Чертков В. Г.: Уход Толстого
Часть вторая. Почему Толстой ушел

Вступление
Часть: 1 2 3
Приложения

ЧАСТЬ ВТОРАЯ.

Почему Толстой ушел.

I.

Через несколько дней после того, как было написано приведенное письмо, Лев Николаевич покинул Ясную Поляну.

С первого взгляда может показаться, что если он хорошо делал, оставаясь столько времени при жене, то и под конец он не должен был ее бросить; или же, наоборот, что если он был прав уходя, то напрасно не сделал этого раньше.

Так и рассуждают многие. Одни — большинство — восхваляют его за его уход, считая, что этим он «искупил» свою прежнюю, будто бы, слабость и непоследовательность. Другие — небольшое меньшинство — напротив того, хвалят его за то, что он столько лет оставался при жене, а уход его считают проявлением его несостоятельности. 7) Мне кажется, что, во всяком случае, друзьям Л. Н-ча, сумевшим по достоинству оценить ту самоотверженность, с которой он в течение стольких лет оставался добровольным узником в доме своей жены, — что этим именно друзьям его больше, чем кому либо другому, следовало бы иметь к нему то доверие, которого он был достоин. Они, по крайней мере, могли бы быть спокойными относительно того, что, если уж он после этого и решился уйти, то, значит, имел на то основательные причины. Тем более, что такое объяснение гораздо естественнее и правдоподобнее, чем предположение о том, что Л. Н., столь успешно выдержав такое продолжительное испытание и проявив такую поразительную стойкость и самоотверженность, перед самой смертью почему-то оплошал и изменил своей совести.

По отношению к вопросу о том, оставаться ли ему при жене или уйти, Л. Н. был руководим не одним каким-нибудь, а многими, и притом часто противоположными побуждениями.

В пользу того, чтобы не покидать жены, у него были разные основания, которых я коснулся в моем письме к Досеву. Из них главное было его сознание того, что, оставаясь, он, по отношению к С. А-не, осуществлял требования любви и старался сделать ей добро; а сам — совершал самоотверженный и полезный для своей души поступок.

Оснований для того, чтобы уйти, у него также было много в течение последних тридцати лет его жизни; и, хотя до поры до времени они не могли перевесить того, что удерживало его при семье, тем не менее сами по себе они были очень веские.

С одной стороны, он мучительно сознавал — и чем дальше, тем мучительнее — всю несправедливость, весь грех барской обстановки его домашней жизни среди окружавшей его бедноты и никогда не прощал себе своего участия в этой обстановке. За несколько месяцев до своей смерти он, как известно, писал в своем вступлении к повести «Нет в мире виноватых»: «Сложные условия прошедшего, семья и ее требования не выпускали меня из своих тисков»; и тут же, со свойственной ему боязнью самооправдания, поспешил прибавить: «или, скорее, я не умел и не имел сил от них освободиться». Но сознавая в то время безвыходность своего положения, Л. Н. находил и хорошую сторону в том, что было ему так тяжело. «Без желания оправдания себя», говорит он там же, «и страха перед освобожденным народом, а также без зависти и озлобления народа к своим угнетателям, я нахожусь в самых выгодных условиях для того, чтобы видеть истину и уметь сказать ее. Может быть, для этого самого я и был поставлен судьбой в это странное положение. Постараюсь, как умею, использовать его. Хоть это, хотя отчасти облегчит мне положение».

С другой стороны, он по временам очень страдал также и от сознания того фальшивого положения перед людьми, перед крестьянами особенно, в которое ставили его внешние условия его жизни, так резко противоречившие его убеждениям. Он хорошо знал, что за его участие в этой жизни большинство людей его осуждало. Но и с этим он мирился, находя для себя духовное благо в унижении перед людьми. В «Круге Чтения» он говорит: «То, что называется юродством, т. -е. поведением, вызывающим осуждение и нападки людей... понятно и желательно, как единственная поверка своей любви к Богу и ближнему»8). «Осуждение людьми наших поступков», говорит он в частном письме, «если поступки ваши вызваны не вашими эгоистическими целями, а исполнением воли Бога, не только не нуждается в оправдании, но, напротив, осуждение это бывает полезно тем, что оно наверное убеждает вас в том, что то, что вы делаете, вы делаете не для славы людской, а для своей души, для Бога9).»

Но больше всего Л. Н-чу приходилось терпеть непосредственно от враждебного разногласия со стороны своей жены в том, что было для него всего дороже. Вражда эта часто доходила до нескрываемой ненависти к нему его жены, заставляя его по временам отчаиваться в возможности сколько-нибудь смягчить ее сердце. С годами душевный разрыв с этой стороны между ними выяснился полный. Были у Л. Н-ча периоды таких сомнений и упадка духа, что у него опускались руки, и он готов бывал бежать из дому. Об одном из таких периодов я выше упомянул. Но еще и в начале 80-х годов у Л. Н-ча бывали минуты, когда он едва мог удержаться от того, чтобы не уйти.

Так было, например, летом 1884 года. В его дневнике того времени мы находим такие записи: «Только бы мне быть уверенным в себе, а я не могу продолжать эту дикую жизнь. Даже для них (его семейных) это будет польза. Они одумаются, если у них есть что-нибудь похожее на сердце... Я ничего не сказал, но мне стало ужасно тяжело». (Дневн. 5 июня ст. ст.). И несколько дней спустя он действительно хотел уйти совсем, но беременность С. А-ны заставили его вернуться с половины дороги в Тулу, о чем он и записывает в своем Дневнике, прибавляя в конце дня: «Ужасно тяжело было... Напрасно я не уехал. Кажется, этого не миновать». (17 и 18 июня 1884 г. ст. ст.).

ему оскорблениям и страданиям и выучился мириться с тяжестью своего положения, извлекая из всего переносимого им пользу для своей внутренней жизни.

«Я ведь от вас никогда не скрывал, что я в этом доме киплю, как в аду, и всегда думал и желал уйти куда-нибудь в лес, в сторожку, или на деревню к бобылю, где мы помогали бы друг другу. Но Бог не давал мне силы порвать с семьей, моя слабость, может быть грех, но я для своего личного удовольствия не мог заставить страдать других, хотя бы и семейных...»

В течение этого последнего времени все то тяжелое, что было в отношениях Л. Н-ча с С. А-ной и что наростало десятками лет, стало развиваться с усиленной быстротой. В этот короткий, но страшно содержательный период его жизни перед его взором стало обнаруживаться в С. А-не многое такое, чего он раньше, из доброжелательства, не замечал. Первое время ему было очень трудно ориентироваться в своем усложнившемся положении и во всех тех разнообразных чувствах и стремлениях, которые вызывались в его душе. Ему приходилось не только нести свой старый, давно знакомый ему крест, но и справляться с новыми, совершенно непредвиденными испытаниями, не успевши еще выяснить, как ему следует к ним относиться.

Эти исключительно сложные условия необходимо иметь в виду для того, чтобы сколько-инубдь точно проследить душевные переживания Л. Н-ча того времени. Ему самому было тогда трудно разобраться в себе, и он прилагал величайшую осмотрительность для того, чтобы не действовать опрометчиво или преждевременно. Тем более и нам необходимо быть крайне осторожными, рассматривая те различные душевные состояния, которые в нем тогда чередовались и взаимно переплетались. К этой сложнейшей работе, происходившей в его душе, нельзя подходить ни с какими готовыми объяснениями; нельзя рубить с плеча и толковать в ту или другую сторону поведение Л. Н-ча на основании каких-либо наших личных предпочтений — семейных, религиозных, общественных или иных; и меньше всего можно руководиться сведениями и толкованиями, исходящими из той его семейной среды, самолюбие которой было так глубоко уязвлено его уходом. Для того, чтобы действительно понять Толстого и его поведение в этот самый знаменательный и трудный период его жизни, необходимо прежде всего освободить себя от малейшего пристрастия, узости и односторонности, необходимо быть готовым смотреть правде в глаза и, насколько это возможно, внимательно считаться со всеми условиями и обстоятельствами, не выхваченными разрозненно, а во всей их совокупности и во всем их сложном взаимодействии.

II.

от семьи.

То, что происходило вокруг него в Ясной Поляне, в особенности в области управления имением, было как будто нарочно рассчитано на то, чтобы все больше и больше огорчать, оскорблять и возмущать его в самых святых его чувствах. В своих отношениях с крестьянами С. А. не только не сдерживала себя из деликатности к своему мужу, но как бы на зло ему поступала особенно несправедливо и бессердечно10). При этом она то старалась внушать крестьянам, что действует с согласия и одобрения самого Л. Н-ча, то высокомерно заявляла им, что его заступничество не влияет на ее распоряжения. Можно себе представить, как невыразимо мучительно все это было для него. Достаточно вспомнить, как он рыдал, когда случайно наткнулся на конного объездчика, тащившего застигнутого в господском лесу яснополянского старика-крестьянина, которого Л. Н. близко знал и уважал. Хорошо понимая, что своим уходом он нисколько не улучшил бы положения крестьян, Л. Н. продолжал относиться к подобным зрелищам, как к назначенному ему тяжелому испытанию, ограничиваясь тем, что горячо протестовал при каждом возможном случае.

Так же, как на испытание, продолжал он смотреть и на фальшивое положение перед общественным мнением, в которое он был поставлен своей казавшейся солидарностью с тем, что делалось вокруг него в Ясной Поляне. По этому поводу он не только продолжал получать ругательные письма, принимавшиеся им, как полезное упражнение в смирении; но от времени до времени к нему с обличениями и увещаниями обращались и благожелатели. Характерен написанный Л. Н-чем в начале 1910 г. ответ одному незнакомому студенту, письменно уговаривавшему его покинуть его господскую обстановку: «Ваше письмо тронуло меня», — писал Л. Н., — «то, что вы мне советуете сделать, составляет заветную мечту мою! Что я живу в семье с женою и дочерью в ужасных постыдных условиях роскоши среди окружающей нищеты, — не переставая и все больше и больше мучает меня; и нет дня, чтобы я не думал об исполнении вашего совета».

Одновременно с этим усиленно обострялось и третье, самое тяжелое испытание Л. Н-ча, состоявшее в непосредственных отношениях к нему его жены. Скорбное повествование о тех, разрушивших его здоровье, душевных мучениях, которым она систематически подвергала его в течение последних месяцев его жизни, будет изложено в свое время и на своем месте. Никто не может себе представить того, что ему пришлось за это время перенести и перестрадать. Однажды, позвав Д. П. Маковицкого11«Душан Петрович, пойдите к ней (С. А-не), скажите, что если она хочет моей смерти, она очень верно достигает этого»12).

В трогательном письме к С. А-не от 14 июля 1910 г. Л. Н., делая ей все уступки, которые считает возможными, в заключение прибавляет: «Коли ты не примешь этих моих условий доброй, мирной жизни, то я уеду... непременно уеду, потому что дальше так жить невозможно»13).

Понятно, что при таком положении вещей Л. Н. стал все более и более определенно предвидеть возможность того, что, в конце-концов, ему придется покинуть Ясную Поляну.

В минуту откровенности он говорил своему другу крестьянину Новикову: «Да, да, поверьте, я с вами говорю откровенно, я не умру в этом доме. Я решил уйти в незнакомое место, где бы меня не знали. А может и я впрямь приду помирать в вашу хату... ». Л. Н-чу не доставало только последнего решающего толчка. В том же письме к студенту он, по поводу ухода, говорит: «Сделать это можно и должно только тогда, когда будет необходимо не для предполагаемых внешних целей, а для удовлетворения внутреннего требования духа, — когда оставаться в прежнем положении станет также нравственно невозможно, как физически невозможно не кашлять, когда нет дыхания. И к такому положению я близок и с каждым днем становлюсь ближе и ближе».

Но Л. Н. все еще не уходил и, оставаясь, продолжал подвергаться во все усиливавшихся размерах тем же самым испытаниям, которым он подвергался с 80-х годов. И не уходил он все по тем же причинам, которые сдерживали его в течение 30-ти лет. Он знал, что своим уходом он не облегчит положение местных крестьян. Из своего постыдного перед людьми положения он извлекал полезный урок смирения. Отношение к нему жены помогало развитию в нем истинной любви — к ненавидящим его душу. А потому, чем напряженнее становились, с течением времени, эти испытания, чем больнее они отражались в его душе и чем труднее становилось ему справляться с ними, — тем настоятельнее с духовной точки зрения, выступала для него нравственная обязанность не покидать своего поста и довести до конца ту задачу самоотречения, которую он на себя принял.

III.

Для того, чтобы понять, почему отношения С. А-ны к Л. Н-чу так обострились и что именно побуждало ее обращаться с ним так жестоко, — необходимо иметь некоторое представление о том, почему около этого времени Л. Н. нашел необходимым написать завещание, предоставлявшее все его писания во всеобщее пользование.

История завещания Толстого настолько содержательна и сложна, что требует особого обстоятельного изложения. Здесь же я вкратце сообщу лишь самые необходимые сведения.

В то время, когда у Л. Н-ча, в начале 80-х годов, уже происходило духовное возрождение, но новое его отрицательное отношение к собственности не успело еще окончательно определиться, — он предоставил жене своей доверенность на издание и продажу полного собрания своих сочинений, доход с которых являлся главным источником проживаемых его семьею материальных средств. Впоследствии, когда он пришел к решительному отрицанию всякой собственности, ему, несмотря на все свои усилия, не удалось убедить С. А-ну добровольно отказаться от этого дохода и вернуть ему данную ей доверенность. Насильственно же лишать ее того, за что она так страстно держалась и что, вопреки воле Л. Н-ча, считала навсегда отданным в распоряжение семьи, он себя не признавал нравственно в праве. Эта торговля его сочинениями, производившаяся его женой противно его желанию, была, по его собственным словам, одним из самых мучительных страданий его жизни. Однако все новые свои писания, появившиеся после 81-го года и долженствовавшие еще впоследствии появляться, он тогда же освободил из-под монополии своей семьи, объявив письмом в газеты, что все желающие могут безвозмездно их перепечатывать14).

какою пользовались его художественные произведения, Л. Н. брался за какую-либо работу в художественной форме, — С. А. до такой степени волновалась и так настойчиво требовала, чтобы ей было предоставлено издание нового произведения в пользу семьи, что совершенно нарушалось то душевное спокойствие Л. Н-ча, которое было необходимо ему для сосредоточенного художественного творчества. Повторяясь много раз, эти семейные сцены привели к тому, что он решил при своей жизни больше не печатать никаких художественных произведений15). И в этом его решении крылась истинная причина того, почему он в течение последнего периода своей жизни дал человечеству так мало в этой области.

по отношению к произведениям второго периода потеряет всякую силу, и что писания эти станут так же, как и все остальное, собственностью семьи. Кроме того, она стала настаивать на том, чтобы Л. Н. выдал ей дополнительную доверенность на запродажу вперед на продолжительное время его писаний первого периода и на право преследования судом тех, кто стал бы нарушать права литературной на них собственности16).

Убедившись в том, что эта алчность С. А-ны в пользу семьи с течением времени только разрастается, и что она действительно способна после его смерти завладеть всеми его писаниями и лишить других издателей возможности безвозмездно печатать их, Л. Н. почувствовал себя нравственно обязанным предупредить такого рода монополизацию своих писаний. И на столько твердо он проникся сознанием того, что перед Богом и людьми он должен так поступить, что, несмотря на все, что ему из-за этого потом пришлось перенести, он в этом вопросе остался непоколебимым до самой своей смерти, вызванной теми именно душевными страданиями, которым он был из-за этого подвергнут17).

В Дневнике своем Л. Н. записывает (еще за год до составления завещания) следующее:

«Вчера вечером было тяжело от разговоров С. А. о печатании и преследовании судом. Если бы она знала и поняла, как она одна отравляет мои последние часы, дни, месяцы жизни. А сказать и не умею и не надеюсь ни на какое воздействие на нее каких бы то ни было слов». (12 июля 1909 г.)18).

Внимательно обдумавши все обстоятельства дела и воспользовавшись советами сведущих в этой области лиц, Л. Н. убедился в том, что если он действительно желает, чтобы его писания после его смерти стали свободным достоянием всех людей, то ему не обойтись без формального духовного завещания. А потому, в интересах самого дела, он решился прибегнуть к этому приему. Редактирование и первое издание всех его посмертных писаний он поручил мне с тем, чтобы все выпускаемое мною тотчас же становилось всеобщей собственностью. А для того, чтобы фактически обеспечить исполнение мною этой задачи, он написал на имя своей младшей дочери, Александры Львовны, формальное завещание, долженствовавшее ей дать возможность ограждать мою деятельность от всяких посягательств со стороны. Прибыль же с первого выпуска его писаний после его смерти он предназначил в первую голову на выкуп у семьи Толстых яснополянской земли для передачи ее местным крестьянам, что и было исполнено после его смерти.

Конечно, Л. Н-чу не могла не претить «юридическая» форма завещания. Но отчасти уравновешивалось это в его глазах тем, что завещание имело целью не преследование судом кого-либо в будущем, но, наоборот, — предотвращение возможности судебных исков со стороны таких лиц, которые могли бы предъявить свои права наследства на литературную собственность в писаниях Л. Н-ча, если бы не было такого завещания.

Завещательные распоряжения Л. Н-ча естественно подверглись осуждению со стороны его врагов, всегда старающихся найти непоследовательность в поступках человека, жизнепониманию которого не сочувствуют. Но, как это ни странно, в данном случае к противникам Л. Н-ча присоединились и некоторые из его не в меру усердных последователей, не стесняющиеся утверждать, что они знают лучше, чем сам Л. Н., как он должен был поступить, и даже позволяющих себе вторгаться в «святая святых» его души и решать, что действовал он, не руководствуясь своею совестью и разумением, но поддаваясь постороннему личному влиянию. А так как лицом, которому они так нелепо приписывают эту роль какого-то «сверх-Толстого», являюсь — смешно сказать — я, то это поневоле вынуждает меня прибавить здесь несколько пояснительных слов, как ни претит мне останавливать внимание читателя на моей личности.

Во всем этом деле завещательных распоряжений Л. Н-ча я руководствовался лишь тем, чтобы оказывать ему, по мере моей возможности, ту помощь, которую он у меня просил и ожидал. Роль моя была крайне трудная: я не мог не предвидеть, что подвергнусь самым тяжелым неприятностям как со стороны тех, кто претендовал на наследство, так и тех, кто станут завидовать порученной мне в этом деле исполнительной роли. Но совесть моя была чиста, так как я искренно могу сказать, что никаких своих личных желаний не преследовал и ничего своего не искал. В назначении меня Л. Н-чем распорядителем его рукописей после его смерти я ни малейшего участия не принимал, и вытекло это естественно из желания Л. Н-ча предоставить это дело тому, кто принимал ближайшее участие в издании его писаний в течение последнего тридцатилетия его жизни. Решение его прибегнуть к завещанию было предпринято без моего ведома и во время моей вынужденной разлуки с ним, — как следствие тех обстоятельств, которые затронуты в приведенной раньше записке Денисенко. Написать «юридическое» завещание я не только не уговаривал Л. Н-ча, но даже предполагал, что он на это не согласится, и сам определенно отказался быть назначенным его «юридическим» наследником. Если же я не старался разубедить Л. Н-ча написать эту бумагу, то единственно потому, что не считал себя призванным указывать ему, как ему следует поступать, вполне доверяя добросовестности его решения, какое бы оно ни было, тем более, что я твердо знал, что вопрос касается только внешней формальности, так как исполнители его воли ни в коем случае не прибегнут к суду19 к назначенным им в общее пользование писаниям, что я даже написал ему свое мнение по этому поводу, указывая на то, что семья его привыкла считать эти произведения своей неотъемлемой собственностью20). Точно так же и еще в нескольких других случаях Л. Н. принимал в этом деле более крайние решения, нежели я лично находил необходимым. Одним словом, мое участие во всем этом было чисто вспомогательное и исполнительное, а никак не инициативное или руководящее. И, признаюсь, я просто не понимаю, как может кто-либо, относящийся с малейшим истинным уважением к духовному сознанию Л. Н-ча, допустить мысль, что в таком серьезном деле и в тот именно последний период своей жизни, когда Л. Н. достиг наивысшего духовного подъема, — он руководствовался не своим собственным крайним разумением, но действовал по наущению или под пагубным влиянием каких-либо третьих лиц. Ведь допускать возможность этого — значит только поддерживать тех, кто утверждают, что под конец своей жизни Толстой стал безвольной пешкой в чужих руках. А мы, близко общавшиеся с ним тогда его друзья, хорошо знаем, до какой степени он, как раз наоборот, руководствовался в это столь трудное время единственно тем, что считал для себя волей Божьей. Поэтому я мог только с благодарностью за доверие и благоговением принять из рук Л. Н-ча его полномочие и посвятить свою дальнейшую деятельность прежде всего строгому и точному исполнению его воли, несмотря на все нападки и обвинения, которые из-за этого неизбежно должны были на меня посыпаться.

Была еще и другая неприятная для Л. Н-ча сторона этого дела. А именно, во избежание, в связи с завещанием, всяких пререканий и раздоров, которые и сами по себе были нежелательны и создали бы для Александры Львовны, как юридической наследницы рукописей, совершенно невозможное положение в семье, — Л. Н. решил не сообщать никому о своем завещании. Хотя сохранение втайне факта существования завещания и является в таких случаях приемом довольно обычным, но Л. Н-чу это, понятно, было не по-душе, и решился он так поступить единственно потому, что не видел пред собою другого выхода21).

Опасения, как бы Л. Н. не составил завещания, лишающего семью литературной собственности на его писания, и послужили основной причиной столь враждебного отношения к нему С. А-ны. Поэтому-то она так и старалась, с одной стороны, вынудить у него передачу всех его писаний в полное ее распоряжение, а с другой, — непрерывным наблюдением за ним устранить возможность подписания им без ее ведома какой-либо деловой бумаги. И по этой же самой причине она прониклась такой ненавистью лично ко мне, предполагая, хотя и совершенно ошибочно, что инициатива отказа Л. Н-ча от литературной собственности и его распоряжений в этом направлении исходит от меня.

Л. Н. с своей стороны был настолько тверд в своем решении предоставить свои писания в общее безвозмездное пользование, что собственноручно написал соответствующее завещание не один раз, а несколько раз, вследствие того, что форма написанных им бумаг все оказывалась недостаточно безупречной для обеспечения требуемой авторитетности документа. В последний раз он написал свое завещание тогда, когда С. А. наиболее бдительно за ним следила, — во время верховой прогулки в лесной глуши, предварительно пригласив туда для удостоверения своей подписи в качестве свидетелей трех лиц из кружка, живших около Ясной Поляны, в Телятенках, друзей.

ибо доставил рабочему, наименее достаточному населению всех стран возможность пользоваться писаниями Толстого в наиболее дешевом виде, благодаря тому, что печатание их стало доступно какому угодно количеству издателей, конкурирующих между собою в дешевизне этих книг.

Но помимо этой чисто практической выгоды для широких масс человечества, та борьба, которая велась между Л. Н-м и его женой в связи с литературной собственностью на его писания и которая стоила ему его жизни, имела также и большое значение с идейной стороны. Она обнаружила перед глазами человечества, современного и будущего, крайне важную истину в связи с тем христианским учением о непротивлении злу насилием, которое Толстой так ярко выставил и осветил в своих писаниях. А именно, Л. Н. на деле, с полной жертвой самого себя, показал, что принцип этот вовсе не ведет, как полагают многие, к тому, чтобы беспомощно уступать злу и предоставлять ему беспрепятственно торжествовать. Непреклонно отстаивая свое отрицание литературной собственности в интересах рабочих масс человечества, Толстой на своем, явном всему миру, примере подтвердил то, что постоянно осуществляют в своей жизни менее видные так называемые религиозные «непротивленцы».

Он показал, что люди такого жизнепонимания вовсе не уступают злу, но постоянно борются со злом самым лучшим и действительным средством неучастия в нем. Он показал также, что уступать требованиям других людей из смирения и любви к ним допустимо лишь до того предела, за которым стараются заставить тебя сделать то, что противно твоей совести; и что когда требования людей переходят за этот предел, то уступать никоим образом не следует, несмотря ни на какие страдания, свои ли или тех, кого любишь.

Никакие настояния самых близких его семейных, никакие его собственные из-за этого страдания не были в состоянии заставить его в данном деле отступиться от того, что он считал себя обязанным исполнить. Возможно ли найти более убедительное подтверждение того, что Толстой признавал для себя нравственно необходимым противиться злу самым решительным образом? И вследствие такого именно своего противления злу, ему и пришлось пожертвовать своим спокойствием и своею жизнью.

В письме ко мне от 16 сентября 1910 г. Л. Н. сообщает о в высшей степени значительном своем внутреннем переживании, а именно, он говорит: «В последнее время «не мозгами, а боками», как говорят крестьяне, дошел до того, что ясно понял границу между противлением, деланием зла за зло, и противлением неуступания в той своей деятельности, которую признаешь своим долгом перед своею совестью и Богом. Буду пытаться».

когда сознание людей двинется дальше вперед, — помог своей пишущей братье разобраться в этом «щекотливом» вопросе, закрывать глаза на который теперь уже стало невозможно. С течением времени у все большего и большего количества писателей станет возникать сомнение о том, не столь же ли нравственно предосудительно торговать своим словом, своей душой, как, скажем, торговать своим телом? И пример Толстого будет служить для совестливых писателей путеводной звездой при выяснении этого вопроса.

Во всем этом нельзя не признать выдающейся заслуги со стороны Толстого. И хотя он действовал так, не задаваясь мыслью о том, какое это будет иметь отражение в сознании людей, и лишь стремясь к тому, чтобы не дать себя втянуть в поступок, противный своей совести, — тем не менее этот первый отказ от литературной собственности со стороны одного из величайших мировых писателей несомненно имеет великое общечеловеческое значение.

Если в настоящем моем кратком изложении об уходе Толстого пришлось довольно подробно остановиться на вопросе о его завещании, то это потому, что вокруг этого центрального вопроса сходятся, собственно говоря, все нити тех сложных условий и обстоятельств, которые послужили причиной самого ухода. Правда, некоторые из близких Л. Н-ча старались убедить себя и других в том, что то отношение С. А-ны ко Л. Н-чу, которое сделало невозможным дальнейшее его пребывание около нее, было вызвано, главным образом, вовсе не связанными с завещанием имущественными интересами. Они приписывают поведение С. А-ны различным причинам и, больше всего, ее психически-расстроенному состоянию и болезненной, ненормальной ревности. Несмотря на то, что подобного рода освещение всего дела несомненно вызывается сердечной доброжелательностью к личности С. А-ны, тем не менее против такого толкования я сознаю своею обязанностью самым решительным образом возразить в интересах истины, которая здесь, как и везде, важнее всего. Не следует скрывать от себя то, что имеется более, чем достаточное, количество данных, подтверждающих, что С. А-на в этом случае действовала прежде всего и больше всего под влиянием чувств и соображений, непосредственно касающихся именно имущественного благополучия ее обширной семьи, состоявшей, как она постоянно напоминала, с ее детьми и внучатами из 28 душ. И обстоятельство это необходимо иметь в виду для того, чтобы верно понять отношение Л. Н-ча к вопросу о своем завещании.

— а в том, чтобы при всех нежелательных свойствах, которых у каждого из нас имеется достаточное количество, уметь относиться друг к другу с состраданием и терпимостью, сознавая, что каждый за всех виноват. Тогда мы не будем стараться обходить, не замечая, или замазывать щели снаружи, но будем, наоборот, их обнаруживать для того, чтобы возможно было общими усилиями их заделывать и скреплять.

Вышеуказанные обстоятельства и мотивы в связи с завещательными распоряжениями Л. Н-ча относительно своих писаний необходимо иметь в виду для того, чтобы верно представить себе его положение в семье в период, непосредственно предшествоваший его уходу. Знакомство с этими обстоятельствами и побуждениями дает возможность понять истинный характер отношений, сложившихся между Л. Н-м и той, с которой он был связан целых 48 лет и из любви и жалости к которой он готов был жертвовать всем, но только не совестью.

IV.

ему удавалось уезжать на неделю-другую в гости к кому-нибудь из наиболее близких лиц. Так, в течение последнего года своей жизни он побывал раза по два у своей дочери Татьяны Львовны, в Мценском уезде, и у меня во время моей высылки из Тульской губернии, — первый раз под Москвой, в Крекшине, Звенигородского уезда, а потом в Мещерском, Серпуховского уезда. Но удавалось ему совершать эти поездки очень редко и с большим трудом, так как С. А. всячески противилась им, а если, несмотря на это, он решался на поездку, то бывало и так, что в последнюю минуту и она присоединялась к нему, что, разумеется, уничтожало главную цель поездки.

Помню, как, приехав к нам оба раза, Л. Н. имел вид крайне удрученный, изнуренный, болезненный и как заметно, на наших глазах, он воскресал телом и оживал душой. Уже на второй, третий день спокойной жизни в кругу единомысленных друзей, соблюдавших его душевный покой и уважавших его полную самостоятельность, — он совершенно изменялся: с него как будто спадала какая-то подавлявшая его, мучительнейшая тяжесть. Выражение лица его просветлялось. Движения — становились бодрыми. С утра он много часов под ряд сосредоточенно работал над своими писаниями, удивляя нас всех количеством исписанных листов, которые он потом передавал нам для переписки. Во время обычных своих прогулок он ходил так быстро и далеко, что трудно было за ним угнаться людям много моложе его. С посетителями, самыми разнообразными, которых к нему всегда стекалось много и от которых у нас никто его не отгораживал, как бывало у него дома, — он, в свободное время, вел оживленные беседы, приходя таким образом в непосредственную связь с окружающим миром. В беседах с друзьями никто не прерывал его и не перечил ему на каждом шагу, чему он дома постоянно подвергался. И потому общение с окружающими здесь доставляло ему радостное душевное отдохновение. По всему было видно, какой громадный запас жизненных сил хранился еще в нем; ясно было, что, при правильных, благоприятных условиях он мог еще много лет деятельно прожить на радость и пользу человечеству.

Внутреннее душевное оживление особенно наглядно при этом сказывалось у Л. Н-ча в том, что его с каждым днем все более влекло к художественному творчеству. Сначала он записывал в лицах характерные встречи и разговоры, происходившие во время его прогулок. А перед своим от‘ездом каждый раз с бодрым оживлением говорил мне, что у него напрашиваются и складываются в душе большие, чисто художественные работы, за которые он надеется теперь приняться. Но замыслам этим не суждено было осуществляться, так как при его возвращении в Ясную Поляну возобновлялись для него те указанные раньше тяжелые условия, с которыми несовместима была никакая спокойная художественная работа.

Вообще, разница между его состоянием, как телесным, так и душевным, при приезде к нам и от’езде от нас была поразительная. Помню, как я встретился с ним в саду к самому концу его последнего пребывания у нас в Мещерском, куда он приехал почти в полном изнеможении. Он шел быстро, вид у него был замечательно бодрый, помолодевший на много лет. Он с оживленным недоумением приветствовал меня словами: «Не понимаю, что это в вашей пище; но когда поживу у вас, то каждый раз желудок мой приходит в полную исправность». Известно, что для человека, страдающего неисправным пищеварением, наилучшие условия — это простая, неизысканно приготовленая пища, примененная к его потребностям, и, главное, ровная, безмятежная душевная атмосфера всей домашней жизни. Но Л. Н. был так мало требователен относительно внимания других к его нуждам и вкусам, так мало значения придавал он для себя влиянию внешней обстановки, что ему как будто и не приходило в голову поставить в связь состояние своего здоровья с окружающими его условиями.

V.

Последний, самый мучительный для Л. Н-ча период его пребывания в Ясной Поляне начался с июня 1910 г., когда он, находясь в гостях у меня на даче (в Мещерском, Московской губернии), был внезапно вызван обратно в Ясную Поляну телеграммой Софьи Андреевны, сообщавшею об ее заболевании, как потом оказалось, притворном.

ею раньше часы его письменной работы она перестала принимать в соображение и своими постоянными вторжениями и сценами совершенно лишила его возможности заниматься тем литературным трудом, в котором он сознавал свое служение людям. В его ежедневных прогулках, являвшихся единственным его развлечением и отдохновением, она стала мешать ему ехать туда, куда ему хотелось, и брать с собой тех, кого ему хотелось. Она настаивала на том, чтобы он совершенно престал видеться с теми из самых близких его друзей, мнимого влияния которых на него она боялась. Даже в домашних пределах она подвергала все его действия и разговоры неотступному контролю, не гнушаясь для этой цели самыми беззастенчивыми приемами, как, напр., подслушиванием, разувшись, за дверьми, и вообще следя неотступно день и ночь за каждым его движением. Она, как было уже указано, требовала от него такой доверенности на пользование его сочинениями, по которой имела бы возможность прибегать к суду и вперед запродать на продолжительный срок право издания этих сочинений. Опасаясь того, что он мог написать в своем дневнике, она старалась запретить ему передавать кому бы то ни было тетради дневника, даже тем, кому он поручал те или иные работы в связи с ними или у кого он желал, чтобы они для большей верности хранились. Она тайно похищала у него из карманов те интимнейшие его дневнички, которые он вел и держал при себе в особенно тяжелые периоды своей жизни и тщательно оберегал от человеческого глаза. Она не только не скрывала от него и от других своего недоверия и своей — страшно сказать — ненависти к нему, но откровенно, во всеуслышание, высказывала эти свои чувства, часто выражая их ему в такой резкой форме, что вызывала в нем сердечные припадки и даже мороки. Она ревновала или делала вид, что ревнует его к некоторым из ближайших его друзей, связанных с ним наиболее тесным духовным единением. При этом она высказывала опять-таки и окружающим, и посторонним, и самому Л. Н—чу такие невообразимо гнусные подозрения, которые язык не поворачивается повторять, и этим доводила Л. Н—ча почти до полного изнеможения, заставляя его ограждать от нее и запирать на замок все двери своей комнаты. 22) И при всем этом она всячески препятствовала тем, даже самым кратковременным, его от’ездам из Ясной Поляны куда нибудь в гости, которые могли доставить ему возможность хоть немного передохнуть от домашней атмосферы и набраться свежих сил для перенесения дальнейших испытаний.

Все эти требования и многие другие, подобные им, С. А. предъявляла Л. Н—чу не на словах только, но и вслучае его отпора старалась всем своим поведением заставить его против его воли подчиниться ей. Для этого она прибегала к симуляции истерии и сумашествия, грозила самоубийством, делала вид, что выпьет или выпила яд, выбегала полуодетая в ненастье или ночью на двор, заставляя себя искать по всему парку, во всякое время дня и ночи вбегала к нему, даже тогда, когда он, в конец изнуренный, засыпал, и будила его с целью вымучить у него нужные ей уступки. Не перечислить всех тех невыразимо жестоких приемов, к которым она, не стесняясь, прибегала ради того, чтобы насильно заставить его исполнить ее требования. А когда ее семейные говорили ей, что таким поведением она убьет его, то она холодно отвечала, что душа его давно уже для нее умерла, а тело его для нее безразлично. И если спрашивали ее, что она будет делать и чувствовать, если он, действительно, умрет от ее обращения с ним, то говорила: «Поеду, наконец, в Италию: я там никогда не была».

Л. Н., со своей стороны, с поразительным смирением старался удовлетворить всем тем ее желаниям и исполнять все те ее требования, которые не противоречили его совести. Бывали случаи, когда он, не считая их разумными, сначала не соглашался, но при ее неотступной настойчивости и применении ею тех приемов, к которым она обычно прибегала, он даже и в этих случаях часто уступал, одно время считая ее действительно душевно больной женщиной и вообще опасаясь того, чтобы в минуту исступления она на самом деле чего-нибудь над собой не сделала.

Непоколебим в своем отпоре он бывал только тогда, когда по совести считал, что не должен уступить. Так, несмотря на все домогательства и ухищрения С. А—ны, завещание свое он все-таки написал и до конца не отменил; доверенности для судебных преследований ей не дал; дневников своих ей не предоставил, а отдал в сохранное место (в Тульский банк). Но так как ей, для своих целей, больше всего нужно было то самое, чего он не считал возможным ей уступить, то с этими именно требованиями она больше всего на него и налегала. Таким образом, все уступки его, вместо того, чтобы сколько-нибудь ее умиротворить, только поощряли ее к еще более настойчивой требовательности, еще более жестоким приемам давления на него.

VI.

продолжительности. И действительно, вернувшись в Ясную в бодром и прекрасном состоянии здоровья, Л. Н. в этот кошмарный период последних месяцев своей жизни стал быстро таять на наших глазах: он в несколько недель неузнаваемо постарел и осунулся, ослабел, похудел, побледнел и несколько раз за эти месяцы подвергался обморочному состоянию23). Ко дню своего ухода он представлял только тень самого себя: сердце, нервы, все силы его были в конец подкошены, и разумеется, при этих условиях малейшее заболевание должно было его совсем унести, что и случилось при первой простуде, которой он случайно подвергся тотчас после своего ухода из Ясной Поляны.

Все поведение С. А—ны в течение этих последних месяцев их совместной жизни обнаружило Л. Н—чу в ней многое, чего он раньше не замечал. Ему пришлось не только поколебаться в своей заветной мечте растопить ее сердце своей всепрощающей любовью; но он стал сомневаться даже в том, приносит ли ей пользу или вред его пребывание около нее, и не правы ли были врачи, в ее интересах советовавшие им жить врозь. А к концу он убедился в том, что, действительно, присутствие его прямо служит для нее соблазном, вызывая и усиливая в ней самые худшие стороны ее характера. Говоря о своем уходе за неделю до этого события все с тем же Новиковым, Л. Н. сказал: «Для себя одного я этого не делал, не мог сделать; а теперь вижу, что и для семейных будет лучше, меньше у них будет из-за меня спору, греха».

Другая причина, раньше удерживавшая его от ухода, заключалась в том, что он считал для своей собственной души полезным то напряженное испытание, которому он постоянно подвергался около своей жены, и находил в этом духовное удовлетворение. Но под конец С. А., как она однажды выразилась после его смерти, «пересолила» в своем обращении с ним, поставив его уже в такое положение, что вместо удовлетворения он стал испытывать то сознание неловкости и стыда, которое бывает, когда участвуешь в чем-нибудь неподобающем, недостойном. За два дня до своего ухода он писал мне: «Я чувствую что-то недолжное, постыдное в моем положении». И в письме к Александре Львовне на другой день после ухода он говорит: «Не испытываю того стыда, той неловкости, той несвободы, которую испытывал всегда дома». В последнем своем письме к С. А-не уже из Шамардина, он еще более определенно заявляет, что вернуться к ней, когда она в таком состоянии, значило бы отказаться от жизни; и сделать это он не считает себя в праве. Так что даже для своей собственной души он уже не только не считал полезным, но, наоборот, признавал нежелательным дальнейшее свое пребывание около С. А—ны.

В течение последних лет колебания его усиливались с каждым днем, и он по временам казался совсем на отлете24 шагу не разсудочным только образом, но от всей души, уверенно и неизбежно. А пока не было этого порыва, и он более или менее хладнокровно взвешивал обстоятельства за и против своего ухода, — для него оставалось в своей силе то соображение, что лично для него уйти было бы облегчением, а в том, чтобы остаться, было больше самоотречения. Так мне говорили, что за два дня до своего ухода, когда он объявил своему старому другу, старушке Марье Александровне Шмидт (впоследствии, к слову сказать, вполне понявшей и одобрившей его уход), что думает покинуть Ясную, и она на это воскликнула: «Душенька, Л. Н., это у вас пройдет, ведь это минутная слабость», то он поспешил ответить: «Да, да, я знаю, что это слабость, и надеюсь, что пройдет».

Так что, несмотря на то, что Л. Н—чу теперь уже обнаружился новый фазис в отношениях к нему С. А—ны, который, в сущности устранял целесообразность его пребывания около нее и оправдывал его уход, так как присутствие его становилось вредным для нее и непроизводительным для него, тем не менее он все еще медлил, опасаясь действовать преждевременно и как бы дожидаясь последнего, решающего толчка.

И толчек этот не замедлил наступить с поразительной резкостью.

VII.

Случилось это в ночь с 27-го на 28-е октября.

Затем она, вернувшись к себе и заметив свет в его комнате, вошла к нему в спальню и стала с заботливым видом осведомляться об его здоровье. Это хладнокровное притворство с ее стороны сразу, повидимому, разрушило последние иллюзии Л. Н—ча. Еще только за несколько дней перед тем он умилялся тому, с какой заботливостью С. А., также вошедши ночью в его спальню, закрепляла, взобравшись на стул, не плотно притворенную форточку в его окне. Теперь он вспомнил, что слышал шорох в своем кабинете и в предыдущие ночи, и ему внезапно раскрылась действительная цена этих забот С. А—ны о нем. Случай обнаружил перед ним ту ужасную, систематическую комедию, которая разыгрывалась изо дня в день вокруг него и в которой ему приходилось бессознательно играть центральную роль.

«Лег в половине 12, спал до 3-го часа. Проснулся и опять, как в прежние ночи, услыхал отворяние дверей и шаги. В прежние ночи я не смотрел на свою дверь, нынче взглянул и вижу в щелях яркий свет в кабинете и шуршание. Это С. А. что-то разыскивает, вероятно, читает. Накануне она просила, требовала, чтобы я не запирал дверей. Ее обе двери отворены, так что малейшее мое движение слышно ей. И днем и ночью все мои движения, слова должны быть известны ей и быть под ее контролем. Опять шаги, осторожное отпирание двери, и она проходит. Не знаю отчего, это вызвало во мне неудержимое отвращение, возмущение. Хотел заснуть, не могу, поворочался около часа, зажег свечу и сел. Отворяется дверь, и входит С. А., спрашивая «о здоровье» и удивляясь на свет у меня, который она видела у меня. Отвращение и возмущение растет. Задыхаюсь, считаю пульс: 97. Не могу лежать и вдруг принимаю окончательное решение уехать. Пишу ей письмо, начинаю укладывать самое нужное, только бы уехать. Бужу Душана, потом Сашу, они помогают мне укладываться».

Как рассказывала Александра Львовна, она со своей подругой, Варварой Михайловной (переписчицей) в эту ночь не спали. Ей все мерещилось, что кто-то ходит, разговаривает наверху. Она боялась, что между отцом и матерью происходят объяснения. Они заснули к утру, но скоро услышали стук в дверь. А. Л. подошла к двери, отворила ее.

— Кто тут? — спросила она.

— Это я, Лев Николаевич... ... Совсем... Пойдемте, помогите мне уложиться.

А. Л. говорила потом, что никогда не забудет его фигуры в дверях, в блузе, со свечей в руках и светлым, светлым лицом, решительным и прекрасным.

Спеша удалиться, Л. Н. опасался только одного: как бы не настигла его С. А. раньше, чем он успеет уехать, и не было бы этим нарушено спокойное осуществление его бесповоротного решения.

«Я дрожу», продолжает он в своем дневнике, «при мысли, что она услышит, выйдет сцена, истерика и уже впредь без сцены не уехать. В 6-ом часу все кое-как уложено, я иду на конюшню велеть закладывать, Душан, Саша, Варя доканчивают укладку. Ночь — глаза выколи, сбиваюсь с дорожки к флигелю, попадаю в чащу, накалываюсь, стукаюсь о деревья, падаю, теряю шапку, не нахожу, насилу выбираюсь, иду домой, беру шапку и с фонарем добираюсь до конюшни, велю закладывать. Приходят Саша, Душан, Варя. Я дрожу, ожидая погони. Но вот уезжаем. В Щекине ждем час и всякую минуту жду ее появления, но вот сидим в вагоне, трогаемся. Страх проходит, и поднимается жалость к ней, но не сомнение, сделал ли то, что должно. Может быть, ошибаюсь, оправдывая себя, но кажется, что я спасал себя не Л. Н-ча, а спасал то, что иногда хоть чуть-чуть есть во мне».

VIII.

После своего ухода Л. Н. ни на минуту не раскаивался в том, что сделал, и не допускал мысли о своем возвращении к С. А—не. Когда дочь его, А. Л., несколько дней спустя спросила его, может ли он пожалеть о своем поступке, он ответил: «Разумеется, нет. Разве может человек жалеть о чем-нибудь, когда он не мог поступить иначе».

А почему он не мог поступить иначе — он высказал ей же в своем письме от 29 октября:

«... Мне с этим подглядыванием, подслушиванием, вечными укоризнами, распоряжением мной, как вздумается, вечным контролем, напускной ненавистью к близкому и нужному мне человеку, с этой явной ненавистью ко мне и притворством любви... такая жизнь мне не неприятна, а прямо невозможна, — если кому-нибудь топиться, то уж никак не ей, а мне... Я желаю одного: свободы от нее, от этой лжи, притворства и злобы, которой проникнуто все ее существо... Все ее поступки относительно меня не только не выражают любви, но как будто имеют явную цель убить меня...»

Слова эти вырвались у Л. Н—ча, как неудержимый крик истерзанной души у человека, долгими годами привыкшего таить в себе самые глубокие и мучительные свои страдания. А потому, в кои веки дав волю своей потребности высказаться любимой дочери, он тотчас же спешит оговориться: «Видишь ли, милая, какой я плохой. Не скрываюсь от тебя»25).

Письмо это важно для нас, друзей Л. Н—ча, тем, что оно поднимает уголочек той завесы, которой он, последние десятилетия своей жизни, так тщательно скрывал от человеческого взора испытываемые им внутренние муки. Не будь этого «человеческого документа», можно было бы подумать, что, достигнувши той удивительной высоты духовного просветления, которая отличала его в последний период его жизни, Л. Н. был тем самым избавлен от возможности чувствовать обиду и испытывать душевную боль. Теперь же мы знаем, что если в своем дневнике, в своей переписке и в беседах с друзьями он большей частью и воздерживался от всяких жалоб на тяжесть своего положения, предпочитая отмечать свои собственные ошибки и слабости, то делал он это никак не потому, что был в это время свободен от общечеловеческого свойства чувствовать наносимую ему боль. Мы теперь видим, что до самого конца своих дней он не переставал быть для нас, людей обыкновенных, товарищем, способным испытывать те же самые обиды и страдания, как и мы. С этой стороны мы должны быть благодарны судьбе, на одно мгновение разоблачившей перед нами в этом письме ту глубокую душевную рану, которую Л. Н. унес с собой, покинувши жену.

Но вместе с тем было бы совершенно ошибочно заключить, что, оставивши С. А—ну, он сохранил к ней дурное чувство и не в силах был ее простить. Напротив того, почти одновременно с приведенным письмом к своей дочери, он написал своей жене такое трогательное, сердечное письмо, которое не оставляет ни малейшего сомнения в его истинной любви к ней. На следующий затем день он писал своим двум старшим детям, прося их успокоить их мать и высказывая им, что он испытывает к ней самое искреннее чувство сострадания и любви. И он не только жалел С. А—ну, но у него было столько истинной любви к ней, что он мог от чистого сердца простить ее и сам просить у нее прощения.

Вообще последние письма Л. Н—ча к своей жене, которые, кстати сказать, были ею опубликованы26

Самая выдающаяся особенность — та, что, несмотря на переживавшийся тогда Л. Н—м мучительнейший кризис в его семейных отношениях, — его ни на одну минуту не покидала обычная его крайне деликатная предусмотрительность в обращении с С. А-ой. Вследствие этого, сообщая ей причины своего ухода, он без надобности не касается тех своих побуждений, которые были ей неприятны. Обходя их, насколько возможно, он, главным образом, подчеркивает те свои мотивы, которые имели общий характер и не задевали ее самолюбие. О том же, в чем она была виновата перед ним, он упоминает лишь тогда, когда это совсем необходимо, и касается он этих вопросов как можно мягче и осторожнее.

Приведу те из этих писем, которые непосредственно касаются его ухода, начиная с написанного еще за 13 лет до самого ухода, когда он собирался покинуть семью, но не сделал этого. Это письмо он поручил передать своей жене после своей смерти, что и было исполнено27).

I.

«8 Июня 1897 г.

«Дорогая Соня.

«Уже давно меня мучает несоответствие моей жизни с моими верованиями. Заставить вас изменить вашу жизнь, ваши привычки, к которым я же приучил вас, я не мог, уйти от вас до сих пор я тоже не мог, думая, что я лишу детей, пока они были малы, хоть того малого влияния, которое я мог иметь на них, и огорчу вас; продолжать же жить так, как я жил эти 16 лет, то борясь и раздражая вас, то сам подпадая под те соблазны, к которым я привык и которыми я окружен, я тоже не могу больше, и я решил теперь сделать то, что я давно хотел сделать — уйти, во-первых, потому, что мне с моими увеличивающимися годами все тяжелее и тяжелее становится эта жизнь и все больше и больше хочется уединения, и, во-вторых, потому, что дети выросли, влияние мое уже в доме не нужно, и у всех вас есть более живые для вас интересы, которые сделают вам мало заметным мое отсутствие.

«Главное же то, что, как индусы под 60 лет уходят в леса, как всякому религиозному старому человеку хочется последние годы своей жизни посвятить Богу, а не шуткам, каламбурам, сплетням, тенису, так и мне, вступая в свой 70-й год, всеми силами души хочется этого спокойствия, уединения и хоть не полного согласия, но не кричащего разногласия своей жизни с своими верованиями, с своей совестью.

«Если бы я открыто сделал это, были бы просьбы, осуждения, споры, жалобы, и я бы ослабел, может-быть, и не исполнил бы своего решения, а оно должно быть исполнено. И потому, пожалуйста, простите меня, если мой поступок сделает вам больно, и в душе своей, главное ты, Соня, отпусти меня добровольно и не ищи меня и не сетуй на меня, не осуждай меня.

«То, что я ушел от тебя, не доказывает того, чтобы я был недоволен тобой. Я знаю, что ты не могла, буквально не могла и не можешь видеть и чувствовать, как я, и потому не могла и не можешь изменить своей жизни и приносить жертвы ради того, чего не сознаешь. И потому я не осуждаю тебя, а — напротив — с любовью и благодарностью вспоминаю длинные 35 лет нашей жизни, в особенности первую половину этого времени, когда ты с свойственной твоей натуре материнским самоотвержением так энергично и твердо несла то, к чему считала себя призванной. Ты дала мне и миру то, что могла дать — дала много материнской любви и самоотвержения, и нельзя не ценить тебя за это. Но в последнем периоде нашей жизни — последние 15 лет мы разошлись. Я не мог думать, что я виноват, потому что знаю, что изменился я ни для себя, ни для людей, а потому что не мог иначе. Не могу и тебя обвинять, что ты не пошла со мной, а благодарю и с любовью вспоминаю и буду вспоминать за то, что ты дала мне.

Прощай, Дорогая Соня.

2.

«28 октября 1910 г. (Я. П.).

«Отъезд мой огорчит тебя, сожалею об этом, но пойми и поверь, что я не мог поступить иначе. Положение мое в доме становится — стало невыносимо. Кроме всего другого, я не могу более жить в тех условиях роскоши, в которых жил, и делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста — уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши последние дни своей жизни. Пожалуйста, пойми это и не езди за мной, если и узнаешь, где я. Такой твой приезд только ухудшит твое и мое положение, но не изменит моего решения.

«Благодарю тебя за твою честную 48-летнюю жизнь со мной и прошу простить меня во всем, чем я был виноват перед тобою, так же как и я от всей души прощаю тебя во всем том, чем ты могла быть виновата передо мною. Советую тебе помириться с тем новым положением, в которое ставит тебя мой от’езд, и не иметь против меня недоброго чувства.

«Если захочешь что сообщить мне, передай Саше, она будет знать, где я, и перешлет мне что нужно, сказать же о том, где я, она не может, потому что я взял с нее обещание не говорить этого никому».

3.

«31 октября 1910 г. Шамардино.

«Свидание наше и тем более возвращение мое теперь совершенно невозможно. Для тебя это было бы, как все говорят, в высшей степени вредно, для меня же это было бы ужасно, так как теперь мое положение, вследствие твоей возбужденности, раздражения, болезненного состояния стало бы, если только это возможно, еще хуже. Советую тебе помириться с тем, что случилось, устроиться в своем новом на время положении, а главное — лечиться.

«Если ты не то, что любишь меня, а только не ненавидишь, то ты должна хоть немного войти в мое положение. И если ты сделаешь это, то ты не только не будешь осуждать меня, но постараешься помочь мне найти тот покой, возможность какой-нибудь человеческой жизни, помочь мне усилием над собой и сама не будешь желать теперь моего возвращения. Твое же настроение теперь, твое желание и попытки самоубийства более всего другого доказывают твою потерю власти над собой и делают для меня теперь немыслимым мое возвращение. Избавить от испытываемых страданий28) всех близких тебе людей, меня и главное самое себя никто не может, кроме тебя самой.

«Постарайся направить всю свою энергию не на то, чтобы было все то, чего ты желаешь, — теперь мое возвращение, — а на то, чтобы умиротворить себя, свою душу, и ты получишь, чего желаешь.

«Я провел два дня в Шамардине и Оптиной Пустыни и уезжаю. Письмо пошлю с пути. Не говорю, куда еду, потому что считаю и для тебя и для меня необходимым разлуку. Не думай, что я уезжаю потому, что не люблю тебя: я люблю тебя и жалею от всей души, но не могу поступить иначе, чем поступаю.

«Письмо твое, я знаю, что писано искренно, но ты не властна исполнить то, что желала бы. И дело не в исполнении каких-нибудь моих желаний, требований, а только в твоей уравновешенности, спокойном, разумном отношении к жизни. А пока этого нет, моя жизнь с тобой немыслима. Возвратиться к тебе, когда ты в таком состоянии, значило бы для меня отказаться от жизни. А я не считаю себя в праве сделать это.

«Прощай, милая Соня, помоги тебе Бог. Жизнь не шутка, и бросать ее по своей воле мы не имеем права, и мерить ее по длине времени тоже неразумно. Может-быть, те месяцы, которые нам осталось жить, важнее всех пережитых годов, и надо прожить их хорошо».

И по тому трогательному интересу, который Л. Н. проявлял после своего ухода ко всему, что касалось С. А-ны, с величайшим волнением и заботливостью распрашивая всех о ней, — совершенно ясно, что — если он по совести и признавал невозможным дальнейшую с ней совместную жизнь — зато в душе у него было полное примирение с нею.

IX.

Для нас, ближайших друзей Л. Н-ча, следивших шаг за шагом за тем, что происходило в Ясной Поляне в последние дни его пребывания там, вполне понятно, почему он не мог поступить иначе, чем уйти. Но читатель, не столь близко знакомый со всеми обстоятельствами, может спросить: почему собственно поведение С. А-ны в последнюю ночь так сильно подействовало на Л. Н-ча? Что совершила она тогда нового, такого, чего нельзя было ожидать от нее, судя по предыдущему ее поведению?

—ча. По существу же вопрос об уходе в душе Л. Н-ча был уже решен, но, как мне кажется, он, как бы инстинктивно, ждал только необходимого окончательного импульса для приведения своего намерения в исполнение. И ключ к пониманию тогдашнего душевного состояния Л. Н-ча, думается мне, кроется в тех словах, которыми он закончил запись в дневнике о своем уходе: «Кажется, что спасал себя, не Льва Николаевича, а спасал то, что иногда хоть чуть-чуть есть во мне». Слова эти — удивительные по своему трогательному смирению в устах человека, душа которого переполнена была отражением Высшего Начала, — вместе с тем знаменательны по тому свету, который они бросают на наиболее глубокие мотивы его ухода.

В словах этих чувствуется опасение — при наступивших условиях — лишиться той духовной самостоятельности, которая необходима для охранения неприкосновенности своего «святая святых», — опасение лишиться возможности противодействия неотступным натискам со стороны, — что вполне естественно могло бы наступить при глубокой старости Л. Н-ча и постепенном ослаблении его физических сил за последнее время.

Не следует забывать и того, что он к этому времени уже успел убедиться в совершенной ненужности, даже нежелательности своего дальнейшего пребывания около С. А-ны и что поэтому те различные побуждения к уходу, которые он раньше так старательно сдерживал в своей душе, теперь получили полную свободу. Мучительное сознание господской обстановки своей жизни среди окружающей нищеты, потребность спокойствия и уединения перед смертью и много других причин стали беспрепятственно клонить в одну и ту же сторону.

Чаша, таким образом, была уже полна, и не доставало только последней капли. И вот в это-то время как раз и раскрылось для Л. Н-ча то новое в поведении его жены, что послужило недостающим последним толчком к его уходу.

Новым для Л. Н-ча было его внезапное открытие той атмосферы лжи и притворства, в которую он увидал себя впутанным. Он неожиданно оказался невольным свидетелем того, как С. А., когда она думала, что он спит, тайно прокрадывалась к его бумагам; как она же, лишь только узнала, что он не спит, тотчас же, как ни в чем не бывало, стала выражать заботу о его здоровье. Глаза его сразу раскрылись, и он увидел то, что было уже давно известно ближайшим его друзьям, но чего сохранявшийся еще в его душе остаток доверия и уважения к своей жене не позволял ему и в мыслях допустить, а именно — что она с ним .

Вместе с этим открытием все сразу для Л. Н-ча изменилось, как и не могло быть иначе. Нужды нет в том, что случай, раскрывший ему глаза, может сам по себе казаться и не из самых значительных. Для супругов, проживших вместе 50 лет, первый случай, обнаруживающий притворство одного из них — всегда значителен. Случай этот сразу осветил для Л. Н-ча совершенно по-новому все то, что происходило между ним и С. А-ной. До тех пор он полагал, что имеет дело с искренним эгоизмом и недоброжелательством, с откровенным своеволием, с природной грубостью и с болезненной ненормальностью. И, отвечая на это неотступной кротостью, терпением и любовью, он сознавал, что поступает, как должно, и потому чувствовал внутренее удовлетворение. Теперь же все это перевернулось для него вверх ногами. Прежде положение было ясное: перед ним было определенное зло, которое налагало на него столь же определенную обязанность отвечать на зло добром. Теперь же ему приходилось иметь дело с какой-то путаницей, в которой было столько лжи, что невозможно было разобрать, где кончается настоящее, где начинается притворство. Так что вместо прежнего удовлетворения в сознании исполнения своего долга, Л. Н. вдруг почувствовал то двусмысленное положение, в котором он оказался. Так, по крайней мере, объясняю я себе причины того крайнего волнения, которое Л. Н. испытал при своем окончательном решении уйти.

Правда, он и раньше знал о неискреннем поведении С. А-ны. За месяц до своего ухода Л. Н. писал о С. А-не в своем дневнике: «Не могу привыкнуть смотреть на ее слова, как на бред. От этого вся моя беда. Нельзя говорить с ней, потому что для нее необязательна ни логика, ни правда, ни сказанные ею же слова, ни совесть. Это ужасно. Не говорю уже о любви ко мне, которой нет и следа, ей не нужна и моя любовь к ней, ей нужно одно: чтобы люди думали, что я люблю ее. Вот это-то ужасно» (Дневник, 20 сентября 1910 г.). Но все же Л. Н., повидимому, не догадывался о той степени неискренности и притворства, на которую способна была С. А. в своих непосредственных отношениях к нему лично. А в эту ночь ему поневоле пришлось стать лицом к лицу с этим явлением, и он был тем более возмущен, чем старательнее раньше пытался удержать в своей душе хоть некоторое доверие к своей жене.

ее природы.

Итак, прежние препятствия к его уходу были устранены помимо него. И душа его потребовала от него освобождения от того неподобающего положения, в каком он очутился. Понятно, что при этих условиях достаточно было первого серьезного повода для того, чтобы побудить его исполнить свое давнишнее намерение. И он ушел29).

X,

его жизни от этого разумеется, ни на йоту не умалилось бы на самом деле. Но многим трудно было бы поверить, что в его совместной с женой жизни в той обстановке, в которой жила его семья, не было значительной доли эгоизма или слабохарактерности. Уход же его явно раскрыл перед современными и будущими поколениями то, что жизнь его в Ясной Поляне действительно была обставлена самыми тяжелыми условиями. Событие это сразу бросило истинный свет на все то, что он должен был раньше перестрадать в своей домашней обстановке, которую многие склонны были считать покойной и приятной для него.

Теперь же для всех сделалось очевидным, что Л. Н. оставался при семье в течение почти 30-ти лет после того, как весь образ жизни в Ясной Поляне стал до крайности противным и тягостным для него, — вовсе не потому, что желал будто бы наслаждаться удобствами барской жизни, и не потому, что был слаб и безволен перед своей женой. Теперь понятно, что он в течение всего этого времени сознательно жертвовал своими личными предпочтениями и влечениями, ради исполнения того, что считал своим долгом перед Богом и перед семьей. А подобный пример самоотречения и последовательности со стороны такого человека, как Толстой, несомненно имеет выдающееся общественное значение.

Много самых разнообразных мнений было высказано о том, прав или неправ был Толстой, покидая свою семью. Для друзей Л. Н-ча, уважающих его душу, да и вообще для всех признающих свободу совести и независимость человеческой личности, — вопрос, по отношению к уходу Л. Н-ча, конечно, вовсе не в том, прав ли он был или неправ, совершивши этот шаг. Не перед чужой совестью, а только перед своей собственной бывает человек действительно ответствен. Достаточно для нас того, что не с легким сердцем приступил Л. Н. к своему окончательному решению покинуть свою жену. Еще раз повторяю — если он 30 лет воздерживался от ухода, в течение всего этого периода терпеливо перенося самые мучительные душевные страдания, часто приводившие его к краю могилы, а под конец и умер от того, что не ушел раньше, — то, казалось бы, мы могли бы преклониться перед несомненной чистотой его побуждений и признать, что он имел право разрешить, в конце-концов, этот вопрос не по нашим соображениям, а по своему собственному разумению.

— осторожно восстановляя в моем представлении все то, что своими ушами слышал от самого Л. Н-ча и что видел своими глазами; пополняя это тем, что он записывал в своем дневнике и доказывал в различных своих писаниях и интимных письмах; наконец, сличая все это с сообщениями, дневниками и записями того времени ближайших его друзей, бывших так же, как и я, непосредственными свидетелями всей трагедии последних месяцев его жизни, — я не вижу возможности, даже при самом придирчивом отношении, усмотреть малейшее противоречие в том, что Л. Н. так долго оставался при своей жене, а затем счел нужным ее покинуть. Как в том, так и в другом можно проследить неизбежное, вполне последовательное и самостоятельное реагирование его внутренней жизни на постепенно развертывавшиеся перед ним и под конец сразу определившиеся внешние обстоятельства.

Во всех побуждениях и поступках Л. Н-ча, после происшедшего в нем, в 80-х годах, духовного переворота, одно и то же основное и всем руководившее начало все время бросается в глаза. А именно его постоянное, не покинувшее его до самой смерти, стремление исполнять не свою волю и не волю окружающих его, хотя бы самых близких его друзей, — а волю Божью, как он ее понимал по крайнему своему разумению. Чего же больше можно ожидать от человека?

Если те или другие поступки Л. Н-ча, в течение последних месяцев его жизни, пришлись не по-душе некоторым из его семейных, как, напр., лишение их его литературного наследства; составление им духовного завещания без их ведома и участия; предоставление его рукописей и дневников другим лицам; наконец, самый уход его из их среды; и если нанесенный им материальный ущерб или их оскорбленное самолюбие побуждает их ошибочно приписывать все это душевной, будто бы, расслабленности и старческой податливости Л. Н-ча пагубному влиянию на него кружка его «последователей», то людям, ничем в данном случае не задетым, нет никакой надобности следовать примеру этих, считающих себя обиженными, семейных Л. Н-ча и вторить их пристрастным нареканиям, которые все сводятся в сущности к тому, что Л. Н. под конец своей жизни выжил из ума и наделал целый ряд скверных и глупых вещей.

Вольно же было некоторым из близких ко Л. Н-чу воображать, что, так как он столько времени оставался при семье, то лишился свободы выбора и не должен был трогаться с места до самой своей смерти, в роде поставленной на полку вещи, которая по своей инициативе не может сдвинуться. Л. Н. был не только живым человеком, но притом — человеком с исключительно деятельной и сильной внутренней жизнью, которая постоянно в нем росла, развивалась и побуждала его все к новым и, для наблюдавших его, часто неожиданным внешним проявлениям. Во всех важных случаях своей жизни он всегда действовал, не следуя никакой извне навязанной ему программе и не поддаваясь ничьему личному влиянию. Он самобытно руководствовался одним только указанием своего внутреннего сознания, без всякой рисовки перед людьми и не гоняясь ни за какими эффектами, но вместе с тем он не останавливался перед самыми крайними решениями, когда дело шло об исполнении требований своей совести. А потому ему постоянно приходилось делать то, чего не предвидели и не понимали люди и часто не могли одобрить даже большинство его окружавших.

В свое время, люди, восхищаясь художественным творчеством Толстого, думали, что он будет всю свою жизнь только и делать, что писать для них романы. Он же задумался над смыслом жизни, посвятил себя служению Богу и стал указывать людям на то, как безбожно они живут. Тогда они, пораженные его вдохновенными обличениями общественной жизни, ожидали от него, что он бросит свою семью и пойдет со своей проповедью по миру, в роли пророка. А он, проявляя любовь прежде всего к самым ему близким и пренебрегая людским осуждением, оставался еще почти 30 лет при своей жене и своих детях, в самых мучительных для себя условиях, надеясь хоть сколько-нибудь помочь им осмыслить свою жизнь. Затем люди свыклись с мыслью, что старик Толстой, физически расслабленный и исповедующий «непротивление», так и кончит свою жизнь в Ясной Поляне. Но он, убедившись в том, что пребывание его около своей жены стало, под конец, только служить для нее соблазном и стеснять его собственную духовную жизнь, неожиданно для всех покинул Ясную Поляну с тем, чтобы 82-летним стариком, с расшатанным здоровьем, зажить по-новому в бедной обстановке среди близкого его сердцу рабочего народа...

впечатлениям, которые отличали его исключительную природу, — ничего другого не могло и не должно было случиться, как именно то, что произошло. Случилось как раз то, что соответствовало и внешним обстоятельствам и внутреннему душевному облику именно Льва Николаевича Толстого. Всякая другая развязка его семейных отношений, всякие другие условия его смерти, как бы ни соответствовали они тем или иным традиционным шаблонам, — были бы в данном случае ложью и фальшью. Л. Н. ушел и умер без приподнятой сентиментальности и чувствительных фраз, без громких слов и красивых жестов, — ушел и умер, как жил, — правдиво, искренно и просто. И лучшего, более подходящего конца для его жизни нельзя было бы придумать; ибо именно этот конец был естественным и неизбежным.

По мере того, как время затушует весь тот личный элемент, который до сих пор играл такую большую роль во многих из суждений о Льве Толстом, вся чистота его побуждений и глубокая мудрость его решений — в самых сложных и трудных обстоятельствах личной жизни, которые только могут выпасть на долю человека — выступят перед людьми во всей их силе. И тогда жизнь Толстого — в особенности второй ее период: от его духовного возрождения и до самой его смерти — будет служить светлым и ободряющим примером того, как следует и как возможно, руководствуясь голосом Божиим в своей душе, сочетать в своих поступках величайшую сердечность и мягкость по отношению к своему обидчику — с непоколебимой твердостью там, где дело касается верности тому высшему Началу, которому служишь. 30)

Примечания

7) Мне приходилось встречать ссылки на мое письмо к Досеву, как на подтверждение того, что и я, при всей моей преданности Л. Н-чу, считал, что ему не следовало оставлять жену. Но ничего подобного нет в моем письме, главная мысль которого заключалась только в том, что никто не имеет права становиться судьею Л. Н-ча в этом деле. Я подробно указал на основательность тех причин, которые побуждали его оставаться в Ясной Поляне, пока он там оставался; но вместе с тем в том же письме, хотя и написанном до ухода Л. Н-ча, я сделал несколько оговорок о возможности того, что, в конце концов, обстоятельства примут такой оборот, что он сочтет нужным уйти.

8) Круг Чтения, 17 мая.

9

10) В начале 80-х г. г. прошлого столетия у Л. Н-ча стало складываться его отрицательное отношение к собственности вообще и земельной в особенности, — отношение, которое только несколько позже у него вполне выяснилось и окончательно утвердилось. От всякой собственности лично для себя он отказался в 1894 г., поступив так, как-будто он в этой области умер, а именно предоставив владение своей бывшей собственностью тем, кто считал себя его наследниками, т. -е. своей семье. После этого С. А. стала управлять яснополянским имением, а дети его поделили между собой землю и капитал. Впоследствии, Л. Н. чувствовал, как он говорил, что совершил ошибку, передав землю своим «наследникам», а не местным крестьянам, и, по желанию семьи, упрочив эту передачу юридическим актом.

11) Близкий друг и единомышленник Л. Н-ча — врач, словак по происхождению, живший в доме Толстых с 1904 г. В 1920 г. выехал из России на родину в Чехо-Словакию, где умер в 1921 г.

12) О том же читаем в дневнике Маковицкого: «Третьяго дня опять сделала сцену Л. Н—чу, повалившись Л. Н—чу в ноги и прося себе ключи от ящика в банке, где лежат дневники или завещания, и когда Л. Н. сказал, что не может, и ушел, и когда проходил под ее окнами, С. А. высунулась из окна и крикнула ему: «я выпила опий». Л. Н. побежал к ней наверх. С. А. встретила его словами: «я и не думала выпивать, я тебя обманула». Эта сцена Л. Н—ча взволновала, и он потом сказал С. А—не: «ты все делаешь для того, чтобы я ушел». У Л. Н—ча были перебои сердца и чуть ли не обморочное состояние после того, как он побежал на лестницу и в это время ужаса и волнения переживал смерть жены». (От 19 июля 1910 г.).

13) Из дневника Д. П. Маковицкого, готовящегося к печати под редакцией Н. Н. Гусева.

14«Приложение второе» в конце книги. № 1 и 2.

15) Это решение, к которому Л. Н. пришел один перед своей совестью, он хотел сохранить втайне от людей. И когда, догадавшись по некоторым признакам, в чем дело, я однажды сказал ему, что мне известно его намерение, то он был очень заинтригован, каким образом я мог открыть его секрет.

Для объяснения того, почему это решение не издавать при жизни своих художественных писаний останавливало работу Л. Н-ча над ними, необходимо указать на то, что он имел обыкновение главную обработку своих первоначальных черновых изложений производить по корректурным гранкам, получаемым из типографии перед печатанием. Кроме того, если бы он даже и не печатал своих новых художественных писаний, но только работал бы над ними в рукописях, он все также продолжал бы подвергаться тем же настойчивым домоганиям со стороны С. А-ны, которые так нарушали его покой и сосредоточенность над своей работой. (С. А. говорила мне, что она даже взяла с него обещание не давать переписывать его художественных работ никому, кроме нее).

16 «С. А., обращаясь к Л. Н-чу, раздраженно утверждает, что собственность всех его когда-либо написанных, неизданных сочинений принадлежит семье. Л. Н. возражает. Она бежит к себе в комнату, приносит исписанный своей рукой карманный дневник и читает оттуда свою же запись о том, что Л. Н. отдал в общую собственность только те его писания, которые появились его. (Она только что говорила, что хлопочет не о себе, но что дети ее могут предъявить свои права). — Л. Н.: «Ты воображаешь, что дети наши какие-то мерзавцы, которые в самом дорогом мне захотят сделать мне противное». — С. А.: «Ну, насчет «мерзавцев» я не знаю, но...» — Л. Н. (твердо): — «Нет, дай мне договорить. По-твоему выходит, что самую большую пакость, какую только возможно мне сделать, — это сделают мне дети. Больше пакости сделать мне нельзя. Ты знаешь, что у меня были основания, по которым я отказался от этих прав, — основания моей веры, и что же, ты хочешь, чтобы основы эти были лицемерием? Я отдал вам состояние, отдал сочинения прежние, оказывается, что должен отдать свою жизнь, — то, чем я живу. И так я ежедневно получаю ругательные письма, обвиняющие меня в лицемерии. А ты хочешь, чтобы я на самом деле стал лицемером и подлецом. Удивительно, как ты сама себя мучаешь без всякой надобности». — И он вышел из залы к себе, решительно притворив за собой дверь...» (Из ненапечатанного дневника В. Г. Черткова),

17) Яркий свет на то, что Л. Н-чу приходилось в этой области переживать, бросает записка его родственника, юриста, И. В. Денисенко, написанная для меня во время моей высылки из Тульской губ. в 1909 г., когда, лишенный возможности бывать в Ясной Поляне, я не знал о происходившем там. Приведу для пополнения картины несколько выдержек из этой записки:

«В июле 1909 года, когда я был в Ясной Поляне, Лев Николаевич Толстой собирался на конгресс мира в Стокгольм, против чего была Софья Андреевна. Это вызвало целый ряд недоразумений, и Софья Андреевна тогда заболела, не желая, чтобы Лев Николаевич поехал на конгресс.

Как-то она позвала меня к себе в спальню и, показавши мне общую доверенность на управление делами, выданную ей уже давно Львом Николаевичем, спросила меня, может ли она по этой доверенности продать третьему лицу право издания произведений Льва Николаевича, а главное возбудить преследование против Сергеенко и какого-то учителя военной гимназии за составление ими из произведений Льва Николаевича сборников и хрестоматий, ввиду того, что эти сборники могут причинить ей, С. А-не, большой материальный ущерб...

Кажется, на другой день после этого, днем, я с женою и детьми были в парке на ягодах. Жена попросила меня зачем-то сходить во флигель. Я пошел по аллее, проходящей между цветами, и тут совершенно неожиданно встретил Льва Николаевича. Вид его меня поразил. Он был сгорбленный, лицо измученное, глаза потухшие, казался слабым, каким я его никогда не видал. При встрече он быстро схватил меня за руку и сказал со слезами на глазах:

«Голубчик, Иван Васильевич, что она со мною делает, что она со мною делает! Она требует от меня доверенности на возбуждение преследования. Ведь я этого не могу сделать... Это было бы против моих убеждений».

«У меня к вам большая просьба, пусть только она останется пока между нами, не говорите о ней никому, даже Саше. Составьте, пожалуйста, для меня бумагу, в которой бы я мог объявить во всеобщее сведение, что все мои произведения, когда бы-то ни было мною написанные, я передаю во всеобщее пользование...»

18 Об этом эпизоде в дневнике Маковицкого расказывается:

«С. А. в 1909 г. перед Стокгольмским конгрессом мира хотела обжаловать Ив. Ив-ча Горбунова за то, что издает «Кавказский пленник»; послала Торбу (судебного чиновника, помощника в издательстве) к адвокату. Этот спросил, на основании какого документа возбуждает С. А. жалобу. — На основании доверенности на ведение дел Л. Н-ча. — На основании этого нельзя, нужен документ о передаче прав на издательство. С. А. попросила у Л. Н-ча, он решительно отказал. Тогда С. А. пустила в ход истерику и не пустила Л. Н-ча в Стокгольм. В этом же году летом начала эту же самую роль играть очень хитро (против Черткова), представлять себя больной, чтобы вынудить у Л. Н-ча право на издательство». (14 сентября 1910 г. Кочеты).

19) Соответственно этому и была сделана определенная оговорка в подписанном Л. Н-чем одновременнно с самим завещанием, дополнительном объяснении.

— полный текст «Объяснительной записки» в конце книги).

Оговорке этой Л. Н., как он мне говорил, придавал особенное значение, надеясь, что она устранит возможность недоразумений со стороны тех, по крайней мере, кто пожелает доброжелательно понять его побуждения и действительное значение написанной им формальной бумаги.

20 В своей статье «Две поездки в Ясную Поляну», напечатанной в «Петербургской газете», Ф. А. Страхов, посетивший по моей просьбе Л. Н-ча для переговоров по этому делу в конце октября 1909 года, сообщает о том, как он впервые узнал от Л. Н-ча об этом его решении: ...«Он сейчас же пошел в свой кабинет и увел туда с собою Александру Львовну и меня». — «Я вас удивлю своим крайним решением», — обратился он к нам обоим с доброй улыбкой на лице. — «Я хочу быть plus royaliste que le roi». Я хочу, Саша, отдать тебе одной все— понимаешь? — все». — Мы стояли перед ним, пораженные как молнией этими его словами: «одной» и «все». Он же произнес их с такой простотой, как будто он сообщал нам о самом незначительном приключении, случившемся с ним во время его прогулки».

21) Была даже минута, когда эти два нежелательных условия, связанные с завещанием, т. -е. юридическая его форма и сопровождавшая его тайна — вызвали у Л. Н-ча сомнение в правильности его поступка. Сомнения эти были возбуждены в нем разговором с его другом, П. И. Бирюковым, приехавшим со стороны и мало знакомым с обстоятельствами этого сложного дела. Л. Н., отличавшийся в высшей степени трогательной податливостью ко всяким осуждениям его поведения, согласился с Бирюковым в том, что поступил, как тот утверждал, «непоследовательно», и сообщил мне об этом, оговорившись, однако, что, тем не менее, распоряжений своих не изменяет. Я, со своей стороны, вынужден был ответить ему, что в таком случае, разумеется, отказываюсь от роли будущего его доверенного по исполнению его завещательных распоряжений, так как только уверенность в том, что я осуществляю его определенное и сознательное желание могло бы служить для меня необходимой нравственной опорой при исполнении этой трудной и ответственной обязанности. При этом, согласно его просьбе, я ему напомнил те обстоятельства и соображения, которые побудили его прибегнуть к завещанию. В ответ я получил от него следующее письмо:

«Пишу на листочках, потому что пишу в лесу, на прогулке. И со вчерашнего вечера и с нынешнего утра думаю о вашем вчерашнем письме. Два главные чувства вызвали во мне это ваше письмо: отвращение к тем проявлениям грубой корысти и бесчувственности, которые я или не видал, или видел и забыл; и огорчение и раскаяние в том, что я сделал вам больно своим письмом, в котором выражал сожаление о сделанном. Вывод же, какой я сделал из письма, тот, что Павел Иванович был неправ и также был неправ и я, согласившись с ним, и что я вполне одобряю вашу деятельность, но своей деятельностью все-таки недоволен: чувствую, что можно было поступить лучше, хотя и не знаю как. Теперь же не раскаиваюсь в том, что сделал, т. -е. в том, что написал завещание, которое написано. И могу быть только благодарен вам за то участие, которое вы приняли в этом деле.

Нынче скажу обо всем Тане, и это будет мне очень приятно. Лев Толстой.

12 августа 1910 г.»

«Длинное письмо от Черткова, описывающее все предшествующее. Очень было грустно. Тяжело читать и вспоминать. Он совершенно прав, и я чувствую себя виноватым перед ним. Паша был неправ. Я напишу и тому и другому».

Некоторые лица, не сочувствующие, по тем или другим причинам, завещательным распоряжениям Л. Н-ча, и в особенности те из них, которые принимали личное участие в их нарушении, до сих пор продолжают утверждать, что сам Л. Н. в конце-концов признал, что ошибся в этом деле, и сожалел, что написал завещание. В подтверждение этого они ссылаются на несколько слов, которые были записаны Л. Н-чем в его карманном дневничке во время его сомнений; но тщательно умалчивают о только что приведенной его позднейшей записи в том же дневничке.

На самом деле, конечно, этот случай с колебаниями Л. Н-ча может только служить подтверждением того, как сознательно и всесторонне он взвесил и обдумал все обстоятельства этого дела. Если бы у него ни разу не возникло никаких сомнений, то можно было бы еще допустить предположение, что ему никогда не пришлось рассматривать этого вопроса с отрицательной точки зрения, и что поэтому его отношение к нему могло быть односторонним. Но теперь мы знаем, что он не только относился критически к своему поступку, но даже одно время усомнился в его правильности. Если же даже после таких колебаний он все же подтвердил определенное свое желание, чтобы завещание оставалось в полной силе, то какое же может быть лучшее доказательство того, что это окончательное его решение выражает его действительную и вполне сознательную волю?

(См. Приложение 2-е в конце книги, содержащее краткую историю всех фазисов завещательных распоряжений Л. Н-ча и тексты этих документов.)

22— А. Л. Толстая, Д. П. Маковицкий и В. М. Феокритова были убеждены в том, что ненависть ко мне С. А-ны была притворная, о чем, напр., свидетельствует следующая выписка из дневника Маковицкого:

«Я сегодня на прогулке верхом (со Л. Н-чем), думая о поведении С. А-ны с 24-го июня, пришел к заключению, что и ревности у нее к Черткову в действительности и не было и нет. С. А-на выказывала ее только для того, чтобы отдалить его от Л. Н-ча, т. -е. чтобы Чертков не имел влияния на Л. Н-ча; она ведь приписывала влиянию Черткова то, что Л. Н. хочет отдать свои сочинения во всеобщее пользование...

А как она умела играть эту роль и обмануть Л. Н-ча, Черткова, Татьяну Л-ну, меня (мы все были уверены, что она ревнует Черткова). Я это высказал сегодня, а Варвара Михайловна и Александра Львовна ответили мне, что они давно это заметили (что ревности не было), и так и записали в свои дневники». (13 октября 1910 г.)

23) По совету всех семейных и друзей Л. Н. в сентябре уехал к дочери Т. Л, Сухотиной (в Кочеты), чтобы отдохнуть от семейных сцен. Но Софья Андреевна и там не оставила его в покое. В дневнике Маковицкого читаем мы следующую запись:

«С, А. (сегодня) неистовствует уже третий день. Л. Н. посылал меня несколько раз к ней; утром была у себя в комнате, продолжала жаловаться на головную боль и говорит, что третий день как не ест; днем убегала в сад,.,

— Ох, Д. П., все хуже и хуже; все это, все идет к худшему. С. А. настаивает, чтобы уехать с ней. А я решительно не могу это сделать, потому что ее требования идут все crescendo и crescendo. Ох, не знаю, что делать!» (11 сентября 1910 г. Кочеты).

Сноски к стр. 51

24) См. Приложение 4-ое в конце книги.

25) Позволяю себе цитировать это письмо, не испросив на то разрешение Александры Львовны, единственно потому, что оно без нашего ведома уже появилось в печати в историческом журнале «Дела и дни» (Петербург, 1920 г.) и что, в связи с остальным изложением настоящей книги, оно здесь получает менее односторонее освещение.

26«Письма к жене». Изд. С. А. Толстой. 1915 г. Москва.

27) См. «Приложение третье» в конце книги.

28) Слова «от испытываемых страданий» у С. А—ны выпущены в ее издании «Писем» без обозначения пропуска многоточием

29) Мне приходилось слышать — правда, от очень немногих и притом преимущественно от лиц, принадлежащих к семье Л. Н-ча, — сожаление о том, что он не умер спокойно среди своей семьи в Ясной Поляне. Быть может и очень трогательна воображаемая такими лицами картина смертного одра Л. Н-ча в доме своих предков, окруженного всей своей семьей и благословляющего свою убитую горем жену. Но такая сцена была бы, в действителности, невозможна, так как С. А. в то время находилась в таком душевном состоянии, что, кроме показной приподнятости чувства и самых низменных забот о материальном наследстве, ничего не получилось бы, как и бывало перед тем при тех припадках и обморочных состояниях, которым подвергался Л. Н. А это было бы столь же вредно для нее, как и мучительно для него. Следует, напротив того, только радоваться тому, что обстоятельства дали Л. Н-чу возможность провести последние дни своей жизни и последние часы своего сознания в тихой, искренней обстановке среди близких, истинно любивших и понимавших его друзей, старательно соблюдавших его душевный покой и не навязывавших ему в эти последние минуты никаких мирских хлопот или материальных соображений. В этом я не могу не видеть для Л. Н-ча громадное счастье и благо.

Некоторые ссылаются вообще на ту душевную боль, которую должна была испытывать С. А., когда узнала, что Л. Н. ее покинул. Несомненно, что эта боль, в особенности в первое время, не могла не быть очень мучительною. Но нельзя же обвинять другого в тех страданиях, которые являются делом рук самого страдающего. Если причиной того, что человек сорвался с крыши и упал мне на голову, была моя собственная оплошность — то я не могу винить его в тех ушибах, которые он мне причинил своим падением. Столь же несправедливо винить Л. Н-ча в страданиях, причиненных С. А-не его уходом, который был вызван ею же самой. К тому же страдания, являющиеся последствием наших собственных ошибок, бывают часто благодетельны. Так и в данном случае, если С. А., под конец жизни Л. Н-ча, когда либо проявляла малейшие проблески сознания своей великой вины перед ним, то это было только как раз во время самых острых ее страданий по поводу его ухода. А потому можно жалеть о причинах, вызвавших уход Л. Н-ча, но никак не о том, что причиненное С. А-не этим событием душевное потрясение раскрыло, хотя бы только на несколько мгновений, ее глаза на истинное значение ее поведения по отношению к своему мужу.

в котором, как хорошо знал Л. Н., находилась в то время С. А. Покинув Ясную Поляну, Л. Н. твердо и непоколебимо решился уединиться от семьи и потому, пока он еще надеялся зажить самостоятельно, он естественно избегал свидания с С. А-ной, которая стала бы всеми силами и не стесняясь никакими средствами препятствовать осуществлению его намерения. Когда же он слег в Астапове и предвидел возможность наступления смерти, то также вполне естественно, что он сознавал потребность в том душевном спокойствии, на которое имеет право всякий умирающий. А что состояние С. А. тогда действительно было таково, что, кроме притворства, тщеславия, материальных домогательств, суеты и шума она ничего не могла принести к его смертному одру, — это хорошо знают все те, которые имели случай близко наблюдать ее поведение не только при всех последних сериозных заболеваниях Л. Н-ча и вообще в течение последних месяцев пребывания в Ясной, но и в первые дни после его ухода, и во время ее пребывания в его соседстве в Астапове, а также у его кровати в его последние бессознательные минуты и в первые часы после его смерти. Кто видел С. А-ну при всех этих условиях не может не признать, что Л. Н. проявил большую предусмотрительность, столь настойчиво избегая свидания с ней при тогдашнем ее состоянии. Личное свидание между ними, в это время, не могло ничего прибавить к тому, что он высказал ей в своих последних письмах, проникнутых всепрощением, жалостью и любовью. Судя же по тому душевному состоянию, в котором С. А. продолжала находиться, свидание это могло бы только вызвать в ней слишком мучительное для него возобновление той же неискренности, того притворства и тех требований, которые и вызвали его уход.

30) В этой книге, специально посвященной только уходу Л, Н-ча, я не касаюсь подробно того, что происходило после этого события. Это составит предмет дальнейшего изложения в особой книге, которую я готовлю к печати.

Вступление
Часть: 1 2 3
Приложения

Раздел сайта: