Эйхенбаум Б.: Из студенческих лет Л. Н. Толстого

ИЗ СТУДЕНЧЕСКИХ ЛЕТ Л. Н. ТОЛСТОГО

Тогда исправить все человечество, уничтожить все пороки и несчастия людские казалось удобоисполнимою вещью...

Л. Толстой, «Отрочество»

— годы, когда он, по его собственным словам, «горячо отдавался всему». В одном из набросков к «Юности» говорится про «чудные незабвенные ранние утра от 4 до 8 часов», когда Иртеньев «один сам с собой перебирал все свои бывшие впечатления, чувства, мысли, поверял, сравнивал их, делал из них новые выводы и по-своему перестроивал весь мир божий»1. Эти слова не могли бы быть написаны, если бы Толстой сам не пережил подобных состояний. Какую же роль в умственном развитии юного Толстого сыграли годы жизни и учения в Казани? Дело не в отдельных фактах и «влияниях», а в эпохе, в том, чтобы уловить исторический смысл пережитых им в эти годы впечатлений, чувств и мыслей. Далеко не все факты такого рода учтены и продуманы. Остановимся на некоторых из них.

1

«студентом своекоштного содержания по разделу арабско-турецкой словесности». Почему был выбран именно этот разряд философского факультета? На этот вопрос сам Толстой ответил в 1909 году Н. Н. Гусеву: «сделать впоследствии дипломатическую карьеру»2. Однако почему из четырех братьев Толстых (Николай, Сергей, Дмитрий и Лев) именно последнему, младшему, была определена такая карьера? Что послужило основанием для такого решения и кто был его инициатором? Нет никаких данных, чтобы приписывать этот выбор самому Толстому. В «Отрочестве» Николенька Иртеньев рассказывает: «Приятели Володи называли меня дипломатом, потому что раз, после обеда у покойницы бабушки, она как-то при них, разговорившись о нашей будущности, сказала, что Володя будет военный, а что меня она надеется видеть дипломатом, в черном фраке и с прической à la coq, составлявшей, по ее мнению, необходимое условие дипломатического звания». В тексте «Юности» это прозвище осталось (например: «Что это с нашим дипломатом сделалось? — сказал Дубков: — он, верно, решает теперь судьбу Европы», хотя Николенька поступил не на восточный, а на математический факультет — одно из следствий того «смешения правды с выдумкой», о котором Толстой говорит в своих воспоминаниях (34

Итак, решение сделать Толстого «дипломатом» было, вероятно, заранее подготовлено в семье, и одним из оснований для этого, помимо практических соображений, было наличие у него больших лингвистических способностей. Почему же, однако, при окончательном решении вопроса (в 1844 году) взоры семейного совета, во главе со старшим братом Николаем (недавно перешедшим из Московского университета в Казанский), обратились именно на Восток? Что за странная идея была засадить шестнадцатилетнего графа Толстого за изучение турецкого и татарского языков?

В этом решении была своя историческая и политическая сторона. С начала 40-х годов особую популярность и злободневность заново приобрел так называемый восточный вопрос. Недаром Лермонтов собирался ввести в свою «Сказку для детей» (1840) строфу со следующими стихами:

Меж тем о благе мира чуждых стран
Заботимся, хлопочем мы не в меру,

Что Тьер сказал — и что сказали Тьеру?
На всех набрел политики туман3.

К середине 40-х годов международная острота «восточного вопроса» еще усилилась, и Николай I подготовил проект дележа «умирающей» Турции между Англией и Россией. Дело приняло настолько серьезный оборот, что весной 1844 года Николай I совершил поездку в Лондон для переговоров с королевой Викторией и министром иностранных дел графом Эбердином4. Так завязался сложный дипломатический узел, втянувший потом Россию в Крымскую войну, в которой Толстой принял близкое участие, хотя и не в качестве дипломата. Выбор «восточного разряда» был, как видно, подсказан современностью. Вспомним, кстати, что в это же время Чернышевский занимался татарским языком и писал своему родственнику, студенту А. Ф. Раеву, 3 февраля 1844 года: «Если, однако, вы спросите меня только о моем желании, то я поехал бы (в Петербург. — Б. Э.) с величайшей радостью и именно на факультет восточных языков»5. И это не было минутной затеей; осенью 1846 года, поступив на историко-филологический факультет Петербургского университета, Чернышевский пишет своему саратовскому учителю, ориенталисту Г. А. Саблукову: «Обстоятельства, известные Вам, не допустили меня избрать восточный факультет...»6. Этот своеобразный параллелизм не случаен: им подтверждается злободневность востоковедческих интересов.

Было и другое серьезное основание для выбора «восточного разряда», связанное с первым, но имеющее и самостоятельное значение. Судьба поселила осиротевших братьев Толстых в Казани, а Казань, расположенная «на рубеже Азии», имела свою историческую миссию, в свое время хорошо сформулированную Герценом, который по пути в ссылку (в апреле 1835 года) просел три дня в Казани: «Вообще значение Казани велико... — писал он в очерке «Письмо из провинции» (1836). — Ежели России назначено, как провидел великий Петр, перенести Запад в Азию и ознакомить Европу с Востоком, то нет сомнения, что Казань — главный караван-сарай на пути идей европейских в Азию и характера азиатского в Европу. Это выразумел Казанский университет. Ежели бы он ограничил свое призвание распространением одной европейской науки, значение его осталось бы второстепенным; он долго не мог бы догнать не только германские университеты, но наши, например Московский и Дерптский; а теперь он стоит рядом с ними, заняв самобытное место, принадлежащее ему по месту рождения. На его кафедрах преподаются в обширном объеме восточные литературы, и преподаются часто азиатцами; в его музеумах больше одежд, рукописей, древностей, монет китайских, , тибетских, нежели европейских». Герцен называет Казань городом «двуначальным — европейско-азиатским»7.

«Казань и ее обитатели»; она имела политическую окраску и была сочинена, вероятно, по указанию свыше (с посвящением министру народного просвещения С. С. Уварову)8. Нет сомнения, что эта книга была прочитана в семье Толстого, тем более что сделанное в ней описание нравов казанского общества вызвало тогда большой шум. По словам Турнерелли, Казанский университет может соперничать с самыми знаменитыми европейскими университетами, а его восточное отделение превосходит все существующие. «Кроме многочисленных профессоров, — писал он, — большинство которых хорошо известно в Европе и лекции которых дают теоретическое представление о восточных языках, к услугам студентов имеется то, чего недостает европейским университетам: обширное поле для практического пользования этими языками. Казань — единственный город в мире, обладающий университетом, в который стекается такое количество персов, монголов, турок, татар, армян и проч.». Такая пышная реклама могла, помимо всего прочего, повлиять на выбор факультета, особенно при том внимании к дипломатической карьере, которое утвердилось у Толстых, и при той популярности «восточного вопроса», о которой говорилось выше. Однако очень скоро обнаружилось, что выбор сделан ошибочно: Толстой восточными языками не занимался и к переходным экзаменам (весной 1845 года) допущен не был. Осенью того же года он подал прошение, начинавшееся словами: «По желанию моему и совету родственников имею намерение переменить Факультет Восточной Словесности на Юридический» (59, 9). Ректор Н. И. Лобачевский выразил согласие на этот переход, и Толстой в октябре 1845 года был зачислен в студенты юридического факультета. Сообщая об этом «тетеньке», Т. А. Ергольской, он сделал интересное пояснение: «Я нахожу, что приложение этой науки к нашей частной жизни делается легче и естественнее любой другой» (59, 10). Есть основания думать, что решение перейти на юридический факультет было принято не без связи с появлением в Казанском университете весной 1845 года нового профессора гражданского права — Дмитрия Ивановича Мейера.

2

Толстой стал делиться воспоминаниями о своей казанской жизни только на старости лет; это объясняется не бедностью юношеских впечатлении, а их сложностью. Юность Толстого (если взглянуть на нее в последовательности событий, а не с высоты будущего) была очень трудной. Он рано остался сиротой и уже в отрочестве пережил много горьких обид, недоумений и разочарований; следующие годы были заполнены, как он сам говорит, «горячечной» внутренней работой, от которой не осталось никаких внешних следов. Как же можно вспоминать эту отвлеченную умственную работу, ушедшую вместе с юностью? Толстой пробовал восстановить ее содержание, но это оказалось невозможным, и писание «Юности» было прервано в 1857 году. Только спустя тридцать с лишком лет, в связи с приездом в Ясную Поляну Р. Левенфельда в 1890 году, Толстой вернулся к воспоминаниям о казанском периоде жизни — и, в частности, к вопросу о своих университетских занятиях. В написанной Левенфельдом биографии впервые сказано о Д. И. Мейере и, что важнее всего, со слов самого Толстого. «Во всем Казанском университете, — говорит Левенфельд, — был только один симпатичный Толстому профессор, — это был профессор гражданского права Мейер, имевший сильное влияние на Льва Николаевича. Мейер предложил Толстому столь интересную тему для сочинения, что Толстой весь ушел в эту работу, перестал заниматься остальными факультетскими предметами и не готовился к экзаменам. Сравнение проекта Екатерининского «Наказа» с «Духом законов» Монтескье — такова была тема, которой в течение года Толстой посвящал все свое время»9.

В 1904 году Толстой, просматривая составленную П. И. Бирюковым биографию, сделал ряд вставок и исправлений; в главу о казанской жизни он вписал несколько слов о заданной Мейером работе («эта работа очень заняла меня»), а в беседе с А. Б. Гольденвейзером (26 июня 1904 года) сказал: «Когда я был в Казани в университете, я первый год, действительно, ничего не делал. На второй год (1845/1846. — Б. Э.— сравнение «Наказа» Екатерины с «Esprit des lois» Монтескьё. И я помню, меня эта работа увлекла; я уехал в деревню (летом 1846 года. — Б. Э.), стал читать Монтескьё, это чтение открыло мне бесконечные горизонты; я стал читать Руссо и бросил университет, именно потому, что захотел заниматься»10.

Из всего этого с несомненностью следует, что Д. И. Мейер сыграл очень большую роль в истории умственного развития юного Толстого. Возможно даже, что решение бросить университет и уехать в деревню, чтобы улучшить положение своих крестьян, возникло не без влияния Мейера. Однако и характер и степень этого влияния остаются неясными, потому что не определена общественная личность Мейера. Какова была его позиция в отношении коренных вопросов русской общественной и государственной жизни 40-х годов? К какому лагерю примыкал он в самом жгучем вопросе того времени — в вопросе о крепостном праве? У Толстого это не раскрыто, и естественно: он знал Мейера только в ранней юности и смотрел на него только как на ученого; он и впоследствии не мог бы более или менее точно определить, в чем именно сказалось влияние этого профессора на его мышление и поведение в студенческие годы. Это дело историка, биографа, имеющего возможность учесть и проанализировать всю сумму фактов, мнений и материалов. В отношении Мейера это не сделано, а между тем он заслуживает внимания не только как университетский учитель Толстого, но и как крупный общественный деятель. В комментарии к статье Чернышевского «О способах выкупа крепостных крестьян» (1958) о Мейере сказано кратко. «Либеральный профессор, юрист, буржуазный просветитель»11. Так ли это?

Д. И. Мейеру было всего 26 лет, когда он весной 1845 года появился в Казанском университете в скромной роли «исправляющего должность адъюнкта». Несмотря на строгость требований, он быстро завоевал себе популярность как талантливый лектор и педагог; но вряд ли студенты могли тогда знать, что его назначение в Казань было своего рода политической высылкой за слишком вольные взгляды. В те годы Казань нередко служила местом для такого рода «негласных» ссылок.

Мейер был воспитанником петербургского Главного педагогического института; по окончании его он в числе наиболее одаренных студентов был командирован в Германию. Через два с половиной года он вернулся в Петербург и в январе 1845 года прочитал перед конференцией института пробную лекцию. Характерно, что темой для этой лекции Мейер выбрал не какой-нибудь отвлеченный вопрос из области государственного права (по примеру германской «исторической школы», с трудами которой он знакомился за границей), а очень жизненный, злободневный вопрос, взятый из русской действительности и прямо связанный с вопросом о положении крестьянства: «О гражданских отношениях обязанных крестьян». Указом от 2 апреля 1842 года помещикам было предоставлено право «по доброй воле» переводить своих крепостных на положение так называемых свободных хлебопашцев, с земельными наделами, но с целым рядом соразмерных повинностей. В своей речи на заседании Государственного совета Николай I заявил, что этот закон «без всяких крутых поворотов, без вида даже нововведения, дает каждому благонамеренному владельцу средства улучшить положение его крестьян...»12. На деле указ 1842 года не внес никаких серьезных улучшений — тем более что при немногочисленных попытках воспользоваться им власти чинили всевозможные препятствия. Однако появление указа возбудило много толков и вызвало большое количество «записок» по крестьянскому вопросу. В этой связи, очевидно, и возникла тема пробной лекции Мейера. Гражданское право было выбрано им скорее всего именно потому, что оно прямо соприкасалось с бытом и давало множество поводов для изучения русской социальной действительности и даже для воздействия на нее, между тем как занятия вопросами государственного права в условиях русского полицейского режима приобретали совершенно отвлеченный, ультраакадемический характер или, еще того хуже, превращались в систему оправдания и возвеличения этого режима.

Лекция Мейера имела крупный успех — не только научный, но и общественный: она была проникнута резко выраженным демократизмом. Это не понравилось высшему начальству: «Можно было думать, — пишет профессор гражданского права Г. Ф. Шершеневич, — что здесь, в институте, Мейер, его питомец, и устроится преподавателем, но 15 февраля того же (1845) года Д. И. назначается исправляющим должность адъюнкта в Казанский университет»13.

Мейер был немногим старше своих казанских учеников, но влияние его было огромно. Тот же Г. Ф. Шершеневич говорит: «Студенты Казанского университета выносили из его лекций такую массу знаний, какой не получали в ту эпоху нигде слушатели. Кроме обширного материала, расположенного в строго научной системе, лекции Мейера были проникнуты тем гуманным характером, тою смелостью чувства, которые должны были увлекательным образом действовать на учеников. Когда в 40-х годах с кафедры раздается голос протеста против крепостничества, чиновничьего взяточничества, против различия в правах по сословиям и вероисповеданиям — приходится заключить, что профессор обладал значительным гражданским мужеством. Смелое слово учителя не оставалось без влияния на учеников: известен случай, когда один из учеников Мейера отказался от выгодной покупки крепостных именно под влиянием впечатления, вынесенного из университета...»14.

К этой характеристике, сделанной на основе чужих воспоминаний, надо прибавить другую, написанную А. Н. Пыпиным (будущим историком литературы), поступившим в 1849 году на словесный факультет Казанского университета: «Среди своих сотоварищей это был профессор нового типа: как говорят, талантливый и тонкий юрист, он был также очень образованный человек, и на его лекции студенты шли толпами, между прочим из других факультетов: изложение своей науки он соединял с объяснениями, взятыми из современной европейской и русской жизни и литературы; его юридическое учение было вместе учение нравственное; лично мягкий в своей манере, он был строгим в своих принципах, — характер, к сожалению, довольно редкий в тогдашних университетах»15. Прибавим к этой цитате слова о Мейере, сказанные товарищем Толстого по Казанскому университету В. Н. Назарьевым: «В высшей степени нервный и болезненный, он был одним из тех мечтателей, которых не исправляют неудачи и жизненный опыт. Его вера и лучшее, в торжество правды, доходившая до фанатизма, была искренна и не лишена какого-то поэтического оттенка. В этом хилом теле жила сильная и выносливая натура, решительно не способная отделять свое личное благо от блага общего. , неизбежной полноправности миллионов русских людей и пророчил множество благ от свободного труда и упразднения крепостного права»16.

Нравственный облик Мейера рисуется на основании этих характеристик достаточно ясно; тем более важно уточнить его идейные позиции и связи, его общественно-исторический облик. Некоторый свет бросают на это воспоминания казанского студента (впоследствии — историка и академика) П. П. Пекарского, дающие право связать Мейера с кругом Белинского и с передовой журналистикой тех лет. Пекарский рассказывает: «Тогдашние «Отечественные записки» читались с большою охотою студентами, которые были в восторге от Гоголя и осыпали насмешками «Москвитянина», силившегося тогда в критическом отделе восставать против «Отечественных записок». Критики <критические статьи. — Б. Э.> последнего журнала, напротив, находили такое одобрение, что целые страницы разборов многим известны были почти наизусть. Однако студенты не знали автора их и, в провинциальной наивности, уверены были, что нравившиеся им критические статьи написаны самим редактором «Отечественных записок <А. А. Краевским. — Б. Э.>. Мейер вывел из заблуждения студентов, рассказав с большим увлечением, что за человек был Белинский, автор неподписанных критик, и какое значение имеет он для нашей литературы»17. Интересно, что Пекарский запомнил и счел нужным отметить особое «увлечение», с которым Мейер говорил студентам о Белинском; эта деталь многозначительна.

Предположение о близкой идейной связи Мейера с кругом Белинского можно подкрепить еще некоторыми фактами — известными, но недостаточно оцененными. В 1855 году в Казани появилась брошюра Мейера — «О значении практики в системе современного юридического образования». Сочетание теории с практикой было характерным педагогическим методом Мейера. Г. Ф. Шершеневич говорит: «Убежденный в необходимости облегчить студентам резкий переход от университетской науки к жизни, Мейер устраивает юридическую «клинику», где, подобно римскому юристу, в присутствии учеников дает консультации всем желающим»18. Естественно было бы, чтобы отзыв о такой специальной (и притом изданной в провинции) книжке был помещен в каком-нибудь специальном издании; в действительности рецензия на нее появилась в «Современнике» (1855, № 12); мало того: ее автором был Чернышевский. Это, конечно, не было простой случайностью: Чернышевский не писал бы этой рецензии, если бы им не руководила особая заинтересованность в ее авторе как общественном деятеле.

Из первых слов рецензии видно, что имя Мейера было хорошо знакомо Чернышевскому: он называет автора брошюры «одним из лучших наших профессоров правоведения». Дальнейшие слова открывают самый замысел рецензии — самую ее тему: «Цель университетского преподавания у нас состоит не столько в том, чтобы образовать так называемых дельцов... сколько в том, чтобы в молодых людях, намеревающихся посвятить себя службе, поселить возвышенные и непоколебимые убеждения о святости, ненарушимости права, развить в них широкий взгляд на основные, неприкосновенные начала права, из которых должны вытекать все бесчисленные частные законодательные постановления, составляющие только приложение основных начал права к данным историческим обстоятельствам народной жизни. Вся ученая и педагогическая деятельность г. Мейера ручается за то, что он именно так смотрит на вопрос»19. Смысл последней фразы станет вполне ясным, если мы учтем, что как раз в это время Мейер, после ряда неудачных попыток вырваться из Казани, приехал в Петербург, чтобы добиться назначения на освободившуюся в Петербургском университете кафедру гражданского права. Происшедшие после Крымской войны и смерти Николая I перемены позволяли надеяться на благополучное решение вопроса, но дело с оформлением затягивалось20, и «Современник», очевидно, решил поднять голос в пользу Мейера. В общественной атмосфере 1855—1856 годов этот голос мог прозвучать достаточно сильно.

Дело этим не ограничивается: рецензия Чернышевского (и особенно последняя фраза приведенной цитаты) свидетельствует как о личном его знакомстве с Мейером, так и о том, что деятельность Мейера была ему давно и хорошо известна. Ничего неожиданного в этом нет. Выше мы привели характеристику Мейера, сделанную А. Н. Пыпиным, двоюродным братом и в те годы близким другом Чернышевского. Нет сомнения, что Чернышевский уже тогда, в 1849—1850-х годах, слышал восторженные отзывы о Мейере, а затем, в 1851 году, став учителем саратовской гимназии, он бывал в Казани и мог сам слушать его лекции. Итак, рецензия была написана с тем, чтобы не только помочь Мейеру занять кафедру гражданского права в Петербургском университете, но и приобрести в его лице нового сотрудника «Современника» — талантливого, честного и убежденного демократа.

«Современник» откликнулся на эту смерть не обычным некрологом с традиционными для этого жанра и поэтому неубедительными похвалами, а иначе — несравненно более многозначительно и полновесно. В 1857 году, в июньском номере, появилась большая статья Чернышевского о «Губернских очерках» Щедрина; в эту статью вставлена (именно «вставлена») общественная характеристика Мейера, при этом использовано то, что «Губернские очерки» содержат много фактов и сцен, рисующих ужасающее положение «гражданского права» в России. Чернышевский говорит о Мейере в самых высоких выражениях — как об исключительном человеке, «все силы которого были посвящены благу его родины». «Дмитрий Иванович Мейер, — пишет он, — скончавшийся в Петербурге в начале прошлого года, профессор здешнего университета, около десяти лет занимал кафедру гражданских законов в Казанском университете. Постоянною мыслию его было улучшение нашего юридического быта силою знания и чести. Здесь не место говорить о его трудах по званию профессора, о его чрезвычайно сильном и благотворном влиянии на слушателей, которые все на всю жизнь сохранили благоговение к его памяти. Цель нашего рассказа требует только заметить, что задушевным его стремлением было соединение юридической науки с юридической практикой. Он устроил при своих лекциях в университете консультацию и сам занимался ведением судебных дел, разумеется, без всякого вознаграждения (это был человек героического самоотвержения), с целью показать своим воспитанникам на практике, как надобно вести судебные дела». Следует рассказ о деле одного казанского купца, объявившего себя банкротом: несмотря на все старания купца, Мейер остался неподкупным и доказал злостность объявленного банкротства. Весь этот своеобразный «некролог» заканчивается словами: «Такие люди, как Мейер, составляют редкое исключение во всяком обществе в каждое время. Их пример, конечно, самым благотворным образом действует на каждого, кто вступает в близкие отношения с ними. Сила их личности такова, что для человека, вовлеченного в сферу ее действия, уравновешивается, часто даже превозмогается влиянием ее влияние всех других обстоятельств, действующих в противном направлении»21.

И это еще не все. В том же 1857 году в Казани вышло посмертное издание лекций Мейера, записанных студентами: «Очерк русского вексельного права». Как раньше Чернышевский воспользовался появлением брошюры Мейера, чтобы сделать его имя более известным в петербургском ученом мире, так теперь он решил воспользоваться изданием лекций, чтобы увековечить память этого замечательного человека, не успевшего сделать и половины того, что он мог, и оставшегося почти неизвестным. То, что написал на этот раз Чернышевский, нельзя назвать некрологом, — это торжественный и скорбный реквием. Чернышевский называет Мейера одним из «героев гражданской жизни» — «тех героев, о которых не вспоминает без благоговения ни один знавший их человек, на какое бы поприще деятельности ни поставила их судьба». Эти высокие слова Чернышевский подкрепляет сравнением Мейера с такими историческими деятелями, как Вашингтон, — «редкое явление не только по своей непреклонной честности и великим талантам, но и потому, что одинаково ревностно исполнял свою обязанность в самых неважных положениях, между тем как собственно был создан только для верховного управления делами целой нации». Последние слова в применении к Мейеру звучат несколько неожиданно, но Чернышевский сказал их недаром. «Вы говорите о героях, — пишет он дальше, — есть они и между нами. Да, есть у нас люди, которыми может гордиться земля наша. Но... зачем они погибают обыкновенно так рано? И по какому печальному совпадению обстоятельств слишком часто погибают они именно в то время, когда всего более становились полезными?» И дальше о Мейере: «Из темной Казани Мейер переведен в Петербург. Вот теперь-то на всю страну нашу расширится влияние его деятельности... теперь-то быстро прославится он, доселе почти безвестный... скоро, быть может, призовут его от кафедры к участию в государственной деятельности, как призывали его предшественника по кафедре»22.

— людей типа Белинского, Герцена, Грановского. Надо было поднять народ на борьбу против крепостнического строя — и Чернышевский, как идейный «руководитель своей нации в общественной жизни»23, подбирал нужных для этого ответственного дела людей. Как видно, одно из первых мест он отводил Мейеру — истинному демократу, «герою гражданской жизни».

Вернемся к Казани и к юности Толстого. Каковы были те «бесконечные горизонты», которые открылись перед ним благодаря советам Мейера?

Толстой не принадлежал к числу его близких учеников, но это не помешало Мейеру обратить на него пристальное внимание и заинтересоваться им. П. Пекарский приводит слова, сказанные Мейером о Толстом: «Сегодня я его экзаменовал и заметил, что у него вовсе нет охоты заниматься; а это жаль: у него такие выразительные черты лица и такие умные глаза, что я убежден, что, при доброй воле и самостоятельности, он мог бы сделаться замечательным человеком»24. Это сообщение заслуживает полного доверия, потому что оно появилось в 1859 году, когда имя Толстого (в тексте оно обозначено одной буквой Т.) еще не было прославленным. Пекарский привел эти слова в доказательство особой проницательности Мейера, делавшего иногда свои заключения о студентах по их наружности; однако в данном случае дело было, конечно, не только в чертах лица: Мейер понял, что перед ним юноша с серьезными общественно-философскими интересами.

В литературе о Толстом некоторое время держалось мнение, будто казанские годы не были наполнены никаким существенным для его умственного роста содержанием; такому представлению особенно содействовала статья Н. П. Загоскина — «Граф Л. Н. Толстой и его студенческие годы»25. На самом деле умственная жизнь юного Толстого (как это видно и по его философским наброскам и по некоторым воспоминаниям о нем) была очень напряженной. Его товарищ по университету (в будущем историк литературы) Н. Н. Булич впоследствии вспоминал о встречах и беседах с ним: «Тогда мы вели серьезные разговоры, и всего больше о философии. Я изучал Спинозу, и помнится впечатление, произведенное на меня оригинальным умом Толстого»26. Брат Н. Н. Булича, К. Н. Булич, тоже студент Казанского университета в 1846—1850 годы, собирался дать в своих мемуарах (как сообщил Толстому его сын) «более правильное и верное изображение» Толстого в годы студенчества и этим исправить «некоторые односторонние и, так сказать, теоретические выводы, сделанные казанским профессором Загоскиным на основании дел университетского архива»27. Сам Толстой, вспоминая о своих студенческих годах, говорил: «Я горячо отдавался всему, читал бесконечное количество книг, но все в одном и том же направлении». Этим «направлением» была философия, но не столько «умозрительная» (в Казани тогда процветало гегельянство), сколько практическая: «Легче написать 10 томов Философии, — записывает он в дневнике 17 марта 1847 года, — чем приложить какое-нибудь одно начало к практике» (46, 4).

Выше была высказана мысль, что решение перейти с восточного факультета на юридический было принято Толстым не без связи с появлением в Казани Мейера. В самом деле, слова о том, что приложение (в подлиннике— «l’application») науки о праве к нашей частной жизни («à notre vie privée») делается легче и естественнее любой другой, кажутся, после знакомства со взглядами Мейера, цитатой из его лекции или беседы. Следы влияния Мейера ясно видны и в работе над «Наказом» Екатерины. Толстой явно сочувствует республиканским идеям и упрекает Екатерину в том, что, заимствовав эти идеи у Монтескьё («как справедливо замечает Мейер», — добавляет он), она употребила их для оправдания деспотизма (46«публичному праву, то есть отношениям государства», и оставила в стороне право гражданское, то есть «отношения частных граждан». Надо думать, что влиянию личности Мейера (как «героя гражданской жизни», по словам Чернышевского) обязана также своим появлением среди работы о «Наказе» следующая любопытная запись. «Во мне начинает проявляться страсть к наукам, — записывает Толстой 19 марта 1847 года, — хотя из страстей человека это есть благороднейшая, но не менее того я никогда не предамся ей односторонне, т. е. совершенно убив чувство и не занимаясь приложением, единственно стремясь к образованию ума и наполнению памяти. Односторонность есть главная причина несчастий человека» (46, 7)28. От этой записи уже не так далеко до решения бросить университет — перейти «от жизни студенческой к жизни помещичьей»; вполне возможно, что в этом смелом решении Толстого был отчасти повинен тот же Мейер, никак, конечно, не ожидавший таких последствий своего влияния. По словам Толстого, работа с «Наказом» и «Духом законов» открыла ему «новую область умственного самостоятельного труда»29. Содержание этой «области» можно установить путем сопоставления источников. В сохранившихся планах «Юности» (2, 245, 297, 341) повторяются одни и те же решения, связанные с университетскими неудачами: «я еду в деревню, восторженные планы», «в деревню с планами составления философии и помещичества», «выхожу из университета, соединяю философию с практикой. Еду в Хабаровку хозяйничать». Прибавим к этому начало второй половины «Юности» — несомненное воспоминание о своей жизни после ухода из университета: «Передо мной открывалось бесконечное моральное совершенство, не подлежащее ни несчастьям, ни ошибкам, и ум с страстностью молодости принялся отыскивать пути к достижению этого совершенства» (2, 343).

Юный Толстой был проникнут «коренными убеждениями века» (по выражению В. А. Милютина), одно из которых (и самое главное) было — «идея о постоянном, постепенном, бесконечном совершенствовании человека». Бросив Казанский университет, он явился в Ясную Поляну не как «барин», а как социальный утопист, решивший «обеспечить счастье своих крестьян и свое» (4«Утре помещика» изложена конкретная программа этой утопии «в форме помещичьей жизни» («Какая блестящая, счастливая будущность!»), а в предшествовавшем этому очерку наброске к «Роману русского помещика» есть слова, прямо указывающие на ее идейный первоисточник. После обхода деревни Нехлюдов возвращается домой в подавленном состоянии: «Сколько препятствий встречала единственная цель его жизни, которой он исключительно предался со всем жаром юношеского увлечения!.. На все нужно время, а юность, у которой его больше всего впереди, не любит рассчитывать его, потому что не испытала еще его действий. Искоренить ложную рутину, нужно дождаться нового поколения и образовать его, уничтожить порок, основанный на бедности, нельзя — нужно вырвать его. Дать занятия каждому по способности. Сколько труда, сколько случаев изменить справедливости» (4, 355). Выделенные мною слова — цитата из учения сенсимонистов: «Всемирная ассоциация — вот наше будущее. Каждому по его способности, каждой способности по ее делам — вот новое право, которое заменит собою право завоевания и право рождения»30.

«восторженные планы» и «бесконечные горизонты», открывавшиеся перед юным Толстым и заставившие его бросить университет. Конечно, он был обязан этими открытиями эпохе — тому воздуху, которым дышало «живущее поколение»31, но этим роль отдельных людей не умаляется, а увеличивается, поскольку их влияние получает смысл исторической закономерности. Мейер принадлежал к числу именно таких людей: «Сила их личности такова, — повторим мы слова Чернышевского, — что для человека, вовлеченного в сферу ее действия, уравновешивается, часто даже превозмогается влиянием ее влияния всех других обстоятельств, действующих в противном направлении». Нет ли здесь прямого намека на Толстого, с которым Чернышевский встречался и беседовал в период его работы над «Юностью»? При восторженном отношении Чернышевского к Мейеру вполне возможно, что был разговор о влиянии этого замечательного человека на казанское студенчество и, в частности, на Толстого, принадлежавшего тогда к кругу так называемой золотой молодежи.

Надо, однако, указать и на другого рода влияния или впечатления казанских лет, сохранившиеся в памяти Толстого и даже отразившиеся в его поздних художественных произведениях.

3

Дополняя и исправляя составленную П. И. Бирюковым биографию, Толстой вспомнил, что, будучи студентом юридического факультета, он интересовался не только гражданским правом, но и энциклопедией (или теорией) права32. Он подтвердил это и в одной из последних статей — в «Письме о праве» (1909): «Я ведь сам был юристом и помню, как на втором курсе меня заинтересовала теория права, и я не для экзамена только начал изучать ее, думая, что найду в ней объяснение того, что мне казалось странным и неясным в устройстве жизни людей» (38, 60). Есть и другое подтверждение: на полугодичных испытаниях в январе 1847 года Толстой получил две четверки (все остальные отметки — двойки) — по энциклопедии права и по русскому государственному праву; обе четверки поставлены читавшим эти предметы молодым адъюнктом Антоном Григорьевичем Станиславским (1817—1883). Это был интересный и талантливый ученый. Г. Ф. Шершеневич говорит о нем: «Человек с широким образованием, притом поэт, Станиславский был далек от мысли пропагандировать мелочное исследование исторического материала. Его сочинения посвящены были истории права, но при этом он искал в прошедшем народной жизни объяснения явлений современного быта, а не довольствовался нагромождением одних архивных данных, как это делали многие германские последователи исторической школы, справедливо заслужившие упреки от своих противников»33.

Курс энциклопедии права, прочитанный Станиславским в 1846/1847 учебном году, был построен на обширной философско-исторической основе. Первая его часть была посвящена анализу и определению основных понятий: «отличительные свойства природы человека, из которых может быть выведено понятие о законе человеческом»; «воля в идее и в действительности; отсюда переход к понятию закона человеческого вообще и разделение его на закон , нравственный и религиозный»; отношения права, морали и религии; формы развития права, субъект права, методы и способы изучения права. Во второй части излагались учения о праве в исторической последовательности — в том числе: философия права во Франции XVIII века (в особенности о Монтескьё и Руссо), учения Канта, Фихте, Шеллинга и Гегеля34. Как видно, курс Станиславского был очень серьезным и самостоятельным, что в то время было большой редкостью.

А. Г. Станиславский был воспитанником Киевского университета; он очутился в Казани не по своей воле. В «Биографическом словаре профессоров и преподавателей Казанского университета» о нем сказано: «Воспитанник (с 1834 г.) университета св. Владимира. В 1839 г., вместе с тремя другими товарищами, перемещен под особый надзор в Казанский университет, в котором 1 июня 1840 года и утвержден в степени кандидата юридических наук, с обязательством прослужить не менее десяти лет в великороссийских губерниях, с воспрещением въезда в губернии западные, — срок, который 15 сентября 1842 года по высочайшему повелению сокращен Станиславскому и его товарищам, за отличные успехи и поведение, до шестилетнего»35.

Сведения эти не вполне точные. 5 апреля 1839 года из Киевского университета в Казанский были «назначены» не четыре студента (вместе с А. Г. Станиславским), а восемь — все поляки: Ахиллес Россоловский, Антон Станиславский, Генрих Вольткович, Иосиф Бржозовский, Эдуард Цилли, Иосиф Варавский, Дионисий Ячевский, Станислав Стройновский36. Все они были высланы под особый надзор в связи с делом польского революционера Шимона Конарского — участника восстания 1830 года, эмиссара польской демократической эмигрантской организации «Молодая Польша», основателя польской революционной газеты в Париже «Półnos» (1835), расстрелянного в Вильно 15 февраля 1839 года37. Судьбы этих студентов сложились по-разному. А. Г. Станиславский защитил в 1842 году магистерскую диссертацию («Об актах укрепления прав на имущества»), а в 1851 году получил степень доктора юридических наук и был утвержден экстраординарным профессором Казанского университета по кафедре энциклопедии законоведения и государственных законов38. Ахиллес-Сильвестр Россоловский (математик) по окончании Казанского университета служил в нем «хранителем музеев», а в 1844 году был отпущен на родину. Иосиф-Иоаким Бржозовский окончил юридический факультет в 1840 году, в 1842 году защитил магистерскую диссертацию («Историческое развитие русского законодательства по почтовой части», напечатана в «Юридическом сборнике, изд. Д. И. Мейером», Казань, 1855) и был назначен («в виде опыта») преподавателем финансового права, но в 1843 году получил разрешение вернуться на родину, в западный край. Дионисий Ячевский окончил университет в 1842 году, а в 1844 году был определен («с высочайшего соизволения») в драгунский великого князя Михаила Павловича полк, квартировавший в Курске. Иосиф Варавский в 1840 году был отдан в военную службу (вероятно, в виде наказания); то же самое произошло еще в 1839 году со Станиславом Стройновским. Судьба виленских студентов (поднадзорных) была хуже: их рассылали в качестве лекарей в отдаленные места — Сибирь и на Кавказ39.

«Критико-биографическом словаре русских писателей и ученых» (С. А. Венгерова) напечатано автобиографическое письмо Н. Н. Булича — ответ на посланную ему анкету; отвечая на 7-й пункт («об умственных и общественных влияниях»), Булич говорит о казанских профессорах, и в том числе о Д. И. Мейере, «очень образованном и развитом человеке», которому он был много обязан в научном отношении. Далее Булич пишет: «В смысле более широких идеалов и воззрений я должен упомянуть о поляках, присланных в Казанский университет из Киевского после какой-то истории политического свойства. Я почти со всеми ими сблизился и скоро выучился от них по-польски. Доходили до нас слухи и отчасти французские брошюры социалистов; книг было много, доходили они легко; я получал «Revue de deux mondes» без вырезок. А тут февраль 1848 года, увлекательная история жирондистов Ламартина, книга Минье, «История десяти лет» Луи Блана — в подлиннике. Хорошие были годы!»40.

Возникает естественный и важный для понимания юности Толстого вопрос: знал ли он о появлении в Казани польских студентов? Принято думать, что он жил в стороне от такого рода событий, что его юность проходила вообще вне политических и социальных веяний того времени. Факты говорят иное. В биографии Толстого, составленной Н. Г. Молоствовым и П. А. Сергеенко, есть особое примечание (к главе «Чопорный граф»): «Руссоловский, Бжожовский, Ячевский. Вспоминая свою студенческую жизнь, Л. Н. Толстой, между прочим, передавал нам, что в Казани он познакомился с тремя поляками: Руссоловским, Бжожовским и Ячевским. В лице этих людей Толстой соприкоснулся с совершенно новым для него тогда миром. Один из этих поляков, высланный из Польши в Казань по какому-то политическому делу, был, по выражению самого Л. Н., «грубый революционер», не внушавший ему особых симпатий. Зато Ячевский — «аристократ до мозга костей», «изящный и корректный», «с длинными тонкими руками», имел на Льва Николаевича значительное влияние, и Толстой даже „подражал ему“»41. Но как могло произойти это знакомство, если Толстой поступил в университет осенью 1844 года, когда эти три студента уже уехали из Казани? Значит, знакомство с ними произошло до его поступления, вероятно, через старшего брата, Николая, который в 1842 году перешел из Московского университета в Казанский (окончил его в 1844 году); он вел очень сосредоточенный образ жизни, много читал и заботился о духовном развитии братьев. Льву было тогда 14—15 лет; не мудрено, что «грубый революционер» не внушил ему симпатии, но впечатление было сильное — и об этом свидетельствует один факт, служащий, кстати, подтверждением приведенной записи биографа.

56, 134), а за два года до того Толстой написал рассказ «За что?», из времен польского восстания 1831 года. Как известно, фабульную основу он взял из книги С. В. Максимова «Сибирь и каторга», а для исторической части воспользовался тем материалом, который нашел в Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона42. Откуда же взяты фамилии действующих в этом рассказе лиц? Фамилия главного лица, Мигурского, взята у Максимова; среди других лиц мы встречаем уже знакомые нам фамилии: старый пан Ячевский — «патриот времен второго раздела Польши», «сосланный поляк» Бржозовский43 и «бывший учитель математики» Россоловский — «длинный, сутуловатый, худой человек, с впалыми щеками и нахмуренным лбом». Этот Россоловский помогает Мигурскому осуществить побег; рисуя его, Толстой, очевидно, вспомнил казанского поляка-революционера, сохранена даже его специальность (математика). Интересно, что замысел рассказа «За что?» и начало работы над ним относятся (как видно из письма И. А. Бодуэна-де-Куртенэ к А. А. Шахматову)44 к 1902 году, то есть к тому времени, когда Толстой, по просьбе П. И. Бирюкова, стал обдумывать свои воспоминания и написал конспект, охватывающий годы детства, отрочества и ранней юности; среди намеченных здесь глав есть: «Студенчество брата», «Его товарищи», «Переезд в Казань», «Профессора» (34, 343, 344). Итак, фамилии трех поляков возникли в рассказе Толстого из глубин собственной памяти, выделившей знакомство с польскими студентами как одно из ярких и многозначительных впечатлений казанского периода. До рассказа «За что?» фамилии этих студентов не встречаются ни в сочинениях Толстого, ни в его дневниках и письмах; однако их образы и до того не раз возникали в его памяти.

«Благодаря его присутствию, — вспоминает Здзеховский, — беседы наши с Л. Н. касались преимущественно предметов, близких польскому сердцу». Разговор перешел от философии к литературе, к Сенкевичу, которого Толстой хвалил за тонкость психологического анализа. «Как жаль, — говорил Л. Н., — что я так мало знал польское общество; оно, должно быть, так симпатично, судя по «Семье Поланецких» и „Без догмата“»45. «И он стал вспоминать, — продолжает Здзеховский, — своих немногочисленных казанских университетских товарищей поляков»46. Фамилии этих товарищей не названы, но речь шла, конечно, о тех самых высланных в Казань польских студентах.

года в ответ на приветствие, посланное ему (в связи со столетней годовщиной со дня рождения Пушкина) кружком краковских литераторов и ученых. Толстой писал: «Вашей статьей и разговорами вы помогли мне сознательно сблизиться душевно с поляками, — то, к чему я всегда чувствовал несознательное влечение»47. Напомним, кстати, что в дневнике Н. П. Гусева 1 июля 1908 года записано: «На днях Лев Николаевич сказал: „Во мне с детства развивали ненависть к полякам. И теперь я отношусь к ним с особенной нежностью, отплачиваю за прежнюю ненависть“»48. Рассказ «За что?» был одной из таких «расплат»: «грубый революционер» Россоловский очерчен здесь особенно внимательно и нежно, как один из «тысячи людей, наказанных ссылкою в Сибирь за то, что они хотели быть тем, чем родились — поляками» (42, 94—95). Так через долгую жизнь Толстого протянулось одно раннее, юношеское впечатление — как вопрос, заданный ему самой историей. Это было проявлением не только его гениальной памяти, но и присущего ему гениального «сознания эпохи».

Итак, на умственном развитии юного Толстого заметно сказалась та борьба за новое сознание и поведение, которую вели «люди сороковых годов». Сороковые годы были пережиты Толстым не только в узко личном, интимном, но и в историческом плане — вместе с «живущим поколением».

Сноски

«Русская литература», 1958, № 2, стр. 69—84. Дата в рукописи: январь — февраль 1958 года. К теме «Толстой-студент» Б. М. Эйхенбаум не раз обращался в послевоенные годы. В других вариантах работы, в частности — в корректуре статьи, предназначавшейся для Ученых записок ЛГУ (1949), освещены вопросы, не затронутые или мало затронутые в статье 1958 года: о профессоре Казанского университета Н. А. Иванове, о философских набросках Толстого этих лет и его знакомстве с немецкой идеалистической философией, о работе над «Наказом» Екатерины II, об отражении казанского периода в автобиографической трилогии. — Ред.

1 Л. Н. Толстой, Полн. собр. соч. («Юбилейное издание»), т. 2, Гослитиздат, М. 1953, стр. 343. В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте — с указанием тома и страницы.

2 Гусев— Л. 1954, стр. 160. То же самое Толстой сказал другому биографу, Н. Г. Молоствову, но прибавил, что дипломатическая карьера не вполне отвечала его «внутренним побуждениям» и что «был мотив более высокий» (Н. Г. Молоствов и П. А. , Л. Н. Толстой. Жизнь и творчество. 1828—1909 гг., изд-во П. П. Сойкина, СПб. <1909>, стр. 114).

3 Лермонтов— Л. 1955, стр. 365.

4 А. Дебидур, Дипломатическая история Европы, т. 1, Изд-во иностранной литературы, М. 1947, стр. 432.

5 , Полн. собр. соч., т. 14, Гослитиздат, М. 1949, стр. 6. (В дальнейшем: Чернышевский, том, страница.)

6 , т. 14, стр. 71.

7 А. И. Герцен

8 Turnerelli, Kazan et ses habitants. Esquises historiques, pittoresques et descriptives, St. -Pèterbourg, 1841. Впоследствии, во время Крымской войны, эта книга вышла в Лондоне на английском языке в новом, расширенном издании: «Russia on the border of Asia. Kazan, the ancient capital of the tartar Khans», London, 1854, 2 vol. А. И. Михайловский сообщает: «В Казани Э. П. (Турнерелли. — Б. Э.«Kazan et ses habitants», он 13 сентября 1844 года был, по прошению, уволен от службы при университете, с перемещением на должность учителя английского языка при Морском кадетском корпусе в С. -Петербурге» («Биографический словарь профессоров и преподавателей имп. Казанского университета», ч. 1, Казань, 1904, стр. 253). В 1855 году Турнерелли издал в Лондоне политическую книжку под заглавием: «What I know of the late emperor Nicholas and his family» («Что я знаю о покойном императоре Николае и о его семье») — сплошной панегирик Николаю I. О Турнерелли и его зарисовках Казани есть очерк П. Дульского: «Э. П. Турнерелли», изд. автора, Казань, 1924 (напечатано в количестве 500 нумерованных экземпляров).

9 Р. Левенфельд

10 А. Б. , Вблизи Толстого, Гослитиздат, М. 1959, стр. 148.

11 Чернышевский

12 М. , Николай I, изд-во М. и С. Сабашниковых, М. 1918, стр. 313.

13 «Биографический словарь профессоров и преподавателей Казанского университета», ч. 2, Казань, 1904, стр. 45.

14 Там же, стр. 47.

15 Пыпин, Мои заметки, изд-во Л. Э. Бухгейм, М. 1910, стр. 31.

16 В. Назарьев, Жизнь и люди былого времени. — «Исторический вестник», 1890, № 11, стр. 718. Курсив мой. — Б. Э.

17 П. — Сб. «Братчина», СПб. 1859, стр. 215. О Пекарском см.: М. В. Машкова, П. П. Пекарский, изд. Всесоюзной книжной палаты, М. 1957.

18 «Биографический словарь профессоров и преподавателей Казанского университета», ч. 2, стр. 47.

19Чернышевский—783.

20 Бумага от попечителя к ректору с предложением дать «надлежащий ход» делу о перемещении Мейера из Казанского университета в С. -Петербургский датирована 5 сентября 1855 года, а самое перемещение было утверждено министром народного просвещения только 8 декабря (Государственный исторический архив Лен. обл., ф. 13, д. 5541).

21 , т. 4, стр. 286, 288. Первоначально — «Современник», 1857, № 6.

22 Чернышевский— «Современник», 1857, № 8.

23

24 П. Пекарский, Студенческие воспоминания о Д. И. Мейере, стр. 217.

25 «Исторический вестник», 1894, № 1.

26 Бобров, Из казанской старины. — «Варшавские университетские известия», 1912, т. 9, стр. 67).

27 Процитировано по подлиннику в книге Н. Н. Гусева «Л. Н. Толстой. Материалы к биографии с 1828 по 1855 год», М. 1954, стр. 205. П. И. Бирюков ошибочно назвал статью Н. П. Загоскина «воспоминаниями» (П. И. «Посредник», т. 1, М. 1911, стр. 137). Загоскин учился в Казанском университете в 70-х годах (род. в 1851 году). После Загоскина вопрос о студенческих годах Толстого был рассмотрен в статье Н. Н. Фирсова «Л. Н. Толстой в Казанском университете» («Голос минувшего», 1915, № 12).

28 В брошюре «О значении практики в системе современного юридического образования» (Казань, 1855, стр. 10) Мейер много говорит о разладе между теорией и практикой и прибавляет: «Знание самолюбиво и односторонне, и человек нелегко убеждается, что сверх знания требуется еще умение применить его».

29 П. И. , Л. Н. Толстой, т. 1, стр. 138.

30 «Изложение учения Сен-Симона», перев. с франц. М. Е. Ландау, изд-во АН СССР, М. — Л. 1947, стр. 81.

31 Я имею в виду интересные слова Толстого, сказанные им в статье «О народном образовании» (1861): «Всякий мыслитель выражает только то, что сознано его эпохой, и потому образование молодого поколения в смысле этого сознания совершенно излишне — сознание это уже присуще живущему поколению» (8, 8).

32 Бирюков, Л. Н. Толстой, т. 1, стр. 132.

33 . Наука гражданского права в России, Казань, 1893, стр. 34.

34 Программа этого курса («Вопросы из энциклопедии законоведения»), подписанная Станиславским и датированная 14 апреля 1847 года, сохранилась в Центральном государственном архиве Татарской АССР (Казань), ф. 977; она была обнаружена мною вместе с другими университетскими делами этих лет (см. дальше) в бытность мою в Казани в 1947 году.

35 «Биографический словарь профессоров и преподавателей Казанского университета», ч. 2, стр. 77.

36 «Дело о назначенных по высочайшему повелению в Казанский университет студентах университета св. Владимира». Центральный государственный архив Татарской АССР (Казань), ф. 977, д. 10 (Правление, от 6 мая 1839 года).

37 Кроме этой «поднадзорной» группы, из Киевского университета (вследствие «приостановления чтения лекций на один год») тогда же были переведены в Казанский еще 12 казеннокоштных воспитанников (тоже поляков) «для окончания курса наук». В 1840 году в Казанский университет были переведены 26 студентов из Виленской медико-хирургической академии (дело 8502). Таким образом, в годы 1839—1840 в Казанском университете появилось 46 студентов-поляков из Киева и Вильно. В Государственном музее Татарской АССР (Казань) хранится интересный дневник одного из отправленных в Казань киевских студентов, Франца Залеского, на польском языке, с зарисовками казанских профессоров и студентов (1841—1846 годы), среди которых есть Бржозовский и Россоловский.

38 Дальнейшую биографию Станиславского и список его работ см. в «Биографическом словаре профессоров и преподавателей Казанского университета», ч. 2, стр. 77—78. Отметим, что Станиславский перевел на польский язык «Божественную комедию» Данте («Boska komedja», Poznan, 1870).

39 Кроме университетского архива (Центральный государственный архив Татарской АССР, ф. 977), многие дела которого, к сожалению, были уничтожены, сведения о пребывании студентов-поляков в Казанском университете можно получить из издания: «К столетней годовщине Казанского университета. Преподаватели, учившиеся и служившие в Казанском университете», собрал А. И. Михайловский, ч. 1, вып. 1 (1805—1854 гг.), Казань, 1901.

40 , Критико-биографический словарь русских писателей и ученых, т. 6, СПб. 1897—1904, стр. 126. Отметим, что по списку книг, взятых из библиотеки Казанского университета, видно, что Россоловский в 1844 году читал Фурье — «Le Nouveau monde industriel» («Новый хозяйственный мир») и известную тогда книгу французского утописта Жюля Лешевалье «Etudes sur la Science Sociale» («Очерки социальной науки»).

41 Н. Г. и П. А. , Лев Толстой. Жизнь и творчество. 1828—1908 гг., стр. 113. Толстой читал эту часть биографии (см. дневник В. Ф. Булгакова «Л. Н. Толстой в последний год его жизни», Гослитиздат, М. 1957, стр. 121) и не возражал против сказанного в этом примечании.

42 Кораблев, Лев Толстой и славянство. — Сборник статей к сорокалетию ученой деятельности академика А. С. Орлова, изд-во АН СССР, Л. 1934, стр. 417—418.

43 «Хаджи Мурате» (глава 15).

44

45 Ср. письмо Толстого к Г. Сенкевичу от 27 декабря 1907 года. — Письма Л. Н. Толстого, т. 2, М. 1911, стр. 337—338.

46 Международный толстовский альманах, составленный П. Сергеенко, «О Толстом», 2-е изд., изд-во «Книга», М. 1909, стр. 67, 68. Приводя эти слова, проф. В. Ледницкий говорит: «Увы, кроме краткого сообщения проф. Здзеховского, мы ничего не знаем об этих отношениях» (Venceslas Lednickiï, Cracovie, 1935, p. 5).

47 Там же, стр. 69. Перепечатано в Полн. собр. соч. Л. Н. Толстого («Юбилейное издание», 72, 152).

48 Н. Н. Гусев«Polska i Polacy w utworach Lwa Tolstoja» в сборнике ее статей: «Mysli о sprawach i rudziach», Warszawa, 1956. За указание благодарю проф. А. Л. Григорьева.