 11 июня, Толстой записывает в своем дневнике, что, уезжая на Кавказ, он «больше всего надеялся» на роскошную кавказскую природу и, кроме того, на то, что на Кавказе в нем разовьется «лихость». Позднее, уже в дунайской армии, Толстой, находясь в состоянии самообличения, пишет, что он сам себя «угнал» на Кавказ, «чтобы бежать от долгов и, главное, привычек»130. Повидимому, довольно точно описал Толстой свое душевное состояние перед отъездом на Кавказ в одной из черновых рукописей «Казаков», где сказано, что Оленин, «говорил себе, что ехал для того, чтобы быть одному, чтобы испытать нужду, испытать себя в нужде, чтобы испытать опасность, испытать себя в опасности, чтоб искупить трудом и лишеньями свои ошибки, чтобы вырваться сразу из старой колеи, начать все снова — и свою жизнь и свое счастье. «А война, слава войны, сила, храбрость, которые есть во мне! А природа, дикая природа!» — думал он. — «Да, вот где счастье!» — решил он...»131.

XX

29 апреля 1851 года оба брата выехали из Ясной Поляны в Москву, чтобы оттуда отправиться на Кавказ.

«вечно на волю» восемнадцатилетней «дворовой девке» Марье Ивановой132. Какими причинами вызвано было освобождение этой девушки от крепостной зависимости, нам неизвестно.

Вероятно, 1 мая Толстой был на гулянье в Сокольниках, где успел побывать и в цыганском таборе. Повидимому, в это свое пребывание в Москве братья Толстые снялись вдвоем в мастерской Мазера. На этом дагерротипе Лев Николаевич изображен сидящим с палкой в руках; взгляд упорный, проницательный, несколько беспокойный; волосы причесаны неровно, борода и усы выстрижены; костюм не отличается элегантностью; у его брата, одетого в военную форму, спокойный, сосредоточенный, ясный взгляд133. Есть одна неясность относительно датировки этого снимка. В письме к Т. А. Ергольской от 8 мая 1851 года Толстой спрашивал ее, получила ли она их портреты и нравятся ли они ей. Между тем сестра Льва Николаевича еще 3 марта 1851 года писала ему, что она получила портрет его с братом

Николенькой, на котором они оба «поразительно похожи». Судя по этому письму, какой-то снимок обоих братьев был сделан в Москве еще в конце февраля 1851 года. Говорится ли здесь о том самом снимке, второй экземпляр которого позднее послан был Т. А. Ергольской, или же в феврале был сделан какой-то другой снимок, до нас не дошедший, мы не знаем.

Вероятно, 2 мая братья выехали из Москвы.

Князь Андрей Иванович Горчаков, узнав, что Толстой едет на Кавказ, хотел писать о нем наместнику Кавказа князю М. С. Воронцову, но Толстой уехал, не простясь с Горчаковым.

В Казани Толстые пробыли неделю.

Впоследствии, относясь к себе с обычной строгостью, Толстой, говоря о себе в третьем лице, для своего биографа П. И. Бирюкова записал о своем пребывании в Казани следующее:

«Настроение Льва Николаевича во время этой поездки продолжало быть самое глупое, светское. Он рассказывал, как именно в Казани брат его заставил его почувствовать его глупость. Они шли по городу, когда мимо них проехал какой-то господин на долгушке, опершись руками без перчаток

— Как видно, что какая-то дрянь этот господин.

— Отчего? — спросил Николай Николаевич.

— А без перчаток.

— Так отчего же дрянь, если без перчаток? — с своей чуть заметной ласковой, умной насмешливой улыбкой спросил Николай Николаевич»134.

с молодежью. «У Загоскиной, — рассказывает далее Толстой в той же записи, относящейся к 1904 году, — Лев Николаевич встретил З. М., бывшую воспитанницу института, и Лев Николаевич испытал к ней поэтическое чувство влюбления, которое он, как всегда, по своей застенчивости не решился выразить и которое он увез с собой на Кавказ». Еще ранее, 24 ноября 1903 года, отвечая П. И. Бирюкову на вопрос о своих «любвях», Толстой, упомянув о том, что самая сильная его любовь была детская к Сонечке Колошиной, далее продолжал: «Потом, пожалуй, Зинаида Молоствова. Любовь эта была в моем воображении. Она едва ли знала что-нибудь про это»135.

З. М. Молоствова была дочерью казанского помещика Модеста Порфирьевича Молоствова. Толстой знал ее еще в свои студенческие годы молоденькой институткой; она была подругой его сестры, будучи старше нее на один год, и бывала в доме Толстых136. По словам Марии Николаевны, в доме Толстых Молоствову очень любили, так как, при богатом «внутреннем содержании», она была «жива, остроумна, с большим юмором»137.

Сохранились воспоминания о З. М. Молоствовой ее близких родных. Дочь ее Е. Н. Молоствова писала о ней: «Училась моя мать очень хорошо, соединяя в себе способности с исключительной любовью к знанию и постоянным стремлением к усовершенствованию. Юмор в ней шел об руку с глубоким умом и горячим сердцем. Я редко встречала человека, который мог так сильно страдать за других»138. Двоюродный племянник З. М. Молоствовой А. М. Мертваго рассказывает: «Она была не из самых красивых, но отличалась миловидностью и грацией. Она была умна и остроумна. Ее наблюдения над людьми всегда проникнуты были юмором, и в то же время она была добра, деликатна по природе и всегда мечтательно настроена»139. «Она не была красива, — пишет о Молоствовой ее двоюродная племянница М. П. Ватаци, — но удивительно стройна, обаятельна и интересна»140.

Предположение Толстого о том, что З. М. Молоствова едва ли знала про его чувство к ней, трудно признать справедливым. В данном случае скромность Толстого заставила его забыть свое знание женского сердца. Кроме того, как собственные дневниковые записи и письма Толстого, так и свидетельства родных З. М. Молоствовой опровергают его предположение. Почти через месяц после отъезда из Казани, живя уже на Кавказе, Толстой 8 июня 1851 года в своем дневнике в следующих словах вспоминал о своих отношениях к Зинаиде Молоствовой: «Я жил в Казани неделю. Ежели бы у меня спросили, зачем я жил в Казани, что мне было приятно, отчего я был так счастлив, я не сказал бы, что это потому, что я влюблен. Я не знал этого. Мне кажется, что это-то незнание и есть главная черта любви и составляет всю прелесть ее. Как морально легко мне было в это время. Я не чувствовал этой тяжести всех мелочных страстей, которая портит все наслаждения жизни. Я ни слова не сказал ей о любви... Мои отношения с Зинаидой остались на ступени чистого стремления двух душ друг к другу». Он вспоминает «умный, открытый, веселый и влюбленный» взгляд любимой девушки, прогулку с нею в загородном парке, когда, пишет он, «на языке висело у меня признание, и у тебя тоже. Мое дело было начать; но знаешь, отчего, мне кажется, я ничего не сказал? Я был так счастлив, что мне нечего было желать, я боялся испортить свое... ». И в заключение записи говорит: «Лучшие воспоминания в жизни останется навсегда это милое время».

Дочь З. М. Молоствовой пишет, что во время пребывания Толстого в Казани ее мать, хотя и была уже почти невестой, на балах «все мазурки танцевала с Львом Николаевичем и, видимо, интересовалась им». М. П. Ватаци рассказывает, что 9 мая был бал у казанского губернского предводителя дворянства М. П. Депрейса, на котором был и Толстой. На этом же бале танцевала и Молоствова, приходившаяся родной племянницей хозяйке дома. Вероятно, описанные Толстым впоследствии в рассказе «После бала» (1903 год) чувства юноши к любимой девушке, испытанные им на бале у губернского предводителя, очень похожи на те чувства, какие испытывал сам Толстой, когда двадцатидвухлетним молодым человеком танцевал на бале с Зинаидой Молоствовой: «Я вальсировал еще и еще и не чувствовал своего тела, — читаем в этом рассказе — ...Чем сильнее я был влюблен, тем бестелеснее становилась для меня она... Для меня..., как говорил Альфонс Карр, ... ».

Прямо с бала Толстой утром 10 мая поехал к мужу своей тетки В. И. Юшкову в его имение Панове «Утро было великолепное, — писал он 26 мая сестре об этой поездке, — и под впечатлением бала и шампанского я очаровательно провел несколько часов» (подлинник по-французски).

Пробывши в Казани неделю «очень приятно», как писал Толстой Т. А. Ергольской 27 мая, братья числа 14 или 15 мая отправились на лошадях до Саратова. Доро́гой Толстой продолжал находиться под обаятельным впечатлением от Зинаиды Молоствовой и, подъезжая к Сызрани, даже написал стихотворение о своем чувстве к ней. Об этом он 26 мая писал сестре: «Я так опьянен (ivre) Зинаидой, что возымел смелость написать стихи:

Лишь подъехавши к Сызрану,
Я ощупал свою рану...

»

К сожалению, из этого длинного письма, в котором Толстой подробно описывал свое пребывание в Казани и свои чувства к Молоствовой, сохранился только один листок, помеченный цифрой 5; первые четыре листка утрачены.

Повидимому, из Астрахани Толстой написал письмо и своему казанскому знакомому, губернскому прокурору А. С. Оголину, близкому к семье Молоствовых. Это письмо, к сожалению, также утрачено. Из него в памяти А. П. Мертваго и М. П. Ватаци сохранилось следующее стихотворное обращение Толстого:

Господин
Оголин,

Напишите
Про всех вас
На Кавказ,
И здорова ль

Одолжите
Льва Толстого141.

В Саратове способ передвижения был изменен. Николай Николаевич предложил продолжать путешествие не на лошадях, а по воде. Наняли большую лодку, поставили в нее свой тарантас, подрядили лоцмана и двух гребцов и поехали до Астрахани вниз по Волге с помощью паруса и весел. Путешествие было удачно. Толстой захватил с собой много книг. Всю дорогу он читал и любовался красотами местности142.

Из Астрахани Толстой 27 мая писал тетушке, что поездка по реке была «приятна и очаровательна»; для него «все было ново — и местность и самый способ путешествия». Подводя итоги всей поездке, Толстой далее в том же письме говорит: «До сих пор я очень доволен своим путешествием; вижу многое, что возбуждает мысли, да и сама перемена места очень приятна» (подлинник по-французски).

«Вспомнил об одном из лучших дней моей жизни: поездке из России на Кавказ», — записал он в дневнике 16 апреля 1852 года. В старости Толстой говорил, что об этом его путешествии «можно было бы написать целую книгу»143.

26 мая братья приехали в Астрахань, а на другой день, 27 мая, на почтовых лошадях выехали на Кавказ.

Начался новый, очень важный и плодотворный период жизни Толстого — кавказский, продолжавшийся более двух с половиной лет.

Примечания

1 Три неопубликованных письма А. С. Воейкова к Н. Н. Толстому, очень характерные для него, как «представителя страстей деревенских», каким характеризовал его Толстой в плане «Романа русского помещика», хранятся в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

2 Саводник. Комментарий к «Дневнику помещика», Полное собрание сочинений, т. 5, 1931, стр. 345.

3 Х. Н. Абрикосов«Летописи», Гос. литературный музей, кн. 12, «Л. Н. Толстой», М., 1948, стр. 453.

4 Копия раздельного акта, принадлежавшая Льву Николаевичу, хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого; текст акта не опубликован.

5 Запись в дневнике 16 июня 1847 года. Полное собрание сочинений, т. 46, 1934, стр. 32.

6 Полное собрание сочинений, т. 2, 1930, стр. 342.

7 Полное собрание сочинений, т. 59, 1935, стр. 139.

8 К тому же и жизнь Толстого перед его отъездом на Кавказ, как мы увидим ниже, вовсе не была «безалаберная и распущенная», как пишет он в приведенной заметке.

9 Полное собрание сочинений, т. 66, 1953, стр. 67.

10 Хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого

11 «Монастырка» пользовалась в 1830 и 1840-е годы большой популярностью. «Романом «Монастырка» наши бабушки и матери зачитывались так, как наши жены и дочери «Анной Карениной», — писал А. И. Кирпичников в своих «Очерках по истории новой русской литературы» (т. I, М., 1903, стр. 76).

12 Дурылин. У Толстого и о Толстом. (Рукопись, Гос. Музей Толстого).

13 Запись в дневнике Толстого от 25 июля 1856 года, Полное собрание сочинений, т. 47, 1937, стр. 87.

14 Последняя большая статья Белинского — «Взгляд на русскую литературу 1847 года» (Собрание сочинений в трех томах, т. III, М., 1948, стр. 834).

15 Белинский. Письма, т. III, СПб., 1914, стр. 323.

16 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 13 ноября 1906 года.

17 Письмо к В. Г. Черткову от 8 мая 1885 года, Полное собрание сочинений, т. 85, 1935, стр. 184.

18 Белинский. Письма, т. III, СПб., 1914, стр. 324—325.

19 М. Е. Салтыков-Щедрин

20 П. Кропоткин. Идеалы и действительность в русской литературе, СПб., 1907, стр. 242.

21 Здесь наличие столь часто встречающейся в воспоминаниях Толстого о своей прошлой жизни хронологической неточности: во время появления в печати «Антона Горемыки» ему было не 16, а уже 19 лет.

22 Полное собрание сочинений, т. 66, 1953, стр. 409.

23 Стахович. Клочки воспоминаний, «Толстовский ежегодник 1912 г.», М., 1912, стр. 32.

24 Такому действию повести Григоровича не мешали присущие ей в большой степени романтические элементы: нищенка-грабительница, глубокая пещера вблизи деревни, в которой скрываются грабители и прячут награбленное добро, и пр.

25 Письмо И. С. Аксакова к И. С. Тургеневу от 4 октября 1852 года, «Русское обозрение», 1894, 8, стр. 476.

26 П. . Идеалы и действительность в русской литературе, СПб., 1907, стр. 101. О том же писал Кропоткин и в своих «Записках революционера».

27 Ф. Б. «Мужик» с точки зрения людей сороковых годов, «Дело», 1881, 6, стр. 31.

28 Черновые рукописи трактата «Рабство нашего времени» не опубликованы: хранятся в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

29 А. Б. . Вблизи Толстого, т. I, стр. 39, запись от 5 июля 1900 года. У Григоровича дядя Антон, возвращающийся из леса, приносит своей шестилетней племяннице «красный прутик вербы», и девочка «в неописанном восторге от роскошного подарка».

30 «Воспоминания», гл. IX.

31 См. приложение XLIX.

32 Рукопись не опубликована; хранится в Отделе рукописей Гос. Музея Толстого.

33

34 П. И. Бирюков. Лев Николаевич Толстой. Биография, т. I, изд. «Посредник», М., 1906, стр. 150.

35 Полное собрание сочинений, т. 60, 1949, стр. 118.

36 Левенфельд. Граф Л. Н. Толстой в суждениях о нем его близких и в разговорах с ним самим, «Русское обозрение», 1897, 10, стр. 585.

37 Полное собрание сочинений, т. 6, 1929, стр. 265.

38 Сохранившиеся рукописи незаконченного «Романа русского помещика», относящиеся к 1852—1854 годам, напечатаны в т. 4 Полного собрания сочинений, 1932, стр. 309—376.

39 Толстой. Ясная Поляна в творчестве Л. Н. Толстого, сборник «Ясная Поляна», Гослитиздат, 1942, стр. 98.

40 Полное собрание сочинений, т. 6, 1929, стр. 265.

41 См. приложение LI.

42 «Анна Каренина». Это удостоверяет свояченица Толстого Т. А. Кузминская в своей книге — «Моя жизнь дома и в Ясной Поляне» (часть 3, изд. Сабашниковых, M., 1926, стр. 22), и, что в данном случае особенно ценно, это же подтверждается в «Воспоминаниях» В. К. Истомина, служившего правителем дел канцелярии Перфильева в бытность его московским губернатором. По словам В. К. Истомина, Перфильев «по общему признанию всех знавших его был выведен (в «Анне Карениной») под именем Стивы Облонского. Василию Степановичу это не нравилось, отрицал это и сам Лев Николаевич, но некоторые черты характера были так изумительно схвачены, что не допускали сомнения». (В. К. Истомин. Воспоминания, Отдел рукописей Гос. музея Толстого). Биография В. С. Перфильева — в «Русском биографическом словаре».

43 Полное собрание сочинений, т. 59, 1935, стр. 21.

44 Полное собрание сочинений, т. 46, 1934, стр. 36—37.

45 виде явился на двор к ее матери, жившей на Арбате, и стал играть на шарманке. А. М. Толстая, сидевшая у окна, сначала не обратила внимания на шарманщика, но когда ей объяснили, кто этот шарманщик и что ему нужно, она очень смеялась и выслала Толстому 25 рублей (В. К. Истомин. Воспоминания, Отдел рукописей Гос. музея Толстого).

46 Так писал Сергей Николаевич Льву Николаевичу 9 марта 1848 года (Полное собрание сочинений, т. 59, 1935, стр. 35).

47 Полное собрание сочинений, т. 59, 1935, стр. 26.

48 —30. Письма Толстого к брату Сергею Николаевичу содержат ценнейшие материалы к его биографии; многие эпизоды жизни Толстого освещаются только этими письмами. К чести С. Н. Толстого следует сказать, что он сохранил почти все письма Льва Николаевича на протяжении их более чем полувековой переписки. Этого нельзя сказать ни про старшего брата Толстого Николая Николаевича, ни про его сестру: большая часть писем Толстого к ним не сохранилась.

49 Письмо Толстого к Т. А. Ергольской от конца февраля 1848 года напечатано в «Записках Отдела рукописей Всесоюзной библиотеки им. В. И. Ленина», вып. I, Соцэкгиз, 1938, стр. 29—30, а также в «Литературном наследстве», 1939, № 37—38, стр. 141—143.

50 Петербургский приятель Толстого В. А. Иславин в письме к нему на Кавказ от 11 августа 1852 года так вспоминал о сдаче Толстым кандидатских экзаменов в Петербургском университете: «Первый предмет спустил отлично, а там и надоело» («Летописи Гос. литературного музея», т. 2, 1938, стр. 48).

51 А. Нифонтов. 1848 год в России, Гос. соц. экон. издательство. М., 1931, стр. 162—163.

52 Тарле. Крымская война, изд. Академии Наук СССР, т. 1, М., 1944, стр. 210.

53 Впоследствии Толстой сурово порицал Николая I и за венгерскую кампанию, и за всю его колониальную политику. В одной из черновых редакций «Хаджи-Мурата», относящейся к 1903—1904 годам, давая общую оценку царствования Николая I, Толстой писал: «Гибли сотни тысяч солдат — в бессмысленной муштровке на учениях, смотрах, маневрах и на еще более бессмысленных жестоких войнах против людей, отстаивающих свою свободу в Польше, в Венгрии, на Кавказе» (Полное собрание сочинений, т. 35, 1950, стр. 551).

54 Полное собрание сочинений, т. 62, 1953, стр. 364.

Адуев — герой повести Гончарова «Обыкновенная история», тип самодовольного, преуспевающего эгоиста-дельца. Упоминание о том, что «еще смолоду» Толстой замечал в своем приятеле черты адуевщины, указывает на то, что Толстой своевременно прочитал и хорошо запомнил «Обыкновенную историю», появившуюся в «Современнике» за 1847 год.

55

56 Портрет воспроизводился неоднократно с неверной датой — 1848 год. Подлинник хранится в Гос. музее Толстого.

57 Долги эти долго мучили Толстого. Он вспоминает о них в письме к брату Сергею Николаевичу из Севастополя от 7 августа 1855 года. Он уплатил их более чем через шесть лет — в декабре 1855 года.

58 Полное собрание сочинений, т. 84, 1949, стр. 168.

59 План ненаписанной второй части «Юности». (Полное собрание сочинений, т. 2, 1930, стр. 341).

60 «Воспоминания о Л. Н. Толстом». («Новые Пропилеи», под редакцией М. О. Гершензона, вып. I, Госиздат, 1923, стр. 97).

61 Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 25 марта 1908 года.

62 Полное собрание сочинений, т. 3, 1932, стр. 262.

63 Полное собрание сочинений, т. 4, 1932, стр. 356.

64 Статья «Проект общего плана устройства народных училищ» (1862), гл. I (Полное собрание сочинений, т. 8, 1936, стр. 197).

65 —361.

66 А. Панкратов. Толстой — школьный учитель, «Русское слово», 1912, № 257 от 7 ноября.

67 Запись рассказов Е. Базыкина, сделанная Д. П. Маковицким. (Рукопись находится у Н. Н. Гусева).

68 «Воспоминания», гл. IX.

69

70 Полное собрание сочинений, т. 1, 1928, стр. 127. С этим наблюдением Толстого интересно сравнить следующий рассказ Репина: «В 1873 году мне писал Крамской, который работал тогда над портретом Льва Толстого, что в охотничьем костюме верхом на коне Толстой — самая красивая фигура, какую ему пришлось видеть в жизни». (И. Е. Репин. Далекое — близкое, изд. «Искусство», М., 1953, стр. 389).

71 Полное собрание сочинений, т. 1, 1928, стр. 125.

72 Там же, стр. 168—170.

73 «Анна Каренина», ч. III, гл. XXIV.

74 В 1910 году, когда в Ясной Поляне зашел разговор о цыганском пении, Толстой, никогда не помнивший хорошо своих прежних произведений, осведомился у своих семейных, писал ли он когда-нибудь о цыганах, и прибавил: «У меня [о них] столько воспоминаний». (Неопубликованные «Яснополянские записки» Д. П. Маковицкого, запись от 3 мая 1910 года).

75 Полное собрание сочинений, т. 3, 1932, стр. 261—263.

76 Полное собрание сочинений, т. 46, 1934, стр. 82.

77 Подобное же выражение было употреблено Пушкиным относительно пения цыганки Тани. Когда она спела ему старинную песню «Ах, матушка, что так в поле пыльно?», Пушкин, как она передавала, коверкая его слова, сказал Нащокину: «Эта ее песня всю мне внутрь перевернула». (Б. М. . Цыганка Таня, Полное собрание сочинений, т. XI, СПб. 1885, стр. 135).

78 У Толстого был знакомый, товарищ его по охоте, друг А. М. Исленьева, крапивенский помещик П. А. Офросимов.

79 «Живой труп», действие I, картина II, явление I.

80 «Юность», гл. I; статья «Верьте себе» (1906).

81 —276.

82 Полное собрание сочинений, т. 46, 1934, стр. 101, запись от 27 марта 1852 года.

83 Напечатаны в Полном собрании сочинений, т. 1, 1928, стр. 244—245.

84 Дневники С. А. Толстой 1897—1909, изд. «Север», М., 1932, стр. 81, запись от 13 сентября 1898 года.

85 П. Бирюков

86 Полное собрание сочинений, т. 54, 1935, стр. 10.

87 Е. В. Оболенская-Толстая. Моя мать и Лев Николаевич, «Октябрь», 1928, № 9—10, стр. 213, 215.

88

89 «Литературное наследство», 1939, № 37—38, стр. 139.

90 «Воспоминания», гл. VI.

91 Полное собрание сочинений, т. 59, 1935, стр. 93.

92 Там же, стр. 117.

93 это изречение и очень часто вспоминал его в произведениях, письмах и разговорах. Впервые оно приведено Толстым в одной из черновых редакций «Анны Карениной» (Полное собрание сочинений, т. 20, 1939, стр. 315). Это же изречение, как итог событий последних дней своей жизни, записал Толстой в последней записи на последней странице своего дневника за четыре дня до кончины, 3 ноября 1910 года (см. Полное собрание сочинений, т. 58, 1934, стр. 126).

94 «Исповедь», гл. II.

95 Ed. Bulwer . Pelham or the adventures of a gentleman, Leipzig, 1842, p. 14.

96 В черновой редакции «Войны и мира» рассказывается, что когда во время своего пребывания в отпуске Николай Ростов стал часто бывать у Элен Безуховой, старый Ростов был очень доволен этим и говорил: «Ничто так не формирует молодого человека, как связь с порядочной женщиною». (Полное собрание сочинений, т. 13, 1949, стр. 577). Точно так же мать Вронского, узнав о его связи с Карениной, «сначала была довольна, потому что ничто, по ее понятиям, не давало последней отделки блестящему молодому человеку, как связь в высшем свете». («Анна Каренина», ч. II, гл. XVIII).

97 «Все-таки я рад, что прошел через эту школу; эта последняя моя любовница меня очень формировала» (Полное собрание сочинений, т. 61, 1953, стр. 24).

98 Полное собрание сочинений, т. 47, 1934, стр. 8.

99 Запись в дневнике от 8 декабря 1850 года.

100 Вставка Толстого в первый том «Биографии» П. И. Бирюкова. (Полное собрание сочинений, т. 34, 1952, стр. 398).

101 В письме к Т. А. Ергольской от 7 декабря 1850 года Толстой извещал ее о том, что он поселился на Сивцевом-Вражке в доме Лобова. Но домовладельца с такой фамилией в то время на Сивцевом-Вражке не существовало. Повидимому, Толстой ослышался и фамилию «Глоба» принял за «Лобова».

102

103 Памятные записки игуменьи Московского Страстного монастыря Евгении Озеровой, «Русский архив», 1898, № 3, стр. 329, 334, 338—339; № 5, стр. 133. Озеров был одним из многих встречавшихся Толстому впоследствии представителей того типа опустившихся дворян, разновидность которого была изображена Толстым в «Живом трупе» в образе Федора Протасова.

104 Полное собрание сочинений, т. 6, 1929, стр. 248. В том же черновике на полях Толстым сделана ремарка: «Он учился презирать Закрев[ского]» (там же, стр. 247).

105 Полное собрание сочинений, т. 1, 1928, стр. 245.

106 «Что такое искусство?», гл. V.

106а «Материалах к биографии Л. Н. Толстого» так рассказывает о первых проявлениях в нем интереса к художественному творчеству: «В первый раз, живши в Москве, ему пришло в голову описать что-нибудь. Прочитав Voyage sentimental par Sterne, он, взволнованный и увлеченный этим чтением, сидел раз у окна, задумавшись, и смотрел на все происходящее на улице. «Вот ходит будочник, кто он такой, какова его жизнь; а вот карета проехала — кто там и куда едет и о чем думает, и кто живет в этом доме, какая внутренняя жизнь их... Как интересно бы было все это описать, какую можно бы было из этого сочинить интересную книгу».

107 Письмо к Толстому его сестры от 3 марта 1851 года (не опубликовано, хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого).

108 Полное собрание сочинений, т. 3, 1932, стр. 250.

109 М. В. . А. С. Грибоедов и декабристы, Гослитиздат, М., 1947, стр. 5—6.

110 Там же, стр. 470.

111 См. приложение LII.

112 См. приложение LIII.

113

114 Запись в дневнике от 29 июня 1852 года.

115 Запись в дневнике от 20 мая 1851 года.

116 Полное собрание сочинений, т. 59, 1935, стр. 92.

117 Все эти выписки и мысли Толстого напечатаны в Полном собрании сочинений, т. 46, 1934, стр. 69—76.

118 «Завещании», которым открываются «Выбранные места из переписки с друзьями». Приведенная Толстым цитата доказывает, что он в то время уже был знаком с книгой Гоголя.

119 Запись в дневнике от 20 октября 1896 года, Полное собрание сочинений, т. 53, 1953, стр. 111.

120 Письмо не опубликовано; хранится в Отделе рукописей Гос. музея Толстого.

120а Полное собрание сочинений, т. 46, 1934, стр. 69—76.

121 Напечатан в первом томе Полного собрания сочинений, 1928, стр. 246.

122

123 В кабинете Толстого в Ясной Поляне висит портрет Л. И. Волконской, на обратной стороне которого рукою С. А. Толстой написано: «Маленькая княгиня» из «Войны и мира», — что справедливо только до известной степени.

124 Через год, уже находясь на Кавказе, Толстой 20 марта 1852 года, перечитав свой московский дневник, записывает: «Лучшие воспоминания мои относятся к милой Волконской».

125 В своих позднейших дневниках Толстой подробно развивает это утверждение.

126 Полное собрание сочинений, т. 1, 1928, стр. 283.

127 «Отрочество», гл. XXVI.

128 Напечатан в Полном собрании сочинений, т. 1, 1928, стр. 296—297, под произвольно данным редактором заглавием: «Отрывок разговора двух дам».

129 В одном из планов ненаписанной второй части «Юности» читаем: «Зиму в Москве с успехом в свете, это coup de grâce (последний удар), я бегу на Кавказ». (Полное собрание сочинений, т. 2, 1930, стр. 342).

130 Запись в дневнике от 7 июля 1854 года, Полное собрание сочинений, т. 47, 1937, стр. 8.

131 «Казаки», вариант № 23, Полное собрание сочинений, т. 6, 1929, стр. 250.

132 —339.

133 Изображение одного Льва Николаевича с этого дагерротипа воспроизводилось неоднократно; изображение обоих братьев вместе воспроизведено в т. 46 Полного собрания сочинений, 1934. Подлинник дагерротипа хранится в Гос. музее Толстого.

134 Полное собрание сочинений, т. 34, 1952, стр. 399.

135 «Всесоюзная библиотека имени В. И. Ленина. Записки Отдела рукописей», 4, Соцэкгиз, М., 1939, стр. 32.

136 Биографические сведения о З. М. Молостововой даны в статье К. С. Шохор-Троцкого «Казанские знакомства Толстого» («Великой памяти Л. Н. Толстого — Казанский университет», Казань, 1928, стр. 110—123): там же и портрет. Другой портрет З. М. Молоствовой — в книге Н. Н. Гусева «Толстой в молодости», стр. 212.

137 Молоствов и П. А. Сергеенко. Лев Толстой, стр. 101—102.

138

139 А. П. Мертваго. Первая любовь Л. Н. Толстого, «Утро России», № 134 от 12 июня 1911 года.

140 М. П. . Быль минувшего, «Исторический вестник», 1913, 5, стр. 431.

141 А. П. Мертваго. Указ. статья; М. П. . Указ. статья.

142 С. А. Берс в своих «Воспоминаниях о графе Л. Н. Толстом» (стр. 8—9) пишет: «На нижнем течении Волги, приставая к берегам, они встречались с полудикими калмыками, вечно сидящими у костра, потому что в то время еще большинство их были огнепоклонниками». В рукописи экземпляра «Воспоминаний» Берса, хранящейся в Отделе рукописей Гос. музея Толстого, в этой фразе рукою Толстого вычеркнут конец от слов «полудикими калмыками». Вторично эта же фраза была вычеркнута Толстым в рукописи книги Бирюкова, приведшего полностью эту цитату из книги Берса.

143 Д. П. Маковицкий«Задруга», вып. 1, М., 1922, стр. 52, запись от 26 декабря 1904 года.

Раздел сайта: